«ВЕРНУТЬСЯ НА ГЛАВНУЮ

Дмитрий Юдкин. "Эхом вдоль дремлющих улиц" (роман). Часть первая "Организм"

Опубликовано 14.01.2024
Дмитрий Юдкин. "Эхом  вдоль дремлющих улиц" (роман). Часть первая "Организм"

ИЗДАНИЕ ТРЕТЬЕ. РЕДАКЦИЯ АВТОРА (БЕЗ КУПЮР)

Родителям моим

Николаю Алексеевичу и

Валентине Владимировне

с низким земным поклоном

за долготерпение посвящается

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ "ОРГАНИЗМ"

I

Слипшиеся короткие щетинки расцепились. На зрачках не отразилось ничего, хотя их уже и не закрывала сжимающаяся от мрака и сырости раннего утра тонкая плоть. Темно. Ни зги, ни единого проблеска света. Зрачки, напрягаясь, расширились.

Мрак. Холодный мрак.

Забурчала утроба. Это она разбудила организм. Утроба была пуста. И она напомнила о себе недовольным ропотом. Но она и не могла не напомниться, ее нужды требуется знать непрестанно, невнимания к ним она не прощает, снисходительность не входит в число добродетелей, свойственных ей. Нет, разумеется, она способна ограничиться корректно-вежливой настойчивостью, очень корректной, едва различимой, если позволительно сказать – тишайше благопристойной, но будет это на непродолжительный срок. Одно-единственное условие. Ультимативного порядка. Абсолютно не предусматривающее компромиссных вариаций. Утробе, с периодическим постоянством, необходимо наполняться чем-либо питательным. И быть беде, когда она в промежутке длительного времени остается опорожненной. От этого утроба впадает в ярость, а от собственной ярости она неотвратимо набирается бунтовщическим ненавистничеством. И начинает ужасающе-мучительную пытку. Усугубляя изуверство с поэтапной последовательностью. Она мстит и требует, негодует и алчет. Насыщения! НА–СЫ–ЩЕ–НИ–Я!!! В завершение пытки весь организм – целостно – преображается в единую Утробищу. Она всасывает его в себя и, выворачивая наизнанку, диктаторски переделывает все органы жизнеобеспечения в пищеварительный тракт, с выведенными наружу нарыскивающими еду щупальцами кишок, болезненно пульсирующими голодом. И уже потом, злобно урча, Организм-Утробище приступает к пожиранию самое себя.

Зрачки напряглись до предела отпущенных им природой возможностей.

Непроглядное колыхание черным-чернющей мглы.

А где-то рядом прибереженная со вчерашнего вечера пища. Пошарил пальцами на ощупь. Ничего. Продвинул руку дальше. Встречала шершавая поверхность досок, из которых был сбит невидимый в темноте ящик. И только лишь вблизи его края – горбушка черствого хлеба и горка холодной перловой каши, насыпанной в пластиковую тарелку.

Полость рта затоплялась слюной. Сплевываемой и вновь набегающей.

Утроба сладострастно предвкушала удовлетворения своих безызменных требований. Ею протрубился «отбой» пыточно-вымогательским приготовлениям. Прозвучало торжественным маршем, прокатившимся по всей долготе её смотанных в пищеварительную систему шлангов. Хотя и с подохиваниями. Однако в данной интерпретации их вполне допустимо принять за звонные аккорды триумфа. Утроба ликовала. Ведь, вымогая мучительством, прежде всего в муках корчилась она сама. Сегодняшним днем – обошлось.

Ржаная горбушка крошилась неровно торчащими в деснах зубами. Следком – щепотка пресной, безвкусной перловки.

Изжеванная на мельчайшие частицы пища склеилась слюной в плотный влажный комок и скользнула, подталкиваемая упругим языком, в раструб глотательно-втягивающего туннеля. Зубы рванули следующий кусок, и не успел он полностью скрыться во рту, как они с жадностью клацнули, вонзаясь, ударяя по нему опять. Через считанные минуты от провизии на ящике было не найти и завалящей крупинки – все подобрано, будто выметено.

Вот теперь можно поспать – утроба занялась так уповаемым ею насыщением. Спать необходимо, покамест имеется возможность передохнуть от ее неуемной прожорливости, покамест утроба малость задобрена и ею вдохновенно наверстывались упущенные для блаженства минуты.

Щетинки сцепились, соединяясь. Глаза снова закрыты кожицей век, прячась от окружающего холодного мрака в уют иллюзорных абстракций. Очень скоро за этим наступит покой. Пусть даже ненадолго.

Комочки пищи плавно движутся по гладкому шлангу. Из его стенчатости выделяется теплая слизистая влага, делающая спуск комочков более приятным. Постепенно шланг расширяется плотным, мускулистым мешком – здесь и развернется основная деятельность утробы. Буркотливая упоением. В требовательности утробы существует необходимость, без нее организму не жить.

II

Сквозь вытянутые вертикальными прямоугольниками узкие оконца пробивались блеклые лучи восходящего солнца. Их свет едва рассеивал царившую тут давеча ночь, но предметы вокруг обрели контурность и некоторую цветовую гамму. Серость бетонных стен опоясывалась темно-зеленой выпуклостью труб теплотрассы. (На данный момент они холодные, отопительный сезон еще не наступил). Под стеной накидана груда столярной рухляди. Чуть дальше располагалась лежанка, сконструированная из расставленных попарно шести деревянных ящиков и настеленных поверх них длинных досок, стянутых между собой плотными обвивами нитей латунной проволоки. Доски были завалены толстым слоем всевозможной ветоши: рваными промасленными ватниками, дырявыми рубахами и штанами и просто тряпками – роль выполняемую ими в обиходе прежде невозможно было определить, поскольку это были обрывки, лохмотья одежды, кое от чего сохранились лишь сущие лоскуты. Обрисованное лежбище занимал спящий мужчина лет пятидесяти. Его укрывало старое шерстяное одеяло, найденное им вчера в нескольких метрах от мусорника. Впрочем, на мусорниках да на свалках им собраны и остальные вещи, находящиеся в подвале. Исконным владельцам они свое отслужили, а теперь пригодятся и ему.

Из-под одеяла высовывалась взъерошенная седым волосом голова, эпизодически почесываемая грязной пятерней с заскорузлыми ногтями. С противоположного конца выглядывала нога с натянутым на нее дырявым на пятке носком. Лицо спящего испещрено глубокими морщинами, выдубленно ветрами, отличалось буроватым цветом. Самое значительное место на лице занимал хрящеватый крупный нос, смотревшийся будто он неоднократно побывал в дискуссионных спорах авангардно экспериментирующих ваятелей-подмастерьев, где его нещадно ломали, переламывали, лепили, перелепливали – причем всяк новатор на свой пошиб. От его первоначальной формы не сохранилось и отдаленного напоминания – кости носа сдвинулись и вширь, и вкривь, и вкось. Носу часто доставалось, хотя его обладатель не увлекался боксом или каким-либо другим видом единоборств даже в очень юном возрасте. Ему вообще сызмалу претило насилие, но ныне он к нему привык. Он привык к насилию за долгие годы своих скитаний по бескрайним просторам бывшего Советского Союза, потом обзываемым труднопроизносимым изменническим словом «эСээНГэ», исторгающимся из уст недоуменным харчком. И как он мог к нему не привыкнуть, если по просторам некогда великой державы он скитался бомжом – человеком Без Определенного Места Жительства. За годы бомжевания Сивый, а так теперь звали спящего, был вынужден в совершенстве обучиться навыкам борьбы за выживание. И обучаться Сивому приходилось в суровых, а то, и довольно-таки нередко, в экстремально суровых условиях. Ибо жизнь бомжа полным полна всяческих рисков и опасностей. Да и какой она может быть у человека лишенного Дома? Не имеющему Своего Дома негде спрятаться от жестокостей этого жестокого мира.

Сивый открыл глаза. Они у проснувшегося вылинявше-серого цвета, с тонюсенькими красными прожилками. Проснуться его заставило желание поесть. Просто поесть. Чувство голода еще не подоспело. Ему хотелось есть, но он прекрасно помнил о том, что из еды ничего не осталось, этой ночью он управился с поскребышами решительно всех своих продуктовых запасов.

Мужчина потянулся, задрав над головой выпрямленные руки. Удовольственно хрустя, давко сочленившимися позвонками, вытягиваясь во всю длину своего тела. И тут же на Сивого дохнула промозглость бомжачьего утра, и он опять скукожился, укрывшись одеялом с макушкой. Словно вполз в расщеп чрева ракушки и захлопнул створки. Наглухо. Еще немножечко устрицей.

Первые числа октября. В природе заканчивалась благоприятственная отрадными деньками Теплынь, надвигались немилосердные Холода. Во время холодов жизнь бомжей многократно усложнялась – к борьбе с голодом присовокуплялась борьба за обогрев. Нужно было проверенное прибежище, где бы тело, уставшее по светлу, находившееся и намерзшееся в поисках пропитания, могло получить гарантированный отдых; место – куда бы не проникали стужа и досаждающее давление чужих хотений. Непременно нужны зимние вещи… Мороз, снег, северный ветер – при них и люди делаются злее. Ибо подвергается нешуточному испытанию хранимое в их сердцах тепло душевное – доброта. Оно выхолащивается снежными вьюгами, схватывается скрепами льда – у некоторых до прилета первых птиц, у иных дольше, а кое-кто и родился примороженным, от тех чего хорошего и вовсе не жди. К великому счастью человечества, есть люди, которых не переменить никаким перепадам температуры – Господь наделил их сердце неисчерпаемым запасом душевного причастия. На них вся надежда. Но таких мало. И не каждому повезет повстречать доброго человека в морозный, ветреный и голодный день.

Сивый лежал под одеялом, свернувшись калачиком, подтянув колени почти к груди. Разомлевшему ото сна, бомжу не очень-то улыбалось выбираться из-под одеяла, но в животе взыскующе заурчал желудок, и потому хочешь не хочешь, а необходимо вставать, куда-то идти, чтобы где-то раздобыть себе пищу на сегодня. (У Сивого уже давно выработался принцип: жить только сегодняшним днем, а за завтрашнее он завтра и подумает).

Пустой желудок вновь подал встревоженный голос. «Помню, помню. О тебе разве забудешь?» – сонно проворчал Сивый и погладил впалый докуда живот, в котором обитала неумолимая зверюга – Утроба. Но ласковым поглаживанием ее не уймешь, ей дай пожрать, а потом уже ласкай, сколько пожелаешь. Мужчина откинул одеяло и встал. Был он чуть выше среднего роста, худощав и жилист.

От камня стен, пола и потолка тянуло сыростью, и ему приходилось спать одетым. Весной, летом, в начале осени, в общем, допреж прихода настоящих заморозков, жить здесь еще вполне допустимо. Но если при более серьезном похолодании окажется, что трубы теплотрассы недостаточно проникновенно прогревают пространства этого подвала, остаться ночевать в нем можно будет только в том случае, когда возникнет непреодолимое желание «прервать над жизнью трепыханье» путем обращения в ледяную глыбу. Так что окончательно с местом своей зимовки Сивый покамест не определился.

На нем были одеты: шерстяной свитер крупной вязки, с большой заплатой на локте, и потертые до грязной прожелчи джинсы, когда-то бывшие темно-синего цвета. Заплату на свитер нашивал не он, таким он его и нашел, вернее, стащил из оставленного без присмотра строительного трейлера. Джинсы достались ему изрядно поношенными, но еще прочными и без дыр. Их он приобрел у подобного себе горемыки за две гривны. Где взял штаны тот, покупателя даже ничуть не заинтересовало. Сапожок получил на бутылку самогонки, а он – понадобившуюся обновку в свой гардероб. Изношенность вещей не бралась Сивым во внимание абсолютно – он давно только такими и пользовался. И, естественно, не из пижонства, не по причине каких-то эстетически извращенных вкусов, все гораздо прозаичнее – магазинные вещи отпугивали его желания баснословными по бомжачьим меркам ценами. Да и какая ему разница, ходил кто в этих вещах до него или нет, главное – они представлялись пригодными для носки их Сивым.

Он втиснул ноги в коричневые туфли с полосами трещин в местах сгиба стопы. Носки у них были облуплены почти до белизны. Обувь Сивым никогда не кремилась, поскольку сапожный крем для бомжа – роскошь непозволительная. Свою нынешнюю он выкопал из-под кургана пищевых отходов в мусорном контейнере. В извлеченных из картонной коробки туфлях обнаружился один-единственный недостаток – немного заваленные вбок каблуки. У чудака, выбросившего их, очевидно, денег куры не клюют. Ну и леший с ним, а Сивому – удача, в этих туфлях ходить и ходить.

