«ВЕРНУТЬСЯ НА ГЛАВНУЮ

повесть
Где бы ты ни был, всегда возвращайся в май!
Дмитрий Юдкин

Опубликовано 16.03.2025
Где бы ты ни был, всегда возвращайся в май! (повесть). Дмитрий ЮДКИН

Пусть сердцу вечно снится май

И та, что навсегда люблю я.

Cергей Есенин.

На небосводе ни одного легкоперыстого облачка, ни единой смугавистой тучки – только раскаленный до белеса шар солнца и бездонная синева – глубокая и ровная. От распахнутой настежь глубины веет холодом пустых галактик, неизвестных светил, неразгаданных – оттого страшных, возможно, жутких тайн. И этот же синий занавес скрывает от нынешней цивилизации ответы на непостижимые покамест человеческим разумом тайны, отпугивая своим холодом, и одновременно маня беспредельной далью, без начала и без конца, без времени и расстояния, в пространство имя которому Вечность.

Вьющаяся коленчатыми изгибами тропинка уводила от околицы села и терялась в продолговатом мазке леса. Она пролегла среди сочно-зеленой травы, покрывшей сплошным ковром косогор. Вспыхивали желтые головки одуванчиков – яркими точками горели они на зеленом ковре.

Отпугивающая леденистостью синева безграничной Вечности, и краткая, от того еще более желанная в своей мимолетной скоротечности Земная жизнь.

Тропинка углубилась в тенистую прохладу – деревья, укутанные девственно-нежной листвой, плотною шеренгой обступали вытоптанную множеством ног узкую песчаную полоску. В ноздри уже перестала забиваться пыль, вздымаемая отнизу подошвами туфлей. Здесь, под кронами деревьев, в тени, удерживалась влага утреннего дождя – тогда как на более открытой местности от него не осталось никаких следов. Сыроватая земля бесшумно принимала по-крестьянски весомо удостоверяющие шаги Андрея Антоновича Зацепина.

Из-за стволов деревьев блеснула голубая лента реки. Издалека эта лента кажется закристаллизованной мертвым покоем, но, приблизившись к ней, видишь, что она движется, течет, неся в вешних водах веточки, сучки, коряги, неся самое себя к «большой воде», к морю. И так она течет уже много тысячелетий подряд, не останавливаясь в движении ни на минуту, ни на мгновенье – постоянное движение, настоящий Perpetum Mobile. То, над чем век за веком ломают головы славнейшие научными регалиями мужи, без особого напряжения создано природой.

Зацепин присел на лежащее у края обрыва бревно и посмотрел вниз. Ни на одном из двух берегов, разделенных рекой, не наблюдалось ни души. С любителями поплескаться и поплавать все было понятно – невзирая на жаркое солнце, деятельно прогревшее весь воздух, вода в реке наверняка обожжет колкой неприветливостью. Начало мая. Вдобавок весна нынешнему году выдалась поздней, до настоящего тепла еще как минимум недельки две. Но почему нет рыбаков? Странно. Обычно в такие майские дни на берегу Айдара их не перечесть. Сейчас шла рыба с батюшки Дона. Предоставляется уникальный шанс выудить сазана, налима, рыбца, окуня – рыбу, которая совсем невдолге станет редким гостем бирюзово-зеленоватых вод Айдара.

Да и сама погода располагала настроение к рыбалке. Солнце еще не жаркое и не назойливое, каким бывает летом, оно баюкающе ласкало своим теплом голову, плечи, спину. Едва ощутимый ветерок перебирал нежными пальцами волосы. Хотелось бездумно отдаться солнечным лучам, легкому эфирному ветерку, аромату оживающей после длительной зимней спячки природы и день-деньской сидеть, не шевелясь и ничего не делая, созерцая великое таинство – жизнь. Жизнь! Она была везде: в свежем дыхании деревьев, кустарников; в каждой тонюсенькой травинке; в суетливых заботах снующих взад-вперед муравьев; в душистом запахе цветущей сирени; в ползущей по гибкой веточке ольхи красной букашке; в песнях невидимых птах; в пробежавшем средь высокой травы зайце-русаке и стремглав растворившемся в ее первозданной сочнозрелости. Все вокруг звенело, зеленело, пело, дышало-жило.

Андрей Антонович Зацепин – высокий мужчина сорока двух годов от роду, худощавый, но широкий в кости, с темно-русыми, слегка кудрявыми волосами. Родился он и вырос в небольшом городке под Ростовом, где и сейчас проживал его отец. Непосредственно в Масловке у него когда-то обреталась тетка – родная сестра матери Андрея (тетя Катя умерла около десяти лет тому назад. После ее смерти в пустующий родительский дом вселился ее сын, но ненадолго – через полгода, продав его за бесценок, он уехал обратно в город). Школьником, позднее студентом, на каникулах, Андрей приезжал погостить у любимой тетушки – очищать растущий организм не загаженным промзонами заповедным деревенским воздухом. Будучи на последнем курсе института, здесь же в Масловке, он встретил Машеньку Соловьеву – красавицу-совхозницу с истомляющими глубиной озерцами вместо обыкновенных человеческих глаз. Встретил… и оставался в Масловке по сей день.

Жили они в одном доме с тещей, ее мужем, Марьиным отчимом, и двумя общими с Машей детьми: Сергеем – шестнадцатилетним парнишкой, с пробивающимся над верхней губой пушком, и десятилетней хохотушкой Оксаной.

Зацепин работал бухгалтером в бывшем совхозном правлении, ныне переоборудованном под офис агрофирмы ООО «Белые росы». К работе в бухгалтерии Андрей Антонович относился добросовестно, но без сердечной вовлеченности. Больно уж скучно ему было днями напролет копаться в бумагах, расписываться в дебетах-кредитах, активах и пассивах. В нагрузку к давно привычным скуке и отчужденности в последние годы почти прекратили платить деньги. Хорошо хоть давали жалованье натуроплатой. Да и то этой натуроплаты хватило бы лишь для того, чтоб не помереть с голоду. Серьезную поддержку семейному бюджету делал большой приусадебный участок. Собранный с него урожай овощей отвозился на продажу в областной центр, расположенный от Масловки в сорока километрах.

Люди убегали из совхоза в поисках «живой копейки». В одночасье с тем толика горожан переезжала к ним, в село, чтобы быть поближе к «земле-кормилице», помогшей бы им выживать в разгуле беспредела «смутного времени», охватившего страну.

Жили они дружно, изредка, лениво так, поругиваясь с тещей по бытовым вопросам. Но очень многое изменилось в жизни Андрея Зацепина с того самого момента, как в его душу вселилась страсть, с каждым днем захватывающая сельского бухгалтера все больше и больше – страсть к рисованию.

Произошло это около трех лет тому назад. Купил у них в Масловке дом довольно мастистый московский художник, Гордеенко Куприян Иванович – и Зацепин с ним совершенно случайно познакомился. Совершенно случайно, однако как удачно! Восьмидесятилетний старик с неутоленной в душе жаждой жизни и необузданной любовью к ней очень удивил и заинтересовал Андрея. Сам-то он давно жил кое-как, тускло – день прошел нормально, без особых неприятностей – и слава Богу! Куприян Иванович увлекался рыбалкой (кстати, на рыбалке и состоялось их знакомство), ходил на охоту, (охотником однако, по вердикту вездесущих соседей, являлся никудышным, поскольку с битым на охоте зверьем ни разу никем замечен не был), помимо того, исхитрялся коллекционировать предметы сельской старины. Но одно из наилюбопытнейших качеств в Куприяне Ивановиче Гордеенко заключалось в том, что самые сокровенные помыслы старика были буквально поглощены искусством – он им жил, дышал, он собирал в своей душе для этой цели все собственные жизненные силы – накапливал их, насыщал – и тут же, ничуть не жадничая, излучал накопленное в окружающий мир, радостно его одаривая. И мир вдруг невероятно менялся, менялось мироощущение людей, приблизившихся к доброму старику на достаточно близкое расстояние. По крайней мере для тех из них, кто хотел принять для себя чувства, невольно ощущаемые их сердцами. Андрей Зацепин захотел. Куприян Иванович в окружающем, что удивительно в большинстве случаев совершенно обыденном, видел живые яркие краски, пронзительно переливающиеся друг в друга, различая тональные нюансы на беглый взгляд между совсем одинаковым. Источником возбуждения игры воображения ему мог послужить любой видимый им предмет. А потому сокровищница его души была воистину неисчерпаема. Ибо что для творца сундук доверху засыпанный драгоценными каменьями – алмазами, рубинами, изумрудами – по сравнению с упоением отомкнутым небом вдохновения, что их дорогостоящий блеск по отношению к поющему и теплому свету, возгорающемуся в его сердце? – абсолютное ничто, пшик. В это истово верил Куприян Иванович, а в последующем этой (уже безусловной) истиной проникся и Андрей Зацепин. И оная истина имела каждодневные подтверждения.

Куприян Иванович, к слову сказать, жил небогато – на выплачиваемую ему государством пенсию (производное от глагола – выплачь, плач), а также на деньги, которыми помогали ему дети, регулярно его навещавшие. Преимущественную часть получаемых им средств он тратил на краски и холсты, ограничиваясь в личных потребностях лишь самым необходимым. Дети (давно уже дедушки и бабушки) приезжали к отцу на большом черном Джипе Чероки, смотревшимся на улице их села (ориентируясь на эффект, порождаемый в очах жителей Масловки) весьма диковинно, чем-то наподобие инопланетного космического корабля. Дети гостили у художника суток двое-трое – и отбывали домой. По рассказам Куприяна Ивановича, они безуспешно пытались уговорить его вернуться обратно в Москву, к устоялому комфорту городских условий.

Их случайное знакомство исподволь переросло в дружбу. Она стала крепче после того, как Андрей, по предложению Куприяна Ивановича, взял в руки карандаш и сделал несколько набросков.

– У тебя талант, Андрюша! – оценил его старания Куприян Иванович. – Тебе б пораньше техникой рисунка заняться… Но ничего, ничего, начинать никогда не поздно, главное потом, на подъем, усилить желание и закрепить его навыками. Для чего нужно постоянно самосовершенствоваться, нужно постоянно учиться. А чтобы не наскучило – открывай в своем деле, в каждый заход, что-то новое – открытия окрыляют и зовут за собой… И если у тебя проснулось тяготение к живописи, я обязуюсь помочь с дебютным периодом.

После произнесения старым художником заветных слов жизнь Зацепина калейдоскопически преобразилась. Дотоле серая от монотонности каждого дня – она стала наполняться ярким многоцветьем, подогреваемым живым светом, исходящим из самых недр его души, вкусившей иные, чем были доныне радости.

Находясь возле мольберта, Андрей физически ощущал, как освобождается его сознание от груза ежедневных забот, как осветляются даже самые мрачные его мысли, а в сердце зажигается огонек – и в его душе становится теплее, еще теплее, а затем в сердце надолго водворяется сила уверенного покоя и радостное предвкушение чего-то хорошего, того, что обещает прийти непременно именно к тебе, и, увы, так редко выполняет свое обещание. И потому для большинства это что-то смутно-призрачное, всеми ожидаемое, но мало кем виданное – люди зовут его вслух «счастье», но слегка притронувшись к нему, шепчут «чудо»! Поскольку счастье только лишь иногда балует своим вниманием обычного человека.

Зацепин приобщился к чуду. Он сам сделался кудесником. Белый, чистый холст, безмолвно взирающий на него с мольберта. Картинки, дымчатые картинки мечтаний и наблюдений вспыхивающие перед его мысленным взором. Одна, вторая, третья, десятая... А потом видения воплощаются в выпуклые детальностью художественные образы, и управляемая неведомой властью рука торопливыми штрихами спешит за игрой воображения. Из царства дымчатого кубления грез образы переселяются на полотно, и оно оживает. Это ли не чудо? Подобными часами он мнит себя если не богом, то полубогом это точно – он творит… И наконец к Зацепину вернулись цепкий интерес к жизни и радость от нее, бывающие столь ярко-хмельными только в розово-облачном юношестве, но затем, в пути по жизненной стезе, постепенно тускнеющие под коптящим чадом отрезвляющих будней.

Беседы с Куприяном Ивановичем приносили Андрею неподдельное удовольствие и вселяли в него веру в себя, в свои силы, в их нерастраченность. И Зацепин частенько, прямиком после работы, заходил в гости к новому жителю села. Марья поначалу отнеслась к его занятиям живописью и частым посещениям чудаковатого старика довольно-таки терпимо, да и возвращался муж из гостей без сивушного запаха, решив, что он, по прогнозу высказанному ею в судачках с матерью, «перебесится панибратством с московской цацкой да на ту же лавку и усядется». Но процесс «перебешивания» настолько затянулся, что начались неизбежные в таких случаях подтрунивания, подковырки, назидательные нотации – в последнее время переходящие в бурные скандалы с применением подручных средств. В скандалах с величайшей живостью и с не меньшим энтузиазмом принимала участие теща, очень невзлюбившая зятя за эти его «художнические выбражательства» (самые ее мягкие слова). Дети в конфликтах хмуровато держались на стороне матери и бабушки. Один тесть соблюдал нейтралитет, но следил за Андреем и прислушивался к его неуклюжим оправданиям с плохо скрываемым смешком в глазах. Кроме осложнившейся обстановки в семье Андрей чувствовал, как изменилось отношение к нему соседей, коллег по работе, буквально всех жителей села. По селу поползли сплетни, одна нелепей другой. Молва приписывала ему то буйное помешательство, то вяло текущую шизофрению. При встречах с односельчанами он заметил, что смотрят на него или с сочувствием, или все с тем же смешком в глазах, что и у тестя. Каждый из них старался обнаружить в совхозном интеллигенте признаки душевной болезни. Но Андрей Антонович не собирался поддаваться массированному давлению «народного веча», и, претерпевая насмешки, порой весьма занозистые – он продолжал рисовать. Ему не хотелось отпускать от себя этот праздник души, он дерзновел оставаться причастным к чуду. Тем паче занимался он живописью не в ущерб интересам семьи. На работу ходил исправно, возился дома на огороде безропотно – принимая это как осознанную необходимость. Своей отдушине он уделял несколько скоротечных часов в неделю (если говорить о беспредельном погружении в нее), сообразно с обстоятельствами в семье, ожидая неизмеримо счастливых часов с нетерпением семнадцатилетнего Ромео, томящегося разлукой с любимой Джульеттой.

Нынешний день был из робкой череды подобных. Он планировал посидеть на берегу Айдара с этюдником, где-то около месяца тому назад облюбовав себе одно колдовски завораживающее местечко под натуру для пейзажа. Но сегодня из давно взлелеянной задумки ничего не выходило из-за семейного торжества по случаю приезда в гости сына Петра Степановича. Который проживал в Киеве, занимал там какую-то руководящую должность (на уровне коменданта общежития) – чем очень гордился тесть. Приехал Павел Петрович на юбилей к отцу – тому в нынешнем году исполнилось ровно шестьдесят пять лет. Однако юбилей юбилеем, а торжество все же больше приурочивалось к долгожданному приезду Павла Петровича. Андрей был просто обязан веселиться на семейном празднике, даже и не испытывая к тому ни малейшего желания.

Зацепин посмотрел на электронные часы на левой руке. «Сейчас мечутся в последних хлопотах, и скоро вовсю загудит масловский сабантуй», – сориентировался он по времени. Но занимало это его мало, поскольку предлогом причины своего опоздания на праздничный ужин он запасся заранее. Утром он предупредил домашних, что сегодня будет вынужден задержаться в офисе, пересортировывая документацию к намечаемой проверке аудиторами из областного управления, и за стол чтоб садились без него.

«Какой день пропадает зря!» – подумал с сожалением Андрей Антонович, наблюдая за мерным течением реки. У самого края берега, любуясь своим отражением в голубовато-прозрачном зеркале вод, стояли две ивы. Одна из них склонилась над рекой и окунула в зеркальную голубизну тонкие ветви. Плакучая ива, ивушка. Действительно, нет более подходящего названия для этого дерева. Как скорбящая женщина распустила она свои зеленые волосы и спрятала за ними прекрасное, но заплаканное лицо. Неизвестное горе согнуло ее гибкий стан, опустив макушку к воде.

Андрей Антонович протянул взгляд по реке.

Посреди стремнины золотело отражение солнца. «Словно золотая рыбка! – мелькнуло у него. – Вот тебе голова, вот тебе хвост, а вот блескуче-бьющая чешуя».

Рыбка – хвостом и плавниками – рубяще рассекает, мощно натянутые движением вперед струи стремнины.

И не для того ли она удерживалась в удобной для обзора точке, чтобы высмотреть кого на этом берегу? Возможно его – Зацепина. Высмотреть и спросить ангельским голоском: «Чего тебе надобно, старче?»

«А чтобы я у нее попросил?» – задал себе вопрос Андрей Антонович. И начал комбинировать в уме варианты ответов, все сильнее волнуясь, не нащупывая искомого.

«Чего тебе надобно, старче?» – опять прозвучал ангельский голосок.

«Старче… старче… старче…» – эхом донеслось до него.

«Старче?! Ну, не-еет! Он желал бы вернуться в свою молодость: институтские друзья; веселые пирушки с ними; прогулки по пустынным городским улицам под луной; ежеутреннее предвкушение чего-то светлого за окоемом, до времени неизвестного, но непременно светлого и хорошего, должного быть достигнутым уже в неотдаленном будущем; Маша… Машенька?.. Ну, конечно же, она! Только не шумно-скандальная, сейчас ставшая полнеть сорокалетняя женщина, а та семнадцатилетняя Машенька, похожая статью на белую березоньку, и готовая в любую минуту зазвенеть колокольчиковым смехом… Любящая его Маша!»

«Как давно все это было, Господи, как давно. С ним ли, с Андреем Зацепиным, или с кем другим?»

Мужчина поднял голову кверху и, глядя на небо, прошептал:

– Господи, если ты есть… Господи, зачем ты придумал скорбь, старость, смерть? Почему люди не могут всю жизнь быть молодыми и счастливыми? Господи, почему?

Небо безмолвствовало, вынуждая человека самому искать ответ на эти веко-вечные вопросы.

Пустынность берегов, одиночество, созерцание природы толкало к размышлениям. Быть одному – это единственное состояние, когда доступно услышать тихий таинственный голос, вкрадчивым шепотом повествующий человеку тайну о нем самом, состояние, при котором доступно всецело погрузиться в Мечту, утопая в счастье ее осуществления, или получить возможность возвратиться в прошлое, в дни, запечатленные в памяти сиянием своей неповторимости – сердечное присутствие в счастливых часах своей молодости, казалось бы, безвозвратно ушедших.

Время. Прошлое, настоящее, будущее. Время и человек во времени.

Человек живет в настоящем, именно этим мгновением, сразу же делающимся прошлым – минутами куда посильно вернуться только мыслью. И прошлое не уходит навсегда – ты всю жизнь носишь его в себе, в своей душе.

Но как все-таки беспощадно время! Часовые стрелки мерно идут по кругу, ни на миг не замедляя своего хода, и ты чувствуешь, как с каждым их смещением на циферблате из тебя вытекает жизнь, и самое страшное в этом чувстве знание того, что ты бессилен хоть как-то повлиять на их неумолимое движение. Изо всех применимых к жизни сравнений и аллегорий, слышанных когда-либо Андреем Антоновичем, самым соответствующим истине было: восхождение и спуск с горы. Где он это читал или слышал, Андрей Антонович уже не помнил. Но в этой метафоре выражена сама суть нашего земного бытия. Голопузым карапузом человек принимается карабкаться на вершину. При подъеме в гору – ты растешь, наливаются силой твои мышцы, становишься умнее – по дороге к вершине ты лишь приобретаешь. Но вот ты на горе и перед тобой ровный путь, и ты идешь по нему, зажмурив глаза от палящих лучей полуденного солнца, вглядываясь вперед, изредка озираясь назад, но тебе не хочется оглядываться – ты молод и полон сил. Идешь, идешь, идешь… и вот перед тобой пропасть. Ты заглянул в нее и ужаснулся, страшась глубине бездны, и долгим взором окидываешь пройденный тобой путь – вспять дороги нет! И, отыскав всмеже с пропастью безопасную тропу, начинаешь спуск. По дороге вниз твое лицо бороздят морщины, голова седеет, ты узнаешь, что у тебя есть сердце, печень, легкие – иной раз они болью напоминают о себе, мышцы твои дряхлеют, и ты все чаще с тоской оглядываешься назад, в свое прошлое. Ты тот же мальчик, который начал этот путь, но только постаревший мальчик, и, понимая, что дубля не будет, веселье на все более продолжительные промежутки времени покидает тебя, уступая место тихой печали.

Почему молодость так прекрасна? Чем она так бесподобно хороша? Почему томительной грустью она все острее и чаще напоминает о себе, и кратность этих напоминаний находится в прямой зависимости от того, насколько далее ты проследовал к концу своего пути? Чем она еще прекрасна, кроме того, что ты молод? Почему так хочется удержать это счастливое время чем-то более надежным нежели память?.. Очевидно потому что в молодости впереди у тебя длинный путь – Будущее, обещающее каждый день открывать новые и новые тайны. Потому как на юной заре твоих дней у тебя все происходит впервые, и только став старше, ты узнаешь, что впервые много чего не будет. Первое свидание, первые бессонные ночи, и звезды, впервые увиденные слишком близко, звезды, призывно потребовавшие мечтателя в гости, в безграничную вышину. Почему так несравнимо сладок первый поцелуй? Вероятно из-за того, что им ты открываешь для себя тайны нежности, чувственности, любви… Любовь ведь тоже бывает исключительно лишь Впервые. Любовь всепоглощающая, без остатка, без сомнений и вариантов. Ибо человеку – его душе, его сердцу – не под силу выдержать дважды накала до абсолютного предела обострившихся чувств.

Зацепин влюбился в Машу – с первого взгляда, увидев ее однажды на танцах в сельском Доме культуры. Он пригласил ее на вальс. Кружась с нею в танце, он со всей отчетливостью – осязая в своей руке хрупкую, нежную ручонку Машеньки, встречая взгляд ее голубых, как летнее небо, глаз – видел, как катится его голова в такие дали, что даже если пуститься за нею вскачь на самом резвом скакуне – настигнет он ее, ой, как не скоро. Вертящиеся всполохи цветомузыки, танцующая вокруг них молодежь и сама танцплощадка – растворились в шипучем искрометном мареве. Необычайная легкость тела, его невесомость. Что-то зыбкое, эфирное под ногами, где еще недавно был кафель, реально только осязание твердых подушечек мозолей на ладошке и зов голубенных колодцев. Они парили над залом в божественных звуках вальса. Полет был. Андрей помнил. Они кружились где-то под сводом потолка. Он помнил это точно. После, обнимая ее плечи, каждый раз мучаясь и замирая, он чувствовал, как из сердца поднимается жаркая волна, просясь на глаза счастливой слезой, и Андрей мечтал о подвиге ради Машеньки, готовый пройти через любые муки и испытания, чувствовал в себе способность легко отдать жизнь за этот ласковый взгляд, нежный голос и прекрасную как сама мечта свою любовь. Куда все это подевалось? Маша с ним, но а куда однако исчезло неземное блаженство обладания объектом своего поклонения? Порой ему кажется, что сегодняшняя Марья Николаевна и та Машенька – два совершенно разных человека, с одним из которых он чинно сожительствует, завтракает-обедает, спит бок о бок на супружеском ложе, а с другим крылато парит в звенящих счастьем временах своей молодости и сказочно-сладких мечтах.

«Золотая рыбка» стала меркнуть, погружаясь на дно. Солнце поглотила, неведомо откуда взявшаяся свинцовая туча, грозящая сию же минуту разразиться ливнем. По верхушкам деревьев прошелся набирающий силу ветер. От реки потянуло промозглой сыростью. Андрей застегнул под горло замок спортивной куртки и поспешил домой.

II

При приближении Зацепина к дому его сердце сжалось от необъяснимой тревоги, хотя каких-либо веских причин для ее возникновения не существовало. Ан нет, дурное предчувствие засело на сердце прочно и не отпускало – гони его, не гони.

Прежде чем толкнуть калитку в свой двор, Андрей Антонович присел на лавочку возле забора и закурил сигарету.

Ибо знал твердо, нехорошо с подобным настроением приходить к себе домой, неправильно.

Солнца было не видать, по небу ползли набухшие влагой темно-серые тучи, по-здешнему – хмары.

Когда он вошел в зал, где за просторным обильно накрытым столом плотным образом разместились участники застолья, празднество было в самом разгаре. Все ожидаемые ими гости наличествовали, из приглашенных никто не отказал. Дети Зацепиных отправлены с ночевкой домой к Сане, старшему сыну Петра Степановича. Вчера вечером расширенное семейное заседание без особых прений постановило – нечего детям слушать непотребные разговоры пьяных взрослых.

При виде Андрея Антоновича, оживленный, судя по напичканности его разными голосами, разговор тотчас оборвался. И потому как резко он оборвался, заставив многих стушеваться, мужчина смекнул – основной пищей для разговора служила его скромная персона. Молчали улыбчиво и напряженно.

«Дозиметры зависли – слышал я что-нибудь или нет – почему бы им и не помучаться», – мстительно подумал Зацепин, обводя взглядом лица гостей, здороваясь кивком головы с каждым.

– Ба-аатюшки святы! Кормилец явился! Штрафную ему! – поднялся из-за стола коренастый, круглолицый, толстошеий, с большой залысиной надо лбом, мужчина средних лет, и пошел ему навстречу, раскинув руки для объятий.

Холенный, прилежно выбритый, одетый в отутюженный до ниточки костюм-тройку, единственный кто при галстуке, он как бы являл собой инородное тело, волею случая занесенное из столичных заоблачных высот в их забытую Богом глубинку, но при этом ощущалось, что за столь короткое время, проведенное здесь – он снискал всеобщую, если не любовь, то уважение наверняка. Он выполнял роль тамады, был эпицентром внимания, и чувствовал себя именинником круче самого именинника.

«Вот ты каким стал Павел Петрович Труфанов», – оглядел столичного гостя Зацепин.

«Да, вот я таков – большой человек!» – самодовольно ответили глаза Павла Петровича, но вслух тот, со всей задушевностью на которую был способен, воскликнул:

– Рад тебя видеть, Андрей!

И с липучей навязчивостью (сусальной до приторности) обнял, опешившего от такой встречи Зацепина.

«Чересчур уж, Паша, чересчур».

Потискав друг друга в объятиях, похлопав по плечам и перекинувшись несколькими приличествующими в подобных случаях вопросами о житье-бытье, они сели за стол. Андрей пристроился подле жены. Она немедля принялась за ним ухаживать, наложив ему в тарелку картофельного пюре с мясом.

– Потом… Потом будешь есть. Сперва за тобою штрафная, – протянул ему полный стакан водки Труфанов.

– Нехай, поест малость, Павел Петрович. Целый день в сельсовете пробыл голодный. Не то выпьет, да и свалится кулем под стол, – попросила Марья.

– И пусть валится! Пусть! На следующий раз памятка, что бывает за опоздания, – ответил Труфанов.

– Не дождетесь, – приняв труфановское подношение, ригоричным тоном отрубил Зацепин, и, приподнявшись, повернулся лицом к Петру Степановичу, устроенному за почетным торцом стола.

– Пью за вас, Петр Степанович! За ваши шестьдесят пять! И дай вам Бог прожить еще столько же, будучи в добром здравии и трезвом уме! За вас, дорогой Петр Степанович! – произнеся тост, Андрей, несколько помпезно, протяжными глотками выпил водку, вытер губы тыльной стороной ладони, с шумом выдохнул, крякнул, взял с тарелки молодой огурчик, надкусил, и, похрумкивая его упругой кожицей, присел.

– Спасибо, Андрюша, – поблагодарил именинник.

Зацепин набросился на пюре, он, действительно, не ел с раннего утра, да и огненная вода жгла стенки пустого желудка въедливым сорокаградусным пламенем. Съев картошку, с не меньшим аппетитом принялся за холодные блюда, в разнообразном ассортименте изобилующие на столе.

С Павлом Петровичем Труфановым он виделся последний раз лет десять тому назад. И то их встреча вышла невежливо скоротечной.

Труфанов очень редко приезжал в родное село из столицы. А как знать, может и не пришлось ему уезжать из Масловки, если б… если б не он, Андрей Зацепин. Точнее не совсем он причина отъезда Труфанова из села, если быть более объективным – решающей причиной сделалась его женитьба на Маше, тогда еще Соловьевой. Павел Петрович, а в те, уже туманные далью, дни незатейливо Пашка Туз, до знакомства Андрея с Машенькой, считался ее потенциальным будущим мужем. Но влюбившийся до беспамятства городской студент сумел отбить у совхозного ухаря, ответившую ему взаимностью масловскую красавицу. После нескольких бесед с Машей, с целью ее образумить, и неудачной попытки повлиять кулаками на зарвавшегося чужака, Пашка уехал – как он объяснил отцу: «от греха подальше», сначала в областной центр, а оттуда, со временем, перебрался в Киев.

