"Семейный человек" (рассказ). М.А.Шолохов

Опубликовано 13.09.2017
 За окраиной станицы промеж  немощно  зеленой  щетины  хвороста  стрянет
солнце. Иду от станицы к Дону, к переправе. Влажный песок под ногами  пахнет
гнилью, как  перепрелое,  набухшее  водой  дерево.  Дорога  путаной  заячьей
стежкой скользит по хворосту. Натуживаясь и багровея, солнце  плюхнулось  за
станичное кладбище, и следом за  мною  по  хворосту  голубизной  заклубились
сумерки.
     Паром привязан к причалу, лиловая вода квохчет под исподом; приплясывая
и кособочась, стонут в уключинах весла.
     Паромщик черпалом  скребет  по  замшевшему  днищу,  выплескивает  воду.
Приподымая голову, глянул на меня  косо  прорезанными  желтоватыми  глазами,
буркнул нехотя:
     - На тот бок правишься? Зараз поедем, отвязывай причал!
     - Угребем мы двое?
     - Надо бы угресть. Ночь спутается, а народ то ли подойдет, то ли нет.
     Подсучивая шаровары, снова глянул на меня, спросил:
     - Гляжу я - не свойский ты человек, не из  наших  краев...  Откель  бог
несет?
     - Иду домой из армии.
     Паромщик скинул фуражку, кивком головы отбросил назад  волосы,  похожие
на витое кавказское серебро с чернью, подмигивая мне, ощерил съеденные зубы;
     - Как же идешь - по отпуску аль потаенно?
     - Демобилизованный. Год мой спустили.
     - Что ж, дело спокойное...
     Сели за весла. Дон, играючи, поволок нас к затопленной молодой  поросли
прибрежного  леса.  О  шершавое  днище  парома  сухо  чешется  вода.  Босые,
исполосованные  синими  жилами  ноги  паромщика  пухнут  связками  мускулов,
посинелые ступни липнут, упираясь  в  скользкую  перекладину.  Руки  у  него
длинные, костистые, пальцы в узловатых суставах. Он -  высокий,  узкоплечий,
гребет нескладно, сгорбатившись, но весло услужливо ложится  на  гребенчатую
спину волны и глубоко буровит воду.
     Я слышу его ровное, без перебоев, дыханье; от вязаной шерстяной  рубахи
пахнет едким потом, табаком и пресным запахом воды. Бросил весло, повернулся
ко мне лицом.
     - Запохаживается, что затрет вас в лесу! Дурна шутка, а делать  нечего,
парнище!
     На середине течение напористей. Паром рванулся, норовисто кинул  задом,
кособочась потянулся к лесу. Через полчаса прибило нас к затопленным вербам.
Весла обломались. В  уключине  обиженно  суетился  расщепленный  обломок.  В
пробоину,  хлюпая,  сочилась  вода.  Ночевать  перебрались  мы  на   дерево.
Паромщик, окарачив ветку ногами, сидел рядом  со  мной,  попыхивал  глиняной
трубкой, говорил, прислушиваясь к пересвисту гусиных крыльев,  резавших  над
головами вязкую темь:
     - Идешь  ты  к  дому,  к  семье...  Мать  небось  ждет:  сынок-кормилец
вернется, старость ее пригреет, а ты, должно, близко к сердцу не  принимаешь
того, что она, мать твоя, белым  днем  чахнет  по  тебе,  а  ночьми  слезами
материнскими исходит... Все вы, сынки, таковские...  Пока  не  нажил  своего
приплоду, до тех пор и не лежит у вас  душа  к  родительским  страданьям.  А
сколько их кажному приходится переносить?
     Иная баба порет рыбу и раздавит желчь; уху-то хлебаешь, а в ней  горечь
неподобная. Так вот и я: живу, только хлебать-то припадает  самую  горечь...
Иной  раз  терпишь-терпишь,  да  и  скажешь:   "Жизня,   жизня,   когда   ты
похужеешь?.."
     Ты человек не свойский, посторонний,- вот ты и  обсуди  умом:  в  какую
петлю мне голову просовывать?
     Есть у меня дочь Наташка, нонешний год идет ей семнадцатая  весна.  Вот
она и говорит:
     - Гребостно мне с вами, батя, за одним столом исть. Как  погляжу  я  на
ваши руки, так сразу вспомню, что этими руками вы братов побили;  и  с  души
рвать меня тянет...
     А этого она, сучка, не понимает, через кого все так поделалось? Да  все
через них же, через детей!
     Женился я молодым; баба  мне  попалась  плодющая,  восьмерых  голопузых
нажеребила, а на девятом скопытилась. Родить-то родила, только на пятый день
в домовину убралась от горячки... Остался я один, будто кулик на  болоте,  а
детишек ни одного бог не убрал,  как  ни  упрашивал...  Самый  старший  Иван
был... На меня похожий, чернявый собой и с лица хорош... Красивый был  казак
и на работу совестливый. Другой был у  меня  сынок  четырьмя  годами  моложе
Ивана. Энтот в матерю зародился: ростом низенький, тушистый, волосы русявые,
ажник белесые, а глаза карие, и был он у меня самый коханый, самый желанный.