Добротная качественная обувь весьма высоко котируется у бомжей, особенно зимняя. К зиме у Сивого припасена отличная пара утепленных сапог, нажитых им в прошлом году. «Дутыши», на толстой непромерзающей подошве. Достались они ему непросто, добыл он их в кровопролитном, горячем бою. На обладание сапогами, кроме него, имелся еще один претендент. В экспедицию на загородную свалку они выбирались тогда вдвоем с Бубырем. День был ближе к концу осени, ноябрьский, небо хмурилось тяжело нависающими свинцово-серыми тучами, и настроение у обоих бомжей оформилось под стать погоде – неважнецкое. Трудились рядом (копаясь в навалах мусора палками), иногда задеваясь локтями, а в разговоры почти не вступали, больше обменивались матерными междометиями оценочных характеристик по поводу обнаруживающихся находок. Вышло так, что, перевернув очередной пласт, они увидели эти замечательные сапоги одновременно. Сразу же возник предтолкательный раздратуй – кому обувка пришлась бы впору по ноге, длина чьей стопы само оптимально соответствует откопанным канонам. Словесная перепалка, особо не затягиваясь, переросла в драку. Подрались они в тот день с Бубырем жестоко, раскровянили друг по-дружески морды – к зеркалу и не подходи! Но правда победно зааргументировалась на стороне Сивого, и сапоги достались ему. Однако с Бубырем, который до смерча товаро-экономического инцидента ходил у него близких приятелях, они распрощались едва ли не заклятыми врагами. Бубырь отступил убежденным, что, если бы не подлый удар разоблаченного афериста по истерзанной спиртосодержащими жидкостями печени – «дутыши» по всей справедливости принадлежали ему. Припомненная стычка произошла в другом городе, откуда он уехал неделю тому назад. Тут он – покамест – не нажил себе ни друзей, ни врагов. Он здесь всего трое суток. А когда-то в этом городе у него хватало и тех и других с избытком. Но с той поры утекло слишком много воды, и было это в иной жизни – в человеческой.

Сивый посмотрел на обрубок мизинца на левой руке.

Наскоро умывшись, он вышел из подвала. Кинув взгляд на солнце, определил, что сейчас часов девять, не больше, и направился поближе к центральным улицам города, в направлении «Колхозного рынка».

Базар распушистивался пестротой деловитой суматохи. Исходя из своего богатого босяцкого опыта, Сивый знал, что в этой людной сутолоке возможно суметь разживиться чем-нибудь съестным почти наверняка. Нарядно одетых людей старался держаться стороной, впрочем, соразмерно палитре их настроений. Сивый даже сам унюхивал, какое от него распространялось зловоние. Он не мылся около трех недель. Но все же в более значительной степени Сивого заботили не обычные горожане, зашедшие на рынок за покупками, а его товарищи по несчастью. Они не любят соискателей на улыбку удачи. Приблудных бродяг вычисляют моментально, после чего прогоняют, нередко бьют, бывает, бьют безжалостно больно. Да и кому понравится прибавление чужих ртов на территории своего прокормления? Тут уж не балуй!

«Ага, вот они, роднули». Двое нищих, просящих милостыню. Один – без ноги, на деревянном протезе, а второй с двумя руками и ногами, но с табличкой, висевшей на шее, на которой коряво накалякано, что он глухонемой. В шапках, положенных наземь, у обоих уже насыпана кое-какая мелочь. Заметив Сивого, нищие с подозрением его оглядели, зыркая на незнакомца злыми глазами. Он отвернулся и освоился в независимом променаже. Проходя обочь, услышал, как они переговаривались раздраженным шепотом, обсуждая его особу. Несомненно, в нем они учуяли конкурента и предполагали, что «этот козлина» (долетело до него словцо) остановится где-то неподалеку и тоже будет попрошайничать. Их лица вытянулись в напряженном ожидании. Но он подефилировал дальше, вглубь базара. Сивый увидел достаточно – надумай он выдабривать подачки в бойком месте возле входа в крытый павильон продуктовых товаров, без знатной трепки его шкуре не обойтись.

Весь воздух пронизывался острыми, словно жало кинжала, струями аромата жареного мяса. Дурманящий запах через жадно раздувающиеся ноздри ворвался в мозг и оглушил Сивого. Он едва не захлебнулся нахлынувшей цунамным обвалом слюной. Под зеленым шатром треохватного дуба дымил мангал. Cкалящие ослепительно белые на смуглом лице зубы усатые кавказцы вертели над раскаленными углями шампура, обряженные сочными кусками мяса. От пронзительной настырности запахов, рассылаемых шашлыками, у него сильно закружилась голова, и он, чтоб не потерять сознание, круто свернул в сторону, выйдя на овощные ряды.

На прилавках пламенели помидоры, сладкий и горький перец, белели кочаны капусты, синели баклажаны, зеленели пучки укропа, петрушки, кинзы, горками огурцы. Дары уходящего лета. Многое лежало перезревшим: помидоры размякшими, годящимися только для томата, а монструозные целлулоидно-гладкие мутанты мало чем походили на огурцы. Стоили они сущие копейки. Ими Сивый и рассчитывал набить желудок для почина. Прохаживаясь между прилавками, он выискивал среди торговок, завлекающе нахваливающих товар, лицо поотзывчивее к чужой беде. Осмотрительно ходил. Чрезвычайно внимательно. Боялся промахнуться.

Приметив женщину с добрыми, как ему узрелось, глазами, Сивый шел к прилавку, за которым она стояла, заискивающе и жалостливо ей улыбаясь.

— Молодичка, — обратился он к подбирающейся к пятому десятку бабе, с носом-картофелиной и темненькими редкими усиками над губой, — не дай помереть с голоду, выручи парочкой на пропитание, — указал он на видневшиеся за ее спиной мешки с огурцами, отпугивавших покупателей ядовито-желтым цветом. —Мне бы твоего овоща, а соличка найдется, — и Сивый продемонстрировал ей вынутый из кармана спичечный коробок.

У торговки брезгливо оттопырились губы, обнажив рот, зачастоколенный металлическими зубами.

— Пошел отсюда, рвань подзаборная! Овощу ему! Огуречика!

И, скликая поглядками солидарность рядом стоящих товарок, продолжила тираду пронзительно бензопильным голосом: — Ишь какой! Ходит, высматривает, что бы уволокнуть. Зубы заговорил – хап, и поймай его посреди мира. Ух ты-ыы! – погрозила она ему кулаком. – Видали мы и не таких гавриков, не первый год на рыношном.

— Я ж не крал. Попросил самые неприглядные для витрины. Их ведь никто не покупает… — принялся за оправдания Сивый.

— Отойди от огурцов! Не отгоняй рожей дебильной народ. Не отойдешь – ментов позову. Такочки получишь, что и своих не узнаешь, боком выйдут краденные огурчики! — еще визгливее напустилась железнозубая. У нее итак с утра не шли продажи, а тут какой-то бомжара каркает – «не купят», «не купят».

—Я Христом Богом прошу, чего ты на меня вызверилась? — удивился колючей прозерни в зрачках «добрых» глаз расстроившийся бродяга.

— Все вы Богом просите, а чуть гаву словишь – и нету кошелька!

Сивый, отказавшись от бесполезных попыток опровержения облыжных обвинений, опустив голову, побрел рядами дальше. Отходя, он слышал, как продолжала разряжаться потоком оскорблений в его адрес «обиженная» им «колхозница», распаляя в своем гневе искомую праведность.

«Вот тебе и доброго виду», — горько помыслил Сивый.

Обойдя прилавки с овощами, он наткнулся на двух женщин, продающих с лотков свежеиспеченную сдобу. Но они так неприязненно глянули на него – на отвратного оборванца с дырявым карманом, что Сивый даже не заикнулся о помощи. Он уходил прочь, преследуемый запахами запаренной в тесте жареной капусты, благоуханием чебуреков, духмяностью беляшей. И, как последней каплей в измывательстве над ним, пропелось разбитное:

— Го-оря-ячие беляшики! Пи-ррожо-очки с капустой и картошечкой! Чебуре-еки! Все горя-яя-яченько-о-ое… вку-уу-усненько-о-ое!!!

По пустому желудку прополз червяк, елозясь об стенки холодной, скользкой кожей. Червяка необходимо срочно чем-нибудь заморить. «Бур-боо-оо», — согласилась с направлением его мыслей утроба.

Под ногами валялся окурок заманчивых размеров. Сивый торопливо нагнулся. Только взялся пальцами за куреху, как от сильного пинка в зад очутился на земле, зарывшись лицом в пыль. Издевательское «иго-го» застоявшегося в конюшне жеребца и, диссонансом жеребьиному ржанию, переливчатый колокольчиками смех молодой девушки. Он поднял голову. От него удалялся ржущий во все горло здоровенный амбал в «найковском» спортивном костюме, идущий под руку с часто оглядывающейся на упавшего красивой девушкой в струнко выпячивающем ее соблазнительные формы джинсовом комбинезоне.

— Шо ж ты робышь? За шо ж ты людыну шкопытнув?

Раздался откуда-то со стороны женский голос, с певуче-мягким хохлацким звучанием.

— А пускай под ногами не путается, — басовито прогудел «физкультурник».

— Сволота, — рассерженно прошептал Сивый, адресуя свои злые слова отнюдь не к мудаковатому амбалу, прилюдно его опозорившему, а напрямую к его прелестной спутнице. Когда над вами смеется молоденькая девушка, обида за унижение удваивается, а уж если девушка вдобавок и симпатичной наружности – несправедливость воскартинивается еще подлее.

— Сучонка… Подстилка… Шваль... — реанимируя бранью походя попранную гордость, поднялся с асфальта Сивый. Брань увеличивала тональность по мере удаления злодатной быдлочеты. «Кугутня! Хабалка, мля, неприрезанная!» Отряхнув с одежды пыль, пошел дальше, зажав между пальцами подобранный им окурок. Сквозь людскую толчею выбрался из рынка, зайдя в прилегающий к нему сквер. По скверу двумя пунктирными линиями тянулись лавочки. Выбрав свободную, Сивый присел и закурил. Напротив бил фонтан. Затягиваясь душным дымом пропыленной сигареты, он смотрел на разлетающиеся веером, сверкающие в свете слабо греющего октябрьского солнца водяные брызги и размышлял – где и каким способом раздобыть ему на сегодня еды.

Женщина лет сорока, одетая в ватник, мужские брюки, заправленные в резиновые сапоги, заглядывая под лавки, искала бутылки. Она несла две сумки, доверху уложенные стеклянной тарой. Поравнявшись с Сивым, докуривавшим бычок, она кокетничая спросила:

— Не угостите даму папироской?

— Я бы с удовольствием, да вот незадача, только пачку выбросил. Последнюю досмаливаю, — посетовал Сивый, хлопнув себя по карманам джинсов.

Вполне правдоподобно посетовал. Хотя в похлопываемых карманах пачка сигарет не дневала с незапамятных времен. Сивый не любил шиковать. Преимущественно его желание покурить превосходно удовлетворялось чинариками, подобранными на улице. Он с разумной экономичностью приберегал монету для более безотлагательных потребностей. Например, для покупки водки. Но почему бы не повыдендиваться перед «дамой», а там, глядишь, из этих ненавязчивых понтов что-нибудь да и расцветет. У Сивого давно не было бабы.

— Оставь, будь другом, на пару тяг, — видоизменила она свою просьбу.

— Тут уже и курить нечего, — и он протянул, задорно поблескивающей глазками женщине, недосмакованный им окурок.

Она опустила на землю сумки и приняла жалкий остаток сигареты от Сивого, почти в ту же секунду пустив из ноздрей дым.

Женщина курила, а Сивый ее рассматривал.

Среднего роста. Сухощавая. Одета как бомжиха или опустившаяся до последней стадии алкоголичка. А может, и то и другое вместе взятое. В среде обитания бомжей алкоголизм – явление обычное и почти само собой разумеющееся. Под ее раскосыми карими глазами набрякли тяжелые мешки. Нос задран кверху ноздрями, костистая перегородка едва намечена. Ноздри – и весь на том нос. Линия рта – неровная, кривоватая, благодаря шраму, тянущемуся из правого угла рта и завершающегося тонкой риской под ухом. Довершала портрет густая шапка рыжих волос.