Во время своих визитов в село, в первые годы после отъезда довольно- таки частых, он совершил не одну тайную вылазку в сторону Маши, но все они с треском провалились – и он уехал из Масловки «навсегда». В Киеве был дважды женат, дважды разводился, в одном из своих браков имел сына, на воспитание которого перечислял алименты (предусмотрительно сохраняя корешки от почтовых переводов).

И вот он снова здесь. Кстати, и Петр Степанович сошелся поближе с Анной Федоровной, благодаря неоднократным посещениям с чаепитиями Соловьевых – по слезной просьбе своего любимчика Пашки – не капитулируя окончательно, тот надеялся уговорить Машу через увещевания велеречивого в обстоятельной беседе отца. А Петр Степанович к тому времени больше семи лет бобылевал, и ему очень приглянулась совсем еще не старая, хозяйственная вдова. После непродолжительных раздумий, соскучившийся по заботливой женской руке, он перешел жить к Соловьевым. Через месяц после того отшумела веселая свадьба Андрея и Маши. Молодожены остались жить у Машиной мамы. В первый год совместного проживания под общей крышей двух «молодых» пар Петр Степанович относился к Андрею настороженно и с плохо скрываемой неприязнью, но потом привык к нему – к обезоруживающему обаянию его душевной простоты, к его незлобивому характеру, к уникальной безотказности – и неприязнь прошла сама собой, почти бесследно.

«Да, очень изменился Пашка», – разглядывал своего бывшего соперника Зацепин. Все в нем теперь степенно, монументально, и было заметно, что все в своей жизни он выучился делать основательно, как, например, сейчас ел. Он не просто ел – он трудился. Работал челюстями, напрягая желваки, переламывал крепкими белыми зубами куриные кости, ранние тепличные огурцы, не выпуская из вида ничего из стоявшего на хлебосольно накрытом столе. Он трудился, он насыщал свой организм столь необходимыми для него – белками, жирами, углеводами. И судя по груде костей, лежавшей перед его тарелкой, делал он это на совесть, безо всякого жульничества. Когда к нему обращались с каким-нибудь вопросом, он поворачивал лицо, с маслянисто лоснящимися губами, в сторону говорившего, и, педантично пережевав, обстоятельно и не торопясь отвечал, после чего вновь принимался за трапезу. Его жесты, интонации в голосе и сама его поза – все свидетельствовало о том, какой он «большой человек». Такой «большой», резонанса не менее государственного, а сидит вот такочки запросто со всеми за общим столом, не капризничая, не вымогая себе особых, дополнительных привилегий. Однако при сем не забывая неусыпно следить за собой со стороны – прислушивался к собственному голосу, присматривался к углам поворотов своей головы. Будто бы невидимый оператор ведет сейчас киносъемку для цикла телевизионных передач «Жизнь Замечательных Людей», где в амплуа «замечательного», разумеется, он – Павел Петрович Труфанов. И было похоже, что сановность фигуры Павла Петровича уже осознали и ближние, и дальние улицы села, осталась очередь за Зацепиным. Сможет ли он проникнуться значением события – какого высокого полета птица приземлилась в их гнездовье?.. Навряд ли. Наблюдая за Труфановым, он чувствовал, что кроме смеха (слава Богу, внутреннего), никаких других эмоций Павел Петрович своим киевлянским снобизмом вызвать в нем не сумеет – очень уж напыщенно остоличившийся земляк себя вел. Но эмоции желательно оставить при себе, не выказывая их наружу. Зачем зазря обижать Пашу? Нравится ему роль «большого человека» – пусть (перефразируя Козьму Пруткова) будет им. В довершение, если учесть ту давнюю историю связанную с Машей, односельчане воспримут это за примитивную зависть.

– Чего надулся, как сыч? – наклонившись к его плечу, спросила жена сердитым шепотом.

Андрей ей улыбнулся, и так же шепотом ответил:

– Я не надулся, я устал на работе. Ты уж меня извини, Машут.

– В нашей хате сегодня гости. Оказал бы им свое хозяйское гостеприимство через тост – чи радостный, чи какой шебутной, – перешла от шепота к негромкому разговору подобревшая жена.

– Сейчас что-нибудь эдакое умное придумаю, и тотчас зазвучу что популярная радиоточка, – посулил Андрей Зацепин.

– Дабы умная мысль осенила разум, для ее удачного пеленга наперво нужно прочистить мозговые каналы спиртами. И тогда она не заставит себя ждать, пулей вылетит, – порекомендовал, словно невзначай прислушивающийся к разговору супругов, Труфанов.

– Почему б с хорошими людьми и не выпить? Хотя бы вот с тобой, Паша… Да, с тобой. Хоть ты и приклеился к чиновничьему рангу, беглец из нашей крестьянской среды, но человек… ежли по твоим речам, хороший. А с хорошими людьми не сопьешься, их на сегодня дефицит. Поэтому за хороших людей я выпью с великим удовольствием.

Павел Петрович настороженно вслушивался в ответную тираду Зацепина, стараясь не пропустить в его словах подвоха. Он смотрел на Андрея, не спуская глаз, с улыбкой, несколько натянутой, но улыбкой, не забывая разливать водку по рюмкам. Андрею снова налил в стакан.

– Паша, ты никак споить меня хочешь? Разреши поинтересоваться – с какой целью? – с полушутливой подозрительностью, явно выпячивая ее, спросил Зацепин. Хотя и доля любопытства в его вопросе сквозила тоже.

– В не столь давние времена я бы тебе ответил, что цель у нас одна – коммунизм. Да и то, туда с пьяной мордой лица не пустили б. В настоящей эпохе перед обществом не ставится никаких конкретных целей, бесцельное у нас сейчас общество. Так что, и ты выпей безо всяких-разных целей – все ж ты не бомбардировщик какой-нибудь «Фантом», чтобы тебе цели… Подавай народу обещанный тост!

Все встретили ответ Труфанова со смехом облегчения. Не забылось еще на селе, как есть не забылось.

Андрей, приняв из рук столичного гостя стакан с водкой, встал и набрал в легкие воздух для «достойного» ответа, но встретившись глазами с умоляющим взглядом жены, резко выдохнул надуманное через раздувшиеся ноздри, заверяюще ей улыбнулся, и, обвел пирующих вытянутой рукой со стаканом:

– Как я уже и заявлял Паше ранее, хочу предложить всем выпить за здоровье хороших, добрых людей. Очень хочется, чтобы было на белом свете их числом поболее. Добрых, честных, порядочных! Потому что на хороших людях держалась испокон веку земля русская, в них вся наша сила и крепость, без них исчезли б русские с земной поверхности, как и не бывши. Правду говорю, исчезли б. И не только из-за того, что с хорошими людьми жить уютнее и радостнее, но и потому как в цивилизационной основе русского народа самым важным его семенем засажено Богом добро. Наш народ есть русский, пока он добрый, пока живет в нем понимание исконной сути правды и справедливости. А когда этого не будет, это уже другой народ станет, другой, может и неплохой, но не русский… За хороших и добрых людей! За наших хранителей!

И Зацепин залихватски влил в себя содержимое стакана. Посмеиваясь, перевернул опустевшую посуду вверх дном, и продемонстрировал ее в таком профиле Пашке Труфанову. Смотри, мол, до капельки уважил. Потом, присев, ел много и с аппетитом.

За столом велись разговоры, раздавались здравницы в честь Петра Степановича, звякали стаканы и стучали о тарелки приборы. Зацепин не участвовал в общем разговоре. Отобедав, и не абы чем, лакомыми праздничными яствами, он посмотрел на людей сидевших вокруг него – их лица показались ему милыми, доброжелательными, включая спесивую физиономию Павла Петровича – она аналогично стала намного милее. Сказывалось влияние водки, выпитой сегодня уже в немалом количестве. Он прислушался к разговорам за столом.

– …Нет, по уму советую, отдавайте Серегу в металлургический институт, на инженера учиться. Закончит его, и останется в городе жить на постоянку… – говорил старший сын Петра Степановича, Саня.

И что интересно, глядя на них, на трех Труфановых – мало кто мог предположить, что они являются кровными родственниками. До того Саня был непохож на отца и брата. Лицом он смазывался со своей покойницы-матери: иссиня-черный волос; темно-карие глаза; тонкий нос крючком – молдаванин, да и только. От матери он взял также ее хрупкую стать. Для мужчины Саня родился слишком худосочным. Поставленный рядом с ним его единоутробный брат Павел Петрович смотрелся Ильей Муромцем, богатырем неимоверным.

– Ага, и будет он в твоем городе лапу сосать. Заводы-то все вхолостую простаивают, разворовываются помаленьку, по винтику, по гаечке, – сказала Марья. – Нет, он пойдет учится куда-нибудь на бизнесмена… На коммерческий курс пойдет.

– А шо, е и таки? – поинтересовалась жена Сани, чернявая хохлушка Марина.

– Булы бы гроши, – ответила Марья.

– И богато у нас грошей? – язвительно спросил Петр Степанович.

– Для родного дитя найдутся. Чтобы не мучался, как мы, а жил по-людски, — парировала Марья.

– Иде ты их найдешь? – никак не мог уняться, неприязненно глядевший на «падчерицу», Петр Степанович.

– Не ваши заботы, – импульсивно пыхнула она, затем вспомнив, что Петр Степанович сегодня именинник, сконфузилась, и, немного виновато, пошутила: – Куда спешим? Зачем сегодня скандалить, когда у нас еще целый год для скандалов в запасе?.. А вы как думаете, Павел Петрович, куда нашему Сереже лучше пойти учиться?

– Мне кажется, не навсегда этот бардак на Украине. А так как Украина традиционно считается аграрной страной, то и приоритет будет отдаваться профессиям, связанным с аграрно-промышленным комплексом. Но при этом нужно учитывать нынешнее положение в стране. Икс на игрек – что в коэффициенте? Экономический факультет сельхозинститута. Лучший вариант.

В ответе Труфанова было столько компетентной осведомленности, что дебаты за столом утихли. Павел Петрович снова принялся за недоеденного карпа. Через несколько полных сосредоточения минут с ним было покончено – от рыбы остался только хребет с кисточкой хвоста на конце. Павел Петрович вытер губы салфеткой и попросил стакан компота.

После длительной тишины раздался громкий голос Зацепина.

– Профессию себе мой сын должен выбрать сам, и ту, которая придется ему по душе. Вы все о брюхе печетесь, а о душе забываете. Еще в античной древности жил в Греции великий мудрец Сократ, наставлявший, что жить нужно не для того, чтобы жрать, а есть надо, для того чтобы жить. Что на это скажете, Павел Петрович?

– Что скажу? – переспросил Труфанов, остудив горло холодным компотом. – На голодное брюхо – тут уж не до просветлений в Будды, не до святости души, тут всегда до черных дел недалеко… Пока сын молод, кто, как не родители подскажут ему стезю, по которой ему идти. Молодо-зелено, не до всего своим умом дойдет. Если подскажете правильно, за это, после, сын и будет вас благодарить, а оставите его на распутье без подсказки… тогда уж и жди беды, – изрек Труфанов и застыл в монументальности «большого человека». Посидев чуток на обозреваемом отовсюду Олимпе, вельможным жестом соизволил бутерброд с красной икрой. Откусил изрядный кус и, неустанно жуя, заговорил туго набитым ртом. При этом Труфанов нисколько не поперхнулся, и что совсем любопытно: из жующе-говорящего рта не выпало ни крошки. Он говорил и кушал, и говорил весьма внятно.

– Меня информировали, художествами увлекаешься. Взял бы и поведал нам о своих творческих планах, позанимательнее однако разговоров о рыночных ценах на картоху и выборе рентабельных подкормок для поросят, – сказал, и посмотрел Андрею в глаза.

Без иронии сказал, без зубоскальства, даже несколько скучноватым голосом. Но Зацепину был знаком этот блеск в глазах собеседника. Он означал, что в душе над тобой смеются, предполагая тебя если не полным идиотом, то, по крайней мере, не совсем полноценным в умственном отношении человеком. И хотя от тебя ожидают услышать несусветную чушь – слушать тебя будут, и не исключительно для соблюдения норм приличия. У некоторых даже образовывается нетерпение по поводу начала твоего бенефиса, чтобы быстрее восторжествовать в своем злорадстве – ведь выгоднее им ничего и не подстроить, как прилюдное свидетельство твоего идиотизма. Потом опустят занавес и под аплодисменты проводят со сцены.

Андрей растянул рот в улыбке. В широкой улыбке – от уха до уха, в самой идиотской улыбке на какую был способен. Интуитивно он соображал, что она его ничуть не красит, не предоставляет ему никаких дополнительных баллов в исподволь назревающем конфликте (выражающемся покамест в виде пристрелочной словесной пикировки), ни в чем его не обеляет, а наоборот, своей скоморошьей гримасой он удобряет почву для скандала, делая его практически предрешенным, а заодно настраивает ею всех присутствующих против себя. «Ну и пусть!» И Андрей оскалился еще жизнерадостнее. «Я в их глазах – идиот, значит, обязан соответствовать образу», – и он, не убирая с лица улыбки, одеревеневшими от напряжения губами спродуцировал, как и положено, идиотскую фразу, после которой над столом нависла неловкая тишина.

– Паша, а в какую цену в Гондурасе бананы?

Уже задав вопрос, Зацепин понял, что не стоило столь манифестно афишировать неприязнь к Труфанову, тем паче на дне рождении у его отца, да еще при таком количестве народа. Но отступать было поздно, к тому же и водка свое дело сделала, и он постарался состряпать улыбку еще более широкой, после чего подмигнул Павлу Петровичу левым глазом, правым же, не отрываясь, смотря ему в переносицу.

Казалось бы, в вылетевших из уст Зацепина словах не гнездилось ничего оскорбительного, способного задеть самолюбие Труфанова. Обыкновенная, бестолковая в своей бессмысленности, пьяная шутка. Возможно неудачная. Всего-то. Но это лишь в том случае, колижды не знать историю их жениховского соперничества. А ее здесь знали все. Плюс интонации сказанного и гримасничанья при этом. Возле бочки с порохом огнем не шутят. Порой, искры достаточно.

Тотчас после произнесения Зацепиным злополучной фразы, лицо Труфанова начало менять свой розоватый цвет на темно-багровый. Побагровела даже залысина, с мгновенно выступившими на ней бисеринками пота. Он гневливо глянул на Зацепина, затем перевел взгляд на сидевшую оплечь с мужем Марью и дрожащим от возмущения голосом вознегодовал:

– Меня специально сюда из Киева? Для издевательств? С таким умыслом меня заманивали?.. Но нет, с меня довольно! – и он заскрипел стулом, драматургируя незамедлительную готовность покинуть праздничное застолье.

– Павел Петрович, я вас очень прошу, не след ему все внимание. Это у него шутки юмора такие. До него не доходит, что от подобного веселья всем плакать хочется. Оставайтесь, не будем портить праздник из-за какого-то дуралея, – обратилась к Труфанову Марья.

Павел Петрович, с обиженным сопением, передвинулся в исходное положение.

– Так я еще и дуралей. Спасибо тебе, женушка, за ласковые, утешительные слова. Все умные, а муж родной – дуралей. Спасибо, что всегда прикрываешь мой фланг, – в полный голос оскорбился Зацепин.

– А кто ж ты, как не форменный дурак, если только и горазд людям настроение портить, – с вызовом ответила Марья.

– При таких раскладах, выпьем не за дураков, подымаем кубки за умников, и за их ярчайшего представителя, нашего Пашу, – предлагая свой тост вкупе с шпилькой в адрес Труфанова, он понимал, что не совсем прав, и одновременно был не в силах остановиться. Налив в рюмку водки, Зацепин уткнулся мутным взглядом в столичного гостя.

А мысли его скакали пьяным галопом, и с фатальной закономерностью сталкиваясь в суматохе броуновских бегов, издавали тумкающий звук. Зацепин пробовал заарканить какую-нибудь из них, но и чуть попадая в фазу осознания, она, взбалмошно взбрыкнув, удирала восвояси в сивушный туман их пастбища, откуда тут же выскакивала следующая – много их там гуляло разных мыслей, некоторые из которых были пьянее его самого. Однако сомнение в адекватности собственного поведения неотвратимо одолевало, и он испытующе посмотрел на жену, сжав рюмку побелевшими пальцами.

Марьино лицо говорило красноречивее слов. По нему запросто читалось, что она была на взводе. И вот напряжение, собравшееся в ее груди, достигло предела, и Марьины слова, в полуистерическом запале, словно каленые стрелы вонзились в Андрея.

– Что ты за скотиняка такая?! Чего ты к человеку приколупался? Сам-то чего можешь? Чего?! Байдыки бить? Нервотрепку всему честному народу организовать? От работы устрекнуть понеприметнее и карикатуры в халабудах малевать?

Она замолкла. С навернувшимися на глаза слезами. Зябко приподняв плечи, обхватив локти ладонями.

Зацепин смутился, его поглотило чувство вины перед женой, лично перед ней и никем другим. Поставив рюмку на стол, он присел рядом с Марьей, обнял ее за плечи и, ласково приговаривая, зашептал:

– Ну, будет, будет, Машенька. Сама ж знаешь – как клюкну, несет меня куда-то, болтаю черт знает что. Прости своего непутевого бармалея, – приговаривал он, поглаживая ее по спине.

Остальные, кто был за столом, усиленно делали вид, что ничего особенного сейчас не произошло, и перешептывались приглушенными голосами. Один лишь Петр Степанович, поджав губы, с обиженным лицом, водил зубцами вилки по скатерти.

В зал вошла отлучавшаяся в сельмаг Марьина мать – Андреева теща. Пятидесятивосьмилетняя женщина с блеклыми остатками былой привлекательности. В руках Анна Федоровна держала две авоськи, растянутые отрадным избытком подкупленной провизии.

– Что за шум, а драки нету? А яснее сказать – ни шума, ни драки, ни веселья праздничного. Ежли не хочите, гости дорогие, шуметь и драться, хочаб песни заспевали, а то тишина как на покойника, – начала она жизнерадостно, только затем, присмотревшись, обеспокоено спросила:

– Або случилось шо?

– У зятька свово разлюбезного поспрашай, случилось или нет, – буркнул Петр Степанович.

Анна Федоровна повернулась в сторону Андрея и, не тратя времени даже на симуляцию готовности разобраться честь по чести в ситуации, уперла руки в бочкообразные бедра, и грубым, почти мужским баском, заголосила:

– Экий ты вредитель! Долго ты измываться над нами усемя будешь? Хужей врага лютого в хате своей живешь. Ни пользы от тебя, ни проку, а одно безутешное наказание. Не вхожу в соображение, чем Машка кумекает, а шо касаемо меня – давно б уже просвистел, шо фанера над Парижем, неразлучно с усемя персональными пожитками. Ни жисть с тобой, а срам един. Усе люди в околотке смеются – голова седая, сын женихаться скоро будет, а он тешится шо дитя малое – картинки на пляжах рисуе. Стыд и срам. Чегой ты туточки намелил опять своим языком поганым?

Во время сольного выступления тещи Андрей Антонович смотрел на нее безотрывным взглядом. Безнадежно тоскливым. Тещин голос с неприятным дребезжанием врывался ему в уши, взвизгами пилил ему каждую частицу мозга, терзал его сердце. Но он помнил о том, что стоило ввязаться в пререкания с этой пышущей здоровьем и работоспособностью пенсионеркой и скандал продлится не один час. Когда истощится ее обвинительный арсенал и Анна Федоровна подробно опишет все его злодеяния и злоумышления, она обратно повторит все сказанное ею ранее, и не единожды, ее не остановит даже присутствие в доме посторонних людей.

Он поднял перед лицом ладони и утихомиривающе попросил:

– Не обязательно устраивать концерт на людях, теща моя золотая, отложим наши домашние дрязги на завтра, – после чего немного помолчав, стараясь оставаться спокойным, добавил:

– И еще одна маленькая, неоднократно высказанная мною просьба – не шмякайте хулительно своими… эээ… говорильными инструментами по моим занятиям живописью. Оставьте в покое хотя бы эту половинку моей души.

– Поглядите на него, – стряхнула со своих плеч руку мужа Марья, – живописец выискался. Картина Репина «Грачи прилетели»! Да Винча чертов! Толку от твоего живописьничества – ни в дом, ни в карман. Только деньги на краски переводишь. Сыну что-то бы купил на выпускной вечер. Еще огрызается... Молчал бы уж… В половинке души-ии, – спародировала она его речь.

– Действительно, Андрей, ты б как-нибудь поразмыслил над тем, что люди о тебе думают. У тебя взрослый сын, наконец. Может, правда, пора остановиться, за ум взяться, – вступил в разговор Павел Петрович.

– Иде ж тому уму явиться, кады у него мозга набекрень, – сказала Анна Федоровна, громоздко умащиваясь на своем месте, по правую руку от именинника. – Малюет и малюет, а нам соседи проходу не дают, все с него рыгочуть. До кучи и над нами.

– Смех жизнь удлиняет – давно учеными зафиксировано. И ежели всем селом надо мной рыгочут – быть нашей Масловке единственным на планете селом поголовно состоящим из долгожителей. А вы говорите, проку с моей живописи нет, когда я ею уже благое сотворил, – обнажил в улыбке зубы Зацепин. – Село долгожителей! Нас в последующем в «Книгу рекордов Гиннесса»!

– Ишо насмехаешься?!.. Шо за человек? Язва, а не человек, усе на хаханьки растарбарщивае! И за шо нам долюшка така горюнная, судьбинушка разнесчастная? – запричитала теща.

– Андрей, ты не смейся, а прислушайся к словам семьи… тех же соседей. Близких своих пожалей. Хватит детством маяться, – зарокотал с «монумента» «большой человек».

– А почему, собственно говоря, я должен жить по принципу «а что скажут соседи», почему я не могу жить своими принципами, своими желаниями? – возмутился Андрей.

– Потому, что тебе не семнадцать лет и у тебя семья. Так что, забрось ты это несерьезное дело, – ответил Труфанов.

– Почему ж оно несерьезное? Люди всегда тянулись к прекрасному… к искусству. Как же в таком случае Греков, Суриков, Тициан, тот же упомянутый супругой моей Леонардо да Винчи? Они по-вашему несерьезные люди? За шутов и скоморохов их будто никто не считает, все человечество их помнит и чтит. А кто из вас поднатужится вспомнить крохотулечку мнений их соседей? Кто? Хоть на комариный писк от всего их былого пафоса?

– Сравнения у тебя, конечно… Суриков, Рембрандт. Ты еще Рафаэля помяни, – козырнул эрудицией Павел Петрович. – Люди за их картины деньги платили. И большие деньги, тыщи долларов. А тебе хотя бы за одну заплатили?

– А я не для денег рисую, а для себя, для своей души.

– Для себя детишки в школе рисуют. Ты – взрослый мужик, тебе о семье приоритетом нужно думать, – сказал Труфанов.

– Я о ней, здрасте-пожалыста, не думаю? Та-аак, очень даже интересно… Если б я о семье не думал, разве торчал бы в бухгалтерии? Да ни за какие коврижки! Полагаешь, испытываю большое удовольствие от шуршания бумагами и щелканья на счетах? Мне уже давно тошнит от них. А я – ничего, работаю. И не жалуются на меня в конторе, так как с работой своей я справляюсь примерным образом. А весной, летом, придя с работы, на огороде до поздней ночи не вкалываю что ли? В тандеме с тещей боремся за высокую урожайность помидорчиков и огурчиков на частнособственническом участке. Мотая еще на ус, как их в городе подороже загнать, и какая она оборотистая и смышленая бизнесменша. Мне много от чего тошно, но делаю все, потому как знаю, что все это необходимо. По хозяйству, где рука мужская требуется, за всем слежу… А когда я рисую, у меня душа освобождается, и у нас с ней свой сугубый разговор начинается, известный только нам с нею, – устало закончил Зацепин.

– Вона как ты заговорил, родимай. Тошна, значица, тебе. А каким моментом за стол садишься, тошнотики с тобой, значица, не случаются? Сальцо, мясцо жевать – не тошнит? Это ж усе от помидорчиков с огурчиками, а не от картин твоих задушевных. Не замечала я шо-то, зятек, штоба тебя от сальца воротило.

– Вы хотите, чтоб всю жизнь для брюха своего прожил? Однако мне так жить не только тошно, но и скучно.

– А мне не скушно, потому как трудюсь везде, где жисть заставляет, с душой – и на огороде, и в совхозе – везде с душой трудюсь. Никто слова худого про меня вякнуть не может.

– Как по-вашему, Куприян Иванович счастлив? – задал неожиданный вопрос Зацепин.

– Куприяшка твой – лодырь, каких свет не видывал. Огород увесь бурьяном порос, а он пальцем не шевельнет. Коли б не дети, с голоду давно издох… Меня ба на довольствие деликатесами поставили, я тожить была бы счастлива.

Ничуть не реагируя на тещины слова, Зацепин обратился к Труфанову:

– Паша, а в чем в твоем разумении заключается счастье для человека?

Услышав собственный голос, Зацепин понял, что он стал возвращаться в свой разум, вновь обретая поломанное выпитым сегодня алкоголем уверенное осознание своих слов и действий. Зацепин почувствовал себя почти абсолютно трезвым. Это не сделалось чем-то особенным в его жизни, с ним такое произворачивалось неоднократно. Пьет, бывало, где-то в компании, порой в три горла пьет – и вдруг, словно кто ему ушат холодной воды на голову выливает – и он мгновенным пируэтом, вопреки всем биохимическим законам, становится абсолютно трезвым человеком, и каждая последующая рюмка делает его только трезвее. Как сейчас. Хотя Пашка, негодник, сдается, и вправду хотел упоить его водочкой до положения риз. Зацепин холодно улыбнулся своему давнему сопернику.

– Ты меня еще о смысле жизни спроси, – скривил губы в иронической усмешке Труфанов. Не без напыления либерализма и великодушия. Однако ответная улыбка Зацепина ему понравилась мало.

– И спрошу, Паша. Но ты сначала ответь мне – какого человека можно назвать счастливым?

– Вопросец ты, конечно, подкинул не из легких. На него искали ответ еще охотники на мамонтов, и еще с тех забытых веков к общему знаменателю мы его никак не подведем. И чем дальше, тем больше в этом вопросе путаницы. А все почему? Научно-техническая революция стремительно шагает в гору. У наших прадедов тройка с бубенцами – предел мечтаний, а нам – «Волгу» во двор, с движком в сто девяносто лошадиных...

– Есть же и высокие смыслы, Паша, есть же у нас какие-то идеалы? Вот и обозначь, если они есть.

– Высокие?.. Никогда над этим особо не заморачивался, мы – не философы, мы больше по землице, по асфальтику, по тротуарчикам, но ответить попробую… Если о высоком – то по-моему счастье человека выражается в том, чтобы он был нужен людям, приносил пользу, пусть не в мировом эквиваленте, но хотя бы кому-нибудь, кто был бы тебе за это благодарен.

– Это скорее похоже на ответ не о счастье, а о вспомненном тобою смысле жизни – как нас с детсадовского горшка учили: не по-пустому ли гражданин имярек коптит воздух, или он уже построил дом, посадил дерево и вырастил сына. Но и в провозглашенном тобой смысле жизни счастливого человека, я вижу немаловажный изъян – ассенизатор, копаясь в нечистотах, приносит несомненную пользу обществу, а вот получает ли он при этом личное удовлетворение сам? Очень сомневаюсь… Я вижу счастье совсем в другом. Пример – Куприян Иванович. Он всю жизнь занимался любимым делом, посвящая ему значительную часть своего времени. И его труд ему не в тягость, а наоборот, чем напряженнее он работает, тем большую радость он из него извлекает. Я не знаю, что еще нужно для счастья.

– Это он тебе так свое счастье описывал? – конкретизировал Павел Петрович.

– И не один раз. Да и я не слепой, собственными глазами все вижу.

– Лодырюки, когда их кормють, усе счастливые, – съязвила теща.

– Чего ж ты с нами тогда живешь, а не с Куприяном своим, – поддержала свою маму Марья. – Живи с ним, и будете счастливы оба. Ну, оно, конечно, старикашкины родственнички на шару тебя кормить не станут, айн момент кышнут.

– Опять о брюхе! Что вы за люди такие?! – почти закричал Зацепин.

– Андрей, не психуй. Брюхо, оно, вестимо, брюхо и есть… Извини, что я встрял в ваш разговор. Только, Андрей, вот в чем засада, брюхо это такая часть человеческого организма, которая диктует постоянную заботу о себе. И так уж человек устроен, захочешь о нем забыть – не получится, напомнит оно о себе сразу же. Если бы не брюхо – все святыми и ангелочками порхали б над Землей, и жили только в свое удовольствие. Хотя какое удовольствие у ангелов я не знаю – сам есмь грешен, как и всяк живой человек, – заговорил молчавший до сих пор Александр. – На пустое брюхо и ты, Андрюша, картину не дорисуешь, перекусить приспичит… Ты говорил про ассенизатора. Без фуфлыжной трещотки, в его специальности мало приятного, и ни о каком удовольствии речи быть не может, но он получает свое удовольствие вместе с зарплатой за свой труд. Он и работает не ради удовольствия, а ради денег, которые ему начисляются по закрытию нарядов. И его я могу понять. И тебя, кабы за твою живопись тебе деньги из кошельков, понял бы. Ну, а так… Извини, я на твою позицию не перейду, – закончил он, недоуменно пожав плечами.