Данилой звали его... Остальные семеро ртов - девки и ребятенки малые.  Выдал
я Ивана в зятья на своем же хуторе, и вскорости родилось дите у него. Данилу
тоже было счинался женить, но тут наступило смутное время. Получилось у  нас
в станице противу Советской власти восстание! Прибегает на  другой  день  ко
мне Иван.
     - Давайте,- говорит,- батя, уходить к красным. Христом-богом прошу вас!
Нам  нужно  ихнюю  сторону  одерживать  затем,  что  власть   до   крайности
справедливая.
     Данила тоже в ото самое уперся. Долго они меня сманывали, но я  им  так
сказал:
     - Вас я не приневоливаю, идите, а я никуда не  пойду.  У  меня,  окромя
вас,- семеро по лавкам, и каждый рот куска просит!
     С тем они и скрылись с хутора, а станица наша вооружилась чем попадя, и
меня под белы руки и на фронт.
     На сходе говорил я:
     - Господа старики, всем вам известно, что я человек  семейный.  Семерых
детишек имею. Ну, как ухлопают меня, кто тогда будет семью мою оправдывать?
     Я так, я сяк - нет!.. Безо всяких  вниманиев  сгребли  и  отправили  на
фронт.
     Позиции стали как раз под нашим хутором.  И  вот,  дело  это  было  под
пасху, пригоняют в хутор девять человек пленных, и Данилушка  -  голубь  мой
любый - с ними... Провели  их  по  площади  к  сотенному.  Казаки  на  улицу
высыпали, шумят:
     - Побить их, гадов! Как выведут с допроса - крой в нашу силу!..
     Стою  я  промеж них, колени у меня трясутся, но видимости не подаю, что
жалко  мне  сына,  Данилушку-то...  Поведу  глазами  этак  в стороны, вижу -
шепчутся  казаки  и  головами  на  меня  кивают...  Подошел  ко мне вахмистр
Аркашка, спрашивает:
     - Ты что же, Микишара, будешь коммунов бить?
     - Буду, злодеев таких-сяких!..
     - Ну, на тебе  штык  и  становись  на  крыльцо. Дает мне  штык,  а  сам
ощеряется: - Примечаем мы за тобой, Микишара... Гляди - плохо будет.
     Стал  я  на  порожках,  думаю:  "Матерь  пречистая,  неужто я сына буду
убивать?"
     Слышу у сотенного крик. Вывели пленных, а попереди Данила мой... Глянул
я  на  него,  и захолодала у меня душа... Голова у него вспухла, как ведро,-
будго освежеванная... Кровь комом спеклась, перчатки пуховые на голове, чтоб
не по голому месту били... Кровью напитались они и к волосам присохли... Это
их  дорогой  к  хутору  били... Идет он по сенцам, качается. Глянул на меня,
руки  протянул...  Хочет улыбнуться, а глаза в синих подтеках, и один кровью
заплыл.
     Понял я тут: ежели не вдарю  его,  то  убьют  меня  свои  же  хуторные,
останутся малые дети горькими сиротами... Поравнялся он со мной.
     - Батя,- говорит,- родной мой, прощай!..
     Слезы у него кровь по щекам смывают, а я... насилу руку поднял... будто
окостенел... В кулаке у меня штык зажатый. Вдарил я его тем концом, какой на
винтовку  надевается. В это место вдарил, повыше уха... Он как крикнет,- ой!
- заслонил лицо ладонями и упал с порожек... Казаки гогочут:
     - Омочай их, Микишара! Ты, видно, прижеливаешь свово Данилку!.. Бей,  а
то тебе кровицу пустим!..
     Сотенный вышел на крыльцо, сам ругается,  а  в  глазах  -  смех...  Как
начали их штыками пороть, у меня душа замутилась. Кинулся я в уличку бежать,
глянул в сторону - увидал, как Данилушку мово по земле катают.  Воткнул  ему
вахмистр штык в горло, а он только - кррр.
     Внизу под напором воды хрустнули доски парома, слышно было, как хлынула
вода,  а  верба  дрогнула  и  тягуче  заскрипела.  Микишара  потрогал  ногою
вздыбившуюся корму, сказал, выбивая из трубки желтую метелицу искр:
     - Утопает наш паром, завтра придется до полудня дневалить на вербе. Вот
случай какой выпал!..
     Долго молчал, потом, понижая голос, глухо заговорил:
     - Меня за ето дело в старшие урядники произвели...
     Много воды в Дону утекло с той поры,  а  досель  вот  ночьми  иной  раз
слышу, как будто кто  хрипит,  захлебывается...  Тогда,  как  бежал,  слышал
Данилушкин-то хрип... Вот она, совесть, и убивает...
     До  весны  держали  мы  фронт  против  красных, потом соединился с нами
генерал  Секретов,  и  погнали  красных  за Дон, в Саратовскую губернию. Я -
человек  семейный, а от службы никакого послабления не дали, потому что сыны
в  большевиках.  Дошли мы до города Балашова. Про Ивана - сына старшего - ни
слуху  ни  духу.  Как  прознали казаки - чума их ведает, что Иван от красных
перешел  и  служит  в  тридцать шестой казачьей батарее. Грозились хуторные:
"Ежели найдем где Ваньку, душу вынем".