— Как тебя зовут? — рассмотрев «даму», спросил он. В жизни Сивого случались женщины и покрокозябристее.

— Катя, — дохнула дымом рыжая.

— Катерина, значит. Ты, Катерина, поди, где-то поблизости проживаешь? — попытался он определить социальный статус рыжей. Бомжиха или «домашняя» алкашка?

— Ага. Недалече, — не внесла своим ответом ясности она, и присела на лавочку около Сивого.

— В частном доме или в квартире? — не отступал мужчина.

— Быстрее на квартиру похоже, — снова отвертелась хитрая бабенка. — А ты?.. Ты из нашего города? Раньше как-то я тебя не видела.

— Отсюда, — он также не стал уточнять.

— А тебя как зовут?

— Сивый, — представился он.

— Зачем мне твое погоняло? Имя-то у тебя есть? — с легкой досадой спросила она.

— Отчего ж нету, есть. Иваном в метрике записывали… Самое русское имя. Фашисты в войну орали: «Рус Иван, сдавайс!» Других русских имен они не знали, для них все русские «иванами» засчитывались.

— А наши их Гансами прозывали. Ганс, хэн де хох! — рассмеялась она, открыв редкозубье. На верхнюю и нижнюю челюсть у нее сбереглось чуть больше десятка гниловатых зубов.

— Да-а, — протянул он, — досталось нашим дедам с бабками, не приведи Господь.

— Нам не меньше достается.

— Не всем. Некоторым неплохо живется… Зато войны нет.

— Лучше б уж всем худо было, в войну все одинаковые.

— Не скажи. Как ни живем – плохо ли, хорошо ли, однако живем. Сейчас, вот, бутылки сдашь, — кивнул он на сумки, — хлеба, а то и водки себе купишь. И жизнь не такой мрачной окажется. А в войну бомбежки, обстрелы, голод, разруха и смерть из-за каждого угла за тобой подсматривает.

— Я на фронт в сестры милосердия пошла б, на фронте — шамовка бесплатная и в медсанбатах спирт держали.

— На фронте не только спирт и жрачка, там и убить могли.

— Там всех убить могли, но пайком снабжали регулярно. Да и баб на войне мало воевало, я, может быть, там бы и неслабо приневестилась.

— Под полковника, — подмигнул он Катьке.

— Мне б и капитана хватило. Баба такой человек, что ей, как не крутись, под кем-то надо быть обязательно.

— Нет, без войны лучше, тут ты не спорь, — уверенно сказал Сивый.

— Пусть будет лучше, — согласилась она, — а в войну и я б сгодилась.

— Гм, на что?

— Да на что хочешь, на вот так и на эдак. На войне всякие люди нужны!.. И в войну я бы бутылки по улицам не собирала.

— Сейчас чего собираешь? На работе обицянками платят? — и Сивый притих в ожидании ответа.

— Какая работа?! Кто ж на работу бомжиху возьмет! Ты че?

— Ты бомжиха? — изобразил удивленное лицо Сивый и, не теряя выгодной позиции для исполнения мадригала, напел: — Никогда бы не подумал! Такая женщина! И вдруг… бомжиха!

Он проделал сию комплиментацию с дальним прицелом – не сегодня, так завтра или послезавтра с этой Катькой, возможно, удастся захороводить амуры.

— Будто не слепой, а не видишь. Конечно, бомжиха. Да ты и сам бомж, — как бы обличительно закончила она.

— Очень приметно что ли? — ухмыльнулся Сивый. Ему стало обидно, что Катька пропустила мимо ушей сверкающий галантностью комплимент. (А в ее случае – комплиментище.) Амуры могли не состояться.

— Я сородичей по судьбе за версту кнокаю. И к тебе по-свойски подошла, потому как поняла, что ты из наших.

— Так ты на водку или на хлеб по бутылкам? — уязвленно спросил он.

— Даже если на водку, спонсировать движение не стану, — насторожилась женщина.

— Я на хвост падать и не намащиваюсь, лишь бы вам, мисс, иц май лайф озарилась приятностями.

— А хоть и намастись... Не люблю мужиков, какие знакомятся с бабой, киряя за ее филки, — и она нервно встала с лавочки, берясь за ручки сумок. — Ну, бывай, дружочек. Будь здоров!

— Где тебя искать, если что? — крикнул Сивый, сопровождая мечтательным взором животрепещуще покачиваемую вихляниями бедер упругую мякотность.

Женщина обернулась, и глянула на него с убавившейся настороженностью.

— Здесь и ищи. Катьку Рыжика спросишь – и, как меня найти, люди шумнут. Только приходи, Ваня, с пузырем.

— Заметано, Рыжик, я тебя найду, — щербато заулыбался Сивый. Его комплимент все же нанизался на сердечный зацеп.

Женщина уходила. Уходила женщина. Уходила она куда-то вдаль.

— Гм, Ваня… Иваа-нн... — испытливо посмаковал он на слух свое имя. «Звучит недурственно. И по-русски, и по-человечески. Но как-то непривычно. Он уже стал забывать свое собственное имя и давно отождествлял себя исключительно с Сивым. Он вжился в Сивого, а Сивый въелся в него, и он ощущал себя Сивым с закостеневшей неопровержимостью. А когда-то у него было не только имя, но и фамилия. Не самая плохая русская фамилия – Крепилин. Иван Крепилин…»

Набычив лоб, он отогнал от себя воспоминания. «Кхе, взгрустнулось. Ни к чему, он – Сивый, и еще раз – Сивый. И ему очень хочется жрать. Над этим и надо думать».

Пройдясь по скверу, он подобрал несколько окурков. Умеючи, не проронив ни табачинки, сварганил «козью ножку». Покурив, Сивый, вдохновленный примером Катьки Рыжика, решил наколлекционировать стеклянной посуды, за которую по соответствующему адресу ему бы насыпали пригоршню монет. Однако его стежка-дорожка проляжет в другое место, туда, где праздно прогуливающихся граждан массовостью поболе. По пути Сивый выудил из попавшихся на глаза урн два вместительных пакета для будущего улова.

Едва он успел пройти под сводом гранитной арки и свернуть на обсаженную липой боковую аллею, как он нашел полулитровую бутылку из-под пива. Опуская ее в пакет, увидел еще одну. После непродолжительных поисков в его коллекции оказалось шесть пустых бутылок. Многообещающее начало.

Обычный будний день. Людей в парке немного. Так, сидят кое-где на лавочках, по одному, по двое. Аттракционы простаивают из-за убыточного оттока желающих на них поразвлечься. Основную выручку их арендаторам приносили чадолюбивые папы и мамы, озадачивающиеся стремлением доставить своим чадушкам максимум удовольствий. А ныне детвора в школе, на занятиях, и жизнь в парке после летнего энергонакопления тысячелюдностью примолкающе засыпает до следующего года.

Трое молодых приятелей распивали пиво, заедая его вяленым лещом. Сивый заякорился чуть поодаль. Подле ног сидевших на лавке установлена целая батарея бутылочного пива «Славутич». Сивый дождется, когда ее оприходуют. Он застыл в неподвижности, приняв рассеянно-скучающий вид.

Студенты – а то, что они студенты, Сивый понял, прислушавшись к разговору парней, в котором то и дело проскакивало: сессия, ректор, деканат, филфак, стипуха – не обращали на него никакого внимания – обыкновенный бомж – как одно из деревьев здешнего парка.

В животе требовательно забурчало. Чуткий нюх уловил вкусность леща. Сивый старался не смотреть на разложенные на газете, истекающие жирным соком розоватые куски рыбы. «Сейчас, сейчас… » — гипнотизировал он свою утробу. Сейчас, еще немножко терпения и он купит себе чего-нибудь поесть.

— Эй, дядя! Ты что туточки делаешь?!

Звонко окликнул Сивого ломкий голос, принадлежавший, как выяснилось, подростку лет четырнадцати. Сивый уже визуально зафиксировал его шныряния по парку в компании вертляво-суетящихся мальчишек. Теперь он вышнырился около Сивого – встрямив большие пальцы за пояс джинсов, перекатываясь с пятки на носок высоких белых кроссовок и заведенно жуя бабл-гам.

— Стою. Что мне еще делать? — Сивый мгновенно сообразил, что замеченная им стайка мальчишек промышляла по парку сбором бутылок на договорной с прочими городскими босяками основе, не исключено, что эти ребятишки заодно занимались и чем посерьезнее, например, грабежами упившихся отдыхающих. Окликнувший его паренек, вероятно, являлся вожаком стайки и нагрянул сюда, чтоб прогнать дерзнувшего покуситься на блага обжитой кормовой базы.

— Дядя, ты лучше побегай. Только желательно подальше от этих берегов, — с ленцой, по-приблатненному протягивая слова сквозь зубы, процедил подросток.

От такого неприкрытого хамства со стороны сопляка на голову ниже его у Сивого сперло в груди. Он даже не смог навскидку, оперативно подобрать действенные посылательные глаголы, какими бы сподручнее отбрить оборзевшего шкета, лишающего его верного завтрака... Но и браниться с ним было не с руки. Мало ли, как все обернется? Парнишечка-то местный.

— Послушай, э-э-э… Пять минут…

— Уходи сразу. Ты и так туточки долго ошиваешься. Это наша лужайка.

Не-еет, Сивый за просто так отсюда не уйдет. Голодный желудок для утверждения обозначенного тезиса исполнил пустокишковую симфонию. Покамест он не заберет после студентов бутылки, он будет торчать возле лавочки как вкопанный. Соплей его не перешибить. Никакого уважения к старшим.

— Малый, не гугнявь над душой… Я же тебе пояснил, что сейчас уйду. Немного передохну, а потом потелепаю дальше. Или здесь сигаретку выкурить нельзя? Может, ты еще трекнешь, что парк выкупил и он твое частное владение? Если это нотариально подтверждено, со штемпелями на бланках, то я ноги в руки и из парка долой – в иные широты. Что скажешь? — и Сивый прислонил ладонь к правому уху. — Ась? Не слышу!.. У нотариуса был? — подначливо порасспрашивал вожачка стаи Сивый, и по окончании расспросов, в довершение, зло прошипел: — Но на латифундиста ты не тянешь.

— Окей! Нарываешься, дядя. На большие неприятности нарываешься, — покачал головой подросток. — Маза фака.

— Не дорос меня пугать, щенок.

Студенты их спора не слышали, так как он происходил в приглушенных внешними приличиями тонах. Да и зачем, собственно говоря, расслабляющимся пивом ребятам вникать в проблемы, взбудоражившиеся между бомжом-папой и бомжом-сыном. А Сивого и белобрысого подростка, взглянув на закусившихся в сваре со стороны, за таковых возможно было принять элементарно. Чем-то они были очень похожи – именно как отец и сын.

А они, словно накатисто, толкали нафаршированные злобой слова, как будто били ими, со злым придыханием, в лицо напротив. Оглядывая при этом противника, источающими моментально возникшую ненависть, побелевшими зрачками немигающих глаз.

Подросток, не отрывая взгляда от Сивого, отступил назад и, засунув в рот грязные пальцы, просвистал сигнал сбора своей ватаге. И она не замедлила собраться. Белобрысого обступило четверо мальчишек примерно одинакового возраста. Сгрудившись вокруг вожака, они слушали его эмоциональное сообщение о назревающем здесь сражении за территорию. При рассказе тот постоянно зыркал на Сивого волчьими глазенками. Выслушав вожака, мальчишки возмущенно замахали в воздухе кулаками.

Сивый смотрел на совещающихся, ощерившись желтыми прокуренными клыками.

Не все так просто, ребятишки, за свой завтрак он постоит мужественно и отважно.

«Бу-ур-боо-пра-ааа-авильно», – укрокодилила его в решимости пустая утроба.

Воздух огласился звонкими мальчишескими голосами.

— Уматывай нахрен, побереги тупорылую башку!

— Хрыч трухлявый!

— Пентюх!

— Рамсы попутал чертила!

— Крути педали, покудова не дали!

— А ну, брысь! — сиганув на шаг вперед и замахнувшись пакетом, пугнул юное хамье Сивый.

Мальчишки разбежались, натренированно рассредоточившись полукругом.

— Чушок! Обоссанка!

— Оставь бутылки, хуже будет! — баском прогудел один из них, самый высокий.

— Уноси гузно, чухан, здесь тебе голяк! Ку-ка-ре-ку! — прокукарекал вожак стаи.