– За то время, что ты теряешь попусту, измазывая картонку красками, мог бы что-нибудь для своей семьи сделать, – уже заметно наглея, начальственно-поучающим тоном вещал Труфанов. – Хотя бы для сына, которому на следующий год поступать в институт.

– А когда ж тогда для себя, хоть немного, жить? – спросил Андрей у Труфанова, а потом развил свою мысль: – Я буду жить для того, чтобы построить дом своему сыну, он под своим номерком будет строить дом своим детям, его дети затеют новостройку для своих чад… – он помолчал, подыскивая нужные слова. – Замкнутый круг какой-то… Когда же для себя жить? – закончил, как и начал, вопросом Зацепин.

– О себе думают исключительно одни эгоисты, – веско изрек Павел Петрович.

– А он и есть самый заправский эгоист, – сказала Марья.

– Только о себе, о малеваниях своих да ишо о том, как от работы ухильнуть, кто ба за него ее зробыв, – включила свой голос в общий хор Анна Федоровна.

Зацепин – ни словечка в свою защиту, сидел молча. Блуждая взглядом по лицам заговаривавших. Он даже не вслушивался в их слова, а лишь смотрел на открывающиеся и закрывающиеся рты. Он сцепил зубы, чтоб через них не просочилось ни единого звука, и немотствовал. Он чувствовал свое полное бессилие перед их единомыслием. Нет ничего обиднее бессилия. Зацепин вспомнил, как в первом классе, на каникулах, играя на пруду в хоккей, он забил шайбу в ворота стоявшему на них старшему его на два года мордатому краснощекому крепышу Олежке Прихину. И как тот, выпучив бельма, отрицал этот гол и для вящего возвеличивания своей правоты его отволтузил. Он помнил горечь своих слез, и не столько по поводу невозможности одолеть из-за своего малого роста бессовестно лгущего обидчика, не столько из-за разбитого носа, из которого на лед капала кровь, но больше ему запомнилась боль от бессилия аргументировать правдивость своих слов, и эта боль была намного мучительнее боли физической, испытанной тогда. И как тогда – от бессилия в чем-либо их переубедить – ему хотелось плакать. Было бы, конечно, смеху, если б он, здоровый сорокадвухлетний мужик, имеющий шестнадцатилетнего сына, разревелся бы, как сопливый первоклашка. Зацепин оглядел их всех. «Как они единодушны, какое у них отрегулированное взаимопонимание... Но почему никто не хочет понять меня? Почему? Почему я не могу заниматься тем, что мне нравится? Пусть для них это будет пачкотня картонок, но я-то получаю от этого удовольствие, чувствую – это мое, это для моей души прибережено. Чем же при этом я отравляю их существование?»

Рты открывались и закрывались, слов он не различал, но интуитивно улавливал смысл в звуках, издаваемых ртами. Они, эти рты, осуждали его. Единодушно. Единогласно. Бескомпромиссно. Обладатели ртов – все такие разные, некоторые отличаются друг от друга, как пылесос от чайника. «Но что-то же делает их союзниками по отношению ко мне», – размышлял Зацепин, рассматривая сидящих рядом людей. «Какие у них глупые и злые лица! Глупость! Вот откуда возникает взаимосогласованное взаимопонимание! Глупость всегда безапелляционна, бескомпромиссна и… величественна. Величие глупости – в ее всегдашней правоте, для самой себя, только самой себе она оставляет право на истину. Что ж, пусть всласть покалякают между собою, а я пойду покурю», – решил Зацепин, и начал вставать из-за стола.

– Ку-ууда настропалился? Посиди-послушай, что тебе люди говорят, – смыкнула его за рукав жена, усаживая его обратно на стул.

– То, что сейчас вами говорится, я уже на три жизни наперед наслушался, ничего нового в ваших лекциях мне не откроется. Выйду-ка, подымлю. Кстати, вдругаля кто из мужиков тоже имеет желание никотиновым моционом освежиться? – предложил он подружелюбнее, гася собственные раздражение и досаду, и снова попытался встать.

– Нет, ты сиди! Сиди и слушай! – и Марья в обхват обвила его поясницу.

Зацепин скользнул по длине ее рук удивленным взглядом.

– Ну, хорошо! Я останусь!

–Успеется еще покурить. Или правда так в глаза тебе нестерпимо колет, что на стуле не усидеть? – сказала Марья. Сказалось более ровным голосом, нежели звучали ее предыдущие слова. Она вполне удовлетворилась актом покорности ее пожеланию.

И все-таки напрасно Марья препятствовала Андрею выйти из-за стола, совсем напрасно. Возможно, передышка в форме перекура разорвала бы эмоциональную сцепку между высказанными накануне взаимными претензиями и упреками, разбавившись отвлеченными впечатлениями, умалила привкус горечи оскорбленного самолюбия, что позволило бы избежать последовавших затем событий. Но реальная жизнь чужда сослагательным наклонениям, и в дальнейшем случилось лишь то, что должно было случиться.

– Ишо как колет! Кабыть не колола, от общественного разговора на улицу ба не тикал. Общество оно силу в жизни имеет ведущую, и он, доченька, о том знаить, токмо придуряется, шо ему усе нипочем. Люди-то не дурошлепы, видят, под какой уклон семья наша катится по милости его художничествам. И слышать ему о том нежелательно, не хочет срамиться, авторитету свово терять. Выбражает – я ни я! Мы ж его положение наскрозь бачим, не один он посреди нас хитрован, – не нашла в себе мочи остаться в стороне от препирательств супругов Анна Федоровна. Не молчалось ей.

– А чего придуряться-то? Общество везде сила! Какой авторитет обществом удостоверен, таким и пользоваться усю жизню придется, как штаны в магазине по собственному хотению не переменишь, и самому себе авторитет не надумаешь – зряшная кооперация, поскоку в этом деле полная зависимость от людского глаза, – откликнулся на ее высказывание Петр Степанович. Но услышала его не только лишь Анна Федоровна.

– Андрюх, я в школе тоже рисовать любил, особливо заместо урока арифметики. Батяня бывалоча мне задницу ремнем драл, из педагогических соображений, чтоб тетради на баловство не переводил. А я художником себя мнил, почище твоего Рафаэля. Ей Богу! Мараковал, куда получше вашего картины соображу, отгородите только сроку набить руку. Ведь у меня получалось, рисовал – ерики-маморики, хоть сейчас на выставку народного творчества. Однако из-за парты вылез – и прищемились мои рисования между школьными дверями, понял мальчик, во взрослую жизнь прозвенел звоночек вступать, не до баловства, ну, а фантазии сами собой потом протухли. А рисова-аал! – говорил сосед со двора по правую руку Игорь Боровец. Бывший совхозный комбайнер, а ныне частный предприниматель, в собственности которого два трактора и грузовик. Человек в их округе весьма уважаемый, как-никак почти первый богатей на селе.

Зацепин, ничего не ответив, криво ухмыльнулся, и забарабанил пальцами по столу.

– Вот-вот, Игорь, и я о том же! Баловство! В школе побаловались и забыли! – воскликнул улыбающийся Павел Петрович, донельзя воодушевленный единомыслием, лихо разлетевшимся над застольем.

– Павел Петрович, говорите ему не говорите, все ни в коня корм. У него свое на уме. Я ж его как облупленного знаю, и эту ухмылочку его. Ему натодель наплевать, что люди ему добра хотят, советами жизненными с ним делятся. Что ему до этого?.. Мы Андрюше разве интересны, когда у него в дружках закадычных рафаэли да суриковы, королевичи не нам чета, – посетовала Марья.

– Прям, и королевичи! Захудожничался в край, ум за разум заходит! – преисполнилась ироничного настроения Анна Федоровна, восприняв слова дочери в буквальном смысле. – Чую, дождемся мы дурдомовской бригады к себе ко двору, с сиреною, повеселим Масловку до последнего хохоту. Ой, будеть, доченька, дождемся!

Услышав шутку Анны Федоровны, закруглившуюся в жалобных интонациях, застолье грохнуло взрывом смеха. Смеялись все, кроме Зацепина. Громче всех смеялся Павел Петрович Труфанов. Громыхающим басом, вытирая платочком выступившие на глаза слезы.

– Ко дво-оруууу! Сс сирено-оой!.. Коро-оле-еевичиии! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! С сиренооо-ой! – заливалась смехом Марина. Она по своей натуре была любительница посмеяться, находя для этого любой повод. Даже самый пустяшный.

– Виу-виу! Виу-виу! – подмастыривая жене, сымитировал тревожное звучание сирены Саня Труфанов.

Переждав пронесшийся над столом тайфун безудержного веселья, стоически выждав минуту поикотывающего затишья, Зацепин хлопнул по столу ладонями, уперся на них, и, чуть поддавшись грудью вперед, заговорил:

– Вот что хочу сказать, шановни пановэ! Вам не удастся ни в чем меня переубедить! Я как рисовал, так и буду рисовать. И на этом поставим в нашем диспуте точку. Кому свербеж обсудить мою житейскую несостоятельность – обсуждайте на здоровьице. Однако вне моего присутствия. Учтите, мне не пятнадцать лет, не двадцать – и я не намерен выслушивать здесь поучающие наставления от кого бы то ни было. Исключение в этом вопросе оставляю для своего начальства… Итак, надеюсь, все уяснили – живописью я занимаюсь для души и во время своего досуга. Глухих нет?

Его жена к разряду глухих себя явно не относила.

– Живописец, видите ли, выискался, малярщик-рисовальщик. А ничто, как подхвачу сейчас твои тубусы, щетки-палитры, да как выброшу их за двор. И кормить перестану. Посмотрю, как тогда ты художничать будешь.

– Тебе много раз говорилось, чтобы ты в этом вопросе меня закусывала... Не трогай меня и мои картины!

– Еще как трону! – и Марья, выскочив из-за стола, ломанула в их комнату.

– Не тронь! – бросился он следом за ней.

– Выбирай: или я, или картины твои! – крикнула она на бегу.

Он догнал ее, схватил за кофту, рывком повернул к себе лицом, и приглушенным голосом прошипел:

– Я уже выбрал, – и отодвинул жену от входа, прошел за ее спину. Марья, полузакрыв глаза, притулилась к дверному косяку и, скрестив на груди руки, застыла в ожидании. В ее чертах образовалась совершеннейшая растерянность.

Позади что-то трещало, комкалось, хрустело, рассыпалось.

Оправившись от растерянности, Марья поспешила принять беспечную позу, доказывая ею всем: и гостям, и матери с отчимом, и невесть куда разгромно собирающемуся мужу, что ее ничуть не трепыхает вытворяемое сейчас в их супружеской спальне. В их доме сегодня полна горница гостей, чему она несказанно рада, она – весела и благополучна… Но серая тень набежавшая на ее лицо, но непроизвольно прикушенная зубами нижняя губа. А она еще тщилась улыбаться.

Из глубины комнаты Зацепин показался с дорожной сумкой на плече, с высовывающимися из нее, свернутыми рулонами, холстами. С сумрачной физиономией протиснулся вжать мимо жены, не сказав ей ни слова.

– Андрее-ей, – простонала Марья.

– Тю-юу, скаженный якый! – прокомментировала грюк дверью, произведенный зятем Анна Федоровна. – Машка, не вздумай его наобрат приймать. Пущай по миру шастает с Куприяшкой.

Марья, не отвечая матери, вернулась на свое место за столом, закрыла лицо ладонями и затряслась в беззвучном плаче.

Гости молчали, отводя взгляды от плачущей жены Андрея. Только Павел Петрович не растерялся. Достал из нагрудного кармана носовой платок, и протянул его Марье.

– Ну, что вы, Маша, зачем столь горько плакать – все перемелится.

– И не стоит той варнак не единой твоей слезочки, – дополнила Труфанова Анна Федоровна, продолжив нравоучительным тоном: – Сколько годочков я тебе баяла – гони малахольного прочь, давно ба ужо переплакала и зажила счастливою жизнёю.

– Ма-ама, я прошу тебя, не надо… Да-аай мне успокоиться, – не отнимая ладоней от глаз, взмолилась Марья.

– Хорошо, успокоюйся, – отступилась Анна Федоровна, и, расцветая жизнерадостной улыбкой, обратилась ко всем сидящим за столом: – Гости дорогие, кушайте, пейте, веселитесь. Негоже за какого-то живописеца праздник заминать.

Но веселье пошло на убыль. Все как-то сразу поскучнели. Первыми ушли, несмотря на уговоры Анны Федоровны и выплакавшейся Марьи, Саня Труфанов вместе с супругой. За ними к выходу потянулись остальные. После ухода гостей, позевывая, отправился в опочивальню и виновник торжества. За столом остались Анна Федоровна, Павел Петрович и Марья.

– Как я вас, Маша, понимаю – тяжело жить с таким человеком, – поглядывая на Марью бархатным взором, соболезновал Павел Петрович.

– Я ей тожить говорю, говорю, а она ни в какую, – подъелдыкнула Анна Федоровна.

– Как так можно?! Дом, огород, жена-красавица, должность – не в последнем ряду на селе, сын уже парубок, дочка – хотя и котенок еще игривый, однако смышленыш и по дому маме помощница. Чего человеку еще надо?.. Эти художества его мягче выпендрежа, айм сорри за выражение, по-другому никак не классифицируешь. Или он не понимает, что эдакими барскими замашками он позорит не одного лишь себя, а сразу весь состав семьи? Если же он это понимает, то и правда он редкий пижон. И тут уж вам, Марья, все карты в руки, думайте, – возмущенно говорил Труфанов.

– Та не, мужик он навроде справный, токмо вот придурковатый трошки, – скамертонила на прозвище «пижон» Анна Федоровна.

– В таком возрасте, при такой должности… и вдруг какая-то клоунада с этими рисованиями – несолидно как-то, – продолжал разворачивать трагичность положения семьи Зацепиных киевский гость.

Марья в разговоре не участвовала. Она сидела за столом, увязнув затуманенным взором в пейзаже за окном. Слезинки, по одной, выкатывались у нее из-под ресниц. Казалось, что из звучащего в разговоре между матерью и Труфановым она ничего не слышит, только болезненные гримасы нет-нет и пробегали мелкой дрожью по ее лицу.

Беседуя с Анной Федоровной, Труфанов неизменно скашивал глаза на Марью – ведь большинство из произнесенных им слов предназначалось, в первую скрипку, для ушей этой красивой женщины. Вот и сейчас он откровенно смотрел на нее.

– Я понимаю, не чурбан, как трудно сейчас Маше, но мы ее в обиду не дадим.

Марья наконец начала оживать, взгляд обрел осмысленность, и она повернулась от окна. Потом вскинула свои заплаканные глаза и заглянула прямо в зрачки Павлу Петровичу, усмехнулась и сказала:

– Все-то вы понимаете, Павел Петрович. Понимаю, понимаю, понимаю – только и слышишь от вас, что вы все понимаете. Тогда почему же вы самого главного не можете понять?

– И чего я не могу понять? – сделал стойку Труфанов.

Марья не отвечая, смотрела ему в глаза, продолжая улыбаться одними уголками губ.

– Чего? – упорствовал Труфанов.

Женщина покачивала головой и улыбалась. После длительного молчания нехотя ответила:

– Не все ли равно. Да и не хотелось бы вас обижать, Павел Петрович. А что вам полагается… Что для вас... Вы давным-давно должны были ежели не понять, то хотя бы почувствовать.

– Вот и узоры корабликами, не надыть хорошего человека забижать. Мы туточки збирались не пониматки разгадывать, а день ангела Петру Степановичу справлять, – сердито поглядывая на дочь, скороговоркой выпалила Анна Федоровна, и наполнила ближайшие рюмки водкой.

– Без именинника как-то неудобно, – смущенный правильно понятой им недоговоренностью в словах Марьи, пробормотал Труфанов, приглаживая рукой редкий волос надо лбом.

– Имениннику, поди, не семнадцатая весна настала. Умаялся он, пошел отдыхать. Ну, а мы по трошки выпьем, не кожен день усе гуртом збираемся, – сказала Анна Федоровна.

– А праздник выдохся, – обронила в пустоту Марья.

– Ну, уж нет, рискну опротестовать, – взбодрился от какой-то внезапно пришедшей ему в голову мысли Труфанов. – «Давайте пить и веселиться. Давайте жизнию играть!»

– Уже навеселились, куда ж дальше, – проворчала Марья, но рюмку подняла.

– Ничего и слыхать не хочу. За нашего Петра Степановича! – возымела голос Анна Федоровна, и мужицким махом осушила рюмку до дна.

И они продолжили праздник втроем. Хотя и чувствовали они себя – втроем – за простором пиршественного стола не совсем уютно. Чтобы замаскировать это чувство, они старались выглядеть друг перед другом, как можно жизнерадостнее. Пустил в ход шутки и анекдоты Павел Петрович. Запела разухабистую казачью песню Анна Федоровна, а Труфанов и Марья подхватили ее припев. Подхватили с такой пылкостью, что к ним присоединился пробудившийся ото сна Петр Степанович. Выпил рюмку, снова «умаялся» и ретировался обратно в спальню. Они же не только спели, но и в дополнение к песням привеселили немного танцев. И хотя кавалер для двух дам наличествовал в единственном экземпляре, вокруг них было празднично. Почти.

– Вы еще посумерничайте, а я не в силе, стара уж для полуночных посиделок. А ваше дело молодое – посидите, погутарьте, чарочку-другую за своих стариков пригубите – никакого в том греха, – сказала Анна Федоровна, покидая застолье.

– Что болтаешь, ма? Какое еще дело молодое? У меня муж, – порозовев, возмутилась Марья.

– Твой муж объився груш, – пряча под ладонью раззявившийся зевотой роток, сказала Анна Федоровна.

– Объелся, раздулся, лопнул и испарился, – засмеялся Труфанов.

– Никуда он не испарился, а сидит у Куприяна, на жизнь жалится да водку трескает, – посуровела лицом Марья.

– Тебе тожить никто не воспрещает водку трескать. Сегодня праздник – можна, – сказала на прощанье Анна Федоровна, исчезая в дверном проеме своей спальни.

– С высочайшего соблагоизволения маменьки вам дозволено водочку трескать. Не примените воспользоваться моментом Марья Николаевна, – пошутил Труфанов.

– Я сама маменька, и сама решаю, когда мне что можно, а когда нельзя, – едко осадила его намерения пофлиртовать Марья.

– Тогда сам Бог велел еще по махонькой, – не унывал Труфанов, наливая в пузатые рюмочки до краев.

– Никогда бы не подумала, Павел Петрович, что вы до водки такой жадный.

– В этом-то как раз и ошибаетесь, Марья Николаевна… К чему, к чему, а вот к водке никогда не питал пристрастия. Но сила прадедовских традиций обязывает своими условиями. Не изобрел люд православный лучшего средства для празднований, чем это зелье. «Веселие Руси есть пити» – так про нас богоносных писали всегда за бугром. А я… Я лично ее не люблю, – говорил Труфанов, как бы изучая на свету рюмку с колышущейся в ней бесцветной жидкостью, и вылепил на своем лице брезгливую гримасу. – Но вы сами понимаете, как могуча сила прадедовских традиций.

– Ну, ежели деды-прадеды, тогда придется еще по чарочке, – рассмеялась она. – Только по чарочке, Павел Петрович, не увлекайтесь.

После того как выпили, они долго сидели молча. Ощущая неловкость именно оттого, что в полуосвещенной комнате они остались вдвоем. Горела только лампа напольного торшера, подтянутого к столу.

Павел Петрович натужно выдумывал тему для затравки разговора.

Однако первой нарушила молчание Марья.

– Павел Петрович, неудобно, конечно, вам ставить на вид, но мне пора укладываться спать.

– Маша, во-первых: почему мы с тобой сегодня на «вы», а во-вторых: неужели нам с тобой не о чем поговорить и нечего вспомнить? По-другому я представлял нашу встречу.

– Насчет «вы» это как-то само собой получилось, дюже уж ты напыженным прибыл, как-никак из самой столицы… Насчет остального ты сам себя выставляешь в смешном ракурсе. Ты, наверное, забыл, что уже почти двадцать лет – я жена Андрея, ношу его фамилию и воспитываю, совместно нажитых с ним в супружестве детей.

– Ты так говоришь, будто я сделал тебе какое-то неприличное предложение. Мне просто желалось вернуться в дни нашей юности. Хоть ненадолго. Поговорить с подругой моих детских игр, с моей первой и единственной любовью…

– Не кажется ли тебе, Паша, что ты начинаешь заговариваться? Нет?.. А некоторые твои слова неприемлимы для слуха замужней женщины... Да! Не надо морщиться, они неприемлимы.

– Ты неверно меня поняла, что за бред. Я хотел сказать, что желал бы вернуться в атмосферу тех дней мысленно, а не исправлять что-то в жизни нынешней.

– А теперь, понимающий ты наш, постарайся понять и меня. Я тебе уже битый час талдычу: я – замужняя женщина, и как по-твоему я должна оправдаться перед соседями, что посторонний мужчина зачаевничался у меня за полночь, когда мужа дома нет? Как? Я тебя спрашиваю?

– Допустим, я не посторонний, здесь живет мой отец. Кроме того, мы в доме не одни.

– А ты попробуй объяснить это нашим масловским кумушкам.

– Нам какая до них печаль? Самое главное, что мы будем знать… Знать, что все, что они наплетут – это неправда.

– А для меня главнее, чтобы мне верил Андрей. На кумушек, хай им грець, самой начхать. А вот уж совсем ни к чему, чтоб моего мужа посещали какие-то дурацкие догадки в отношении того, чего в помине не было и быть не могло. Я люблю Андрея и нам с ним жить. И вообще…

Марья порывисто встала, прошла к дивану и, присев на него, вдруг расплакалась.

Труфанов нетерпеливо примостился рядом с плачущей женщиной. Осторожно, словно исподтишка подкрадываясь, погладил ее по волосам.

Ясен-красен, он знал причину Марьиных слез, очень хорошо знал, хотя предпочел бы о ней даже не догадываться – именно о причинном истоке ее слез – Андруша Зацепин.

Ейный муженек! Из-за него! Все из-за рисовальщика нахлобухнутого! Чтоб его подняло да гэпнуло!

И как бы Труфанову не было жаль Марью, как бы ему не хотелось ее утешить, еще большим желанием было избежать малейшего упоминания о ее муже, будто и тени его не объявлялось среди когда-либо приезжавших в Масловку, будто нет его на земле и никогда не было.

Труфанов обнял Марью за вздрагивающие плечи. Близость и осязаемость Марьиного тела выгорячивали из помыслов доброхота первоначальные намерения, с которыми он подсаживался к ней. Кровь пульсировала под частыми толчками сердца. Он прерывисто, с шумом задышал и обнял женщину крепче. Марья никак не отреагировала, забывшись в плаче. Закипающая от убыстрившегося тока кровь вымыла из гулко бухающего сердца надуманность сентиментальных школьных химер, замутивши сознание вязкой пеленой сладострастной похоти.

«Сейчас или никогда», – бешено стучало у него в висках. И это была единственная мысль, пробивающаяся сквозь обволакивающую мозг пелену. Ладонь Труфанова легла на ее голое колено. «Лишь бы не завизжала», – опасливо заговорила в нем осторожность, но страстность заставляла, замирая от опасений, плотнее прижимать к груди Марьины плечи. Тонкий ситец обдавал жаром спрятавшейся под ним плоти. И он… Но в ту же секунду, Марья, очнувшись, высвобождающимся движением плеч сбросила с себя руку Труфанова. Ладонью уперлась ему в грудь, отодвинулась от него и встала.

Обомлевший от собственной дерзости, Труфанов, с умоляющим взглядом, остался сидеть на диване. Фундамент под монументом «большого человека» покрылся трещинами.

– Павел Петрович, все – фенита ля комедия. На посошок и по домам, баюшки, – сказала женщина.

Потом подошла к рукомойнику. Долго умылась. К дивану она приблизилась, промокая лицо полотенцем.

Труфанов сидел, жалко улыбаясь, зажимая руки между сдвинутых колен. Под мышками белой рубашки расширялись темные пятна.

Теперь не только на фундаменте, но и на самом монументе появились трещины.

– Ты что уснул, Павел Петрович?

– На посошок, так на посошок, – откликнулся он, заискивающе заглядывая ей в глаза. «Сердится она или нет?» – силился прочесть он в них.

Смешливые искорки, проблескивающие в васильковой голубизне ее глаз, сигнализировали ему, что нет, не должна. Сразу успокаиваясь, Труфанов регенирировался к привычной уверенности непогрешимости поступков «большого человека» и, подойдя к столу, взял за горлышко бутылку водки и, насвистывая под нос пошленький радиошлягерок, разлил по рюмкам.

Она присела на край стула, развернувшись на нем боком – таким манером, словно для того за стол и присаживалась, чтобы ловчее из-за него встать.

– За что пить будем? – повеселевше спросил он.

– Договаривались же Паша. На посошок.

– За посошок! – и он выпил рюмку, после чего с киногеничной мужественностью занюхал ее хлебом.

– За него, за посошка, – сказала она, и тоже выпила.

– Намек прозрачен, – сказал Труфанов, вставая. – В путь! – и уже выходя из зала, оглянувшись: – Надеюсь, до калитки проводишь?

– У нас собаки нет. А Сашка от нас через три усадьбы. Так что, не заблудишься.

– А мне все-таки хотелось, чтобы ты хотя б немного меня проводила.

– Желание гостя – закон, – сказала она, и пошла в коридор.

– И что, все желания гостя принимаются к рассмотрению?

– А я похожа на старика Хоттабыча? – вопросом на вопрос ответила она. – Иди уже, – и легонько подтолкнула его к двери.

– После дождика малость прохладно, – сказал Труфанов, остановившись на пороге.

– Пойдем скорейше, Паша, спать хочется.

– Куда? – мгновенно оживился он.

Марья раскатисто засмеялась. Смеялась до икоты. Он недоуменно смотрел на нее. Кое-как совладав со смехом, она выдавила из себя:

– Уморил ты меня, Павел Петрович. Интересно о чем ты подумал? Уж не про сеновал ли, часом? Не пей больше сегодня, Павел Петрович, не надо. Береги свою репутацию.

– Ну, знаешь! – оскорбился он, и энергично зашагал к калитке.

– Подожди, – поблескивая в темноте зубами, догнала она его, – не держи зла. Приходи завтра… С утра. Ежели похмельем болеешь – приходи.

– Я вам не ханурь селюковский похмельем по утрам страдать, – угрюмо сказал он, остановившись.

– Не надо опохмеляться, тогда вечером приходи. Мы вечером все будем дома.

– А мне все не нужны!

И он, коварно обхватив Марью за плечи, притянул ее к себе, пытаясь поцеловать. Она уворачивалась, извивалась в его руках, но не кричала. Обнадеженный ее молчанием, Труфанов удвоил ретивость. Он целовал Марью, натыкаясь то на затылок, то на щеки, ища ртом ее упрямо ускользающие губы.

Марья, изловчившись, с силой, толкнула Труфанова. Он не удержался на ногах и упал. Она вновь начала смеяться, стоя над ним на широко расставленных ногах. Только на этот раз в ее смехе первенствовала изрядная доля истерической горячки.

– Ты чего это удумал, Павел Петрович? Лысина на голове все волосья посъедала, а ума так и не набрался. Ежели я Андрею скажу, он от тебя мокрого места не оставит, – и закончила серьезным тоном, уже без тени издевки: – И не закричала я только потому, что про тебя, шалапута, помнила. Тебе завтра было бы стыдно сюда на глаза показаться. Так что, иди-ка ты, Павел Петрович, к Сане ночевать, и не бери ничего дурного в голову, тяжелого в руки.

Трещины на постаменте под «большим человеком» ширились, увеличиваясь в размерах прямо на глазах… И вот «монумент» рухнул, крошась на мелкие осколки, и на земле сидел лысый сорокатрехлетний мужик, в задравшейся спереди рубахе, с выглядывающим из-под нее изрядным животиком, и понурым взглядом глядящий на Марью.

– Иди, Паша, иди. Завтра придешь, – уже мягче сказала Марья. Сердце она имела отходчивое.

Труфанов поднялся. Отряхнул с брюк пыль и отворил калитку. Оглянулся еще раз и, скорее простонав, чем вздохнув, вышел на улицу. Загавкала собака у соседей. На ее голос откликнулась лаем другая. Через короткий промежуток времени забрехали собаки по всему селу.

Проводив запозднившегося гостя, Марья помимо воли задержалась у калитки, вглядываясь куда-то в темную ночную даль и прислушиваясь к захлебывающейся перекличке масловских сторожей. Тихо засмеявшись чему-то ускользающе неуловимому, женщина заперла калитку на засов и пошла к дому.

Войдя в зал, она выключила торшер. На носочках пробралась к свою комнату. Стараясь не шуметь, быстро разделась и нырнула под одеяло, укрывшись с головой.

Марья пыталась уснуть, но, выступившие на глазах, слезы не давали ей этого. Чтоб приглушить рванувшиеся к горлу рыдания, она уткнулась лицом в подушку.