     Заняли мы одну деревню, а тридцать шестая там...
     Нашли  мово  Ивана,  скрутили  и  приводят в сотню. Тут его люто избили
казаки и сказали мне:
     - Гони его в штаб полка!
     Штаб стоял верстах в двенадцати от этой деревня.
     Дает сотенный мне бумагу и говорит, а сам в глаза не глядит:
     -  Вот  тебе,  Микишара, бумага. Гони сына в штаб: с тобой надежней, от
отца он не убежит!..
     И вразумил тут меня господь. Догадался я: к  тому  они  меня  в  конвой
назначают, думают, что пущу я сына на волю, опосля  и  его  словят,  и  меня
убьют...
     Прихожу я в ту хату, где содержали Ивана под арестом, говорю страже:
     - Давайте арестованного, я его погоню в штаб.
     - Бери,- говорят,- нам не жалко!..
     Накинул Иван шинель внапашку, а шапку  покрутил,  покрутил  в  руках  и
кинул на лавку. Вышли мы с ним за деревню на бугор, он молчит,  и  я  молчу.
Поглядываю назад, хочу приметить, не следят  ли  нас.  Только  дошли  мы  до
полпутя, часовенку минули, а позаду никого не видно. Тут Иван  обернулся  ко
мне и говорит жалостно так:
     - Батя, все одно в штабе меня убьют, на смерть ты меня  гонишь!  Неужто
совесть твоя досель спит?
     - Нет,- говорю,- Ваня, не спит совесть!
     - А не жалко тебе меня?
     - Жалко, сынок, сердце тоскует смертно...
     - А коли жалко - пусти меня... Не нажился я на белом свете!
     Упал посередь дороги и в землю мне поклонился до  трех  раз.  Я  ему  и
говорю на это:
     - Дойдем до Яров, сынок, ты беги, а я для видимости вслед тебе стрельну
раза два...
     И вот поди ж ты, малюсеньким был - и то  слова  ласкового,  бывало,  не
добьешься, а тут кинулся ко мне и руки целует... Прошли мы с ним версты две,
он молчпт, и я молчу. Подошли к ярам, он приостановился.
     - Ну, батя, давай попрощаемся! Доведется живым остаться, до смерти буду
тебя покоить, слова ты от меня грубого не услышишь...
     Обнимает он меня, а у меня сердце кровью обливается.
     - Беги, сынок! - говорю ему.
     Побег он к ярам, все оглядается и рукой мне махает.
     Отпустил  я его сажен на двадцать, потом винтовку снял, стал на колено,
чтоб рука не дрогнула, и вдарил в него... в зад...
     Микишара долго доставал кисет, долго высекал кресалом огня,  закуривал,
плямкая губами. В пригоршне рдел трут, на лице паромщика двигались скулы,  а
изпод напухших век косые глаза глядели жестко и нераскаянно.
     - Ну вот... Подсигнул он вверх, сгоряча пробег сажен восемь, руками  за
живот хватается, ко мне обернулся:
     - Батя, за что?! - и упал, ногами задрыгал.
     Бегу к нему, нагнулся, а он глаза под лоб закатил, и на губах  пузырями
кровь. Я думал - помирает, но он сразу привстал и говорит, а  сам  руку  мою
рукой лапает:
     - Батя, у меня ить дите и жена...
     Голову уронил набок, опять упал. Пальцамп зажимает  ранку,  но  где  же
там... Кровь-то так скрозь пальцев и хлобыщет... Закряхтел,  лег  на  спину,
строго на меня глядит, а язык уж костенеет... Хочет что-то  сказать,  а  сам
все: "Батя... ба... ба... тя..." Слеза у меня пошла из глаз, и  стал  я  ему
говорить:
     - Прими ты, Ванюшка, за меня мученский венец. У тебя - жена с дитем,  а
у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил я тебя -  меня  б  убили  казаки,
дети по миру пошли бы христарадничать...
     Немножко он полежал и помер, а руку мою в руке держит... Снял я с  него
шинель и ботинки, накрыл ему лицо утиркой и пошел назад в деревню...
     Вот ты и рассуди нас, добрый человек! Я за детей за этих  сколько  горя
перенес, седой волос всего обметал. Кусок им зарабатываю, ни днем, ни  ночью
спокою не вижу, а они... к примеру, хоть бы  Наташка,  дочь-то,  и  говорит:
"Гребостно с вами, батя, за одним столом исть".
     Как мне возможно это теперича переносить?
     Свесив  голову,  глядит  на  меня  паромщик  Микишара  тяжким,  стоячим
взглядом; за спиной его кучерявится мутный  рассвет.  На  правом  берегу,  в
черной копне кудлатых тополей, утиное кряканье переплетается с  простуженным
и сонным криком:
     - Ми-ки-ша-ра-а! Шо-о-орт!.. Па-ром го-ни-и-и...

1925

Наверх