Их перебранка привлекла взоры молодых людей, доверивших свой сегодняшний досуг «Славутичу» светлому. Первым высказался фитилевидный очкарик в длинном бордовом плаще.

— Гляди-кась, бомжи стеклотару делят.

— А нам что совой об сосну, что сосной об сову. Пускай она достанется сильнейшему, — отозвался румяный здоровяк в черно-белой ветровке.

— Или сильнейшим, — полусонно вставил кучерявый флегматик, неуловимо смахивающий на Андрея Макаревича в годы зоревой популярности «Машины Времени».

Очкарик, подобрав полы плаща, влез на лавочку. Расставил широко ноги, простер вперед узкую ладонь и радостно с чувством возвестил:

— Вот вам и развлечение за дюжину бутылок пива. А вы стонете – девочки, девочки. Светунчики, Юляшеньки, Мариночки, Наташеньки. А в сие мгновение перед вами возрождаются традиции гладиаторских ристалищ античного Рима. И чем здесь не Колизей? Скоро песок арены обагрится брызгами мечтаний и сморчками разбитых надежд. Приз – дюжина пустых бутылок.

— Гривна сорок?! Однако, если брать по не шуточно растеребенивающимся страстям, дело здесь далеко не в цене вопроса, дело чести. А что может быть дороже ее для реальных пацанов?! Не посрамим Отечество, орелики! Гром победы раздавайся! – подзуживал на кровопролитие здоровяк сведенных капризом случая в конфликт никогда прежде не встречавшихся человеков.

— Каким неумываемым благородством дышат их мужественные лица! Сколько у этих простых, с виду неказистых парней готовности к самопожертвованию ради удовольствия неискушенного зрителя. И не базикайте мне отныне, что безвозвратно канули в Лету времена бесстрашных авантюристов и безрассудных храбрецов. Вот они перед вами – гладиаторы двадцать первого века. Будто сошедшие к нам, в наши серые соево-колбасные будни с полотен гениальных мастеров Возрождения. Но они не рабы, они свободные, вольные люди, осознанно сделавшие свой выбор – быть вечными искателями приключений. Им не дает покоя слава древних героев, в их сердцах живет неутолимая жажда экстрима, и они с восхитительной легкостью бросают свою жизнь на кон смертельной игры, нетерпеливо спеша ринуться в жаркое горнило боя. Жизнь и смерть, радость победы и горечь поражения – все решится в очень краткие мгновения бытия. И только лишь за одно это они достойны наших долгих, несмолкающих аплодисментов. Мы ждем незабываемых впечатлений и захватывающих дух восторгов. И ничего, что у них нет мечей, возьмут в руки дрыны и будут охаживать отряженного богами супротивника по всем правилам воинского искусства. Однако я почему-то не слышу обращенных к трибунам приветствий: «Аве, Цезарь, моритури тэ салютант»!.. Непорядок, когда не соблюдаются приятно б щекотнувшие слух формальности, — слегка грассируя, ораторствовал фитилевидный очкарик.

Ух, как он ораторствовал! Цицерон или Демосфен уважительно пожали б ему руку, а телеведущий какой-нибудь развлекательной шоу-программы мог бы подумать о нем как об опасном конкуренте. Говорлив, очень не глуп, и с отменной реакцией на ситуацию. Да-да, говорлив на изумление. Чего не отнять. Ораторствуя, впалощекий очкарик незатыкаемо злодействовал велеречивостью будущего преподавателя русской словесности. Придется засвидетельствовать, он великолепно владел лексическим арсеналом родного языка. Его тому – одиннадцать лет в школе, четыре года в институте – учили.

— Не нам, а тебю! Ты для начала стань Цезарем, — и здоровяк могучей дланью смахнул тщедушного очкарика с лавки. Разлыбив мокрые губы злорадной ухмылкой.

— Гриша, вы что?! Григорий Андреевич! Моя кандидатура против вашей не пляшет. Да и мне ли в августейшие особы?.. Демократу и сыну демократа. Не по Сеньке шапка, — политкорректно повинился очкарик и сделал внушительный глоток «Славутича» светлого. Увлажняя горлышко. А в глазах его бесенята скачут.

— Наследил хуже трубочиста, а туда же, в Цезари, — глухо пробормотал широкоплечий здоровяк – румянец на всю щеку.

— Оле-ее! Оле-оле-оле! Оле-ее! Оле-ее! — проскандировал на манер футбольного фаната неунывающий обер-комментатор. Снял с себя плащ и размахивал им над головой.

Наблюдая за ссорой бомжей, студенты развлекались. А пива покамест предостаточно, с пяти бутылок и пробок не срывали.

— Если этот фуцан сейчас не откочумарит, ему кисло не покажется, — бравадничая, богатырствовал вожачок, не позабыв угоднически-подобострастно улыбнуться веселящимся зрителям. Удивляло только, откуда у еще не успевшего толком пожить на свете юного человечка слащаво-приторная холуйская улыбка и подхалимский взглядик.

— Куда ж милиция смотрит? Хулиганье с детских колоний поутикало, проходу никому не дает, а менты по парку прохаживаются – на кобылястых девок пялятся да цветочки красивые нюхают. А по шпане тюрьма горючими слезами плачет, заливается, — апеллировал за поддержкой к студентам Сивый. Улыбнувшись такой же гадливо-подхалимской улыбкой. Но он напрасно ожидал от них понимания и сочувствия.

— А ну-ка, мальчиши-плохиши, покажите Спартаку, почем в Одессе рубероид! — гоготнул румяный здоровяк в ветровке.

— И ты, мужик, не тушуйся, не гляди, что они такие мелкие, можешь применять физическую силу для пользы воспитательного момента. Тебе зачтется, и не без корысти, — полусонно, пережевывая во рту сено словесной жвачки, посоветовал кучерявый флегматик.

— Господа, сходитесь! — тоном заправского секунданта, подающего сигнал дуэлянтам, прокричал очкарик. И хлопнул ладонь об ладонь. Как выстрелил.

— Не ясно тебе? Катись колбаской по Малой Спасской! — ожесточился лицом вожачок.

— Сами катитесь! — оскалившись, огрызнулся Сивый.

— Не жалеет себя мужик! — заслащавился зрителям елейной гримаской один из мальчишек и покрутил пальцем у виска.

— До кого допадусь, так отжалею, неделю сидеть на заднице не сможет, — поскрипывая зубами, пообещал Сивый. Потом, угодливо, к студентам:

— Распустили соплячье! Давно, видать, никто не жалел.

— Отжалей, достопочтеннейший, отжалей. Чтоб неповадно было на чужие ништяки губяки раскатывать! Ха-ха-ха! — захрюкался исхахатыванием здоровяк, находя в наблюдаемом нечто архизабавное.

Сивый воспринял последние слова как команду к действиям. Не выпуская из рук пакета, с перестукивающимися боками бутылками, он метнулся к мальчишкам.

Те кинулись наутек, рассыпавшись в разные стороны.

— Жидки на расправу! — гордясь легкой викторией над мелкотравчатой ратью, воскликнул Сивый. Покосился на освободившуюся от пива посуду и заискивающе посмотрел на студентов.

— Твоя взяла, папаша! Бери, владей и используй стеклотару в своих интересах! Верю, вырученные средства послужат гуманным целям! — помпезно объявил победителя очкарик.

Но только Сивый наклонился за присужденным ему «жюри» призом, как камень, с силой и скоростью пущенного из пращи, угораздил в потолстевший пакет, превратив наполнявшие его бутылки в никуда не годное стекло. Все, кроме одной, и та – лопнула. Следующий камень ударил Сивого в спину. От боли аж в глазах потемнело. Еще один, резко вспарывая воздух, профунчел над его головой. Потом от точного снайперского попадания разлетелась вдребезги бутылка из стоящих под лавочкой.

— Атас! Шантрапа вбросила в битву полевую артиллерию! — испугавшись забронебоившегося оборота, кастратливо сфальцетил очкарик.

Здоровяк вскочил на лавочку и помахал туго сжатым кулаком.

— Швырнете сюда булыгу, догоню – уши оборву!

А очкарик находчиво отыскал во всем виноватого:

— Отзынул бы ты, папаша! Как бы, метясь в тебя, кого-нибудь из нас по знаниехранилищу камнем не треснули. Давай, давай! В обширность городского сада.

— Да, батя, не обижайся, — смущенно сказал кучерявый студент. Стерев – проблеском взволнованности – флегматичное напыление с лица, он сделался еще более похожим на юного Андрея Макаревича. — У вас тут свои интриги, а мы отдохнуть спокойно хотим, — и неловко сунул ему мятую гривну. — Это тебе компенсантом за битую посуду. Не обижайся… на шалопаев... Ни на них, ни на нас.

Сивый уже не обижался, Сивый уже всех простил. Он схватил руку доброго парня и попытался ее поцеловать.

Студент испуганно отшатнулся, покраснел, убрал руки в карманы и сел на лавочку.

В глазах защипало. В последнее время он сильно устал, ощущая вкруг себя – каждым своим нервом – острую неприязнь окружающих. И любой великодушный жест с их стороны был способен вызвать у него непрошеные слезы.

— Спасибо, ребят… Огромное вам спасибо! — сказал благодарный Сивый. Горячая капля прожгла борозду по заросшей седой щетиной щеке. Застеснявшись разведенной мокроты, он низко наклонил голову и стал подбирать с асфальта бутылочные осколки, складывая их в пакет. Ребята – хорошие, как бы к ним пэпээсники не пристебались.

Пакет со стеклом выбросил, выходя из парка.

Через дорогу, на тротуаре, с лотка, торговала пирожками пышнотелая женщина, облаченная поверх зеленого свитера в длинный иссиня-сизый халат.

По приближению Сивого буквально опьянил запах съестного.

— Чего тебе? — спросила женщина, уперев в широкие бедра, вытелешивающиеся от краев засученных рукавов, полные молочно-белые руки.

Сивый смотрел на квадрат картонки со столбцом черно-жирной росписи цен на предлагаемый ею товар. Самое дешевое – пирожки с капустой. Они стоили тридцать копеек.

— Рожай скорее! Что надо? — брызгая слюной, потребовала торгашка. Сморщившись, поджала губы.

—Три пирожж… С капст... — дрожащим голосом, проглатывая буквы, выговорил Иван.

— Гони деньгу! — грубо оборвала она его просьбу.

Сивый отдал ей гривну. Пышнотелая сняла крышку, взяла из запаровавшей кастрюли пирожки и завернула их в бумагу.

Голодный, он чуть ли не выхватил их у нее из рук.

— Перед тем, как жрать, лапы помой, — насмешливо порекомендовала она, с издевкой присовокупив: — Покупатель!

Увидев, что нищий не отходит от кастрюли, она заорала:

— Зенки че пялишь? Еще что-нибудь?

— Десять копеек сдачи.

— Гля какой, и считать умеет, — прищученная на мошенничестве, но нисколько не устыдившись, жизнерадостно оповестила Вселенную наглая торгашка.

Бросила на блюдце десюлик. Монета негодующе тринькнула.

— Вали по холодку, всю округу собою провонял! — прикрикнула она на отоварившегося голодранца, сопроводив свои слова отмашистым жестом правой руки.

Сивый не лишь бы как промолчал, а с надмерным хладнокровием. Взял десюлик и направился к замеченному им бревну, лежавшему за киоском. До него идти метров пятьдесят.

Он отгонял от себя искушение съесть пирожки на ходу. А утроба призывно выла! Она претенциозно укоряла своего служителя по поводу вопиющего пренебрежения к ее нуждам.

Сивый присел на бревно, положив сверток с едою на колени. Зажмурившись, спрятал недобрый черно-белый свет за шторками тонкой кожицы. Он боролся с собой. Сивому хотелось наброситься на пирожки и слопать их вместе с бумагой, в которую они завернуты, запихнуть их в рот и, не пережевывая, заглотить. Но он настраивал себя на терпение. Иначе ему не получить чувства сытости со столь малого количества еды. Когда ему удалось унять дрожь в пальцах, он открыл глаза, развернул сверток и взял пирожок. Алчно вбирая в себя божественный аромат, медленно приблизил его к губам и, затрепетав, надкусил. Стал тщательно жевать-пережевывать. Тщательно-тщательно. Весь, всем своим существом погружаясь в священнодействие подкрепления организма едой. Он ею наслаждался, получал несказанное удовольствие от ее поедания – поедая, он ее боготворил. И еда воздавала должное его сдержанности, его почти религиозному благоговению перед ней. Сивый распознал вкус отменно пропеченного теста и тушеной, с кислицой, капусты. Он вживе чувствовал, как пища калорийным теком расходится по его ослабевшему от недоедания организму, возвращая ему потерянные силы.