Несмотря на ее ухищрения, мать все-таки услышала редкие судорожные всхлипы.

– Машка, буде нюньсить. По ком убивашься, га? По ком?.. Не стоить он и мизинца твово. Давно надыть путь-дорожку указать отседа Птициану малахольному. И чудить, и чудить, людей усе потешает. Где ж такое видано, мужику пятый десяток, а он усе художничает – бабочек та деревья малюет? Кому скажешь – люди ужахаются.

Кляузничала Анна Федоровна, как обычно, эмоционально, не скупясь, насыщая изглагаемые ею сведения выразительной казачьей экспрессией.

– Намедни кажу – забор ни сёдни-завтра завалится, надыть слегу сменить, а он мене: «Погодь теща, вона солнце как за горизонту скатывается. Надыть эту моменту замалевать». Каково? Забор рушится, а мужик солнышко малюет. Не-ее, Машка, дурой скаженной будешь, ежели наобрат его с картинами энтими примешь. Пущай, как человек приходит, без фантазиев всяких чеканутых, без красок и натюрмортов… мы и рады ему будем. Чуешь, шо те кажу, га Машка?

Ответ она различила сквозь всхлипы.

– Ма-ама, хочется ему рисовать – пускай рису-ует. Его дело… Прошу-уу, оставьте Андрея в покое… Я не хочу быть одно-ой!

– Тю-юу, дура, чевой ты одна останеся? Молодая ишо, красивая, токмо глазом мигнешь – полон двор женихов будеть. Вона Пашка Петровича, тот и на крылах прилетить, – подичилась жалобы дочери Анна Федоровна.

– А я не хочу друго-ого… Андрей мой! Мой!.. Без него мне всё вчужень!.. Андрю-юуууша!

– Чегой ты раскудахталась – твой он, твой… Нешь мы ему враги? – сказала испуганная вспышкой боли в Марьином голосе Анна Федоровна. – У Куприяшки бражку высмокчуть и возвернется, как миленький. Никуды не подеется, возвернется. А тепереча, доченька, давай-ка спать. Утро вечера мудренее.

Марья уснула на мокрой от слез наволочке.

Сон – добрейший среди всех привратников, дворецких, швейцаров, сторожей и вахтеров – отворил перед ней узорчатые створки ворот, пригласив ее в страну волшебных, сказочных грез. И она вступила на залитую солнцем зеленую лужайку, оставив по другую сторону ворот все переживания, горести и заботы.

Не ведаю, что ей снилось, но во сне она улыбалась.

III

Дом Куприяна Ивановича можно смело наречь избушкой. Сбитый из потемневших от времени бревен дом пережил три войны и нескольких хозяев. Свежевыкрашенные резные наличники делали его нарядным, подобно невесте на выданье. И несмотря на то, что минуло уже больше века с того дня, как были скатаны его бревна, он крепко стоял на земле, и, судя по тому с какой крепостью он стоял, ни у кого не возникало сомнений – дом простоит еще столько же, если не дольше. Внутреннее содержание помещений соответствовало его внешнему фасаду. Куприян Иванович не стал укрывать от взгляда гостей ветхозаветность своего жилья, а напротив всячески ее подчеркнул и выделил.

Зимой «избушка» отапливалась натуральной русской печью – с широкими новодельными полатями. Куприян Иванович затратил немало времени, прежде чем отыскал человека досконально разбирающегося в печной кладке. Дилетанты в требуемой затее его не устраивали. Найденный им за девяносто пять километров от Масловки пожилой печник, выслушав просьбу Гордеенко, даже слегка прослезился оттого, что в наши дни кому-то пригодилось его искусство. Печь мастер отреставрировал на совесть, и в зимние морозы дом с веселым потрескиванием дров наполнялся теплом и уютом русской старины.

В доме было три жилых комнаты. С окнами на восход солнца – предназначилась студии. В ней, в моменты вдохновения, работал Куприян Иванович. Вторая комната служила «гостевой» (здесь обычно жили его дети, когда они навещали отца). Она была обустроена вполне современной, достаточно дорогой мебелью. Большой, оббитый кожей диван. Югославская стенка из красного дерева. В углу, на журнальном столике, стоял широкопанельный цветной телевизор. Но Куприян Иванович голубоэкранный ящик обожанием не жаловал. Очень уж он по его диагностике поощрял леность души. Третья и самая просторная комната, которой отведена роль зала – обставлена крестьянской утварью конца девятнадцатого-начала двадцатого века.

Располагаясь за массивным столом, упирающимся толстыми ножками в деревянный пол, и сидя на стуле, с причудливо изогнутой спинкой – острее ощущаешь неразрывность связи времен и поколений. За этим столом сиживали и уставший после пахоты на барском поле крестьянин, и мечтающий о справедливом переустройстве мира красноармеец в островерхой буденовке; и вернувшийся с кровавых фронтов Великой Отечественной войны солдат, дымя едкой махоркой, рассказывал односельчанам о жестоких боях с нацистской нечистью – много людей перебывало за дубовым столом, изготовленным свыше ста лет тому назад. Большинства из них уже давным-давно нет в живых, а стол хранит в себе тепло их рук, и их незримое присутствие. Кто-то из них покрыл его поверхность лаком, кто-то подремонтировал треснувшую ножку – столом не только пользовались, но и заботились о нем. Много, много о чем мог поведать старый столетний стол, когда б он владел человеческой речью. Сейчас за этим столом сидели уже знакомый нам Андрей Зацепин и, заочно представленный читателю, Куприян Иванович Гордеенко.

Куприяну Ивановичу было где-то в районе восьмидесяти лет. Точную дату дня рождения своего старшего товарища Андрей не знал, оттого что тот не любил распространяться на эту тему. Но, как бы там ни было, выглядел Куприян Иванович значительно моложе своих лет. Невысокого роста, по-военному подтянутый, он был подвижен словно ртуть, и если бы не белая как лунь борода, Куприян Иванович скорее бы походил на не в меру морщинистого подростка, чем на степенного старика.

Между мужчинами шла, очевидно, давно начатая беседа.

– Уеду я, Куприян Иванович, уеду отсюда навсегда. Сколько можно мучаться и терпеть? В душу лезут, ковыряются там грязными, немытыми лапами и именуют это благодеятельностью в отношении меня. Дети, конечно… Но они, я полагаю, не пропадут. Сергей – взрослый парень, в институт на следующий год поступает, да и Оксана через несколько лет невеста.

– И куда ты поедешь?

– К отцу. Давно он меня зовет. С семьей, правда. Но если я приеду сам, то он, разумеется, меня не прогонит.

– В тебе сейчас говорит обида, твоя обида на близких тебе людей. И, утяжелив обидою сердце, ты способен натворить немало бед. Возможно, сию минуту я займу несколько банально-тривиальную позу: эдакий умудренный жизнью старец, поучающий своего более молодого друга – сюжет, замусоленный не в одной сотне книг и кинофильмов. Банальность, но в ней самая сермяжная правда – от молодости берется сила, красота, дерзновенные желания, а старость дает человеческому сердцу умиротворяющий покой, зиждущийся на памяти пройденного; покой, позволяющий очень много видеть, очень многое понимать. Ошибки, промахи, победы и удачи – пережиты и переосмыслены. И зачастую житейский опыт предугадывает конец едва наметившегося начала. Наперед. Ведь все в мире повторяется, и нет в нем ничего такого, чего б уже не было допреж. И богатый житейский опыт – чуть ли не единственное преимущество старости перед молодостью. Добавочно к нему можно присовокупить отрезвленное и осознанное созерцание течения реки жизни… Исходя из вышесказанного, послушай старого, вдоволь побитого и обласканного жизнью человека. Я думаю, не нужно тебе никуда уезжать. Сделай попытку объясниться с женой, с той же тещей, наконец. Попытайся найти компромисс в отношениях с ними, это и будет самый оптимальный выход из создавшегося у вас кавардака.

– Множество раз уже разъяснялось, объяснялось, выяснялось, и все без толку – до первого скандала. И опять те же попреки, те же оскорбления, словно и не заключалось между нами клятвенного договора о взаимном, прежде всего, уважении.

– Сдаться – проще не бывает, залить глаза водкой – проще простого, а вот бороться и победить, естественно, куда тяжелее. И не взыщи в таком случае за слова, что сейчас от меня услышишь. Ты молодой еще мужик, а ноешь от слабосильности, как баба или немощный старик. Ты должен не жаловаться на жизнь и людское неприятие, а заставить окружающих прислушаться к твоему мнению и к твоим желаниям… Но первостепенно делай свое дело, делай его терпеливо и мужественно, делай его как можно лучше – это и заставит людей слышать твое. Только так. Других эффективных способов отстоять свое человеческое достоинство в природе не существует, если брать счастье без мордобоя и поножовщины.

– Заставить услышать? Как?! – воскликнул уязвленный колкими для своего самолюбия сравнениями Зацепин. – Если слышать тебя, никто не желает!

– Допустим, я тебе уже дал ответ. Но поглощенный собственными переживаниями, на эмоциях, ты меня не услышал. Как мне быть? Тоже на тебя обижаться?.. Делом, Андрей Антонович, своим делом – самая идеальная стратегия.

– Каким? Бухучетом, образцово-показательным хозяйством или… или картинами? Чем?

– Это уж сугубо твой выбор. Твой личный. Я не могу решать за тебя, какое дело для тебя является делом всей твоей жизни. Тебе самому решать… Однако не доведи до того, чтобы твои действия стали запоздавшими.

– А я думаю, что ничего не бывает поздно.

– Здесь-то ты, парень, и заблуждаешься. Есть вещи, которые нужно делать исключительно вовремя. Ни раньше, ни позже, а именно вовремя. Задача, которую ты не выполнил сегодня, уже завтра может оказаться совсем ненужной, а иногда и совершенно противопоказанной.

– Бывает такое, понимаю. Но, как и всякому человеку, хочется самое неприятное и тяжелое отложить на потом, на будущее.

– Здесь и заложено основное отличие между сильным и слабым. Сильный характером человек всегда делает то, что должно на данный момент, наиболее актуальное к исполнению, а не то, что выглядит сравнительно легким и менее обременительным.

– Говорить легко… Однако слишком часто слово расходится с делом. Вы сами-то всегда делали только то, что своевременно?

– В том-то и беда, что нет. Я многое откладывал на «потом». Слишком многое из грандиозного по замыслам – там – в этом длинном и широком ящике с биркою «потом» – сгнило траченным молью хламьем… Ты сейчас мне намекнул, что советовать-де легко. И ты прав… Отчасти прав. Но я даю тебе советы по добру, для того, чтоб ты не скопировал моих ошибок. Согласись, практичнее учиться на чужих ошибках заочно, чем спотыкаться в собственных?

– И какие же причины были у вас, Куприян Иванович, искать в жизни легкие пути? Точнее я хотел сказать, не всегда налягать на необходимое, отступать перед барьерами и откладывать решимость «до понедельника». Если можете – ответьте честно.

– Вижу, ты будто за что-то на меня рассердился. Ну, ладно, я к тебе без укора, – как бы в раздумье проговорил Гордеенко.

– Куприян Иванович! Какая сердитость?! Вам показалось!

– Пусть будет «показалось»... А по поводу того, почему я не всегда оставался верен самому себе... Ты, разумеется, требуешь без подборки правдоподобных версий, правду, и единственно лишь правду? Верно? – и Куприян Иванович дождался от него знака согласия. – Что ж, так и быть – отвечу. У каждой из подобного рода оказий, само собой, существовало нутряное подспудье. Иногда это выходило от нерешительности, другой раз по причине иконописно загрунтованной трусости, ну, а чаще всего от банальнейшей лени. Трусость и лень.

Зацепину как-то вдруг сделалось муторно, совсем не по себе. У него всегда возникала аналогичная рефлексия, когда с ним становились излишне откровенны. Особенно это касалось людей по-настоящему им уважаемых. А Куприяна Ивановича он уважал больше всех людей, которых он когда-либо знал. Он его не просто уважал, он любил его всей душою, почитая Куприяна Ивановича чуть ли не вторым своим отцом. В однообразной, вяло тлеющей жизни Масловки – беседы с этим интересным человеком заживляли постепенно, но обстоятельно высасываемое хандрой сердце Зацепина, заряжая его естество положительной энергетикой. Встрече с ним он обязан своим вторым рождением. Ведь благодаря ему он возродился духовно, аки Феникс из практически уже остывшего пепла. Куприян Иванович был для него примером для подражания, если не сказать более, старый художник был его кумиром. И тут его кумир походя разрушает свой непогрешимый образ. Да еще вдобавок Зацепин собственнолично на такое бесславие его спровоцировал... Кому же тогда безоговорочно верить, на чьи знания тогда можно опереться в урагане одолевающих сомнений, если сам Куприян Иванович такой же как и все? И как будто даже немного гордится этим. У Андрея окончательно испортилось настроение.

Старик посмотрел на помрачневшего друга и, улыбнувшись, сказал:

– Больше всего на свете я когда-то полюбил солнце. Это напоминало какое-то наваждение. Я рисовал его рассветным и закатным, рисовал его в полуденном зените. На всех моих картинах я рисовал солнце, – отметив недоумение на лице Андрея, он решил пояснить: – Я полюбил солнце за его безупречную доброту. Оно не распределяет людей по категориям – на хороших и на плохих – оно любит всех одинаково, без разницы, без разбора, щедро делясь со всеми нами своим теплом и светом. Тогда же я зауважал древних, перестал относиться к ним со снисходительностью старшеклассника, наблюдающего за резвящейся в песочнице малышней. Древние обожествляли солнце, наделяя его лучшими человеческими качествами: добротой и любовью. Любовью ко всему сущему на Земле, любовью с большой буквы, где каждая буква заглавная. И люди, ощущая эту любовь, отвечали солнцу взаимностью – древние были намного правдивее нас, они не умели лукавить.

– А по-моему, люди умели лукавить всегда, – вставил Зацепин.

– Древность – это детство человечества, и если тогда и присутствовало лукавство – оно было детским, отдающим наивностью.

– Я не буду вам ничего доказывать, но мне кажется, что глупость, подлость, лицемерие, лукавство – что действительно верно, иногда имеющее обличье наивности, выняньчились вместе с первым человеком.

– Твоя диалектика попахивает самой махровой мизантропией.

– Может и так, – кивнул Зацепин и, помолчав, с болью в голосе как бы пожаловался: – Чувствую по себе, злыми глазами стал я на людей смотреть.

– Не злиться на людей нужно, а постараться их понять. И не скопом бери, а бери во внимание каждого, обособи его из общей массовки на отдельного человека. И по одному, по одному, по строго установленной иерархии в близости отношений. Его душевный запев: удачи и неудачи, его симпатии и антипатии, отраду и горечь. Причем ищи симфонию в совершенно невозможном. А когда ты поймешь душевный запев даже одного-единственного человека, ты уж мне поверь, тебе не составит труда простить буквально любого. Сумев простить, ты установишь в своей душе мир, лишенный кипения гневных страстей, свинцовым спудом утяжеляющих сердце – и сделается твоей чуткой душе легко и радостно. Взять хотя бы твою тещу. Временно перевоплотись в Анну Федоровну, влезь в ее шкуру, проникнись тещиным мировоззрением. Проникнувшись им до запятой, оглянись по сторонам ее глазами, а потом посмотри на себя взглядом Анны Федоровны. Хорошенько прочувствуй тещину позицию по отношению к своему зятю, Андрею Зацепину, и тогда заводи с ней диалог. И больше чем уверен, согласие в вашей семье обеспечено. Но повторюсь еще, не забудь добиться того, чтоб и люди захотели понять твое. А уж это многажды труднее. Но ты будь настойчивым, и пробей людскую глухоту. Достучись до их сердец.

– Куприян Иванович, я и так всех понимаю, без перевоплощений, понять моих земляков совсем не закомуристо. А уж как я тещу понимаю! Всю до мозга кости вижу. Хап и хап, хап и хап – где только вариантно хапнуть.

– Да?! А теща твоя трудяга, каких поискать. От зари и дотемна вся в работе. Как не посмотришь на нее, без конца чем-то занята, ни минуты праздного безделья. Вся ваша семья, считай, на ней держится.

– Может и на ней, чего там, она у нас вроде мотора, всех расшевеливает, тормошит… Не подумай, Куприян Иванович, что я подпасаю в теще исключительно плохие качества, много в ней и хорошего. Но я не могу соответствовать ее претензиям, нет, даже физически не сумею стать субчиком, каким она желает меня видеть. Это свыше моих сил. Вот такая неразрешимая дилемма. Они не хотят меня понимать, а я их понимаю, но не могу простить им моральную травлю, ожоги которой я терплю почти каждый день… Да и навряд ли смогу это простить.

– Тогда не прощай, – Куприян Иванович сделал паузу. – А благодари их. Благодари за трудности, за помехи, которые они тебе нагромождают и, преодолевая трудности, становись сильнее. Благодари их! Ведь они сами того не осознавая, делают для тебя доброе дело, ибо только закалившись жаром и холодом, став сильным в противоборстве с житейскими невзгодами, ты станешь настоящим мастером. Страдания очищают. Душевные многократно более физических.

– Вам бы проповеди служить – заслушаться можно. Сглупили вы в свое время, Куприян Иванович, взявшись за кисть, вам нужно было в духовную семинарию поступать, – пошутил Зацепин. – Я на юбилее у Петра Степановича попрозелитствовал малость, ваш тост об основе русского менталитета поднял – заздравно под него выпили и закусили.

– Вот видишь! Все-таки выслушали! А для того, чтобы быть проповедником любви – учиться не обязательно, ибо в каждого из нас Бог вложил частичку себя, Он вложил в нас душу, – резонировал его последнее сообщение Куприян Иванович.

– Что-то этого я как раз и не замечал, – горько усмехнулся Зацепин. – Только под стук граненых стаканов.

– Как не замечал? – опереточно опешил Куприян Иванович. – Ты сам мне рассказывал, какой ты был счастливый в те годы, когда любил Машу, а она любила тебя. Быть любяще любимым – что сравнится с этим? Из чего же тогда должно состоять счастье?

– Тымц! – прищелкнул пальцами Зацепин. – И с вами, Куприян Иванович, мы заговорили о счастье. С разногласий во взглядах на счастье у нас и заскублился дома скандал.

– Единомыслия о счастье и быть не может. Каждому известно лишь его счастье, лишь только своим собственным счастьем счастлив человек. Потому как вся его грамматика понятна исключительно для него – грамматика чужого счастья будет для него темным лесом. Любому из нас нужно свое, сердцем желанное, жизнью выстраданное… Чтобы довольствоваться счастьем другого человека, для этого нужно достигнуть развития не ниже святого.

– А как же любовь? Ведь любовь это зачастую жертва своим… личным в пользу того, кого любишь. Что-то никак не вяжется с вашими предыдущими словами о любви.

– Жизнь, милый мой друг, сплошное противоречие и в этом нет никакого парадокса – это факт, и к этому факту, воленс-ноленс, желательно приноровиться.

– Не хочу мириться с неопределенностью, я хочу ясности. Ясности во всем… И не стану я принимать паскудство, что мои близкие в открытую смеются надо мной, благодарить за это… Боже упаси.

– А ты смейся над собою вместе со всеми, смейся, хотя поначалу, без привычки, будет возможно и невесело. Но это только поначалу. Выдержи, вытерпи сейчас, думай о том, ради чего проходишь через это испытание. Только не состязайся ни с кем в пересмешничестве, не запорашивай свою душу черными хлопьями вражды и обиды. Умение превращать врагов в друзей – великое дарование, сумеешь его найти в себе, оно очень тебе в дальнейшем пригодится. В себе самом много чего полезного можно изыскать, только нужно хорошенечко потрудиться… И вот еще что запомни, Андрей, роскошь прилюдно смеяться над самим собой – могут позволить себе только по-настоящему сильные личности. Смех неминуемо уйдет, улетучится, а личность останется.

– Чудно как-то, конечно, прозвучало, однако попробую воспользоваться вашим советом, вдруг в этом и взабыль что-то есть.

– Я рад за тебя, и знаешь почему? – и не дожидаясь ответа, Куприян Иванович продолжил: – Ты избавляешься от мстительной озлобленности и прямо на глазах становишься добрым человеком. И это меня весьма радует. Ибо только добро может быть любяще любимым. И если ты всем сердцем устремишься к нему, значит, обретешь свое законное право на любовь, Бог-то все видит! Но не забывай, пожалуйста, имея право, за нее еще нужно бороться. И бороться любовью.

– Не знаю. Если честно, не знаю, стоит ли чего-нибудь эта борьба? Ведь любовь, прежде всего, молодость. И любовь не может оставаться всегда такой, какой она была на заре наших дней, она неизбежно подвергается метаморфозам.

– И тут ты не прав. Конечно, в молодости любовь чище, ярче, небитее… Но опять же! Услышь! Все зависит только от тебя, только от тебя одного – позволишь ли ты уйти от себя молодости сам.

– Времени не попрекословишь.

– Знаешь, душой я постарел очень рано. В двадцать пять лет решил, что я уже не молод, с тоской вспоминал дни в двадцатилетнем возрасте. В тридцать кручинился о своем двадцати пятилетии, в сорок – о тридцатилетии, а в пятьдесят – о сорокалетии. Так и получилось, что почти всю свою жизнь я прожил стариком. Самое комичное, тебе на заметку, я еще ухитрялся складировать ангары «на потом», считая, что в будущем я буду более подготовленным, чтобы выполнить задуманное… Нет, жить на полную катушку нужно сейчас, теперь, а не притормаживать разгон жизни для весьма туманного будущего, или мысленно возвращаться в прошлое и жить исключительно прошлым, воспоминаниями о нем. Когда ты каждую нынешнюю минуту напитываешь жизнью, когда тебе дня не хватает, чтобы осуществить тобою запланированное – только тогда ты доподлинно живешь полнокровно. А полнокровная жизнь это и есть молодость духа.

– А если «сейчас» очень тоскливое? Смотреть на него сил нет, не то чтобы им жить. С очередным рассветом, ты ожидаешь, что в твою жизнь наконец-то войдет светлый день, а наступает обычный, будний, с хандрой и заботами дня предыдущего. И подытоживается, что всю жизнь живешь в ожидании праздника, а получаешь от жизни только давно привычную тоску.

– Пессимизм, во всеочерняющем его проявлении, рождается сиречь от ожидания чего-то экстраординарного, всеми приметами разительно отличающегося от обыденного. Возможно, ты прождешь своего светлого дня, того самого, необыкновенно счастливого – всю жизнь. При этом ты будешь жаловаться, ныть, разочаровываться, и когда утро заветного дня светло взойдет на порог твоего дома, ты его не заметишь из-за своего уже хронически хандрозного настроения. Загвоздка в том, что ты изначально отказываешь в потенциале для счастья обычному дню, тобою запрашивается этому чувству особенный повод. А счастливым можно быть в любые периоды, вытапливая толику радостей даже из своих неприятностей. Когда ты научишься радоваться первому лучу солнышка на рассвете, встрече с добрым душевным человеком, гряде облаков красиво плывущей в небесах, мелодичному щебетанью птах, дождику моросящему за окном, и многому другому – что обыденно, и ты видишь это всуе, промежду прочим – вот тогда ты и будешь счастлив каждым днем.

– Вы ошибаетесь, Куприян Иванович, записывая меня в отпетые пессимисты. Или я не совсем верно донес до вас свою мысль. Я только сейчас открыл себя для настоящих радостей, но, а плохое настроение может быть у всякого человека. Кабы не поругался с Марьей, скорее всего, у меня сегодня было бы прекрасное расположение духа. Такой вечер! Как всегда, после беседы с вами, чувствую за своей спиной растущие крылья и желание жить ярко, летать!

– Ну, ну, Андрей, скажешь еще! Это твои чувства! Ты желаешь их сам! – запротестовал старик, и, усмехнувшись, добавил: – Не надо искушать мое самолюбие, я ведь тоже бываю слаб.

– Нет, правда, Куприян Иванович! Я многое у вас перенял, многому научился, и не только что касаемо искусства.

Куприян Иванович плутовски прищурился.

– Считаешь меня своим учителем?

– Но это, в самом деле, так и есть! – восторженно уверил старика Зацепин.

– Тогда помирись с Марьей, – напористо предложил Куприян Иванович.

Услышанное предложение застало Андрея врасплох. Оправившись от неожиданности, он отвечал с тщательно уравновешенными интонациями в голосе.

– Это не от одного меня зависит. Проблема еще в том, что виноват в скандале не я.

– А ты прими часть ее вины на себя, и помирись со своей любимой женщиной.

– Марья мне сказала: или картины, или она.

– Кто знает, может она уже жалеет о предъявленном ею ультиматуме. Перешагнуть через собственную гордость человеку труднее всего, иногда тяжелее этого нет ничего, но ты сделай этот шаг – и после него тебе станет все гораздо понятнее.

– Оценит ли она его?

– Об этом думать не надо. Сделай шаг и, возможно, она побежит тебе навстречу. Смирять гордыню в себе великий труд… Хотя я тебя учу уму-разуму сейчас, а сам не всегда мог сладить со своей гордыней, особенно в молодости.

– Не всегда же гордость – плохо? Бывает, и нередко, она очень даже нужна. Именно в молодости более всего. Смирение – удел старости или серости.

– Гордость – да, но не гордыня. Будь рядом с нами кто-то из священнослужителей, он бы обязательно тебе попенял, что перед Богом гордыня – первый и самый тяжкий грех.

– Вы никак в Бога поверили?

– Стар я пересматривать свои убеждения. Я верю в мудрость мироздания, в человека, в себя, наконец… А что относительно веры в Бога, здесь я навряд ли что-то смогу изменить кардинально. Очень уж во мне сильна закваска атеиста, замешанная при советской власти. Но при здравом рассуждении, я все больше убеждаюсь, что Бог, даже если Его и нет, далеко не наихудшее изобретение людей. И если Его нет, Его стоило бы выдумать. Так или почти так сказал величайший вольнодумец и потрясатель умов восемнадцатого века, старина Вольтер. И я в этом с ним полностью солидарен.

– Если у вас, Куприян Иванович, нет веры в Бога, для чего в вашем мировоззрении столько понятий о Нем?

– Я тщусь помочь своему разуму принять Бога, но, как ты верно заметил, между словами и реализацией их делом бывает слишком длинная дистанция. Верить – это не только говорить, но и жить заповедями, в которые веришь. Вера в Бога прежде всего перековка тела и плоти своей в дух, личные жизненные ценности из земных поближе к небесным, чем мы и сближаем себя с Богом. Вот как я понимаю веру… Но и в то же время многие вопросы не дают мне покоя. Почему так разит душком лицемерия от многих «богобоязненных» христиан? Как можно назвать человека верующим, если он лжет, ворует, пьянствует, развратничает, и не погнушается ради корысти убийством? Как? Ведь в нем не только много человеческого, земного, но еще больше от Каина. Как можно отказаться молодому и сильному от земных радостей, которые сплошь и рядом помечены грехом, особенно в наших обломках постсоветской державы? Какую всесокрушающую силу воли нужно для этого иметь? И не будет ли при этом истинно верующий – молодой и сильный человек – не столько верующим, сколько мучеником? Или точнее мучителем своей судьбы? Или сама вера заключается в лицедейственном маскараде чувств? Ведь намного проще отказаться от земных радостей дряхлому старику или полуживой старухе, чем молодому человеку, звенящему упругой сталью своих мышц. И это не все вопросы, на которые я еще не могу ответить. А колижды есть вопросы, следовательно, нет убежденности, без убежденности нет веры – логика здесь проста… Но я искренне стремлюсь прийти к Богу, или хотя бы распознать этот путь.

– У вас, Куприян Иванович, от религиозного проповедничества до гримасничанья богохульством – один шаг, как бы не оступиться…

– Какое ж это богохульство? Правда, сказанная от чистого сердца, не может быть богохульством.

– И самое непотребное богохульство нередко говорится от «чистого» сердца. Обо всем чем живешь – те мысли всегда говорятся от сердца, а от чистого или не очень другой коленкор.

– Как мне и не досадно, но я признаю халатность своего суждения, и соглашусь с твоей критикой, – сказал Куприян Иванович, и рассмеялся: – Видишь, и ты меня учишь! Мы оба друг друга учим!.. А если вернуться к вопросу веры, во что я действительно верю, так это в могущество природы, в ее естественное великолепие и поразительное целесообразие. В древности люди поклонялись ей, верили в ее законы, жили вместе с ней. Они не отдалялись от природы и от этого были счастливее нас.

– Уж не призываете ли вы теперь к возврату к язычеству? Да и жить проще – это, надеюсь, не значит уподобиться животному? Ибо это лишь животное живет исключительно чувственными импульсами и инстинктами, человек же больше разумом и обязанностями. Обязанностями перед другими людьми.

– Ни к какому возврату я не призываю. Ни к язычеству, ни… А в животный мир – уж, пардон, увольте. Просто человек не должен забывать о том, что он венец природы, ее родное дитя, а не царь ее, тирански возвеличившийся над нею, имеющий власть губить ее и миловать.

Зацепин наклонился и достал из-под стола бутылку, на треть наполненную водкой.

– Ну что, Куприян Иванович, додавим?

– Не хочу, Андрей. Я и пил-то для компании тебе. Не люблю мозги себе дурманить. Жаль губить день дурманом, жаль каждого часа, потерянного зря. Все кажется, чего-то крайне значимого не успеешь сделать, и дорожишь каждой минутой.

Андрей, криво усмехнувшись, возвратил бутылку под стол.

– После такой проповеди и мне расхотелось. А сейчас вы не теряете время зря на балачки со мной?

– Нет, не теряю. Я вижу тебя, слышу, чувствую натянутые нити твоих мыслей – я разговариваю с тобой не с перевернутым водкой мировосприятием – значит, живу без блефа, по-настоящему… Насколько это важно тебе еще предстоит понять, это у тебя впереди. Ибо только ближе к старости начинаешь так горячо и трепетно ценить Жизнь, видеть ее извечную красоту. Красоту – в самом обыденном, в том, что ты видел раньше ежедневно и не осознавал ее... И хочется жить, жить, и жить, но именно тогда, когда ты все это осознаешь всевидяще, нужно уходить. И уходить навсегда, – с неподдельной горечью закончил Гордеенко.

– Куприян Иванович, да в вас живули на троих молодых!

– Ах, оставь Андрей, старость не ангина. Старость – это болезнь, которая неизлечима. При этом заболевании, единственный признак выздоровления – смерть. Увы-увы, мой друг, непреложность биологических законов, этот процесс необратим. Но, как ни странно, сейчас я чувствую себя моложе, чем лет двадцать тому назад. Тогда я постоянно носил старость в себе, я ни о чем больше не думал, кроме как о ней, только о том, что потерял, и нимало сколько способен еще обрести. Дряблость души – а это и есть настоящая старость. Я ничего не хотел от жизни, я не видел в ней больше умножения радостей. И сам не заметил, как превратился в вечно всем недовольного ворчуна. Однажды я осмотрелся, и обнаружил себя на лавочке возле подъезда, среди таких же, как я, брюзжащих стариков. Мы ворчали, что молодежь не та, что она такая-сякая и перетакая. И я брюзжал в дружной оркестровке с ними, с каким-то живодерством брюзжал. Потом я сказал себе: стоп, откуда такое живодерство, не от зависти ли, не от того ли, что я сам не могу быть таким-сяким и снова молодым? В этой зависти вяще всего меня испугала ее закостенелая ограниченность – ты молод, значит, уже виноват передо мной, перед стариком, поскольку у меня уже все позади, и время, отпущенное мне природой, чтобы быть молодым, исчерпалось. И когда я понял подоплеку своего недовольства, мне стало стыдно. Мучительно стыдно за то, что позволил своей душе дряблеть самотеком, не борясь. Тело ведь бренное, оно живет по земным законам, а душа родом из нескончаемости астрального космоса, и она уйма чему способна научить человека, надо только суметь подобрать ключи для общения с нею, понять ее эсперанто – и она непременно подскажет, как помочь, собственно ей, всегда оставаться молодой.

– Всегда?.. Если я в свои сорок два года почти постоянно живу чувством, что все лучшее у меня невозвратно позади.

– Для того, чтоб сберечь душе молодость, самое главное не запустить в нее холод.

– О чем вы? Извините, Куприян Иванович, но порой я не понимаю сути ваших аллегорий.

– Холод безразличия. Пока ты будешь гореть каким-нибудь делом, ты не постареешь, пока ты будешь стремиться к совершенству в своем деле – ты будешь молод… И каким бы ты ни был стариком внешне – внутри себя, горением мысли, своим сознанием – ты будешь юн, подобно тому, как будут юны твоя душа и твой дух.

– И все ж лучше быть молодым бренностью тела, а не только в душе.

– У каждого возраста свои радости. Найти их – это другое прочтение. В молодости они все естественные, сами собой приходящие, поиск их не особо напрягает. Не потому ли, не от собственной ли лени мы желаем всегда быть молодыми, не отсюда ли желание продлить свою биологическую молодость? И только? Всего-навсего? Согласен, со старостью примириться тяжело, согласен и с тем, что за молодость стоит посражаться. Чем многие и озабочены, а некоторые довольно-таки успешно. И каждый волен придумывать свой собственный способ оставаться молодым… Но разве не постыдный аттракцион – женщина преклонных лет с килограммами косметической штукатурки на лице и в девчоночьей мини-юбке? Жалкий, отдающий жлобовской вульгарщиной и потерей остатков собственного достоинства... На московских бульварах встречаются...

– Мне кажется, свой способ я нашел. Я испытываю необычайный прилив сил, когда нахожусь возле мольберта. Мои чувства? Земной поклон моим предкам, что мне позволено стать творцом.

– Одно плохо, что тебе это всего лишь кажется, ты должен быть в этом уверен.

– Значит, я неправильно выразился. Я уверен в том, что сегодня без труда нахожу радость в своей жизни… Недавно сидел на берегу реки, у излучины. По пути с офиса намеренно крюка сделал. Вечер выдался замечательный, теплый, с освеженным озоном воздухом. И я был счастлив именно тем моментом, очень счастлив… Но, еще находясь там, я понял, что нельзя этот момент ни запечатлеть, ни изобразить со всей достоверностью. Я сумел бы, конечно, нарисовать реку, деревья на ее берегах, даже букашек всевозможных… Но, как изобразить соловьиный концерт, запах распустившейся тополиной почки, сладковатый и живой, тепло солнечных лучей – ведь это все, в неразъемном объеме, входило в тот мой счастливый момент, без чего-либо из названного картина того дня останется ущербной.

– Ты прояснил самую суть того, кто именуется мастером. И ремесленник сумеет изобразить натюрморт, пейзаж, написать отличный портрет. Но мастер в тот же самый пейзаж уверенными мазками впишет свои чувства, которые ты, рассматривая полотно, будешь сопереживать воедино с его автором. А это доступно только большим художникам. Краски на полотне мастера заливаются трелью соловья, опаляют зноем пустыни и дышат утренней росностью трав.

Услышав трактовку Куприяна Ивановича, Зацепин в который уже раз задал себе вопрос: «А способен ли я стать мастером»? Этот вопрос начал мучить его уже очень давно.

За окном серело. В комнате царил полумрак. Предметы теряли привычные очертания.

– Куприян Иванович, может, включим свет?

– Проводим солнышко, вот затем и включим. А сейчас давай с ним попрощаемся.

– Давайте, – растерянно согласился Андрей, не совсем четко различая контекст пожелания Куприяна Ивановича. Но вскоре определил точку фокусирования взгляда любимого учителя.

Куприян Иванович смотрел на косогор, за которым прятало свое меркнувшее тело солнце. Оно тускнело прямо на глазах. А потом, словно отдавая дань вежливости, говоря «до свиданья», протянуло сквозь прозрачное стекло свой лишенный уже тепла оранжевый луч. И откланявшись до утра, солнце растворилось в золотом мареве за горизонтом.

– Так-то, – неопределенно по отношению к чему, но с оттенком горечи в словах выговорил Куприян Иванович. Приподнявшись над столом, щелкнул выключателем.

Комнату заплеснуло ярким электрическим светом.

– Еще один день закончился, – с искренним огорчением сказал старик. – Так было всегда… И будет. После нас. И всегда когда наблюдаю за закатом, прощаясь с солнцем, я не уверен, поздороваюсь ли я с ним с утра. Я слишком стар, чтоб быть уверенным в этом наверняка. Поэтому я больше люблю встречать солнце, чем его провожать.

Андрей Зацепин заметив, как погрустнел Куприян Иванович, решил поменять тему разговора, но сделать этого не успел – коррективы внесла непосредственно сама жизнь.

Громкий грюк входной двери – быстрое постукивание о деревянный пол каблучков дамских туфелек – и на пороге комнаты разом-вдруг возникла Марья Николаевна Зацепина.

Некоторое время она постояла молча, изучая зорким оком обстановку в комнате. Здесь – невзирая на многочисленные приглашения как самого Куприяна Ивановича, так и ее мужа – она доныне не бывала. Затем Марья стукнула кулаком по деревянной дверной перегородке и, с перекошенным от злости лицом, заорала.

– Ты чего моего алкаша привечаешь, старый пень? Притон у себя устроил, скучно тебе? Или у вас опять совместно общий творческий кризис объявился?

Куприян Иванович не рассердился на слова Марьи, а, наоборот, как-то оживившись, словно встрепенувшись от навеянных грустью дум – улыбнулся и, показывая ей рукой на стул, сказал:

– Марья, вы не кричите на нас, пожалуйста, присядьте с нами за стол, выпьем чайку. У меня травки разные припасены, медок есть.

– Водку всю повыхлебали, на чаек перекинулись, ясненько, – проворчала Марья. Достаточно миролюбиво. Орать и скандалить ей и самой почему-то расхотелось.

– Почему выхлебали, наличествует и водка. Если сделаете одолжение, можно и водочки выпить.

– А вы ее допились, что она вам уже не лезет?

– Не лезет клятая, – поддакивал Куприян Иванович.

– Зачем ты хорошего человека обижаешь незаслуженно? Ладно меня, на то я тебе и муж, чтоб пилила меня вдоль и поперек. Но это… Ты хоть знаешь, какой это человек? – вступил в разговор Зацепин, присмаливая жену горевшим недобрым огнем взглядом.

Бог весть что из этого бы вышло, но Куприян Иванович расторопно вклинился между ними, заслоняя их друг от друга своей грудью, потом с досадливой укоризной многозначительно покачал головой и, взяв Марью за руку, подвел ее к столу.

Зацепину стало неудобно за собственную невоздержанность, наверняка задевшую гордость гостеприимного хозяина. И он, сотворяя над ожесточившимися чувствами нешуточное насилие, вежливо улыбнулся нахохленной жене. Постепенно улыбка сделалась искренней. И сам не уследил как.

– Не нужно ругаться, Марья. Присаживайтесь за стол, попейте-ка лучше с нами чайку.

Куприян Иванович сказал это с таким теплом, его глаза излучали такое доброжелательное расположение, что она не смогла отказать в его просьбе. И слова, которые она заготовила для них в дороге – злые, безжалостные слова – застряли у нее в гортани ледяным комком, тающим под лучистым, добрым взглядом старика. Она присела за стол и взяла дымящуюся пахучим ароматом кружку чая, обходительно наполненную хозяином.

Зацепин смотрел на Марью, помешивающую ложечкой сахар, на суетящегося вокруг нее Куприяна Ивановича, накладывающего на блюдце мед, и ему захотелось услышать Ответ. Прямой ответ, безо всяких вокруг да около, на вопрос, который он осмеливался задавать только себе, но никогда не озвучивал вслух. И его он должен услышать сейчас, сию минуту. «Неужели я трус? Я так хочу знать ответ и одновременно боюсь его! Возможно, я боюсь, что ответ заставит меня впасть в отчаяние или вообще сломает! Нет, не это меня страшит. Я боюсь выставить себя в смешном виде, боюсь показаться самонадеянным индюком… К тому же и Маша здесь… Вот поэтому именно сейчас я и спрошу!».

Горло перехватила спазма. Он прокашлялся.

– Куприян Иванович… а как вы думаете… – Зацепин замолчал, нервно завертел в руках пачку сигарет, и забурился взглядом в снежную белизну бороды старого художника. После небольшой заминки поднял глаза выше и, собравшись духом, выговорил: – Из меня вызреет мастер?

Куприян Иванович удивлено посмотрел на Андрея. Нет, удивило его не содержание вопроса, он удивился нервному напряжению, сопровождавшему произносимые слова.

– Мастером? – переспросил он. – Если я был бы волхв и обладал способностью узреть «грядущие годы, таящиеся во мгле»… Мне и самому это любопытно, Андрей. Увы, таковой дар у меня отсутствует… Но ты художник! И уже сегодня. У тебя есть божья искра, именуемая талантом. Тебе не нужно учиться рисовать, ты это умеешь уже и так. Природа на твоей стороне, от нее авансом получил. Художественное училище, возможно, только б испортило твое видение мира, сведя его к рутинно-шаблонному. В твоих картинах виден твой мир, проблескивают чувства… И самое главное создается впечатление твоей своеобразности. Свой взгляд и свой почерк – это уже очень многое.

– Насколько я уразумел, ремесленник из меня уже почти что получился. Так скажите мне теперь, намогусь ли я стать мастером?

Андрей позволил себе быть настойчивым, слишком долго он скрывал свои сокровенные сомнения и упования.

– Нет, из ремесленника никогда не выйдет мастер. Школяр, делающийся ремесленником, умерщвляет в себе даже ростки стремления к новому, к экспериментаторству… Если у него и был свой, индивидуальный почерк, он непременно от него откажется. Он испугается быть непонятым. Ремесленник – не боец, ему чересчур ко многому нужно приспосабливаться, он не станет сражаться за свой мир, ремесленнику гораздо любезнее гонорар за предоставляемую ему халтуру. Ведь картины это его хлеб, а кисти и краски – орудия труда, и ничего кроме. А ты пока школяр, хотя и подающий немалые надежды… Но бойся превратиться в ремесленника. Ремесленник утрачивает способность дорасти до мастера.

– Любой художник хотел бы, иметь от своих трудов выручку. Не вижу в этом ничего предосудительного.

– Если деньги не поставлены во главу угла, если они не плата за твой мир… Ибо сохранить собственный мир, возможно только выстояв и не сдавшись перед миром внешним. И лишь после этого ты сможешь стать мастером, и затем совершенно самостоятельно решать, каким тебе быть – и для себя, и для мира.

– Но быть мастером дано не каждому.

– Даже кому это дано – не все им становятся. Так что, Андрей, работай, учись, борись, а бороться придется немало, и более всего с гипнозом потакать вкусам толпы… Ни в коем случае не сдавайся. Тебе дано, а все остальное зависит от крепости твоего духа и силы твоего желания осуществить свою мечту.

Зацепин все же не сумел себя проконтролировать, и его губы предательски расползлись в довольной улыбке. Ему стало неловко, и он поспешил задать новый вопрос, меняя акцент в разговоре:

– Чем вам так нравиться Гоген? И в чем, по-вашему, его гениальность?

– А ты как думаешь?

– Ну-уу, он очень ярок... И даже не ярок, а скандально экзотичен… На его картинах буйство красок.

– И какой цвет преобладает?

– Много зеленого. Наверное, больше всего.

– Зеленый – цвет жизненной силы. Гоген очень любил жизнь. И в картинах он только выразил себя, заставив весь белый свет восхититься самобытностью своего внутреннего миросозерцания. Но прежде это богатство он сумел открыть в себе самом. Вот и весь секрет гениальности Гогена.

– А по-моему, красный цвет более жизненен. Цвет крови.

– Красный слишком агрессивен. Он как вспышка помутившегося сознания, охваченного яростью, или еще каким-нибудь экстремальным чувством, выходящим за рамки нормального восприятия мира человеком.

– Ярость, ненависть, любовная страсть – да мало ли какие чувства можно окрасить кровавым цветом. Эти чувства неистовы в своих порывах и своенравности. В них еще больше жизни оттого, что они ходят рядом со смертью. О какой борьбе без боли и смертельного риска может заходить речь? Так что, названые чувства никак не противоречат естественному восприятию мира, они живут в гармонии с остальными чувствами и эмоциями.

– К большому сожалению, это так. А как хотелось бы, чтоб миром правили любовь и согласие. Как раз в картинах Гогена очень много любви. Любви к природе, человеку, к жизни… ко всему, что нас окружает. И зеленые краски успокаивают душу, умиротворяют, как бы заряжают ее любовью к жизни.

– А Ван Гог гениален или нет?

– Бесспорно. Почему ты спрашиваешь?

– На его полотнах сюжеты тонут в желтом цвете. И у него желтый цвет далеко не ярко-праздничный, а скорее наоборот, подчеркивает какую-то скуку, повседневность, обыденность происходящего, и в этой обыденности основная линия – тоскливое прозябание отмерянной роком судьбы.

– Да?! – изумился Куприян Иванович. – Неужели картины Ван Гога открылись для тебя исключительно с такой стороны? Поразительно! А я б даже в его пресловутой обыденности и то бы не отыскал скуку. Ну, а картины Ван Гога, где много желтого – эти картины посвящены солнцу. Он подобно язычнику возводил дневное светило в верховное божество. И его картины говорят об обыденности жизненных радостей и счастья под золотыми лучами Солнца. Винсент Ван Гог поклонялся могуществу своего божества, поклонялся радостному могуществу самой Жизни.

– А я не заметил в них ничего созвучного вашим идеям. Взять к примеру его «Едоков картофеля». Страшная картина. Я вижу в ней отнюдь не любовь к жизни, а липкий страх перед ней.

– Мы обсуждаем разные периоды его творчества. «Едоки картофеля» написаны им значительно раньше того, как он открыл для себя тайну красоты и силы, даруемые планете Земля, благосклонным к землянам Солнцем. И в ней, кстати, желтого почти нет. Картина выполнена зелено-бурыми, темно-зелеными, коричневыми красками. И никакого страха! Бытописание крестьян голландской деревни конца девятнадцатого века. Эти люди не боятся жизни, они живут землей и на земле, ведя борьбу за свое существование. Борьбу беспрерывную, всю в трудах и каждодневных заботах. Крестьяне, нарисованные на картине, до того пропитаны землей, которая их кормит, что создается впечатление – за скудным ужином сидит ожившая земля в облике своих кровных детей. В раннем периоде Ван Гога очень много картин, рисунков отображающих суровую действительность простых людей, живущих с ним в одно время. Он и сам прожил жизнь полную лишений, голода, тревоги за день грядущий. Он хорошо знал изнанку жизни. Не понаслышке.

– Ранний период? А «Прогулка заключенных»? Она-то написана им в последний год его жизни. Опять тоска и безысходность. Глядя на эту картину, я всегда думаю о том, что незыблемый каменный мешок, внутри которого ходят по кругу заключенные, очень напоминает окружение нас желаниями и планами других людей, их капризами и недовольствами, жаждой их похвал и страхами их хулы. Шершавая бетонная стена, ограничивающая свободу – и круг за кругом, годами круг за кругом. Отсюда никуда. По всему периметру непреодолимые тюремные стены, бдительная стража и тоска, тоска, неуемная тоска. Я не анархист, не бродяга, но… Но вокруг стена – протяженее и выше китайской...

– Почти Лао-Цзы. А в упомянутой тобой картине нет желтого. Вся картина выдержана в темно-зеленых, болотных тонах.

– И квакай от тоски.

– У него много и других картин. На тех картинах – праздник, да и только. Полотна, согретые и напитанные золотым розливом солнца. Винсент Ван Гог любил жизнь, не меньше Поля Гогена. Разве только выражал свою любовь к ней желтыми оттенками суглинка, а Гоген – зелеными красками буйной растительности полинезийских тропиков.

– Гм, что интересно – они использовали зеленый цвет в различных ипостасях. Гоген зеленым любил, а Ван Гог зеленым хандрил.

– А чему ты удивляешься? Они – Гоген и Ван Гог – два великих мастера. У каждого из них свой богатый внутренний мир, и у одного, и у второго – свой собственный, ни на чей непохожий. Поэтому они и внешний видят каждый по-своему. И не всегда у Ван Гога зеленый – тоска…

– Ван Гог был сумасшедшим, – подала реплику Марья, словно бы напоминая мужчинам о своем присутствии.

– Что еще тебе о нем известно? – спросил Зацепин.

– И чего сказала – по макушку. А тютеличнее о нем я не знаю, и знать не хочу. Зачем? – Марья, пожав плечами, взялась за чашку.

Зацепин смотрел на нее самым зеленючим своим взглядом.

– Вы не правы, Марья, гениальный голландец не страдал полным сумасшествием, однако кое-когда на него нападали минуты дикого умопомрачения... Но эти приступы помрачения рассудка являлись прямым следствием его самоотверженного и самоистребительного труда. Он работал, совершенно не щадя себя – и в итоге сгорел в горниле собственной пламенной страсти. Люди довольно-таки часто платят за свой талант весьма жестокую цену. Винсент Ван Гог заплатил за него жизнью. Подобная участь досталась многим гениям рода человеческого. И тот же Гоген умер непризнанным и в нищете.

– А они жили в одно время, я имею в виду Гогена и Ван Гога? – спросил Зацепин.

– Их жизненные пути ни единожды пересекались в разных странах и в разные годы. Они почти ровесники. Гоген старше Ван Гога всего лишь на пять лет. Кстати, иногда они бывали очень дружны. А проживая в Арле, художники совместно снимали квартиру. И тогда же с Ван Гогом произошел тот знаменитый нынче приступ безумия, при котором он отрезал себе ухо.

– Это случилось в присутствии Гогена? – спросил Зацепин.

– Нет. Но тем днем они виделись. К сей поре их дружба пестрела спорами, распрями, подчас слишком воинственными. Они спорили буквально обо всем. О людях, о зримом и потаенном, о ракурсе взгляда на жизнь и, естественно, о тенденциях дальнейшего развития живописи. Сказывалась разница характеров, темпераментов, разница их художественных стилей. В тот день Поль Гоген прогуливался по городу, бездумно разглядывая дома и прохожих на вечерних улицах. Вдруг за спиной он услышал нагоняющий топот башмаков. Он резко обернулся и, возможно, это его спасло – сзади находился Ван Гог с бритвой наизготовку. Гоген встретил Ван Гога с хладнокровной решительностью. Несколько мгновений они молча смотрели друг другу в глаза. Это отрезвило Ван Гога. «Вы неразговорчивы, что ж, я последую вашему примеру» – проговорил Ван Гог и, развернувшись кругом, побежал домой. А уже дома, ужасаясь произошедшему между ним и Гогеном, уносимый смерчем себяненавистнического раскаяния, он срезал себе бритвой левое ухо. Гоген, по вполне объяснимым причинам, на квартиру не вернулся, сняв номер в гостинице. После упомянутого казуса художники никогда не встречались. Ван Гога поместили в психиатрическую больницу, а Гоген уехал в Париж.

– Куприян Иванович, вы сегодня неоднократно упоминали, что вы любите солнце, и что когда-то изображали его чуть ли не на каждой своей картине, тогда почему вы больше любите картины Гогена, чем работы Ван Гога, который так же, как и вы, преклонялся перед одним с вами божеством – перед солнцем?

– Я с пиететом отношусь к обоим великим живописцам. И тот, и другой не устрашились идти непроторенными путями в искусстве. Каждый из них мужественно, несмотря ни на что, шел собственной тропой, и каждый из них прошел свой путь до конца, выявляя свой гений и побеждая. И пусть победы подчас достаются только посмертно, но в том и величие борьбы за них – огромная цена, где на кону вся жизнь целиком… Однако, Гоген мне все же более симпатичен как человек. Ты читал «Луна и грош» Сомерсета Моэма?

– Нет, – признался Зацепин.

– Многое потерял. Очень интересная книга. А прототипом главного героя «Луна и грош» Чарлза Стрикленда наверняка являлся Поль Гоген. Очень уж схожи их судьбы. Едва ли не один к одному. А ты вообще читал Моэма?

– Что есть такой писатель слышал, но книг его не читал.

– Ты меня убиваешь. Это хрестоматийный классик английской литературы. «Острие бритвы», «Бремя страстей человеческих», «Театр»… Ручаюсь, ты видел киноленту по сценарию с этого романа. Отличная экранизация отличного романа!

– А каков сюжет фильма?

– В нем показана наступающая осень знаменитой театральной звезды – Джулии Лэмберт (имя вымышленное). Удачно воспроизведены нравы высшего общества викторианской Англии. Фильм несколько чопорен манерностью движений души, не лишен старо-европейского лоска. Иначе и быть не могло, так как он выпускался на экраны страны прибалтами, а кому как не им в Советском Союзе лучше других удавалось снимать подобные по тематике фильмы.

– А-а-аа, где молодой Ивар Калныньш блеснул в роли юного любовника стареющей примадонны?

– Калныньш играл Тома Феннела.

– Сдается, что вы помните все персонажи этой книги поименно?

– И не одной этой. Сомерсет Моэм один из любимейших моих авторов. Его роман «Луна и грош» когда-то перевернул мою жизнь.

– И как давно?

– Мне было что-то около тринадцати лет. Прочитав роман, я настолько восхитился его главным героем Стриклендом, решительно порывающего с благополучным настоящим, и устремляющемся по зову души куда-то в неизвестность с бесшабашностью и авантюризмом конкистадора, в изнурительном походе обрекающем себя – изнеженного комфортным бытом буржуа – на голод, холод и нищету – ради непонятного мне тогда божества Искусства, что я для того, чтобы понять этого человека, записался в детскую художественную студию при Дворце пионеров. И сам навсегда заболел живописью, и с удовольствием болею ею до сир пор.

– Любопытно, обязательно спрошу Моэма в нашей библиотеке.

– Никакой нужды спрашивать, у меня имеется полное собрание сочинений. Можешь взять любую из его книг, на выбор.

– Спасибо, Куприян Иванович.

– Когда прочтешь, тогда и скажешь спасибо. Тебе, как начинающему художнику, будет весьма занимательно. Я даже немного тебе завидую, вспоминая свои впечатления после первого прочтения «Луны и грош».

– Заранее вам благодарен.

– Принесу прямо сейчас, – предложил Куприян Иванович, выразив немедленную готовность сходить за книгой.

Зацепин, взглянув на аккуратно намазывающую на хлеб липовый мед Марью, отрицательно мотнул головой.

– Не сегодня.

Старик перехватил его взгляд, и ему не все в нем понравилось.

– И вымышленный Стрикленд, и реально жившие Ван Гог, Гоген, Василий Кандинский посвятили себя творчеству в достаточно зрелом возрасте. Так дерзай, Андрей, и кто знает, что ждет тебя впереди!

– Для того, чтобы стать настоящим художником, мне необходимо уйти из дому, подобно вашему Гогену, иначе у меня ничего не выйдет. Живьем сожрут, ан не дадут – милые, родные, – сказал Зацепин, покосившись на жену – пьющую чай, жеманно оттопырив мизинец, и нахально, напоказ, с не меньшим жеманством надкусывающую хлеб с выцыганенным у старика медом.

– Ишь ты, разогнался! А Марья? А Сережка с Оксаной?.. Куда тебе бежать? От кого?.. У тебя хорошая семья. Наладь только в ней взаимопонимание, и живите счастливо и дружно, уважая друг друга, – говоря Зацепину, Куприян Иванович бросал мимолетные взгляды на Марью.

Но та удостоила старика лишь вспорхом старательно подведенных дома бровей и продолжила спокойно пить чай.

– В юности, – продолжал Куприян Иванович, – притязания Ван Гога не распространялись отдаленнее обычного семейного счастья: любимая жена, послушные и милые детки, небольшой фамильный особнячок – обычное мещанское счастье. Но и ему – самому непритязательному в запросах – не суждено было сбыться. Он полюбил. Страстно, самозабвенно. Предметом его страсти стала дочь хозяйки пансиона, в котором он проживал, работая приказчиком в лондонской художественной галерее. Однако его любовь отвергли. Он испытал ужасный удар: он любил, а его любовью, чуть ли не с насмешкой, пренебрегли. Ван Гог впал в отчаяние. От черного горя он света невзвидел, не хотелось жить. Он бросился искать спасения в молитвах к милосердному Богу. В страстных молитвах он забывал обо всем. Через время его, как нерадивого работника, уволили из галереи. О чем он нисколько не пожалел. Ван Гог решил ступить на стезю религиозного подвижничества. Им руководила любовь, но теперь это была любовь ко всему человечеству. В душе Ван Гога взросли семена мистицизма, посеянные там в детстве. Ведь он вырос в семье протестантского пастыря. Закончив миссионерскую школу, он с полной самоотдачей занялся проповеднической деятельностью в шахтерском поселке. Он навещал со словами утешения больных, учил детей шахтеров читать и писать, растолковывал неграмотным прихожанам Слово Божье, помогал неимущим материально. Часто голодный, в рваном рубище, босиком (ботинки кому-то подарил) по битому камню, шел он с горящим беззаветной любовью к людям сердцем. Но и эту его любовь отвергли. Она была смешна даже детям. «Чокнутый!» – нередко нагоняли беднягу их улюлюкающие крики. Взрослые смотрели на Ван Гога недоумевая. Вышестоящие церковные пастыри осуждали его за чрезмерное рвение. И снова его не поняли, и вновь его добрые чувства отринуты. А он так мечтал быть полезным людям! Чтобы хоть как-то отвлечься от грустных мыслей, он рисует. Углем, мелом, карандашами, чернилами, акварелью. И в рисовании душа Ван Гога находит какое-то подобие покоя. А все же, как его израненному сердцу жаждется любви! Он еще молод, и так хочет счастья, такого обыкновенного человеческого счастья, как семья. Если сердце готово к любви, она его не минует. Полюбил вновь и он. В родительском доме, вместе четырехлетним сынишкой, гостит его кузина, недавно ставшая вдовой. Ван Гог проводит с нею многие часы. Ему уже верится, что счастье близко. И все-таки как жестоки к нему боги! Кузина принимает его за своего доброго друга и всего лишь. Как же она не может понять! Испугавшись его настойчивости, кузина спешно уезжает домой. Однако Ван Гог самоуверенно надеется на взаимность с ее стороны. Неужели возможно оттолкнуть такую пламенную и чистую любовь?! Винсент едет в Амстердам вслед за предметом своего обожания. Приходит в дом к своим родственникам. Вся семья собралась за столом, кроме возлюбленной – она спряталась, едва услышала голос Ван Гога. Со слезами катящимися по измученному лицу – он молил, он умолял о позволении встретиться со своей любовью. Родители молодой женщины ответили суровой непреклонностью. И тогда, дабы они воочию убедились в силе его любви к их дочери, он сует руку в огонь горящей лампы. «Сколько времени я буду держать в огне свою руку, пусть столько же она стоит здесь и слушает меня». Этим поступком он вверг всех в пароксизм ужаса. Возмущенный глава семейства вытолкал его за дверь. И снова Ван Гог в страшном отчаянии. Опять его любовь не нужна! Сколько можно страдать его душе, сколько она настрадается еще? Нет, поделом ему, он рожден не для счастья, а для вечных скорбей! И тогда-то, в этой страшной душевной муке, глубину которой даже трудно определить, родился великий художник – Винсент Ван Гог. Отныне вся его жизненная энергия, все его помыслы сосредотачиваются на живописи, исключительно ей был посвящен его монашеский обет… А ты завеялся добровольно отречься от того, к чему с радостным упованием устремлялся Ван Гог. Извини, конечно, возможно, за не совсем удачный пример, но поразмысли над ним. Сохрани свою семью.