Съев пирожки, Сивый не утолил до конца голод, но ему было известно, что пройдет минут пятнадцать и ощущение сытости непременно к нему придет.

«Красота! Красота! Мы везем с собой кота, Чижика, собаку, Петьку-забияку, обезьяну, попугая – вот компания какая!..»

Чаемое явление тяжелило веки, туманило мозг, обволакивая его сладкой дремотой, подавляла всякие желания. Едва прикрыв глаза, размежить ресницы он уже не мог. Сивый уснул блаженным, умиротворенным сном. Первоначально спал сидя, затем умостился поудобнее – прилег.

На ярко-голубом небосклоне круглое золотое солнышко. Теплое, нежное, доброе. Под его ласковой опекой песенно дышит весь окружающий мир. Игривый ветерок смешливо шуршавит молодыми листьями на деревьях. Травка мягкая-мягкая, босой ноге очень приятная. Вокруг – сочный, зеленый, звенящий соловьиными трелями рай. А сразу за посадкой – тихое озеро. Синяя, синяя гладь и приволье окрыляющейся мечте. На самой середине озера застыла лодка с рыбаком. Крякнула, похлопав крыльями, всполошенная утка и, пошлепывая по воде оранжевыми лапками, занырнула в густые, покачивающиеся от дуновения легкого ветерка заросли камыша. На блестко-лазурном полотне изысканно белели кувшинки. Над их чашечками кружились стрекозы…

Сивый подпрыгнул от резкой боли.

В шаге от него стояли два молодых милиционера. Один из них с сержантскими лычками на погонах, второй – с чистыми, рядовой. Сержант покачливо поигрывал черной резиновой дубинкой.

— Не спится, бомжара?

Сивый смотрел на милицейский наряд, недоуменно помаргивая глазами. Спросонья он не сразу до конца понял, что происходит.

— Чего ты здесь выжидаешь? — спросил рядовой, скучающе позевывая. Ему было лень возиться с грязным оборванцем.

— Какое выжидать?! Я просто тут вздремнул, — протирая пальцами веки, ответил Сивый. Лицо его выражало лояльность и законопослушность.

— Я тебе подремаю! Нашел кильдым! Чухни на помойку и спи на дерьме! — окрысился более трудолюбивый ментенок и ударил его дубинкой по предплечью.

Предплечье заныло тупой болью. Левая рука повисла плетью. Ивана захлестнула обида за незаслуженность наказания, да еще от представителей закона и государственности.

— За что?! В чем я провинился?!

— Еще не хватало, чтобы ты в чем-то провинился, вообще б тогда убили, — противно рассмеялся сержант, ткнув его торцом дубинки под ребра.

Из-за киоска выглянула пышнотелая, у которой он покупал пирожки. Они встретились взглядами, и женщина спряталась обратно. Этого было достаточно, Иван все понял. Милицию на него науськала торгашка, видимо, обидевшаяся за напоминание о сдаче. В отместку она и устроила ему данную подлянку. Сообразив, что к чему, Сивый поспешно поднялся на ноги. До него дошло – с ментами не удастся договориться по-хорошему, ему не помогут никакие оправдания. Здесь они вовсе никому не нужны. Ему необходимо уходить, и уходить ходкими шагами. Покамест его добросовестно не избили или не забрали в кутузку. Нет, не уходить – убегать. Взметисто. Аллюром в три креста. Ибо куда денешься? Они… эти самые – и закон, и власть, и Конституция, и права человека, и презумпция невиновности.

— Больше твоей рожи я тут не наблюдаю. Она в местные натюрморды не вписывается, — напутствовал его сержант, и ударил повернувшегося затылком мужчину дубинкой пониже спины.

Целый день Сивый бродил по городу. Стало смеркаться, а он после трех съеденных еще утром пирожков не держал во рту маковой росинки. Под вечер его брождения сделались совсем уж бесцельными. Сивый не соображал, куда и зачем он идет, красным знаменем для него было идти. Уставшие, еле волочащиеся ноги уже плохо его слушались, перед взором Сивого роились белые мухи, но он не мог поверить, что в таком густонаселенном городе не найдется куска хлеба для одного несчастного горемыки.

Он шел вдоль кирпичной стены пятиэтажного дома, когда его обоняние поймало запах сырого мяса. Сивый ускорил шаги. Обойдя здание, он вышел к выставленным параллельно шпалам бордюра мусорным бакам. Перед крайним по асфальту были разбросаны кости и внутренности теленка. Облезлая дворняга, такая же бездомная, как и он, с радостным поскуливанием обгладывала телячью костомаху. Собака возила ее по асфальту, беспрестанно теребя. Сивый глядел на животное голодными и завистливыми глазами. Оно кормежку себе на сегодня нашло и теперь самозабвенно ее пожирало. Заметив человека, собака зарычала, на ее холке вздыбилась куцая шерсть. Наложив лапу, прижимая кость к земле, грозно блистала она в темноте клыками, приподняв вторую, словно прогоняя, махала ею в воздухе.

Сивый метнул в собаку палку. Попал! С подвзвизгиваниями потявкивая, дворняга отбежала. И, остановившись неподалеку, смотрела на вынужденно покинутую ею пищу и спешащего к ней Сивого.

Жестокий и ловкий хищник, он смело поднял с земли, обвитую тонкими ошмётками кость. Торопливо, под злобное рычание собаки, с жадностью отодрал от нее зубами самую толстую жилу. И быстро-быстро заработал челюстями. Но едва он успел проглотить пережеванное мясо, как его вырвало. Буквально вывернуло наизнанку. Это его образумило. С ослепленных голодом глаз опали кровавые шоры. Сивый нашел пакет. Закидал в него кости. Выбирал на которых побольше мясца. По приходе домой, в свой подвал, он отварит из них жирный и пользительный бульон.

Повесив пакет с костьми на сук близрастущей березы, на высоту человеческого роста, перегнувшись в поясе, он залез в мусорный бак. Зарыл в отбросы руки по локоть. Перелопатив содержимое бака до склизло-ржавого днища, мужчина обнаружил в нем кое-что из съестного. Четвертинка булки хлеба, банка варенья со вздувшейся крышкой, три селедочных головенки и заплесневелый зеленой корочкой батон. На ужин уже что-то есть. Но своевременно вытащить из бака найденное богатство Сивый не сумел.

Его оглушил тяжелый удар по голове. Перед глазами поплыли разноцветные круги.

— Не лазь по чужому! — сопроводил удар гнусавый голос.

— Не лазь по чужому! — снова засвистела в воздухе палка.

Сивый, оттолкнувшись руками от бака, отскочил в сторону. Толстая палка с грохотом опустилась на железо. Атакуемый, в мгновение ока засунув за ржавую перегородку отобранное на ужин, прыжком вооружился дрючком, брошенным им в собаку. И хотя под ногами качался асфальт, он стоял перед врагом уверенно, сжимая двумя руками увесистое орудие обороны. Бой так бой, Сивый к нему уже готов. Противник – на глазок одного возраста с Сивым или чуть моложе – надвигался на него, изготовившись в замахе к удару. Немного повыше ростом, он был значительно шире его в плечах, следовательно, вероятнее всего, могутнее физически. Делать ставку нужно на сноровку, увертливость и отчаянность. Постоянный копошитель местных отбросов, как и положено агрессивному защитнику собственности, нанес удар первым. Бил со всего плеча. Если бы он попал, размозжил бы Сивому голову – раскололась бы подобно перевызревшему арбузу. Благодаря расторопности, выказанной нашим героем, его миновала уготованная ему недругом участь. Увернувшись от палки, Сивый луцнул промахнувшегося по ногам. Тот взвыл звериным воем, но не упал, как рассчитывал Сивый, а, прихрамывая на ушибленную ногу, опять двинулся на «мародера», натяжисто отведя палку назад, чтобы уже ударить, так ударить. Этот удар он отбил палкой. Удар был до того силен, что Сивому осушило руки. Но он еще крепче сжал свое оружие. И опять удар. Едва ушел. Далее бой закружился в пыльной круговерти. Сивый теперь ни о чем не думал, почти ничего не видел и не слышал, отрешась ото всего, кроме боя. Он налетал, бил, промахивался, снова бил, отражал удары, попадал по чему-то рыкающему матом, замешкавшись, получал сам, шел вразнос, отскакивал и снова налетал. Когда в их пороховницах поубавилось пороху и бомжи приустали драться, они больше отмахивались один от другого, чем стремились напасть. Нет, желания задать взбучку, огреть поболючее у обоих было хоть отбавляй, но все же меньше, чем самому угодить под тяжелую палку.

Неожиданно их схватка перешла в иную диспозицию. Кинувшись в наступление, Сивый зацепился носком туфли за обломок кирпича и плашмя растянулся на земле. Взревев победным кличем, противник ринулся к нему, метясь палкой в его голову. «Какой момент закончить все разом! По жбану! Да со всего маху»! Однако разозленный Сивый врезался в разгон яростной атаки подрывисто-таранящим броском. Ударив костистым панцирем сгруппировавшегося тела атакующего в ноги, пошатнул и, ухватившись за его лодыжки, рванул их под себя. Противник завалился на спину, не выпуская из рук оружия. Сивый, весом всего тела придавив его к земле, щедро, с обеих рук, всаживал крюки в богопротивную физиономию. Под его кулаками живодробно дтумчило. Но это не останавливало Сивого, он знал, что если он не использует свое временное преимущество и не добьет врага сейчас – сей миг – то через несколько мгновений оправившийся от потрясения враг будет точно так же волтузить его.

Однако вырубить лежащего на спине крохобористого ненавистника Сивому не удавалось. Тот умел держать удар. В кадык Сивому уперлась палка, которой его силились опрокинуть навзничь. У него болезненно перехватило дыхание, окружающие предметы болотной мутью поплыли перед глазами, а он, преодолевая активное сопротивление, наваливался и наваливался вперед. Они оба держались за палку, вырывали ее друг у друга – выдергивали, крутили, давили ею, душили. В конце концов палка отлетела за баки и не досталась никому. Катаясь по земле – то один наверху, то другой – бились ожесточенно, не жалея кулаков и не выбирая органов, куда повбоистее вбить свою злость. Потяжелее! Побольнее! Хрям! Бац! Бух! Подавить! Забить! Гух-гух! Сильнее! Еще сильнее!!!

Из носа Сивого горячим ручейком бежала кровь. И судя по ее обильному выплеску, по подвсхлипывающему похрустыванию в переносице – здесь нашелся очередной «скульптор-авангардист», любовно приложивший хлесткую руку к сотворению физиогномистичного облика Ивана Николаевича Крепилина. Опять перекорежили нос, переломали. Бессчетным разом. Жизнестойкий «скульптор» ширнул Сивому пальцем в глаз и, изогнув палец крючком, стал выдирать глазное яблоко из глазницы. Сивый впился зубами в мохнатую руку, усердно пытаясь ее перегрызть. Оба рычали от боли и ненависти, но ни один не сдавался – хрипя надсадностью дыхания, хлюпая разбитыми носами, обессиливше тыкающие кулаками наугад…

В голове Сивого мелькнула мысль, что еще немного и кто-то из них убьет совершенно незнакомого человека. Если будет продолжаться в таком духе – с очень немалой долей вероятности. И было бы из-за чего: кучка сырых костей, черствый батон хлеба, банка с пропавшим вареньем. Убивать – не убивать, умирать – не умирать, однако и отдавать провизию упорному сопернику не хотелось, самому при этом оставшись голодным.

— Харе, мужик, завязываем… Хууг!.. А то до смертоубийства совсем недалече, — прохрипел Сивый, сплюнув вбок кровавую жижицу, но хватки, на всякий случай, не ослабил.

— Будешь знать, как по чужим кормушкам шакалить, — выпучив глаза, тяжело выдохнул соперник.

— Не геройствуй, тебе не меньше моего нагорело, — примиренческим тоном, но в то же время твердо, чтоб вражье ухо не услыхало в голосе слабину, ответил Сивый.

— Коли завязываем, отпускай. Чего держишь? Или очко жим-жим? — и лежащий внизу вдруг улыбнулся, вспенившимися кровью губами.

Сивый, как будто сомневаясь, сдавил напоследок плечи соперника и встал. За ним, покряхтывая, поднялся приватизатор пищевых отходов данного микрорайона.