– А Гоген безоглядно бежал от таковского тихого счастья!

– У каждого своя судьба. У Гогена своя, а у тебя своя… Но ты вспомни: что имеем не храним, потерявши плачем.

– Может быть. А вы все-таки сильнее уважаете Гогена.

Куприян Иванович ничего не ответил Зацепину. Он посмотрел на его супругу, очевидно ожидая от нее какой-то поддержки своим отеческим наставлениям. Она – женщина. Она – Берегиня. Она – хранительница семейного очага.

Но женщина молчала, у Марьи очевидно было собственное представление о происходящем.

– Куприян Иванович, а как вы думаете, почему большинству гениальных людей, так не хватало в жизни обычного человеческого счастья?

– Ничто не дается даром, а великое – уж тем более. Люди, отмеченные высокой печатью гения, лишены свободной воли, надо всеми их действиями довлеет Фатум – они Избраны, и должны любой ценой пройти свой путь до конца. Идти вперед – даже предвидя в продолжении движения собственные беды, несчастья, а то и гибель, но они не могут противиться могучему призыву рога неумолимой Судьбы.

– Куприян Иванович, вот вы три года живете в нашей Масловке, а никто про вас ни слухом, ни духом. Никто в селе. Может, моему Гугену вы чего и рассказывали о себе, о своей жизни, да он со мной не делится. И я не знаю, что о вас думать, – Марья отпила из чашки глоток чая. – А мне интересно, да и не одной мне, всему селу интересно – как вы прежне жили, чем занимались помимо своего художничества, где ваша жена, она умерла или вы с ней в разводе? А вы мне о каких-то Ван Гоге, Гугене и Муэме. Про жену скажите.

– Какая бестактность, – выдохнул возмущенный Андрей, хотел что-то добавить, но, тяжело посопев, не произнес больше ни слова.

– А мне стократ любопытнее про Куприяна Ивановича, – все так же невозмутимо сказала Марья и съела ложку меда.

– Ничего, ничего, Андрей, у вас здесь народ простой, открытый, люди привыкли друг о друге все знать. А вдруг я, и в самом деле, неправ, делая из своей прошлой жизни тайну. Я в сельской местности до этого никогда не жил, не привык к тому, что обстоятельства моей жизни интересуют еще кого-либо кроме меня. Городской. К тому же проведший значительную часть автобиографии в многомиллионном людском столпотворении Москвы, где даже соседи по лестничной площадке подчас годами не знают один другого по имени, не то чтоб по отчеству. Никому ни до кого нет абсолютно никакого дела. А здесь… Да… Так вот, Маша, жена моя умерла. Четыре года тому назад. Тогда же у меня возникли планы перебазироваться в какое-нибудь тихое село, похожее на ваше… Похоронив супругу, и адаптировавшись к факту ее ухода за Ахерон, я продал квартиру, обстановку, машину, и, отдав почти все вырученные средства своим потомкам – зачем мне в глуши так много? – купил себе этот домишко... И теперь живу в Масловке… Четвертый год.

– Выходит, вы уже четыре года как вдовец. Тяжело одному-то, небось, годы у вас немолодые. Если у вас хотенье есть, я старушку хорошую вам сосватаю. Найдем такую же шуструю, вам под стать.

Зацепин покачал головой. И только.

– Спасибо вам, Маша, за вашу заботу, но я как-нибудь сам. А если уж совсем плох стану, силами истощусь – дети помогут. Да и какой из меня жених? Трагикомедия! И думать о таком не хочу. Была у меня любимая жена, а другой я не желаю. Я ту люблю, и умру с памятью о той своей любви, о единственной… Я память не хочу терять, – словно пояснил он Марье. – А мне немного осталось. И один доживу.

– Авось, надумаете, Куприян Иванович, а я от своих слов, Бог свидетель, отнекиваться не стану и с хорошим знакомством вам посодействую. Больно уж у вас чай ароматный, да и медок сладок, – и масловская красавица бедово подмигнула Куприяну Ивановичу.

Старик, пригладив ладонью бороду, подмигнул ей в ответ.

– Ни от чего не отрекаюсь, однако однолюб.

Зацепину был не по душе, затеянный Марьей разговор, но он решил пока в него не вмешиваться, наблюдая за дипломатичным поведением хозяина дома с сочувствующей стороны.

Марья, приподняв крышку чайника, заглянула вовнутрь. Встала. Долила в чайник воды, поставила его на электроплитку.

– Куприян Иванович, я еще чайком побалуюсь?

– Понравился? – улыбнулся Гордеенко.

– Ага. Хотя у него и вкус, и цвет якись чудные. Никогда такого не пробовала.

– Чай заварен по рецепту буддийского ламы. С кусочком корня женьшень. Мой старинный приятель Володька Парфенов пробыл полтора года на Тибете, в этнографической экспедиции. Он, там, у непальцев много чему полезному научился. И возвратившись из экспедиции, он приезжал ко мне в гости. Сюда, в Масловку. Неделю у меня гостил. И, к слову, ему наше село приглянулось. (Так и сказал «наше»). Обещал, как состарится, обязательно к нам перекочует, и будет в беседке вишневого сада мемуары пописывать.

– А сколько ему лет? — спросила Марья.

– В марте шестьдесят четыре исполнилось.

– И когда он собирается стариться? – хихикнув, полюбопытствовала она.

– По-моему, никогда, – авторитетно резолюционировал Куприян Иванович.

– И правильно! – воскликнул Зацепин.

– А он начальником на Тибет ездил? – и она провела по густым русым волосам гребнем. Взятым ею с полки над столом.

– Руководителем экспедиции. Володька – профессор, доцент кафедры этнографии, без пяти минут академик.

– Оно, конечно, начальнику дозволительно долго не стариться. Когда человек при руководящей должности тут тебе и почет, тут тебе всеобщая любовь и уважение. Начальник есть начальник.

– Начальнику – начальниково! – просмеялся Зацепин.

– А ты как думал?! Все как в жизни! – не менее весело ответила она.

– А если человек не начальник, то и уважения к нему никакого, так что ли? – переспросил Зацепин.

– Ха! Ты будто секрет какой для себя открыл? Простого человека может кто-то уважать, а кто-то и нет – штука знакомых этого человека, тут уж за кого мы поговорим, а вот начальника всякая шмокадявка по округе уважает, потому что он начальник и его обязаны уважать все, – веско сказала Марья.

– Так уж и все? – позволил себе усомниться Зацепин.

– А то! Кабы заделался вдруг начальником, сам бы увидел… Да никогда такому фокусу не бывать, не имеешь ты данных для руководства, – со вздохом проговорила она. В ее глазах промелькнула порядочно прикопанная печаль.

– Над каждым начальником есть начальник повыше, и так все выше, и выше, а кем бы ты ни был – мы все под Богом ходим.

– Тебе лишь бы о чем-нибудь пофилоумничать. Совсем Гугеном стал, – с усмешкой глянула она.

– Каждому свое, Марья. У людей различные призвания и пристрастья, кто к чему в большей степени предрасположен. Идеальный случай – человек находится на своем месте и занимается делом, с которым он справляется гораздо лучше других. Вот такой человек и достоин наибольшего уважения, – высказал собственные убеждения Куприян Иванович.

– Я высококвалифицированный бухгалтер, – грустно улыбнулся Зацепин.

– Да, его, – и Марья повела точеным носиком в сторону мужа, – Матвей Сергеевич – председатель нашего совхоза, – тут же пояснила она, – всегда хвалил и нашим комсомольцам в пример ставил.

– К седьмому ноября, почти ежегодно, премию мне давали. Матвей Сергеевич поговаривал, что я бухгалтер Карло-Марксовой милостью. А при коммунистах работы хватало, наш совхоз в миллионерах ходил, – не облетала с Зацепина грусть. И не разберешь то ли о прошлом он грустил, то ли о настоящем.

Куприян Иванович понимал Андрееву грусть согласно своим взглядам на окружающую действительность, а его жена в соответствии своим. И каждый из них был прав по-своему, ибо в сегодняшней Андреевой грусти нашлось место многим неоднозначным фрагментам его жизненной биографии.

– Наше село на всю страну было прославлено. Меня даже как-то для «Сельского часа» снимали, телевизионщики к нам из самой Москвы приезжали. Марья Николаевна Зацепина – передовая доярка совхоза «Заветы Ильича» и ее любимица Пеструшка. Не застали вы времени, Куприян Иванович, как мы раньше жили. В нашу Масловку со всего района молодежь тянулась. Матвея Сергеевича одолевали просьбами о трудоустройстве в совхозе. Вот как. А сейчас где наша молодежь?.. Чуть успели школу закончить и на городские квартиры.

– А что им здесь делать, навоз месить да бычкам хвосты крутить? Им по телеку каждый день – белоснежные яхты, пенящие просторы морей окрест Канар, с улыбками холеных красавиц на борту; летящие по ночному шоссе шестисотые Мерседесы; красивая жизнь с брызгами шампанского; а тут вокруг них грязь, самогон, огород-лопата-тяпка, непролазная тупость, болото и бурьян. А они – молодые, они жить хотят. И они хотят жить такой жизнью, что им по телеку сюжетят. Вот они и уезжают. И я преотличнейше их понимаю, – сказал Зацепин.

Хотя проклинает проезжий

Дороги моих побережий,

Люблю я деревню Николу,

Где кончил начальную школу!

Бывает, что пылкий мальчишка

За гостем приезжим по следу

В дорогу торопится слишком:

Я тоже отсюда уеду!

Среди удивленных девчонок

Храбрится, едва из пеленок:

Ну что по провинции шляться?

В столицу пора отправляться!

Когда ж повзрослеет в столице,

Посмотрит на жизнь за границей,

Тогда он оценит Николу,

Где кончил начальную школу…

– Душевно сказано, – оценила услышанные стихи Марья: – А кто их написал?

– Николай Рубцов. Мне его поэзия строки Есенина напоминала, – вместо Куприяна Ивановича ответил Зацепин.

– Верно, Рубцов. Стихотворение «Родная деревня». Очень лиричный поэт.

– Никогда его книжки на глаза не попадались. И в школе мы его не проходили, – призналась Марья.

– А Рубцову коммунисты сладкой жизни и не гарантировали, стихи его издавали мало, а если издавали, то с визгливым скрежетом. Чего-то в них замечали не совсем правильное для соцреализма.

– Диссидент одначь? – спросила Марья.

– Хотя и не диссидент, но слишком он русским поэтом был для того Политбюро, – сказал Гордеенко.

– Стихи сочинял и бухал по-черному, – тотчас расшифровала понятие «слишком русский поэт» усмехнувшаяся Марья. Рассказывали ей о таких.

– Да, пил он здорово, – легко согласился с ней старик. – У Рубцова трагическая судьба. Маловато он на земле пожил, всего тридцать пять лет. Погиб в самом расцвете своего таланта. И погиб непризнанным – ни властью, ни светской богемой… Но, как и Сергея Есенина, его любил простой русский народ.

– А погиб ваш Рубцов, часом, не по пьяному дебошу? –спросила Марья.

– Как будто важно по пьяному или нет? – строго выговорил ей нахмурившийся Зацепин.

– Для моего разумения важно.

– Марья, а разве для вас недостаточно знать, что талантливый поэт погиб трагически молодым?

– Недостаточно. Например, о Есенине я знаю, что он пьяным повесился в ленинградской гостинице. Мне, как и многим, нравятся его стихи. Душевные. Песен по его стихам – тьма-тьмущая, их даже по радио часто исполняют. Но я как задумаюсь о том, что он сам на себя руки наложил. Грех какой.

– Сейчас все громче и громче раздаются голоса в защиту Сергея Александровича. Уже почти де-юре доказано – великого поэта убили чекисты, по приказу партийной верхушки, ненавидевшей «последнего поэта деревни»… А Рубцов погиб пьяным… Хотя… – чем Куприян Иванович хотел дополнить свое высказывание, они так и не узнали, он оборвал свою речь на патетически многозначительной ноте.

– А какой смертью погиб Рубцов? – заинтересовалась Марья.

– Смерть у него какая-то нелепая вышла. Его пьяным задушила его подруга. Будто даже невеста.

– Невеста?! – поразилась Марья.

– Взабыль?! – услышанное поразило и Андрея Антоновича. – Он что, такой слабак был, что его баба смогла задушить? Если бы ножом – я б еще понял. Или баба была у него каратистка какая?

– Нет, не каратистка – обыкновенная женщина. Случайно все у них произошло, и она как будто не совсем виновата… но срок отсидела.

– Как это не виновата, когда убила? – раскритиковал его версию Зацепин.

– Не хотела она его убивать, не собиралась.

– Довел, всходину, ваш поэт бабу. Все поэты чудики, все у них с выкрутасами, все не как у людей, – сказала Марья.

– А Людмила, подругу Рубцова Людмилой звали, тоже была поэтессой, то бишь чудачкой. Наверное, в то время кроме чудачки с Николаем Михайловичем никто и связываться бы не стал. Это сейчас чуть ли не в каждом крупном российском городе есть поэтические клубы Рубцова, нескончаемая вереница премий и конкурсов его имени, а при жизни он не сильно-то кому был и нужен. Длительные периоды безденежья, бытовая неустроенность, зависть, злобные козни собратьев по перу, идеологические придирки бюрократов командно-административной системы. И Рубцов запивал от вселенского одиночества и несправедливости – и пил нередко запойно… Характер, естественно, портился… Да и оба они пьяные в тот вечер были... Поэт и поэтесса…

– И я завсегда говорю, водкой горю не поможешь, вишь, и у них как все... – сочувственно сказала Марья, но не закончив одной мысли, перескочила на другую: – Куприян Иванович, а вы всю жизнь в Москве прожили?

– Практически всю, – ответил Гордеенко. – Почему чай не пьете?

– Нехай настоится, душистее букет свяжется.

– О, сразу узнается настоящая любительница!

– В одном я вам завидую, Куприян Иванович – вся жизнь в Москве. Это ж надо! Прославленных людей запросто на улицах встречать. Наверное, видели и каких-нибудь артистов? – спросила Марья, подперев ладонью подбородок, изъявляя готовность внимать.

– Видел и артистов, и художников, и поэтов, и писателей, и режиссеров, и видных деятелей партии и правительства. Некоторых не только видел, но и вел с ними долгие разговоры.

– Везет вам! – восхитилась Марья, с неподдельным уважением глядя на Гордеенко.

– Куприян Иванович, а сколько вам было лет, когда вы впервые встретились с кем-либо из больших художников? – спросил Зацепин.

– Лет в девять-десять. К нам домой иногда захаживал в гости Юрий Щукин. Но я не скоро узнал, что дядя Юра художник. Они с отцом ездили на рыбалку.

– А ваш отец тоже был художником?

– Нет. Он работал инженером на заводе имени Лихачева.

– А как же он познакомился с этим Щукиным?

– Отец, случалось, подкалымливал в театре – электропроводка, освещение, починка софитов, а Юрий Прокопьевич оформлял там декорации, колдовал над сценическими костюмами. Так они и познакомились.

– Щукин, Щукин, – задумчиво попытался вспомнить Зацепин. Отчего-то не удавалось. Постоянно лезло в голову Щукинское училище и что-то связанное с артистами.

– Не вспомнишь, и не напрягайся. Юрий Щукин известен исключительно профессиональным искусствоведам, широкой публике его имя неведомо. К тому же творческий век Щукина сложился чересчур коротким. Он умер от чахотки, не дожив четыре месяца до тридцати двух лет, в 1935 году. Однако мой отец – человек весьма недурно разбирающийся в живописи, очень ценил работы своего друга. У нас дома долгое время хранились две его картины и около десятка рисунков. К прискорбию, они безвозвратно погибли во время пожара на даче, после бомбежки поселка фашистскими стервятниками. Я плохо помню самого дядю Юру, но в моей памяти накрепко засело несколько его советов – «и как художник художнику!» – его братское обращение к тому юному неофиту. Творческий стиль Щукина был глубоко индивидуальным, в нем за относительно короткий срок успел выявиться оригинальный мастер… Жаль, что любители живописи познакомились с его работами только в 1967 году. Через тридцать два года после смерти Юрия Прокопьевича. Тогда, в Москве, в Центральном Доме литераторов, открылась его персональная выставка, заставившая многих о нем заговорить, как о большом художнике. Лично мне понравилось несколько картин Щукина, но наиболее рельефно, во всех красках и штрихах я помню только одну. «Дирижабль над городом»… Почему-то врубилась мне в память. И врубилась намертво. Она всегда споро возникает перед моим взором, едва я этого пожелаю.

– Я тоже иногда так поступаю, – сказал Зацепин. – А особенно ярко я представляю «Трубачей Первой Конной» Грекова. Вот даже сейчас, только глаза закрою, – и Зацепин сомкнул веки, сморщив крылья носа, – сразу эту картину вызываю из памяти… Бескрайняя степь. Тяжелые облака нависшие в небе. Революционный полк, едущий колонной, с реющим над ней красным знаменем. Пыль, поднявшаяся над дремотной равниной Дикого поля. А на переднем плане – скачущие кони, бравые бойцы, оседлавшие их, и победно дующие в сверкающую медь труб. Смотрю на картину, так и слышу гордый революционный марш бьющегося за свободу народа, да подзадоривающий голос лихого командира, пристроившегося сбоку колонны.

– И мне она нравится, как впрочем, едва ли не все работы Митрофана Грекова. Что полагается сиречь этой картины... Кони! Живые, гарцующие упругим шагом, надвигающиеся прямо на тебя. Недаром, первый красный офицер Ворошилов говорил, что он знает двух настоящих конников: Семена Буденного, лучше которого никто не знает и не любит коня, и Митрофана Грекова, вернее которого его никто не изображал.

– Кони у него, и вправду, как живые. На всех его картинах, – согласился Зацепин. – Куприян Иванович, а вы с Грековым общались?

– Видеть его видел, а вот разговаривать с ним не доводилось. Слишком я тогда молод был, постеснялся к нему подойти… Издали за ним наблюдал и чуть ли на него не молился. Он для меня в годы ученичества возносился несравнимо выше Бога, поскольку я в то время являлся атеистом ортодоксальным. И как бы я, обыкновенный смертный, осмелился б к нему приблизиться?! К самому Грекову! Подумать и то было страшно! Но затем, наработав себе имя, заслуги, я общался со многими мировыми знаменитостями, не говоря уже о сонме тривиально, весьма тривиально талантливых художников. Я воочию видел Кузьму Петрова-Водкина, Казимира Малевича, Александра Михайловича Герасимова – первого президента Академии художеств СССР. Я неоднократно общался накоротке, то бишь за бутылкой водки на двоих – когда с Аркадием Александровичем Пластовым, когда с Александром Александровичем Дейнекой. Будучи во Франции, потягивал аперитивы с Марком Захаровичем Шагалом, дожившим почти до ста лет и сохранившим в преклонном возрасте живость и ясность ума. Я долгие годы дружил с Юрой Пименовым, Хаминым Димой, Романовой Леной… И зря вы так улыбаетесь, я с ней действительно дружил, никаких амурных интрижек – только дружба и общая любовь к искусству, меня даже жена к Леночке ни капли не ревновала. Она была удивительной женщиной!.. Когда я увидел на выставке Леночкину работу «Семья Шукшина», я расцеловал Лену прямо посреди любопытствующего скопления народа. С нее, с этой картины, завязался узелок нашей с Леночкой дружбы. В ее картине я прозрел потаенную золотую Русь: белые березоньки, исконно русских людей Василия и Лидию Шукшиных, двух их милых русоголовых девчушек. И все на картине до жгуче-соленой рези в глазах – русское, настолько русское, что и нарисовать ничего более русского нельзя. В тот же день, когда я познакомился с этим рукотворным дивом, я заказал у Лены его репродукцию… И наконец моим учителем, моим духовным наставником, моим близким другом – до самой своей смерти был Павел Дмитриевич Корин – величайший русский художник. И я имел счастье на протяжении многих лет близко с ним общаться. К Павлу Дмитриевичу, в мастерскую, при мне не единожды приезжал его учитель – Михаил Васильевич Нестеров. Так что, в жизни я встречался со многими интересными людьми...

– А с артистами-то, с артистами дружили? – вновь возобновила свой интерес разрумянившаяся Марья. – С Андреем Мироновым?.. Или с Василием Лановым?

– И Миронова, и Ланового я видел исключительно на киноэкране. Может, вживую где-то когда-то и встречал… Но точно не помню…

– Как можно не запомнить Миронова? Шутка ли, это же Миро-но-оов!

– Я подразумевал на каком-нибудь многолюдном вечере, где именитые персоны мельтешат косяками.

– А Женечку Симонову? Ее страсть как люблю! Моя любимая артистка! Смотрела бы с ней кино, и смотрела б. Я с ее ролями фильмы по пять сеансов переглядывала, Андрей знает.

– Аналогично не доводилось.

– Эх, жалкота! Какой классной она была в «Обыкновенном чуде» – с Олегом Янковским и Александром Абдуловым – тоже мои любимые. А их не встречали?

– Нет, не встречал, – с улыбкой ответил Куприян Иванович.

– А в «Афоне», что вы, где она медсестричкой? Бойкая, задорная, каблучками цок-цок-цок: всем привет, я ваше счастье – и на щечках ямочки. У меня подружка была на нее похожая. Нет, не на Симонову, характером на ее медсестричку. Тоня Кулешова. Она сразу после школы замуж выскочила. За летчика. За военного. По переписке с ним познакомилась, и быстрехо у них все закрутилось. Первым разом приехал – повидались, вторым – свадебка. Говорю ж, бойкая была девчонка. Он только летное училище закончил. Не помню уж как его и звали, то ли Петя, то ли Гена – красивый, ладный такой, мундир на нем как влитой. Всем селом у них на свадебке гуляли. Еще офицерики молоденькие приехали, с этим Геной училище заканчивали. Однокусники по-ихнему кабыть? Потом улетела Тоня со своим летчиком куда-то за Амур-реку, далеко-далеко, на самую Камчатку. На секретном аэродроме служили. Приезжала послед Тоня в Масловку – не признать – дама с Амстердама – офицерова жена. У них, у летчиков оклады начислялись высокие, да еще с северной надбавкой. Давненько о ней чего-то не слыхать, – задумалась Марья по ходу рассказа, и внагон сама себе напомнила: – У Тони родни тута не осталось – кто по старости бо по болезням помер, кто за счастливой звездой в иные края – сейчас многие нашей Масловке ручкой, – печально вздохнула Марья. – Что ж вы, Куприян Иванович, в Москве-то с артистами не видались? Со столькими большими людьми кумовство заводили, сами человек были немаленький, с хорошими возможностями…

– Именно из артистов? – уточнил Гордеенко.

– Ну да, там же и «Мосфильм», и «Утренняя почта», и еще миллионы чего.

– Это была несколько не моя сфера интересов, меня всегда чрезвычайнее интересовало первичное творчество, его первородность…. Но что-то вскользь, какие-то шапочные знакомства. Из знаменитых?.. Гм-гм… С Олегом Табаковым знакомили, с Вячеславом Тихоновым – ему меня представляли на экспозиции моих картин в армейском академтеатре на Достоевского. Он тогда был безумно популярен, только-только по телевидению состоялась премьера «Семнадцати мгновений весны», сделавшая его всенародно любимым Штирлицем. С Высоцким однажды виделся. На Таганке. Илья Глазунов к нему в гримерку проводил.

– Ух ты ж! Олег Табаков, Тихонов, Высоцкий! А прибедняетесь, что ни с кем! У вас есть фотокарточка с Высоцким? – восхищенно всплеснув руками, и аллилуйно сложив их под подбородком, спросила Марья.

– Да нет, я о фотографировании с ним тогда как-то и не догадался. Посидели поговорили о театральных постановках текущего сезона, выпили по рюмке-другой армянского коньяка, после, по просьбам гостей, Высоцкий спел под гитару несколько своих песен. Любимов заглядывал, напоминал своим подопечным о завтрашнем спектакле. Вот и все, собственно говоря, наше знакомство. Полагаю, Высоцкий забыл обо мне, как только за нами захлопнулась дверь. В тот вечер у актера в гримерке гостей сидело много, не одни мы с Глазуновым. Вряд ли знакомство со мной пробудило у него хотя бы мизерный интерес. Знаменитые тянутся к знаменитым, а я к разряду московских знаменитостей не принадлежал. Вот если бы я был похож на Илью Глазунова или Никаса Сафронова – был бы випживописцем с ярко выраженными амбициями светского льва – тогда бы и у меня среди певцов и артистов завелось бы друзей побольше. Но я к обретению подобного амплуа никогда не намогался, у меня и без того жизнь была искрометно насыщена, и для максимализации ее насыщенности мне не требовалось ничего дополнительного. Другие императивы, Марья Николаевна. Творчество, рост профессионального мастерства, семья, привычный круг друзей, где все друг другу не чужие. И все названное нимало не нуждалось в подогреве чужой славой – любовь и тепло ближнего круга стоят гораздо большего. О ком действительно жалел, что не успел познакомиться, так это с Василием Макаровичем Шукшиным. Однако я б его в реестр артистов и не вносил – писатель, великий писатель земли русской, гениальнейший делатель современных русских духовных смыслов. И воспринимаю это невосполнимым трагическим упущением. А предлог у меня для такого знакомства имелся значительный. Я был на достаточно короткой ноге с другом его студенческой молодости, Василием Ивановичем Беловым.

– Известным писателем? – спросил Зацепин. Спросил для улавливания слухом своей жены. О дружбе хозяина дома с Беловым ему рассказывалось не единожды.

– Один из последних великих русских. В одном ряду с Виктором Астафьевым, Василием Шукшиным, Валентином Распутиным, – мгновенно распознав цель Андреевой интриги, гордо засвидетельствовал свою причастность к нерядовому хронометражу отечественной культуры масловский новожил.

– Читал я его «Привычное дело», про советского колхозника Ивана Дрынова. Ох, сильная вещь, до позвонков пробрало! На «Плотницкие рассказы» в театр всей семьею в город ездили. Билеты наша библиотекарша, Римма Сергеевна, при посредничестве своих городских коллег забронировала. На шесть мест – она с супругом и мы с нашими сорванцами.

– А тот спектакль о ком вы говорите написал? – спросила Марья. Она помнила их культпоход, славный был денечек. И спектакль ей понравился. Детям не очень, а ей понравился.

– Да, по мотивам повести Василия Белова. Наверное, и сценарий к спектаклю его, – ответил ей муж.

– Хороший спектакль, жизненный, почти как о наших дедушках. У нас в Масловке всхожень могло быть.

– У него и «Кануны» не слабее, роман о коллективизации. Василий Иванович сам из деревенских, из деревни Тимониха Вологодской области, – сказал Гордеенко. – Русский Север.

– «Кануны» не читал, его в нашу библиотеку не завезли, но полемику вокруг него в «Литературке» видел. Или не в «Литературке», а в «Нашем современнике» – уже из памяти вон, а может и там, и там.

– А чего ж вы с Шукшиным-то не познакомились, ежели оно реально было с ним познакомиться через вашего писательского друга?

– Как-то вот не складывалось. Или не задавался по-настоящему целью, не торопился, гадалось, еще успеется. Ан не успел. Однажды даже железно условились с Василием Ивановичем, как только Шукшин приедет на побывку к нему в Тимониху, что он мне тут же позвонит. У меня и сумка была собрана в дорогу. Василий Иванович даже тезку предварительно уведомил, что, дескать, друг-художник мечтает из Москвы приехать, его портрет рисовать, и Шукшин был согласен попозировать. Но разладилось, не сложилось, у Василия Макаровича наметились какие-то сподвижки в Госкино по поводу съемок фильма о Стеньке Разине – его идефикс. Известно его обещание, что после выхода на экраны страны «Я пришел дать вам волю» он покинет актерское поприще и посвятит остаток дней перу и бумаге. Что он считал главным своим призванием. И нам сегодня остается лишь утопать в предположениях, какой дивный по крепости щит для защиты русской национальной словесности мог бы выковаться в творческой кузнице нашего алтайского великана.

– А-а-а, – разочарованно протянула Марья. – Оно завсегда так бывает, – и она дотронулась тыльной стороной ладони к боку чайника. Тепловатый, но не помешало бы подогреть. И с чайником в руке прошла к электроплитке. Вернулась к столу через пару минут.

– Кто чай будет? – спросила Марья.

– Я не хочу, – несколько резковато ответил Зацепин.

– А в мою плесните, – сказал, поднеся чашку под носик чайника, помолодевший на их глазах воспоминаниями о давно минувших днях Куприян Иванович.

Она налила старику полную чашку, себе – три четверти, и спросила:

– Куприян Иванович, а можно я еще немножко меда возьму? До чего ж он у вас вкусный!

– Соловьева, какой тебе мед?! – неожиданно рассвирепел Андрей. – У Куприяна Ивановича нет собственной пасеки, он мед на базаре покупает.

– Пускай берет, Андрюш. Понравился твоей жене мой мед, пускай кушает на здоровье. И мне удовольствие, что угодил.

Марья, напластовывая на хлеб желтый слой меда, насмешливо сказала Андрею:

– Муженек, а ты никак подзабыл, что я девятнадцать лет уже будто не Соловьева, а Зацепина?

– Ведешь-то ты себя, как Соловьева: нагло и беспардонно. Вся в маменьку! А фамилию тебе вольно в обратном порядке на свою девичью, – уже спокойнее сказал Андрей Антонович.

– Я подумаю над твоими словами, – пообещала Марья.

– Андрей, в самом-то деле… – чуть фальшивя, удивился старик. – В чем ты ее наглость видишь?.. А вы, Маша, погуще мед на хлеб намазывайте.

– Спасибо, Куприян Иванович, я не люблю, когда чересчур сладит.

– Ээ-эээ! – обреченным жестом рубанул воздух Зацепин.

Марья невозмутимо ела хлеб и пила чай.

– Андрюш, может и тебе кружечку? – предложил Куприян Иванович.

– Если не возражаете, я охотнее водки.

– К чему добру прокисать, пей.

Зацепин достал из-под стола бутылку, налил стопку до краев и, даже не примериваясь, выпил. Откусил кусок хлеба и долго его жевал.

– Алкаш, – прокомментировала бунтарский кураж мужа Марья. Прокомментировала негромко и безэмоционально, но так чтобы они услышали.

Зацепин, жуя хлеб, налил в стопку добавочную порцию. Однако пить не спешил.

– Марья, ну куда нашему Андрею до почетного звания алкаша?! Под заборами не валяется; вас вместе с любимейшей тещей по буграм не гоняет; из дому ничего на пропой не тащит; дружков-ханурей домой не приводит. Не тянет он на алкаша, куда ему.

– Зато работу прогуливает.

– Алкаши вообще нигде систематически не работают.

– Ой, да ладно вам, Куприян Иванович, не заступайтесь за него. Если бы не вы, я б муженьку та-аако-оо-ое Бородино забульбенила, и Наполеон бы в гробу обзавидовался.

Вызывающе жмурясь от удовольствия, Зацепин выпил вторую стопку. Медленно, медленно. По глоточку. Откусил кусок хлеба. На скулах задвигались булыжники желваков.

– А вы на фронте воевали или в газете где-то служили? – спросила она. Видела Марья принципиально лишь одного Куприяна Ивановича.

– Воевал. В царице полей – в пехоте. С декабря сорок первого по май сорок пятого, до самой победы. Два раза был ранен. В грудь пулей навылет и осколком от мины в бедро.

– А вас дома жена с фронта ждала?

– Со своей будущей женой я в госпитале познакомился. В сорок третьем. Она там в медсестрах была. После моего отбытия к месту дальнейшей службы, переписывались с Валюшей всю оставшуюся долготу войны. А под залпы салюта Победы, девятого мая сорок пятого года, мы зарегистрировали наш брак. В Москву я вернулся с молодой женой… А дома нас с отцом ждала мама.

– И ваш отец воевал?

– Мой отец, Иван Филиппович, погиб зимой сорок первого, в народном ополчении под Москвой. У него в документах бронь стояла, так он, как мальчишка, убежал на фронт. Собственными руками хотел отогнать фашистскую нечисть от стен Москвы. «Пал смертью храбрых». Подобные похоронки многим приходили, но что касается моего отца, я думаю – он только смертью храбрых и мог погибнуть. Он мог и со штыком наперевес, в полный рост, пойти на танк. Очень храбрым человеком был мой отец.

– А ваша мама в последующем замуж не вышла?

– Нет. Она с нами жила, со мной и с Валюшей, внуков пестовала, хозяйством занималась, на даче роскошный сад развела: яблони, груши, абрикосы, сливы, малина, смородина…

– Она красивая была?

– Очень. Ее многие наши знакомые художники рисовали. У меня осталось несколько маминых портретов.

– Она, наверное, сильно вашего отца любила? –продолжала спрашивать Марья, думая о чем-то своем.

– Она так и не смогла его забыть. Как часто мы слышали от нее слова: «А что бы по этому поводу сказал Иван Филиппович?».. Марья, позвольте, я покажу вам мамины портреты?

– Конечно, показывайте.

– Да, кстати, картина, висящая на стене – один из портретов моей мамы. Картина принадлежит кисти моего учителя Павла Дмитриевича Корина, – сказал, вставая со стула, Куприян Иванович.

Марья подошла к картине. На ней была изображена молодая женщина, державшая на ладони краснобокое яблоко. Густые черные волоса, волной ниспадая на хрупкие плечи, инкрустировали прелестное лицо… Большие золотисто-карие глаза пристально смотрели на Марью. Заглядывая ей прямо в душу. Создавалось впечатление, что женщина на портрете собиралась дать Марье какой-то совет. И даже как будто шевельнулись полные с трещинкой губы.

– Павел Дмитриевич рисовал маму до войны. У нас на даче. Летом. Яблоко, пардон, из нашего сада… И дача, и сад, как я упоминал, сгорели в бомбежку, – сказал Куприян Иванович, остановившись за ее спиной. Под мышкой он держал большую кожаную папку, красного цвета с белыми тесемками.

– Ваша мама, и впрямь, была красавица, – поделилась впечатлением от увиденного портрета Марья. – А я думала, вы говорите о ней, что она была красива, только потому, что она была вашей мамой. Но вы ни в чем не совравши – ваша мама была женщиной редкой красоты, – и Марья, отодвинувшись от картины подальше, снова стала ее рассматривать.

– Мне тогда показалось, что Павел Дмитриевич, рисуя портрет мамы, был в нее немножечко влюблен. Отец даже ревновал к нему маму, хотя более чем тщательно скрывал свою ревность.

– А ваша мама, ненароком, не из дворянского сословия? – поинтересовалась Марья, вернувшись за стол.

– Нет. Она вышла из старинного купеческого рода. В Нижнем Новгороде у ее отца амбары ломились от самого разнообразного товара, по Волге-матушке их семейный пароход ходил, да еще с десяток большегрузных барж. Всем своим отпрыскам дедушка предоставил прекрасное образование – мой французский у меня от мамы, она мне выправляла парижское произношение. Мамины старшие братья по Европе коммерческие сделки заключали. А какие они кутежи закатывали с девочками в лучших кафешантанах Монте-Карло и Ниццы!.. Так что, хотя и не дворянка, но из весьма известного в Нижнем Новгороде семейства… А вы считаете у нее черты лица аристократичные? – с прорезающейся в вопросе гордостью спросил старик.

– Ага, лицо благородное, как у графини.

– Для благородства в лице необязательно быть графом или графиней. Моя мама являла собой пример настоящей русской матери и жены. Отсюда и благородство во взгляде.

– А что с ними в революцию?.. Их… Ее семью… Их убили? Или им удалось избежать расправы? – спросила Марья, как ей показалось, со всей предписываемой этикетом деликатностью.

Она взяла у старика папку. Не развязывая тесемок, положила себе на колени.

– Ее отца и старшего брата красные расстреляли в тот же день, когда заняли Нижний Новгород. Средний брат погиб в Крыму, сражаясь в рядах врангелевской армии против наступающей красной кавалерии. А младший, тот, наоборот, в большевики подался. Всю гражданскую войну с белыми воевал. Бился – и с Юденичем, и с Деникиным, и с бароном Врангелем. После демобилизации пошел служить в ЧеКа. Там в начальники выбился. Верой и правдой служил дядя Витя комиссарам, а все одно в тридцать седьмом большевики, припомнив дядино классовое происхождение, приговорили его к высшей мере социальной защиты.

– Как это? Его расстреляли?

– Разоблачили затаившуюся до поры до времени контру и поставили к стенке. Не спас дядю Витю орден Красного Знамени, врученный ему за безудержную отвагу, проявленную им в битве с гидрой мировой буржуазии.

– А у вашей матушки, – почему она сказала именно «матушка» Марья не смогла бы объяснить даже себе, слово само собой сорвалось с ее уст, – в связи с ее купеческим происхождением не случались проблемы с эНКэВэДэ?

– А как же, случались... Но ними занимался мой отец. По повесткам из эНКэВэДэ он ходил вместе с мамой. Под ручку. Только повестка через порог – он уже всех друзей на ноги поднял, уже дергает за все ниточки знакомств, которые имеет. Да кабы маму арестовали, он и государственный переворот бы устроил, – Куприян Иванович улыбнулся в бороду. – В гражданскую войну отец был лихим рубакой в конармии Буденного, краскомом, и всегда оставался храбрым человеком. И маму он не дал бы в обиду никому – ни Ягоде, ни Ежову, ни Берии, ни Сталину, ни самому дьяволу. Он бы никого не побоялся.

Марья раскрыла папку. В ней сберегалась стопа рисунков, сделанных карандашами и акварелью. По манере исполнения было заметно, что работы принадлежали нескольким разным художникам.

Сидевший задумчивым, Зацепин спросил:

– А почему Корин все-таки не закончил «Русь уходящую»?

– Вспомни-ка время, в какое припало творить Павлу Дмитриевичу. Уже в первых этюдах к картине партфункционеры увидели угрозу основам коммунистических догм, до их слуха донесся гул набата в защиту дедовской православной Руси, с изуверской беспощадностью ими искореняющейся. А родившийся в семье крестьянина-иконописца, сам глубоко верующий человек, Корин и не мог, без щемящей грудь боли смотреть на титанические потуги безродных космополитов в стремлении выкорчевать исторические корни русского народа. Без малого тридцать лет работал Павел Дмитриевич над картиной, но так и не завершил свой героический труд… Да, героический!.. Тяжело работать над вещью, загодя приговоренную к всеобщему порицанию и осуждению, неимоверно тяжело. Но Корин работал, ибо считал – молчать нельзя.

– А он что, тридцать лет рисовал одну картину и больше ничего? – спросила Марья, не вздымая головы от рассматриваемых ею рисунков.

– Нет, почему же, у него много других работ. Он был превосходным портретистом. Особенно удались ему портреты Алексея Толстого, Максима Горького, маршала Жукова, скульптора Коненкова, своего учителя Нестерова – тоже, кстати, не жалуемого советскими чиновниками, портреты Качалова, Надежды Пешковой, а его триптих «Александр Невский» в Советском Союзе стал культовым. Всегда, как только я на него посмотрю, у меня в памяти неизменно возгорается девиз князя-воина, святого защитника русской земли: «Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет». И совсем не зря в разгар Великой Отечественной войны, в самое ее ожесточение, Иосиф Сталин обратился к патриотизму русского народа, к его героическому прошлому. Имена Александра Невского, Дмитрия Донского, Богдана Хмельницкого, Александра Суворова, Михаила Кутузова – призванные на подмогу в страшную годину Генеральным секретарем ЦК КПСС, укрепляли бойцовский дух советских солдат и офицеров, сломавших в конце-концов хребет фашистскому зверю… А еще Павел Дмитриевич очень высоко ценился как непревзойденный реставратор.

– Где-то читал, что у Корина был роман с женой сына Алексея Максимовича Горького, ветреной красавицей Наденькой Пешковой? – спросил Зацепин.

– Вполне возможно и был. Павел Дмитриевич, как истинный джентльмен, на подобные темы публично не распространялся. Но они были очень дружны. Павел Дмитриевич много ее рисовал. Они вместе путешествовали по странам Европы. Заархивирован в их отношениях и эпистолярный жанр. Так что, слухи об их романе могут быть вполне обоснованы, хотя я твердо не уверен.

– А я уверен в том, что если бы вы и знали об их любовной связи, все равно бы об этом не трепались, воспитание б не позволило.

– Не так уж я и благороден, как ты думаешь. Посидеть, посплетничать – я тоже не промах.

– Руку на отсечение, не на всякие темы.

– А это само собой, не обо всем позволительно языки чесать. Есть вещи, которые не должны затрагиваться ни при каких обстоятельствах, если для тебя понятие «честь» – не пустой звук.

– Что за понятий нужно придерживаться для таких, как Надюша Пешкова? Перед кем?.. Простите, но это шизофрения псевдорыцарства! Таких, как она, в народе всегда называли… нет, озвучу культурнее по-польски – курва. Для нее приключения в адюльтере – ее основная жизнь, причем она обожала разнообразие: чем больше любовных шашней, коленопреклоненных мужчин, тем большее ей тру-ля-ля. С каким эротическим искусством она наставляла рога мужу! А он, пентюх, страдал и пил, пил и страдал, в конце концов алкоголь его и доконал. А лучше бы ее прибил, лучше б потом отсидел. За такую б немного и дали!

– Легко ты, Андрюша, людей судишь. Надежда Алексеевна – восхитительная, изысканная красавица, жила с запойным пьяницей и истеричным скандалистом, а она, между тем, обладала тонкой душевной организацией. Представь, каково ей было? И уж как она страдала!

– Кто ей мешал с ним развестись? Не мучила б человека и собственные страдания единым росчерком прекратила.

– Она жалела Максима, считала – он без нее пропадет ни за грош.

– И дожалела. До гроба.

– Я б не возводил Надежде Алексеевне в вину произошедшее с Максимом. Не ее вина, что она родилась чертовски красивой. Как и не такая уж большая ее вина в том, что она плохо умела сопротивляться соблазнам, насылаемым ей собственной красотой. Так распорядилась судьба и Бог.

– И вы это серьезно, Куприян Иванович?! – удивился услышанному Зацепин.

– Еще раз повторюсь, Андрей – легко людей судишь. Не все находят в себе силы, противостоять своим страстям, далеко не все… И роковая страсть – психологическая конструкция не из рахитичных...

– А не кажется ли вам, Куприян Иванович, что подобным макаром можно любое преступление оправдать, от мелкой кражи до садистского убийства.

– Зачем же оправдывать?.. Понять.

– А как по мне: к людям по-людски, а к курвам по-курвиному.

– Виновата ли Надежда Пешкова в том, что ее полюбил могущественный нарком внутренних дел Генрих Ягода, убивший ее мужа, очень коварно убивший, а так же, по имеющимся предположениям, отправивший на тот свет ее свекра, именитого советского писателя Алексея Максимовича Горького.

– И она после всего этого могла с ним в адюльтере забавляться?

– Она ни о чем даже не догадывалась.

– Вся страна знала, а она не догадывалась? Любопытно.

– А она и узнала обо всем со всею страной.

– Да?!.. Выгодная позиция – ни о чем не догадываться в нужное тебе время, а потом магически прозреть.

– Страшное тогда время было, Андрюш.

– Столько туману, ничего не разберешь.

– Что правда, то правда. Сквозь тот туман трудно было что-либо разглядеть, практически невозможно. Густая марксистко-ленинская пелена, пелена от испарений страха. А для некоторых – это и до сих пор, по сей день, неразрешимая задача заставить себя увидеть сквозь нее в тех годах конкретные очертания лиц, поступков, событий – уж куда легче и предусмотрительнее: не понять, не разглядеть.

– Куприян Иванович, а кто вторая женщина на рисунках? Ваша жена? Я правильно догадалась?

– Угадали, это моя Валечка.

– У вас и жена была красивой женщиной, – отметила Марья.

– Самой красивой женщиной! Для каждого любящего мужчины именно его супруга является самой красивой и самой желанной женщиной на Земле!.. Андрей вот не даст соврать. Да, Андрей?

– Та не, чи для него? Из дому бы не бёг, – бросив искоса взгляд на угрюмое лицо мужа, возразила Марья, и снова заговорила с Куприяном Ивановичем о рисунках. – А какой природный цвет волос у вашей жены? Она здесь у вас и блондинка, и шатенка, а здесь такая огненно-рыжая, будто у нее на голове костер горит.

– У Валечки были светло-русые, пепельные волосы. Как я когда-то любил их целовать!.. А с костром на голове, как вы выразились, нарисовал ее я. Валя вначале возмутилась, наседала, чтобы я заменил на картине цвет волос на более естественный, но я заупрямился. И был прав.

– Она на картине получилась горячая, как огонь! – поделилась своим впечатлением Марья.

– Значит, я нарисовал убедительно. Ее огонь. Он никогда в ней не затухал… И не такой уж я плохой художник.

– Я не шибко специалист во всех этих картинах, но я знаю, я вижу: вы хороший художник, просто наилучший, –протестующе высказалась Марья. – И еще, я точно знаю, какой из портретов вашей мамы рисовал ваш отец. Вот он, – и Марья выделила из стопки самый затертый от прикосновений рисунок.

Куприян Иванович бережно, кончиками пальцев, взял из рук женщины лист бумаги. На его глазах блеснуло. Пожевывая губы, он смотрел на неоднократно виденный им рисунок.

– Да, это авторство моего отца. Я будто сейчас вижу, как он старался, как корпел над этим рисунком: что-то стирал, а что-то подрисовывал вновь. И пускай у него не все получилось, как он хотел, пусть этот рисунок не может составить конкуренцию работам профессионалов, однако этот портрет, выполненный сущим дилетантом, был самым дорогим для нее. Еще бы! Его рисовал любимый ею человек… И я горжусь своими родителями.

– Я бы тоже гордилась. Хороший человек был у тебя, Куприян Иванович, твой отец. А я по детству своего почти не помню. И памяти о нем как-то мало осталось…Жаль, конечно, даже может в чем-то и стыдно… А твой отец, Куприян Иванович, до последних своих дней оставался настоящим мужиком, я это сердцем чувствую, – и она прислонила раскрытую ладонь к груди, а затем, мимолетом зыркнув на супруга, добавила: – Ваш Иван Филиппович был настоящим мужчиной, не то что некоторые.

Зацепин почувствовал вонзившуюся в его самолюбие шпильку и не пожелал оставаться в долгу.

– А настоящие мужчины, моя милая, бывают настоящими только для настоящих женщин.

– Что ж, родимый, – улыбнулась ему тяжелой улыбкой Марья, – продолжай в том же духе: ты злой, а я позлее буду.

– Не знаю, чем ты сейчас меня пугаешь, хотя примерно догадываюсь. Разводом?.. Так теперь я нисколько его не боюсь, теперь я его сам добиваться стану. По повестке в нарсуд приволокут.

– Что ты говоришь! – ирония до краев переполняла Марьин голос и ее заядовитившуюся улыбку.

– Вы видите, Куприян Иванович! Какая может быть у нас с этой женщиной совместная жизнь?! Только на пятом десятке я со всей ясностью осознал, мы совершенно случайные попутчики на жизненной стезе, и что мне с ней давным-давно не по пути, а мы продолжали идти вместе всего лишь в силу привычки.

– А дети? – строго напомнил ему старик. – Ты забываешь о детях.

– Да, дети связывают нас морским узлом, туго связывают. Но и у меня, и у нее всего по одной жизни, коротких, человеческих, и у нас, чтобы пожить, осталось в распоряжении не так уж много времени. А дети нас поймут и, надеюсь, рассудят правильно.

– Какая однако жестокость! Вы даже не понимаете, как вы жестоки друг к другу… И не обижайтесь на старика за заждавшуюся сентецию, что сейчас зазвучит. Андрей, я тебе говорил, мне на охоте убивать зверье жалко, потому как живое. Могу целый день идти по следу. Догнать, взять на прицел… а вот курок не спущу. Хоть самого убей. Такой из меня добытчик! Охотничий билет пятьдесят четыре года в кармане лежит. И знаю, люди с меня смеются, когда я вечно с пустым ягдташем с охоты домой возвращаюсь. А я не против, пускай смеются, зато у меня душа спокойная… Вы за двадцать лет должны кровью друг к дружке прикипеть, чуть ли не единой плотью стать, а вы… Вы даже не смотрите куда, в какое место, вы наносите удары, вы убиваете один другого каждый божий день. Оглядитесь, посмотрите на сегодняшний мир! Каким он стал жестоким, как очерствел и одичал! А почему? В чем причина?.. Я вам скажу. Хотя, вполне вероятно, вы о ней знаете не хуже меня. Хорошие, добрые человеческие чувства сжирает неуемный огонь алчбы обогащения, причем, обогащения любыми методами, не исключая самых гнусных. Этот демон приобрел сегодня небывалое могущество. Именно его после развала Советского Союза напустили на наш народ. И как искушение к нему призрак красивой жизни, достичь которой возможно здесь и немедленно. Оно проникло повсюду, добралось даже до тихих рубцовских никол. Слишком много нашего брата погналось за обольщающим призраком. Мало кто преуспел в погоне за немедленной красивой жизнью – призрак, он и есть призрак – но от этого участвующих в забеге меньше не становится. Неудачи, срывы планов, просчеты неминуемо накапливаются в гроздьях злобы и желания отыграться на тех, кто в какой-то ситуации оказался слабее незадачливого участника погони. Будто пнуть, надсмеяться – дает им какую-то разновидность дополнительной силы для достижения вожделенного миража мечтаний. Из такого мира неукоснительно уходит тепло, меняется энергетический заряд общества – и жить в таком мире делается день ото дня все холоднее, все троглодитнее... А вы воюете! Сражаетесь за свои личные интересы, мстите за раздражение собственного самолюбования, не имеете воли цыкнуть крикам своих обид, тем только продолжая их множить. И с кем сражаетесь? Словно никогда и знать-не ведали, что любить – это прежде всего жалеть. Да, да, вы не ослышались! Жалеть самого близкого человека, доверившегося, открывшего вам душу и соединившего ее с вашей навеки. Ведь навеки собирались быть вместе? Ведь так было? – повернулся Куприян Иванович к Андрею Зацепину.

Тот промолчал, однако в ответ безнадежно махнул рукою и низко опустил голову.

Марья бросила быстрый взгляд на мужа, и, привстав, взяла со стола красную папку. Развязав тесемки, открыла ее и по-новой принялась рассматривать рисунки. Всецело отдавшись этому занятию. По крайней мере, она постаралась преподнести им свое душевное состояние подобным образом, как совершенно отстраненное от разговора, заведенного мужчинами.

Хоть никто и не ответил на его вопрос, старик убедился, что слушают его внимательно, не зря он распинается столько времени – свою нотацию можно продолжить.

– И жалеть нужно не меньше, нежели в глубине собственного сознания жалеем самих себя. Если не больше!.. Быть любимому человеку надежной опорой и утешением – и в беде, и в радости. Чтобы самая близкая и родная вам душа никогда не почувствовала себя сиротливой в холодном пространстве вселенной – никогда, ни в какой день или час. Вы есть! Вы всегда рядом!.. Мы с моей Валюшей в течении дня, а то и по нескольку раз на день, проделывали одну не слишком мудреную вещь – мы подолгу стояли обнявшись посреди комнаты. Молча, ничего друг другу не говоря, просто обнявшись, чувствуя сердечное тепло родного человека… Замечательное упражнение! Мало того, что душу лечит, но и качественно заряжает наш аккумулятор положительными эмоциями и позитивной энергетикой… Сделайте и вы это упражнение своей привычкой, по жизни пригодится. У нас эта привычка сохранялась до самой старости.

Андрей поднял взгляд на Куприяна Ивановича, и, глядя на него исподлобья, сказал:

– Говорите, обнявшись? Может и полезно, может быть и заряжает, однако это верно когда человек твоему сердцу близкий, а не партнер во взаимных интересах… Душа? Кого из Соловьевых интересует моя душа и что в ней совершается? Кого заботит?.. Пожалеют, как же… Догонят, еще внавесок нажалеют, мало не покажется. Каждый сам за себя оборону держит. Давно у нас по такому трафарету заведено, Анна Федоровна постаралась.

– У тебя во всем моя мама виновата, в чем бы ты ни оплошал, – усмехнулась женщина, моментальным блицем оторвав глаза от разглядываемого ею рисунка.

Старик изучающе смотрел – то на Андрея, то на Марью, и терялся в сомнениях – что им эдакое сказать, чтобы их помирить. Какие подобрать для этого снадобья? Вот казалось бы беседа направлена в верное русло, а тут раз и не то, и чуть ли еще не хуже вражда. И нельзя никого обидеть, поосторожнее в выражениях надо. Что? И как? Хитрая наука психология!.. Ехал грека через реку…

– Андрей, а Марья все же в живописи неплохо разбирается… У нее есть чувство прекрасного. А в его оживлении, я думаю, и заключено сакраментальное назначение искусства.

– Она? Вы надо мной верно смеетесь? Да она ни одной картины, ни одного художника правильно не назовет. Никогда ее такое не интересовало. Вы ей о своем творческом пути, о друзьях-художниках – а ей не терпелось погалдеть об артистах, уму непостижимо, как она не принялась донимать вас сюсюканиями о поскакуне Валерочке Леонтьеве – их коронная искусствоведческая фишка с маманей – по полдня наслаждаемся слушанием его хитов. Ах, светофор, светофор зелены-ыый, а потому, потому, потому, что был он в жизнь влюбленны-ыый... А что она рисунки вроде бы внимательно рассматривала – так то было сплошное притворство. Марья, вот скажи мне: у нас дома ковер на стене, как ты думаешь, с какой картины взят сюжет, вытканный на нем?

– Вообще за необразованную держишь?.. Даже наша Оксана эту картину знает… «Три богатыря», я не ошиблась?

– Здесь трудно ошибиться, – губы Андрея скривились в нехорошей улыбке. – А ты мне автора картины назови?.. Согласитесь, Куприян Иванович, отнюдь не самый каверзный вопрос.

Марья отвечать не торопилась. Она пила чай, демонстративно игнорируя взволнованность своего мужа. Вела себя она очень уверенно, гораздо увереннее их обоих вместе взятых. Старик тоже почему-то разволновался.

– Марья, назови мне автора картины «Три богатыря». Назови и у меня больше не возникнет к тебе вопросов, – настойчиво говорил Андрей.

Марья сделала еще глоток чая. Посмотрела на мужа и отставила на стол чашку, с наполовину выпитым чаем.

– Так кто нарисовал эту картину?

– Пристал, как банный лист. Репин, ее нарисовал Репин, – и Марья смерила мужа надменным взглядом, окатившим его с головы до пят презрением.

– Вы это серьезно?! – чересчур темпераментно воскликнул старик. От услышанного у него из головы даже вылетела его сегодняшняя роль миротворца.

– Вполне серьезно, Куприян Иванович. Она не знает того, что знает любой третьеклассник. И для нее это неважно.

– Конечно, неважно. Да и кому оно все нужно? Только третьеклассникам и нужно, – спокойствие не изменило Марье ни на йоту.

– Дорогая, существуют понятия элементарной культуры и примитивных знаний, но ты не дотягиваешь и до этой планки. Ты закончила кое-как школу, спрятала в альбоме среди старых фотографий свой аттестат зрелости и благополучно забыла, чему тебя десять лет учили в школе – и я смотрю, ни капли подобного конфуза не стыдишься. И запомни на будущее: картину «Богатыри», а не «Три богатыря», как ее переименовали в народе, написал Виктор Михайлович Васнецов.

– Подумаешь! Нашел, чем меня попрекнуть. Видала я таких Васнецовых, как ты, в гробу и в белых тапочках! Васнецов, а Васнецов, проконсультируй, будь добр, как капусту в бочке заквашивать, але как опару замесить и пирог испечь? Я же тебя, сколько мы в браке состоим, ни разу к таким мероприятиям не привлекала. Ни бэ, ни мэ? То-то! И мне важнее знать, что на стол семье подавать, чем про фигню, какую картину нарисовал Васнецов – не Репин, Репин – не Васнецов…

– Подожди, подожди, чего ты с панталыку меня сбиваешь?! Мы не о том, – несколько растерялся Зацепин от силы в чем-то справедливого отпора.

– Да нет, Андрюша, как раз само о том, – сказала она, доливая в свою чашку кипяток.

– Марья, если вы не против, расскажу вам исторический анекдот? Между прочим, очень занимательный.

– Я люблю слушать анекдоты, рассказывайте, – задорно согласилась она.