— Откуда ж ты такой военный? Что-то я тебя раньше среди наших не видел.

— Издалека. Где только не носило… Вот, решил здесь определиться.

— Понравилось что ли? — скривился мужик, вытирая рукавом разбитый нос. Рукав пометился густой алой полосой.

— Это уж совсем мое дело, понравилось или нет, — категорично отрезал Сивый. Он не собирался уступать морального перевеса, вынесенного из честно выигранного поединка.

— Зачем сразу в ножи? Я так просто поинтересовался… Из вежливости, — однако его глаза шельмовато бегали по сторонам. Возможно, в поисках предмета потяжелее.

— А я так просто тебе ответил, — как можно небрежнее сказал Сивый, а сам внимательно следил за дальнейшими действиями счастливо поверженного противника.

— Опять, чувачок, ты мне хамишь, только я все одно улыбаюсь, — он и вправду улыбался. — Не допетриваешь, почему? — малость обождав, он с хитрецой ему подмигнул. — Да потому, что я дома, а ты в гостях. Я и улыбаюсь.

— Гутен морген, гутен таг! От смеха только не лопни, я тоже здесь не транзитным интуристом, это мой родной город, где я родился и вырос, — ответил Сивый, вынимая из-за бака пакет с едой, и в любую секунду готовый обронить добытые кровью продукты питания наземь и вновь ввязаться в драку.

— Гляжу, ты какой-то невежественный, хуторянский неуч. Неужели намылился схилять, так и не назвавшись? Как бы и повод для знакомства у нас случился.

Иван Крепилин, переняв пакет левой рукой, протянул правую для рукопожатия.

— Сивый.

— А меня – Рязанец.

Ответил, как и надлежит воспитанному человеку:

— Очень приятно.

— Я тоже так думаю. И уматово, что обоим приятно, — и Рязанец дотронулся указательным пальцем до своего заплывающего глаза.

Сивый замялся – уходить тотчас после знакомства как-то не совсем культурно. Для приличия следовало бы еще о чем-нибудь побеседовать.

— Ты не из Рязани родом?

— Из нее самой. Все собираюсь на родину перебраться, а никак, бляха муха, не срастается. Стоит какой-то геммор утрясти, на его месте другой с приветом, — простодушно признался Рязанец. И опять провел рукавом под носом.

— Переберешься. Когда определишься бесповоротно – «все, баста здесь, завтра утром на поезд» – ничего не сможет помешать, — с ободряющим участием откликнулся Сивый. Уж в этом вопросе он мог позволить себе быть уверенным.

—Твои б слова да Богу в уши, авось бы мне и подгороскопило. И вообще, наше корифанство следовало б вспрыснуть… Но день у меня сегодня был не особо, да и у тебя, как я погляжу, не ахти, — Рязанец кивком указал на выглядывающие из пакета испорченные продукты.

— Что не ахти, то не ахти, — согласился Иван, и словно спохватившись: — Мне с тобой поделиться? — предложил он, хотя делиться ему совсем не хотелось.

— Вот этим что ли? — Рязанец пренебрежительно махнул рукой. — Но за доброе слово благодарствую… Не переживай, корешок, что-то надыбаю. Ты только один бак проинспектировал, а их еще целых пять, на ужин сысканется.

— Тогда я хавку забираю и пойду, жрать хочу – помираю.

— Конечно, бери. Может статься, не последний раз видимся. Там, глядишь, и ты мне когда подмогнешь.

Сивый снял с березовой ветки пакет с костями и засунул в его распахнувшуюся объемность второй — с провизией, извлеченной из мусорного контейнера.

При прощании, пожимая ему руку, Рязанец сказал:

— Будет трудно, заходи, что-нибудь смикитим.

Сивый все-таки не удержался, и съел по дороге все три селедочные головки и половину хлебного батона, даже не потрудившись ободрать с его краев наросшую плесень. Сухие крошки хлеба драли нёбо, а он утешал себя, вспоминая события нынешних суток: «Просто сегодня не мой день».

В подвале он развел костер. Установил над огнем «походные» металлические рогатины. Между рогатин – железный прут. С подвешенным на него котелком, наполненным водой до середины. Опустил в котелок кости и присел на ящик, дожидаясь приготовления бульона. Изредка подбрасывал в костер дрова.

Покамест закипала вода, Сивый умял добрую часть сливового варенья. Варенье было чересчур кислым, и он набил себе оскомину. Расканючились больные зубы. Сивый и без надоевшего уже напоминания знал, что они экстренно нуждаются в помощи стоматолога. Толку только в его знании. Канючили, простреливая – удлинившимися проводками оголенных нервов – прямиком в сосудистую оболочку мозга. Он закурил. Вдыхая, засмактовывал сигаретный дым, задерживая его вяжущую сухоту в ротовой полости, а пепел сбивал в сложенную ковшиком ладонь. Собралась горка серой пыльцы сожженного табака. Он присыпал ею корневищные дыры поврежденных зубов и приступил к врачеванию, зашептывая болевые ощущения. (Шаманить знакомый геологоразведчик научил. Доброй ему памяти). Кстати, помогло. Зашептал.

Бульон вышел жировасеньким, несмотря на то, что мяса на костях присутствовал самый мизер.

«Хо-хо! Здорово вечеряли, Ваньша!»

Удовольственно лакомясь мясным, обглодывал телячьи кости чуть ли не до блеска. Говядинка. Допреж, наслаивая шею да окорока, щипавшая клеверок и радостно мычавшая на пойменной пажити. Домычалась – до магазинной колбаски, гуляшика, шницеля, ростбифа… Потом балдеющий Сивый, изощряясь в продлении волшебного кайфа, посасывал мясной дух, педантично грызя размягченные при варке кости. Выпил котелок бульона, заедая его хлебом. За этим славным ужином он натромбовал в свою утробу до самого «не могу». Ему и на утро осталось – не осиленные полбанки варенья и ломоть хлеба.

Наевшись до отвала, он с наслаждением растянулся на дорогом его сердцу лежаке. Засыпая, перевернулся на правый бок, подложив под голову кулак.

Под ним когтисто заскреблось. «Крыса», – догадался Сивый. Скребки и шерудение раздавались из нескольких мест одновременно, следовательно, она была не в единичном экземпляре, а под его лежаком орудовала целая шайка этих зловредных грызунов. За свою долгую бытность в бомжах Сивый привык ко всему, или почти ко всему. Кроме крыс. Они, как и прежде, в добомжачьем его житие, вызывали у Сивого отвращение. Наряду с отвращением он испытывал перед крысами страх. Осознать его причину он не мог, но боялся он их панически.

«До чего же мерзкие создания!»

Из-под лежака к костревищу метнулась юркая тень. Не приближаясь к раскаленным углям, крыса принялась за кости. Шерудение под лежбищем прекратилось, и к первой крысе присоединились еще две, размерами поменьше. Мерцавшие дотоле угли погасли. Сивый крыс уже не видел, только слышал хруст разгрызаемых костей и радостное перебирание коготками по бетону.

— У-у, тварюки!

Сивый нащупал около лежака камень. Прицелился на хруст и, что есть дури, запустил туда свой снаряд. Камень стукнулся об стену и отскочил, покатившись по цементному полу. Коготки зацокотали по разным направлениям. На некоторое время – тишина. Потом вновь громкое дробление костей. Сивый отыскал еще камень. Сориентировался. Бросок. Стук камня об стену. Быстрое, мелкое пошкрябывание по бетону. Немного погодя, опять хруст. Сивый в темноте обшарил все пространство вокруг лежбища. Так ничего и не нашел. Ничего, чем можно было бы отпугнуть обнаглевших зверьков. В бессильном гневе он откинулся на подушку, слушая, учерезмеренное ненавистью хрумкотенье.

«Нет, нужно заснуть, иначе точно чокнусь», — решил Сивый.

Ему удалось отвлечься от звуков в подвале. Но все же сквозь волокнистую дремоту полусна до его слуха донеслось назойливое шуршание под лежанкой. Движение под досками, шкребки и слабые толчки. Услужливое воображение нарисовало крысиное отродье, вытворявшее пакостное вредительство. Размер – со среднего кота, черные бусинки глаз, выявляющие равнодушную пустоту хищника, пасть, утыканная жаждущими крови и мяса зубами, на мускулистых лапах – саблевидные когти. И длинный вездесущий нос, позволяющий твари, нигде не упустить своего. Как только он окончательно уснет, это кровожадное чудовище подберется к нему и набросится на спящего, впиваясь зубами в живую плоть, разрывая ее в куски мощными челюстями, раздирая тело когтями…

Кошмарное видение подбросило Сивого с лежанки. С криком, переполненным ужасом и яростью, он схватил черенок от лопаты, заготовленный им для самообороны от непрошеных гостей и всегда бывший под рукой. Загремели кастрюли, железные миски, кружки – падали на пол предметы его нехитрого инвентаря. Сивый, ничего не различая в кромешной черноте, надрывая глотку воинственным ором, полуприсев, с силонатягом размахивал тяжелым черенком над полом. Устроив погром в своем убежище, Сивый успокоился. Громы, им произведенные, и собственный крик привели его в чувство. Вспышкой безудержной ярости он прогнал из воображения, воспаленного непроницаемым мраком ночи, свои страхи перед ее зловещими тайнами. Он еще не стар, он не болен, не калека, у него еще есть силы постоять за себя.

Сивый прилег на лежак и вскоре уснул. И даже когда в мареве сновидения совсем близко возникла огромная крысиная морда, ощерившаяся острыми клыками, он не потревожился, не взволновался. Спал многомерно провальным, непробудным сном. Как будто на некоторый срок умер. Вполне натурально. Слишком напряженным выдался ему прошедший день.

III

Сивый шел по центру вечернего города. Голод гнал его все дальше и дальше. Ему мечталось, что он вот-вот поест досыта. Он чувствовал это каждой клеточкой своего организма, каждым тонко натянутым нервом, каждым волоском на голове. Об этом сиреною ревела ему пустая утроба. И он шел и шел, не разбирая дороги, совершенно не думая о том, куда она его выведет.

На поиски пищи сегодня он выдвинулся поздно, светлую половину суток провалявшись на лежаке. Сказывалось обстоятельное знакомство с новым «корешем». Избитому телу, стенавшему тупой болью, требовались покой и длительное ничегонеделанье. С лежака Сивый почти не поднимался. Вставал поесть. (Прикончил зарезервированные со вчерашнего ужина полбанки варенья и ломоть хлеба). Вставал сходить по нужде на ведро. В обоих случаях вставал ненадолго, справлялся с надобностями и снова укладывался на отлежку.

Ему совсем не хотелось расставаться с подушкой, куда-то идти, предпринимать какие-то действия, но его поднял Голод – деспотичный повелитель человеческих помыслов и усилий. Сивому нестерпимо захотелось есть. И у него не осталось предпочтений, кроме как встать, одеться-обуться и выбраться из подвала на улицу. Никакая другая причина не сумела бы заставить его сегодня шевелиться. И потому Сивый знал четко – именно голод поболе чего иного управляет сознанием человека. Вернее, даже не сам голод, а неистребимое желание его избежать. Конкретнее он уверовал в эту истину, оказавшись на самом дне людского общежития. Наголодался вдоволь. Что пресловутые киты, на которых якобы зиждется земная жизнь – Любовь, Власть, Деньги – по отношению к Голоду? А тем паче, к Голоду Всепоглощающему, Вопиющему о себе, когда человек долгие часы остается без пищи. Полцарства с Джульеттой и с Кармен в придачу за тарелку макарошек! И какие любовные переживания? Какая борьба за власть? Как можно тогда говорить о какой-то гордости или спесивости? О никчемных деньгах… Гм… Впрочем… Впрочем, деньги дают гарантированную возможность поесть. Чем больше денег, тем вкуснее будет еда. И это первоочередная задача денежных знаков: спасать человека, ими обладающего, от голода… Ха! Однако не всегда. Какой прок от денег в пустыне? Когда песок, небо, воздух плавятся под нестерпимым зноем, и одинокий путник, заблудившийся в бесконечных песчаных дюнах, был бы счастлив отдать за толику продуктов и воды хоть миллион долларов США. Тогда-то выморенному человеку и покажутся деньги никчемными бумажками и обременительной обузой. Но деньги есть деньги. Если ты не в пустыне, с ними ты никогда не будешь голодным.