– В середине шестнадцатого века Англией правил Генрих Восьмой. Очень деспотичный был монарх. В хрониках он остался известен политическим авантюризмом, сластолюбивым нравом, склонностью к роскоши и расточительству, но, при всем при этом, нужно заметить, он обладал государственным складом ума и был весьма деятельным человеком. Но, а жен и любовниц Генрих менял, словно перчатки. Если случалось ему воспылать пламенной страстью к какой-нибудь красотке, он не останавливался ни перед чем, лишь бы добиться ее благосклонной любезности. Темпераментец имел еще тот! И даже когда сам Папа Римский попытался перечить Генриху в его планах женитьбы на Анне Болейн, законно отказывая ему в разводе с королевой, он пошел на церковный раскол, объявив английскую церковь автокефальной, будучи до осложнившейся ситуации ревностным католиком. Что отнюдь не помешало ему казнить ту же Анну Болейн за супружескую неверность, и заменить ее новой молоденькой прелестницей, которая, аналогично, не стала последней дамой сердца в его длинном донжуанском списке. И этот Генрих Восьмой, как натура слишком пылкая, состоял в больших поклонниках искусства. Однажды на аудиенцию к британскому властелину явился английский граф – особа приближенная ко двору, с жалобой на немецкого художника Гольбейна, в те годы нашедшего приют в Англии и пользовавшегося покровительством английского короля. Граф, по его словам, не питая ничего дурного к художнику, посетил (единственное, без заблаговременного предупреждения) нанимаемый им дом и изъявил пожелание посмотреть мастерскую и картины Гольбейна. Тот, сказавшись занятым, осмелился ему отказать. Не поколебали его решения ни уговоры, ни шантаж, а когда граф, задетый за живое невежеством простолюдина, хотел ворваться в мастерскую силой, распоясавшийся хам спустил их сиятельную особу с лестницы. Граф закончил жалобу своему сюзерену настойчивой просьбой покарать нахала, а если такое возможно, то и незамедлительно предать его смертной казни. Высказанной просьбой он очень удивил Генриха.

– Что вы о себе возомнили, сэр? – сердито спросил у своего вассала король. – Я могу взять десяток мужиков и всех превратить в графов. Но даже из десятка графов я не могу сделать живописца подобного Гольбейну… Занимательный анекдот, не правда ли, Марья? – завершив рассказ, спросил Куприян Иванович.

– Длинноватый он будто… И я почему-то его не поняла. Заумный, наверное? – натянуто ему улыбаясь, ответила Марья.

– Над анекдотом не обязательно ржать всем колхозом. Этот анекдот взят из другой оперы: житейская история с надлежащими моралью и выводами, которые из него еще требуется извлечь. Так что, не для ржачки рассказано, а для последующих размышлений. Уточню, когда есть чем размышлять… Убогие и очень серые представления у вас о родной культуре, Марья Николаевна, – желчно аттестовал отзыв своей жены Андрей Зацепин.

Куприян Иванович был либеральнее к реакции Марьи на его рассказ. А то, что она в нем не распробовала соли – что ж, такое бывает и не с самыми глупыми людьми. Гипотетически ее, и впрямь, сбило с толку слово «анекдот».

Марья промолчала, она пила чай. Даже в лице ничуть не изменилась после агрессивных нападок на себя со стороны мужа. Будто они прозвучали не в ее адрес, в чей-то другой. Полнейшее пренебрежение – не то что к словам, к самому присутствию «сбрендившего» мужа поблизости – чего еще такая сволочь может заслуживать?

Глядя на ее спокойное лицо, Андрей подумал: «Не изгаляется ли она над нами?» А вслух произнес:

– Куприян Иванович, а подскажите мне, кто такой Гольбейн? В голове имя художника вертится, но чтоб наверняка...

– Неужели ты не можешь, вспомнить одного из искуснейших живописцев той эпохи?.. Ганс Гольбейн Младший.

– Он из импрессионистов? А впрочем, что я говорю – какие импрессионисты? Середина шестнадцатого века… Нет, что-то никак...

– Пожалуй, самая знаменитая его картина «Мертвый Христос в гробу». В свое время она ввергла в нервное потрясение нашего Федора Михайловича. Он познакомился с нею, путешествуя с женой по Швейцарии, при заезде в город Базель. По мемуарам его жены, он стоял перед нею, как громом пораженный. Своим переживаниями, испытанными при встрече со стариным полотном, он поделился с читателями в романе «Идиот».

– Вспомнил! Я ее вспомнил, Куприян Иванович! Я ее разглядывал в альбоме средневековой христианской живописи. Специально ее искал, было любопытно, что имел ввиду Достоевский под фразой: «от такой картины у некоторых вера может пропасть...»

– Но ведь он и далее написал... Что в изображенном на картине человеке отсутствовало что-либо божественное, говорящее нам о том, что перед нами Христос, сам Христос, готовый к воскрешению.

– Да, теперь припоминаю, было у него и это. Я фамилию художника только, да, забыл, а что написал Достоевский, помню, словно вчера читал.

– Все-таки с каким трагизмом показан конец человеческой жизни! Показано то, что не минует никого из нас – ожидающее любого родившегося и живущего… Смерть – конец всему.

– А есть ли что-то вечное?..

– Если смотреть на мир сквозь линзу марксистко-ленинского или какого-либо другого материалистического учения, то безусловно нет. Только обретя осознание нерасторжимости симбиоза земного и небесного – эту взаимосообщаемость – из материи в дух, из духа в материю – инако органика, гниение и тлен.

– От политэкономии создателей научного коммунизма Маркса и Энгельса обратно к метафизике Иммануила Канта?.. Мы его труды в институте набегло проходили, естественно, по программе ознакомления с прелюдией сотворения единственно верного объяснения вселенского мироустроения…

– Разве один Кант? И в древнегреческих философских школах об этом было, еще задолго до гениального пруссака. Ощущение присутствия Вечного Абсолюта и интуитивное нащупывание стезей его познания – через мистерии посвящений, в порталах радостных гимнов человеческому разуму, через гармонию чисел и сфер… Хотя… Хотя, да... Что нам сохранили для интеллектуального пользования из Пифагора?

Марья прислушивалась к беседе мужчин с едва заметной улыбкой, внешне и внутренне оставаясь безучастной к затрагиваемым в ней темам. Что-то в их разговоре ей было сполна внятно, что-то трескотело издевательской абракадаброй… Обачь на поверку всю эту затеянную ними конференцию можно без обиняков пригвоздить базарным трепом – какого серьезные мужики, по ее убеждению, между собою никогда не допустят. Особенно ее наблюдение набирало градус в прогалах разговора, которые она понимала плохо. А вот чаек у старика, ей богу, хорош. Она не спеша, по глотку, допила «ламаистский» напиток. Затем стерла с лица остатки улыбки, насупилась, стянув складки кожи на переносице, и прокурорским голосом заявила:

– А я вам так скажу, неплохие вы ребята, однако с небольшими вавками в головах. Собрались двое немолодых уже мужиков, и день-деньской да за полночь какую-то пустозвень перетирают. Благо – язык без костей. И ладно б по делу, а то лишь бы не слюну в роте не держать. Аж смешно. Нормальные мужики за это время уже бы три дела обговорили и все три дела закончили. Я так думаю. А вам лясы поточить. И вроде послушаешь вас – и разумнее никого нет во всей нашей Масловке – только когда повнимательнее, то тут на вершки, что как не крути – оба вы придурки. Один старый, другой помоложе, и оба при том придурки первостатейные.

Марьин выпад неприятно удивил Андрея, ошарашил. Сидели только что по-доброму беседовали, пили чай. Все по-людски. И вдруг – гребаните дубель два! Какая пчела эту ведьму бжикнула?! Куприян Иванович-то что ей гадостного сделал?

– И почему мы придурки? За что? В чем наша придурковатость выражается?

– Еще спрашиваешь?! А за кого же вас при всех ваших разговорах еще принимать? Придурки, они и есть придурки, – с вызовом продолжала Марья. – Чего только про вас по селу не судачат...

– Да нет, моя дорогая, придурки мы потому, что при дураках околачиваемся, – зло усмехнулся Зацепин.

– Ну-ну, Андрей, к голосу общественности, тем паче в лице вверенной тебе Богом супруги, иногда стоит прислушаться. К тому же, если учесть, что человек, живущий творчеством для подавляющего количества обывателей всегда был и остается придурком, здесь уж ничего не попишешь, закон большинства: чуть в сторону от привычных глазу общественных установок – уже не такой, что «в народе» означает – придурок, иногда сумасброд, в иных случаях можно дорасти и до извращенца – наименования меняются в прямой зависимости от ситуации. Для взбесившегося собственным невежеством жлоба… – и тут Куприян Иванович замер на полуслове, он почувствовал, что его рысаков заносит не в ту степь – в нем пробудились давно забытые им обиды. Как кстати! Мысленно стукнув себя по лбу, он изъял из речи сардоническую иронию и смягчил голос: – И никогда не нужно принимать все услышанное чересчур близко к сердцу. Мало ли кто чего ляпнет? Кто сдуру, кто от недопонимания, а кто для того и ляпнет, чтобы своими подлыми словами отравить вашу жизнь. И если все принимать так близко... этого уж никакое сердце не выдержит, – и еще мягче, улыбаясь обоим: – А вы, два близких и родных друг для друга человека, просто обязаны сговориться миром и ладом.

– Не о чем нам сговариваться! – не дала досказать Куприяну Ивановичу женщина. Сдерживать внутри своего сердца, накопившиеся за сегодняшний вечер обиды, она уже была не в силах. «Хватит, натерпелись!»

– Чего ж ты сюда приперлась? – спросил ее нахмуривший брови Андрей.

– А того! Два дня работу шлангуешь! Люди волнуются, за тебя спрашивают, твой начальник допытывался, Алексей Артемьевич. Еще чегокает он, чегокалка.

– Это мои личные проблемы, тебя они не касаются.

– Еще как касаются! Если тебя с работы турнут, ох, как я тебя покасаюсь, родная мама не узнает.

– Ручонки коротки!

– Это мы еще посмотрим, коротки или нет!

– Ребята, послушайте меня, не надо кипятиться, с пылу, с жару – такой каши можно наворотить – за всю жизнь не расхлебаешь. Попейте чайку, остудите кровь. А потом уже спокойно все и обговорите. Уважьте старика, – обратился к ним обоим Куприян Иванович, глядя на них умоляющим взглядом.

Некоторое время они молча пили чай. Накоротко перекрещивались взглядами и торопливо отводили глаза. Первым не выдержал Зацепин:

– Что я вам говорил, Куприян Иванович! Убедились?! Не могу больше так жить, запаса прочности у моих нервов уже не достает. Брошу опостылевшую профессию, дом, где меня никто не любит и не хочет понять, и уеду к отцу. Так что, Марья, запомни – к вам я не вернусь!

И столько остервенения вкладывалось в каждое его слово, что Марья забеспокоилась не на шутку.

– Чего ты?! Чего ты натодель разбушевался? Домой он не пойдет. Чего ты?..

– Сказал, не пойду, – твердо заверил Андрей.

– А ну, пошли домой! Погостил и честь надо знать! – стараясь напустить на себя строгости, прикрикнула на мужа Марья.

– Ишь, раскомандовалась! Обкарналась твоя власть, посыпалась мелкими черепками, уезжаю я… К отцу поеду.

Марья неотрывным взглядом смотрела на лицо Андрея – в упор. На лицо мужчины почти двадцать лет бывшего ее законным супругом. Сейчас – со злюще сузившимися глазами, потемневшее, с угловатыми выступами небритых скул. И ей вдруг по-настоящему сделалось страшно – до того Андреево лицо увиделось Марье чужим. Увиделось ею не столько глазами, сколько сердцем – действовать нужно немедленно, нельзя позволить уйти родному с этого лица. Ее воспалившийся разум бился в поисках решения, но мозги отказывались в полной мере воспринимать происходящее. Слишком уж все было сейчас здесь серьезно, реально и… до ужасающего неправдоподобно.

– Андрей, дома обо всем поговорим… Пошли, поздно уже…

– Сколько можно повторять!.. Я. Не иду. К вам. Домой.

– Я прошу, Андрей, одумайся, – уже тихим голосом уговаривала его Марья. Она его умоляла.

Какая-то темная сила подбросила Зацепина со стула, только лишь он услышал вибрирующие дрожью артикуляции в голосе жены. Злопамятность, возможность ли отыграться за прежние унижения или что иное? Давно в этом голосе он не слышал жалостливо-просящего. И уже с ненавистью, смягченной только лишь презрением, с клокочущей в нем ненавистью, он подошел к стулу, на котором она сидела, и навис над ней. Чего он хотел, Зацепин не знал и сам, но что-то темное бродило в его душе. Темное. Неподдающееся точному определению. Но все эмоции, овладевшие им в эту минуту, были написаны на его лице. Они так явственно выгравировались в его чертах, что встревожившийся Куприян Иванович вышел из-за стола, настороженно следя за движениями Зацепина.

Она вздрогнула. Подняла глаза, глядя на него снизу-вверх каким-то потерянным взглядом. В ее взгляде не было испуга, а была растерянность, что-то жалкое и, в одночасье, несмотря на это, из глубины ее глаз голубилась сама любовь. Запрокинутое лицо побледнело, мелко подрагивали по-детски припухлые губы и округлый подбородок, глаза помутились слезой. Ее губы почти беззвучно прошептали:

– Пошли-ии домо-оой…

Этот жалкий взгляд, приглушенный шепот едва приоткрывающихся губ, страстная мольба ее глаз – все это в совокупности, словно резким ударом, выбило из него взыгравшую на сердце жажду возмездия. Его с головой накрыла волна нежности, вымывшей своей чистотой темную нахлябь неприязни к жене, наилившейся за последние дни в Андреевой душе, наполнив взамен душу тем давно забытым чувством, когда он был готов на все на свете, лишь бы быть рядом с этой дурочкой, и обрести счастье, каждое утро будить ее поцелуем и дарить ей красивые букеты цветов.

Перемена произошедшая в Андрее не проскользнула мимо внимания Марьи. Но неожиданный молниеносностью переход от злого к доброму, именно своей молниеносностью предостерегал от скоропалительных выводов. Когда все еще так шатко. И она, с тревожным недоверием к его доброте, притронулась к Андреевой ладони.

А он стоял рядом, осязая легкие прикосновения Машенькиных пальцев, чувствуя ее близость – близость беззащитных и таких прекрасных, мерцающих любовью глаз. Он сильной рукой обнял плечи жены и притянул ее к себе.

Она, жарко дыша, забормотала ему в живот:

– Андрей, я прошу тебя – пошли домой.

Он хотел что-то ей сказать, но голос не подчинился ему, внезапно пересохшее горло издало неузнаваемо чужой хрип. И тогда Андрей сильнее прижал к себе Марьины плечи, ощутив ее ответное, полное доверия движение к нему.

Куприян Иванович чувствовал себя неловко, подсматривая сейчас что-то потаенное, должное быть скрытым от посторонних глаз. Он деликатно кашлянул.

Андрей, оглянувшись, смущено улыбнулся хозяину дома.

– Потопаем мы, Куприян Иванович. Ночь уже на дворе. Я, поди, и так изрядно поднадоел вам за эти дни… Извините нас Бога ради!

– Что ты, Андрей?! Мне не за что вас извинять, заходите в любой день, всегда милости просим, – спрятал глаза в доброжелательно-хитроватом прищуре век старый мастер.

Зацепин, приобняв жену, поднял ее со стула, шепча ей на ухо что-то бессвязно-ласковое, с трудом понимаемое им самим, и, попрощавшись с Куприяном Ивановичем дружеским рукопожатием, повел ее к выходу, не снимая с Марьиных плеч своей руки.

Как только распахнулась дверь, Зацепины сразу же увидели звезды – большие, яркие – на раскинувшемся на всю широту далей черном полотне неба. Андрей никогда не видел их такими крупными, и от этого они показались ему соблазнительно близкими – протяни руку и сорвешь с небосклона, сверкающий зеленоватым цветом огонек.

Спрятавшаяся в кроне развесистого дуба, луна насмешливо подмигнула Зацепину: «знаем, мол, ваши мысли, уважаемый, мы все знаем, все видим и все слышим. Миллионами пронзительных и всепонимающих глаз следим за вами. Посмотри на небо, попробуй-ка, подсчитай сколько глаз смотрит сейчас на вас». Звезды словно бы подтверждали похвальбу Луны своим немеркнущим ни на миг сиянием.

Андрей взглянул на жену. Марья так же, как и ее муж, любовалась ночным небосклоном, очарованная небывалой для их региона яркостью звезд, какими они, наверное, смотрятся где-то в тропической Амазонии. Синий сумрак скрадывал черты сорокалетней, уставшей от ежедневных забот женщины. Звездочки волшебным бликом высвечивали милый образ – молоденькой и веселой Машеньки Соловьевой.

Зацепин обнял жену за талию, ласково привлек к себе и поцеловал, как не целовал ее уже давно – нежно, трепетно, с переливающейся из уст в уста, напрямую из сердца, любовью. Она ответила ему со встречной нежностью. Их поцелуй был долгим. Когда они оторвались друг от друга, их глаза сияли сродни звездам на небе, колижды не ярче. Луна, выглядывавшая из-за вороха густой листвы, и та одобрительно хмыкнула.

Андрей счастливо вдохнул воздух всей грудью, наполняя ее ароматом сирени, в изобилии росшей во дворе Гордеенко и безудержным весельем, сразу же впитавшемся в каждую клетку его тела. Он подхватил жену на руки, снес со ступенек и бережно, словно хрупкую невидаль, опустил на землю.

– Пошли что ли, Андрюш?

– Домой? – переспросил он.

– Куда хочешь, с тобой хоть на край света, – заверила его она, как много лет тому назад в ответ на Андреево предложение стать его женой.

Этот ответ с удвоенной силой всколыхнул чувства Андрея, умножая его счастье вновь обретенной сердечной близости с Его Машенькой.

– В таком разе домой мы погодим, – с беспечностью бесконечно счастливого человека заявил он.

– Айда, погуляем по селу. Как когда-то, – предложила Марья, взяв его под руку и прижавшись к нему теплым плечом.

– Айда! – с готовностью откликнулся он, и от переполнявшего его счастья снова поцеловал жену.

Она смотрела на него глазами увлажнившимися счастливым изумлением.

– Что с тобой сегодня?

– А что со мной?

– Ну, не знаю. Ты какой-то сегодня… ну, не такой, как обычно, – запинаясь и путаясь в словах, попробовала объяснить свое изумление она, смигивая понезаметнее с ресниц слезы.

–Я нравлюсь тебе таким?

– Еще бы! И у тебя хватает совести спрашивать?

– Тогда буду стараться оставаться таким всегда!

– Гляди же! Я запомню твое обещание! – погрозила она ему пальцем. – Попробуй только обмани!

Он высвободил свой локоть из жарко-нежного кольца Машиной руки и подошел к кустам сирени.

Колдовские ароматы мая – накоротке – вскружили голову многообещающими чарами внеземного счастья, наполнили душу блаженной истомой, от которой не знаешь куда себя деть.

Он сломал несколько веточек, облепленных пахучими беленькими соцветиями, и преподнес их Марье.

– Какая прелесть! Ты еще помнишь, что я люблю сирень! – и она утонула лицом в головокружительно чарующем запахе.

– Я все помню, идем, – он взял ее за руку, и вывел на посеребренную лунным светом улицу.

Все вокруг дышало покоем. Только кое-где сонно, с ленцой, побрехивали собаки да неугомонные сверчки исполняли стрекотливые серенады. Они шли по безлюдной улице, вдоль спящих, с черными провалами окошек, домов.

Прогулявшись по селу, они выбрались за околицу. Перед романтически настроенной парочкой громадной тенью синела лесная гуща. Вокруг нее простилались темные площади посевных полей. Они свернули на дорогу, рассекающую поля напополам и направились к лесу. Там, в лесном урочище, совсем отсюда неподалеку, протекала небольшая речушка, впадающая в Айдар. И там, вблизи ее правого берега, был один заветный закуточек, где любили посидеть и помечтать Андрюха Зацепин и Машенька Соловьева.

За высокой чередой деревьев раздавались гитарные аккорды и куплеты незнакомой им песни.

– Никак наше место уже занято? – расстроено сказал он.

– А ты как думал? Такая ночь! Звезд-то сколько! И какие они все большие! Неужели ты думаешь, что молодняк в такую ночь по хатынкам удержать? Да ни на какой цепи!

– Ну да леший с ними, идем глянем на наше место при лунном свете. А я загадывал там посидеть, хотя бы ненадолго возвратиться в нашу юность, – почти ругнулся он.

Женщина тихохонько рассмеялась.

– Ты чего это, Маша? Я ничего смешного вроде бы не говорил.

– Да нет, это так. Все мечтают.

– О чем?

– Вернуться в молодость.

– А-аа-а, – с пониманием протянул он, соглашаясь с общеизвестной истиной. До горестной обиды – общеизвестной.

Обида продержалась недолго. Он глубоко-глубоко вдохнул. Свежести ему побольше и ароматов мая!

Внимая загадочным голосам ночного леса, Зацепин что-то услышал, затем, повинуясь услышанному, вгляделся в звездное небо и перевел взгляд на лицо своей жены, после чего подумал: «А я, кажется, вернулся», – и тут же оборвал себя: «Кажется, видится, чудится. Какая чушь! Я уверен! Я вернулся!» – и он бунтарски провозгласил: – Молодость всегда с нами!

– И где же она хранится? В каком чемодане ты ее носишь?

– Я молод нашей общей с тобой молодостью, счастлив нашим общим счастьем, а больше всего тем, что ты есть, и что мы вместе.

– О, Андрюш, тогда мы очень долго будем молоды. До той поры, пока не устанем от счастья и не заснем вечным покоем, – и Марья засмеялась.

– Счастья много никогда не бывает!

Они в обнимку подошли к росшим отдельно от леска трем древним толстостволым березам. Под шелестящим навесом их крон лежало три бревна, сдвинутых буквой «п». Между ними горел небольшой костер. Сбоку ближнего к Зацепиным была накидана куча дров. На бревнах расположилась компания молодых людей, человек восемь – все по парам. В центре компании сидел коротко подстриженный паренек, играющий на гитаре.

Их увидели, засмущались. В небольшом населенном пункте, подобном Масловке, все жители, как правило, знают друг друга в лицо.

Зацепины, весело поздоровавшись с молодежью, приблизились к костру.

Пламя выхватывало из серой мглы юные лица. Досадливо сморщившиеся. Родные. Масловские.

И он, склонившись над ее ухом, шепнул:

– Не будем назойливыми. Пойдем отсюда.

Марья в знак согласия теснее прижалась к его плечу. Он обнял ее, и они тронулись дальше, в поля.

– Андрей, ты нарисуешь мой портрет? – неожиданно спросила Марья.

– Обязательно. Я нарисую много твоих портретов. И завтра же нарисую тебя сегодняшней.

– Это какой? – с обезоруживающей детскостью спросила она. Содержание ответа Марья предвкушала заранее.

– Такой… Такой… Бесподобно красивой и молодой.

– А я такая только сегодня? – женщина состроила обиженную рожицу.

– Нет, ты такая всегда. Это я, балбес, прозрел очевидным только сейчас.

– А еще сегодня я очень счастливая!

– И я тоже, – и он который уже раз поцеловал Марью.

Ночь была ясной и теплой. Легкий ветерок развевал освежающую прохладцу и дурманящие запахи мая: ароматы цветущих сирени, акации, яблони, вишни – ароматы цветения, рождения и жизни.

Над ними – яркие звезды и низко висящая полная луна.

Они шли не спеша, разговаривая о разном, хотя нетерпеливое слово то и дело возвращало их память к медвяным дням четы Зацепиных. А эта пора у них была долгой, затяжной в неотступности. И прижимаясь друг к другу плечами, уже не совсем молодые мужчина и женщина наслаждались сказкой сегодняшней ночи, радостно отдаваясь ее волшебному течению, ее независимости от привычных законов природы – когда каждая длящаяся в это мгновение минута насыщена жизнью не менее, нежели стандартный час обычным днем.

В поле Зацепины наткнулись на огромную скирду сена и, со смехом, на нее взобрались. Они чувствовали себя нашкодившими школьниками, и от этого им все сделалось нипочем. На сене они провели почти всю ночь. Зацепиным было о чем поговорить и уж тем более чем заняться. О чем они разговаривали, знают лишь звезды, луна да колкие травинки, а вот чем занимались… Тут уж извините.

IV

К утру стало чувствительно прохладнее. Темное небо начало сереть. Звезды тускнели и ныряли в бездонный колодец вселенной.

Трава потяжелела от росы. Чтоб не намочить одежду, они вышли на тропинку.

Не сговариваясь, Андрей и Марья развернулись к трем березкам, куда приходили нынешней ночью. Там уже никого не было. В потухшем костре тлело несколько недогоревших головешек.

– Молодежь какая-то хлипкая пошла. Помнишь, сколько ночей до утра проводили мы на этих бревнах, сколько рассветов встречали?

– Милый, давай и сегодня встретим его первыми, – и Марья доверительно склонила голову на плечо Андрею.

Небосвод нежнел, покрываясь тонким девичьим румянцем. На нем остались две или три звездочки, никак не желающих его покидать. На селе прокукарекали петухи, разнося весть о наступлении нового дня. За лесом появилась ультрамариновая полоса. Потихоньку она ширилась, отвоевывая у серой пелены небо. Затем на самом краешке земли, сразу за лесом, возникла красная точка, как будто кто-то разжег крохотный костерок. Костерок увеличивался в размерах, озаряя слабыми малиновыми отблесками ближайшие деревья. Ночная мгла рассеивалась и предметы окрашивались своими натуральными цветами. Зеленой бескрайней нивой уходили за горизонт поля, засверкала голубизной тонкая линия реки. Окружающий мир терял ночную причудливость и приобретал свои привычные очертания.

И вот, между крепкими стволами показалась алая макушка – уже не угольком, не жалким костерком, но горела заря, окрасив полнеба в огненно-красный цвет.

Андрей, взволнованный давно невиданным зрелищем, достал из кармана сигареты. Широко раздувшимися ноздрями, втянул в себя весенний воздух, и снова у него закружилась голова от хмельного буйства майской природы, и Андрей без капли сожаления сжал в кулаке пачку «Примы», не собираясь бороться с искушением закурить сигарету, тем самым испортив праздник свежести запахов майского рассвета – нет, он даже категорически запретил сиюминутным побуждениям испохабить свою встречу с Новым днем.

Огненный шар наполовину приподнялся над краешком земли.

– Догони! – и Марья, сбросив с ног сандалии, быстро перебирая босыми ногами, побежала к полю, засеянному кормовыми травами, навстречу все более округляющемуся солнцу.

Ему тоже вдруг захотелось пробежаться босиком по росистой траве. Не медля ни секунды, он разулся, снял носки, засунул их в карман, и бросился в погоню за мелькавшим среди зелени высоких трав фиолетовым сарафаном. Густо набегавшие на Андрея молодые побеги люцерны хлестали по коленям и бедрам, изрядно намочив его «парадные» брюки. Земля холодила кожу ступней, но как же мягко ложилась под его ногой трава.

«Неужели не сумею?» – подумал он. Настигнуть Марью – стало для него сейчас самым важным на свете.

Марья на бегу повернулась к нему, и, сверкнув белозубой улыбкой, подзадорила:

– Что же ты?! Догоняй!

– Ух, догоню! – многообещающе крикнул он, и вложил в ноги всю радость и силу сегодняшнего рассвета.

И почти догнал. Вздругисто тишину расколол ружейный выстрел. Андрей остановился. Осмотрелся по сторонам. Посреди поля, на фоне поднимающегося над землей солнца, он увидел Куприяна Ивановича. Старик стоял по пояс в траве, лицом к солнцу и потрясал над головой охотничьим ружьем.

Заметив Андрея Зацепина, Куприян Иванович сложил руки рупором и прокричал:

– Эге-геей! Красотища-то какая! – и снова выстрелил в воздух.

– Эгей! И мы здесь! – поприветствовал своего учителя Андрей.

Над зелеными стеблями высоких трав, хохотнув, показалась Марьина голова с распушенными ветром волосами.

– Чудак твой Куприян Иванович, вот он кто! – в глубине ее голубых озер ярко сверкнуло смешливо-задорное солнце и, тут же, Машенька, норовисто взбрыкнув, помчалась степной необъезженной кобылицей, фиолетово рассекая бегом ровное полотно зелени.

В стремлении догнать Свою Машу, он побежал с такой прытью, как будто от этого зависела вся его дальнейшая жизнь. Овладевшее им сейчас чувство, переполняло его сердце немыслимым, невообразимым восторгом, когда не знаешь плакать ли тебе или смеяться, когда грудная клетка трещит от переполняющей чувственности, и сердце от этого замирает, когда душа просится на волю, и мало ей для счастья и радости всех просторов вселенной, когда кажется еще немного… И-ии... Взовьешься в небо птицей, и долетишь до самой заоблачной вышины. Так что беги, беги, Маша. Беги навстречу солнцу, мы полетим к нему вместе!



Спасибо, что прочитали книгу до конца!

Пожалуйста, поделитесь своими впечатлениями ниже — ваш отзыв важен для автора.

Поделиться в соцсетях
Оценить
Настройки читателя
Шрифт:
Фон: /
Наверх