А в кармане – ни шиша…

Остановившись возле продуктового магазина, Сивый прервал свои философские измышления. С витрины на него смотрели туго набитые мясом рулеты, бурые, с кровью, балыки, ветчина, сочные вырезки, всевозможные колбасы – копченые, вареные, полукопченые, палками, кольцами, тонкие, толстые… За витринными стеллажами просматривались десятки стеллажей, расставленных по магазину. Стеллажи завалены разнообразными вкуснейшими вещами. В магазине было много еды. Очень много. Сивый за малым не подавился слюной. Желудок свело жесточайшей судорогой. Поднявши руку, он провел заскорузлыми ногтями по стеклу. Неосознанно. Сивого и еду разделяла прозрачная, но прочная преграда – стеклопластиковая витрина. Близко, а не ухватишь. Нельзя взять просто так то, что оберегается витриной, хозяевами, законом и… охраной.

Сивый заметил, как на выход заспешил одетый в черную униформу охранник, до того любезничавший с кралей за кассовым аппаратом. Выражение его гориллоподобной образины не предвещало Сивому ничего хорошего, и он предпочел скрыться. Не счев зазорным, сделать это бегом.

Пробежав с сотню метров, Сивый, оглядываясь назад, перешел на пошатывающийся шаг. Сбивалось дыхание. Покалывало в правом боку. Свистело, булькало, хрипело в груди. Все-таки не мальчишка – галопировать с рывка спринтером. Однако ему было бы намного хуже, если б его поймал охранник. У того на роже явственно пропечатано и гадать не надо, что его хлебом не корми – дай кого-нибудь по-садистски измордовать. А когда еще и безнаказанно, тут и вопросов быть не может – будет бить от всей души, покамест не упыхается. И то, потом лениво ботинками полутруп по бембухам попинает, за подобным «героем» не заржавеет. Что ему за избиение бомжа грозит? Кому какое дело до какого-то оборванного вонючего бомжа? Никакого, ровным счетом никому. Бомж разве ж это человек?.. Поэтому правильно он поступил, что бежал во всю прыть. За свое житие в бомжах Сивый еще кое-что скрижально усвоил – помимо голода всеми путями нужно избегать боль. Она ослабляет. Настигнутому болью человеку делается труднее себя прокормить. Нередко боль предшествует смерти, являясь ее прямой предвестницей.

Обостренный голодом нюх уловил дымок свежей ухи. Дымок вытекал из открытой форточки квартиры на первом этаже. Подойдя ближе к стене дома, Сивый утонул в аромате специй.

Привстав на носочки, он вцепился пальцами обеих рук в металлический выступ откоса, подтянулся и заглянул в зашторенное тюлевой занавесью окно.

В залитой золотистым светом кухонной комнате за обеденным столом сидела семья. Муж и жена среднего возраста, двое румянолицых, упитанных мальчиков-близнецов лет восьми. Вся семья за обе щеки уплетала уху. На клеенчатой скатерти кучками свалены рыбьи головы, косточки, плавники.

Сивый облизнулся. Хотя бы – головешеньку. Он высосал бы из нее жиринки мозга, скушал недоеденные кусочки нежного рыбьего мяса. Перемолол бы каждую косточку, каждый хрящик, каждую чешуечку…

Голодный человек деликатно постучал пальцем в стекло. Семейство разом повернуло головы на стук. Из-за того, что в комнате горел яркий свет, а на улице сгустилась темнота, они не могли разглядеть сквозь легкую ткань занавеси стучащегося. Отец семейства, оторвавшись от еды, подошел к подоконнику, упершись в него округлым животом. Увидев потное страшило хронического забулдыги, он очень удивился. Таких гостей он явно не ожидал.

— Ты ко мне, что ли? — оторопело пробасил он. Мужчина еще не сердился. Он покамест не знал, как ему поступить. Он ждал подсказки от Сивого.

— Рыбочки б мне… Косточек да головочек… Все равно ж выбросите. А мне… — обильно выступившая слюна мешала договорить. — А я… Я… А я целый день ничего не ел.

Чудовищная дерзость уличного побирушки внесла ясность в последующее поведение хозяина квартиры, в которой объедались ухой.

— Рыбочки тебе? Головочки? — глумливо переспросил мужчина, затем, резко повысив градус переговоров, обрушился на наглеца криком: — Ты что, прощелыга, думаешь, мне без тебя некому кости скормить?!

Услышав рассерженный голос хозяина, изошлась злобным лаем собака. До того Сивый не замечал пса, лежащего на полу возле газовой плиты. Вероятно, стервец тоже облизывался на объедки с хозяйского стола.

К мужчине подбежал гуфкавший в темноту дуроглазый ротвейлер. Тот потрепал пса по загривку.

— Сейчас Ричи натравлю – последние штаны вместе с засунутой в них задницей в лохматы порвет, — поглаживая, трепая холку пса, щелкающего клыками со свисающей с них слюной, посулил развеселившийся добряк. Затем заорал: — На пальму! На рекорд! Досчитаю до трех, а твое мурло по-прежнему на экране маячит, собаку на тебя спускаю. Окно открою и через окно спущу, — и великодушный человечище, не откладывая обещаний в долгий ящик, мерзко улыбаясь, задергал шпингалет на оконной раме. — Рраз!

Сивый отскочил от подоконника, словно бы его кипятком ошпарили. Прытким кузнечиком. Гремливо ударив оземь семидесятью килограммами костей.

— Что я кому сделал? И выпрашивал всего-навсего отбросного со стола…

Говорил он негромко, жаловался сам себе. Здесь сочувствием его не удостоят.

Но этот вывод был поспешным. В издевательский мужской хохот вторгся рассудительный женский голос.

— Чего ты зажидился? Собрался Ричи рыбьими крючьями угостить?.. Нет. Слава Богу, поживет песик. А человек голодный – зачем отказывать, чего вопеть оскаженело?

В ушах Сивого слова женщины переливались трелью сладкогласого соловушки. Звуки ее голоса через уши Сивого ласкали его сердце… и желудок – пустой, как барабан. И он снова повторил попытку зависнуть около окна. Он не мог ее не повторить, он был очень голоден, и ему хотелось хотя бы пожевать чего-нибудь из съестного.

— Дайте покушать, — подал голос Сивый, приблизив к стеклу распухший после тумака Рязанца нос.

— Это еще что такое? — удивился мужчина и рявкнул: — Два!

И он высвободил шпингалет. Окно не отворял, но держался за ручку на створке.

Поэтому, покамест не прозвучало «три», Сивый проворно нырнул в темноту, растворяясь в ней, как будто и не вытягивался в струнку перед завлекательным ароматом чужого ужина, воодушевившись надеждой.

Бродяга проходил мимо сияющих огнями неоновых вывесок магазинов, внутри которых толпищами толпились кредитоспособные граждане. Шел мимо баров и ресторанов, откуда гремела музыка, раздавались выкрики веселых голосов. Он проходил вдоль многоэтажных домов, с лучащимися светом окнами. А за стеклами этих окон, за толщами каменных стен – текла жизнь, и люди в ее безостановочном течении пили водку, смотрели телевизор, играли в карты и домино, воспитывали детей, нежились на пуховой постели, предавались любовным утехам, подсчитывали барыши, разговаривали о разном: делились радостями, жаловались на неудачи, сплетничали о знакомых, выясняли отношения, негодовали, убеждались во всегдашней собственной правоте и… жрали, жрали, жрали, жрали.

Они жрали, а он умирал с голоду. И ни один человек ему не посочувствует, не пожалеет, не пожертвует ему ничтожной малости. Гладкие сердца равнодушны, как гладизна бетонных плит, из которых возведены эти многоквартирные каменные коробки. Они и друг друга не жалеют, а только принимают сострадательный вид, оставаясь в душе холодными. На самом-то деле каждый сам за себя, а это выходит – сам против всех. Вокруг нас простирается пустыня равнодушия, и трудно в ней найти живительный оазис доброты. Всяк в него стремится, но редко кто попадет, потому как собственнолично идет туда камнесердным.

«О, если бы эти людишки знали, как он их всех ненавидит!» – Сивый скрипнул зубами.

Случайно выйдя на плохо освещенную аллею, Сивый увидел шатающуюся фигуру пьяного мужчины невысокого роста. Еще не ведая зачем, Сивый пошел за ним. Пьяный брел неровной поступью, мотающей его из стороны в сторону. В левой руке он нес постукивающий ему по колену плотно набитый пакет.

Мужчина уселся на лавочку, выхваченную из темноты светом фонаря. Покопошившись в пакете, вынул бутылку вина, пластиковый стаканчик, начатую плитку шоколада.

Сивый следил за ним, притаившись под тенью, отбрасываемой раскидистой кроной стародавнего клена.

А тем временем наблюдаемый Сивым из засады кайфолов налил в стаканчик вина и, запрокинув голову, выпил. Надломил шоколадку и бросил кусочек в рот. Жуя вяжущуюся на зубах горьковатую сласть, мужчина расплылся оргазмирующей улыбкой. Счастливо отрыгнув, стал выкладывать из пакета консервные банки. Вертя их перед светом, он изучал надписи на наклейках. Выбрав понравившуюся, вскрыл ее перочинным ножом. Что было в банке, Сивый издали различить не смог. Едок расстелил на лавочке газету и резал на ней хлебный батон. Той же участи подверглась палка копченой колбасы. Видимо, поздний прохожий засел в ночной аллейке на длительный час.

Эту картину так ясно фонарь освещал, что Сивый весь извелся.

Его глаза с вожделением озирали снедь, лежащую на лавочке. Он пожирал ее взглядом, но, конечно же, не мог насытиться.

А завеселившийся до полуночи гулена, соорудив бутерброд, налил в стакан вина. Повременив, покуда тот выпьет, Сивый быстрым, целенаправленным шагом двинулся к Еде.

Теперь он лучше рассмотрел пьяного. Роста он оказался не то чтоб невысокого – коротышка, недомерок, чуть ли не карлик. Возраст – не старше двадцати пяти лет. Румяное, молодое лицо. На коротышке был серый фланелевый двубортный костюм, белая водолазка, из нагрудного кармана пиджака аксессуарил дендиевостью краешек клетчатого носового платка.

Резво подойдя к лавочке, Сивый оцепенел в оробелости. Желал выклянчить чего-нибудь покушать, но язык ему не повиновался. Будто Сивый разучился говорить. Стоял безмолвно, недвижно, истукан истуканом.

Выпивоха встретил Сивого блаженно-идиотской улыбкой.

— Человек, бухни со мной. Угощаю! — а вглядевшись в него, взвизгнул гаденьким «хи-хи»: — Ну и тужурочка у тебя! Ты по модулю координат бомжик? По альфатерам ныряло, банки-склянки собирало? Бомжи-и-ик! Хи-хи-хи!

Замест смыслозвучной человеческой речи по-звериному рыкнув, Сивый толкнул насмешника двумя руками в грудь. Тот свалился с лавки, задрав ноги выше головы. Сивый принялся сгребать разложенные на лавочке продукты возвратно в пакет.

Спонтанное разрешение проблемы, молниеносное в исполнении, но не совсем неожиданное – в подсознании гуляли мыслишки и эскизы подобных действий присутствовали, для осуществления им понадобился импульс извне.

— Толяна бить?! Хана тебе, бомжара… Толян обид не спускает, остаток жизни на пилюлях проведешь! — устрашающе сопел сшибленный в горизонталь ночной гуляка. Ужо доберется он, невтерпеж ему встать – не зря он раздрыгисто сучил по воздуху лилипутскими ножками.

Мельтешили белые носки и черные лакированные туфли на высоком каблуке.

Коротышке удалось подняться. Но удержался он на своих двоих непродолжительный срок. Сивый новым толчком повалил его на землю, предварительно, для надежности, ударив в солнечное сплетение. Хамовитый гном недовольно кряхтел, но больше не вставал, а тихо и зло матерился. Громче он побоялся. С его комплекцией вкупе с вредным характером ему частенько доводилось быть битым. Судьбу краше не искушать, да у него в бумажнике немного, однако, деньги есть, на вино и закуску хватит. Вот когда у него деньги станут отбирать, тогда он заорет… А возможно, и промолчит, лишь бы не били. Там видно будет.

Но в планы Сивого не входило ограбление до нитки, а тем более любовастое избиение безвинного перед ним кургузого мужичонки. Он не лиходей какой-то – ему просто очень хочется есть. Кабы этот пигмей не смеялся над ним, он оставил бы потерпевшему для утешения недопитую бутылку. В пакете находилась вторая, нераспечатанная. А так – перешоркается. Все забрал. Последним положил в пакет надкушенный бутерброд. Сивый – не из брезгливых.

До конца аллеи Сивый шел спокойной, среднего темпа походкой, прижимая к груди отвоеванную провизию. Шел размеренно, опасаясь показаться со стороны воровато улепетывающим. Вышел к спальному району. Расхаживаясь, перекопытился на рысцу, затем – галопом, между темными домами. Один раз упал, угодив левой ступней в рытвину в асфальте. Изловчился упасть на бок, сохраняя в целости содержимое пакета. Второго уклюканного коротышки сегодня ему не встретить. Не отрушиваясь, побежал дальше, вернувшись к легкой рысце. Бежал как будто верным маршрутом, ранее хоженым, но в темноте все равно умудрился сбиться с азимута и никак не мог сообразить, где он в итоге финишировал.

Повсюду теснились серые громады высотных домов. Освещение во дворах отсутствовало. Вероятнее всего, очередное отключение электроэнергии, плановое, мэрия экономит финресурсы горсовета. Помыкавшись незнакомыми дворами, тыркаясь наобум, словно слепой цуциненок, Сивый очень скоро отказался от попыток найти дорогу к «своему» подвалу. Зачем? Убежать-то он уже убежал, остается отыскать местечко поукромнее и закатить там праздник утробе.

Пакет полон всевозможной вкуснятины. Такого Сивый не едал уже давненько. И не на свалке найденное, не из мусорного бака выкопанное, не на земле подобранное, а все свежее, вероятно, еще часик тому назад лежавшее на полках где-то в супермаркете. Коротышка был, пожалуй, не из простых, на работягу не похож. Небольшая шишка, конечно – по опасным ночным улицам пешочком и без пригляду кулакастой охраны. Какой-нибудь бизнесмен среднего или мелкого розлива или, может, чиновник невысокого ранга. Но кем бы он ни был в доподлинности, товарищи из названных социальных категорий один черт суррогатной гадостью травиться не станут. Им подавай самое лакомое, самое калорийное, поменее ядовитое.

«Эх, пир горой! Порадую организм обжорством вкуснятиной».

Местом пиршества Сивый выбрал заброшенный детский садик. Разместился в беседке, увитой виноградной лозой. Все, что с ушкуйничьей лихостью Стеньки Разина без разбору сгребалось при нападении в пакет, выставлено им на круглый столик. Обозрел добычу. С гордостью и восторгом. Две бутылки вина. Неважно, что из одной отпито на треть. Обрубок копченой колбасы и к нему несколько отрезанных от него кружочков. Батон пахучего хлеба. Банка кальмаров. Две банки паштета – куриный и гусиный. Полуторалитровая бутылка «Фанты». И открытая коротышкой банка шпрот, из-под зубчатой крышки которой выбежало масло, заляпавшее стенки пакета и часть продуктов.

Боевито сверхускоряясь, Сивый вскрыл экспрориированным у «буржуина» перочинным ножом все имеющиеся в наличии банки.

Перед тем, как наброситься на сервированную на столике еду, Сивый на мгновенье приостановил дыхание, придав сладости предвкушению пира, потом приценился и залез пятерней в банку со шпротами. И тут уж он дает волю своим – нетерпению, жадности, радости, восторгу, дикости инстинктов дикой обезьяны, прятавшейся, если верить Дарвину, где-то в его генах и теперь вырвавшейся на свободу. Хватал, что попадало под руку, особо не выбирая. Он набивает рот едой – полный рот, так, что трудно жевать. Глотает пищу кусками, полупережеванной. Рвет, грызет, жует, глотает. Снова набивает рот. Если бы кто-то невзначай вошел в беседку, Сивый бы его покусал. Загрыз бы, как смертельного врага! Сивый, поперхнувшись, кашляет. Чуть было не подавился. Комки из смеси шпрот, хлеба, колбасы разлетелись по беседке. А он опять, с алчностью, накидывается на еду. «Вот… вот так надо!» — мысленно ликовал Сивый. Большими глотками пьет «Фанту». Сахаристая влага стекает за ворот, бежит по груди, по животу, намочила свитер и джинсы. На эстетическую сторону пищепоглощения Сивый не обращает внимания. Ему некогда – он питался. К мокрым губам, к его зубам налипли кусочки хлеба и колбасы, жирными были его рот и подбородок, весь свитер усыпан крошками. Сейчас не до этики-эстетики – жрать нужно, покамест не отобрали. Сивый рубает! Сивый хавает! Обедает и ужинает… Сивый пирует!

Он продолжает есть торопливо, жадно, без передышек, издавая при этом какие-то нечленораздельные, удовольственные постанывания упоения достижением вершины Джомолунгмы.

Первый голод утолился, Сивый медленнее заворочал челюстями. Скотское наваждение рассеивалось, и к нему стал возвращаться человеческий облик. Прихлебывая из бутылки вино, Сивый блаженно размышлял: «Вот так бы и давно! Побольше решительности, смелости, несколько минут риска – рраз – и сыт, и пьян, и нос в табаке». Сивый хлебнул вина. «Однако-таки, не все ж вокруг малосильные коротышки, попробуй такого еще по городу сыщи – при попытке по неверному адресу запросто и по мусалам нехило огрести... Или вообще без головы остаться…» — подобное предположение взбеленило Сивого. «Как бы не так! А если он нож возьмет? Тогда как? А возможно и волыну где-нибудь раздобудет. Отбейте тогда мне голову! Нет, волына это чересчур. И нож сойдет. И тогда…» — но здесь он самоосуждающе прервал полет злодейской мысли. «Ну, ты, Ваня, окончательно озверел», — и он закинул пустую бутылку в заросли смородины. Убрал недоеденное в пакет. Взбултыхнул на весу нераспечатанную бутылку вина. Его он выпьет дома. Вино – туда же, в пакет, в увеселяющее дополнение к продовольственному запасу.

Выбравшись из детского садика, пошел по дороге, насвистывая жиганский мотивчик. В околотке было темно, электроэнергию на район еще не подключали. Кое-где в окнах горели свечи и керосиновые лампы. Горожане приспосабливались к бытовым неудобствам кто как умеет. Неожиданно в глаза ударил ослепляюще яркий свет фар выехавшего из-за поворота милицейского УАЗика. Сивый контуженно заметался в фокусе высвети, а стряхнув паморочность, бросился бежать со всех ног.

IV

На обнаженной груди Сивого покоилась голова со всклоченными рыжими волосами. Голова, причмокивая, неразборчиво бормотала ему в плечо. Ее дыхание, горяча, щекотало кожу. Он пошевелился. Голая, с медным оттенком рука обняла его плечи, удерживая Сивого на лежбище. От подмышек женщины остро пахнуло потом. И вообще от тела спящей разило черт знает чем. Сногсшибательная зловонность. Смердючая! Впрочем, его тело воняло не меньше. Он отстранил от себя руку спящей женщины и встал. Наспех одевшись, подошел к столу, где на досках лежали остатки вчерашнего кутежа. Нацедил из, казалось бы, опустошенных до дна бутылок грамм сто самогонки. Выпил. Затушил отдачу огненным огрызком соленого огурца, сжевал шматочек сала.

Как будто отпускает. Головные боли сделались несколько слабее. Он выщипнул из измазанной сажей и разводами керосина пачки «Примы» сигарету. Закурил, усевшись на ящик.

Покамест женщина спала, Сивый обошел по диагонали весь подвал, заглянул во всяк его закуток. И навыглядывал. Треть булки ржаного. Жаль, выпить ничего не было. Кроша гниловатыми зубами засохший хлеб, он вспомнил о том, что Катька тоже сегодня еще не ела. Его придушили ершистые сомнения – по совести ли он с ней поступает. Тщательно пережевывая, он впал в раздумия. Но, услышав тяжелые «охи» собственного желудка и критически окинув взглядом мизерные размеры последнего кусочка, Сивый рассудил, что по совести, и проглотил все до крошки. «По-другому – ни ей, ни мне успокоительной сытости. А так, хотя бы сам перекусил», – убаюкал свои сомнения Сивый.

Накануне кутежа, он провел десять суток в камере предварительного заключения ближайшего к месту его задержания РОВэДэ. Тогда, после пиршества в детском саду, Сивому не удалось оторваться от преследования милицейского патруля. Пьяненькому, на вяленьких ноженьках. Догнали и, проведя скорую идентификацию личности, впихнули в заднюю дверь УАЗа.

Перепуг прошел, едва он сообразил – арест никоим фрагментом не приторочен к ограблению рискового коротышки – у дружелюбных ребят в синей форменной одежде горел квартальный план по раскрытию и профилактике административных правонарушений. Понятливому мужчине предложилось их выручить, взяв на себя хулиганскую выходку в общественном транспорте. Сивый согласился, ибо знал, согласиться в конце концов все равно придется, но при резко ухудшившемся самочувствии. Опытному ли бродяге этого не знать? Утешала радостинка, что, перед тем как попасться в руки ментов, он изноровился засунуть в слежавшуюся кучу опавших листьев пакет с провизией, затем отдельно, в кучу несколько поодаль, бутылку вина. И, смирившись с временной утратой свободы, Сивый постарался отвлечься на мысль, что в пребывании в арестантах присутствует безусловно положительный аспект – его, как официально запротоколированного постояльца ИВС, будут кормить за государственный счет. Теоретически три раза в день.

«Что с вами поделаешь? Поехали. Где наша не пропадала.»

За время отсидки в кутузке он заметно отъелся. Помимо полагающейся ему пайки, Сивый поглощал недоеденное его сокамерниками, людьми явно чересчур избалованными домашними деликатесами. Им, видишь ли, не пришелся по вкусу комбикорм, заправленный для калорийности постным маслом. Возмущались – они-де не свиньи, и поросячье пойло хлебать не согласны.

Все четверо его сокамерников были задержаны за бузотерство в пьяном виде. Им еще не ведомо, что иная ухоженная свинья существует жизнью куда попривлекательнее бытия некоторых представителей рода человеческого, созданных по образу и подобию Божию. Свинья – грязная, безмозглая, зато жрет зажористо всяким календарным днем, и это уже немало. И чем больше она сожрет, тем довольнее и веселее хозяин. О целях зажористого кормления припоминать не советовалось. Свинью-то затем и откармливают, чтобы она пожирнее в холке становилась, а потом ее под нож. Но мы ж не свиньи, мы – люди, здесь наше преимущество. И Сивый с аппетитом вычищал миски гордых товарищей по вынужденному совместному проживанию на казенных харчах. Их взаимоотношения после этого не переменились к лучшему. Его называли Хряком и, хохмы ради, отвешивали ему затрещины и оплеухи. В ублюдочной забаве не отказывал себе никто из сокамерников.

Сивый воспринимал каждодневные измывательства как безызбежное зло. Кысмет. Камера – не подводная лодка, однако из ее каменного мешка аналогично никуда не денешься. Когда его били – Сивый не кричал, не звал на помощь – он невнятно бормотал что-то матерное, не глядя в глаза обидчику, и терпел. Примечательно, что за десятидневный срок сменилось двое из соседей по камере – на освободившиеся шконки подселили других людей, но вновь прибывшим не менее умотавших полюбилось изгаляться над безответным страдальцем. Ну или возможно в данную камеру распределялись исключительно только закоренелые негодяи. Однажды относительно безобидное мучительство приняло совсем прескверный характер. Стряслось это за два дня до завершения его заточения в КПЗ. Один из «удальцов», чрезмерно раззадорившись, сбил Сивого с ног подсечкой и всадил ему носком туфли по ребрам. Сивый перевернулся лицом вниз, и, елозясь животом по бетонному полу, прикрывал дергающимися вверх-вниз руками голову и почки – самые уязвимые места в подобном положении. Новая забава приглянулась прочим сидельцам. На лежащего посыпались удары с разных сторон. Как будто забыли, что не около завсегдатайских пивнушек. Опамятовались, когда Сивый стал проситься, чтоб сдуру не покалечили, им же, недоумкам, потом харакири будет. Слава Богу, отхлынули, позволили подняться.

Каждое утро он выдраивал полы в камере, выносил парашу, наводил чистоту в туалете и умывальнике, находящихся в левом крыле второго этажа (у господ оперов). Его сокамерники отконвоировывались во двор РОВД подметать скопившиеся за ночь листья, сучки, бумажки, убирать иной мусор. Эта процедура заменяла попавшимся на крючок хулиганам утреннюю прогулку. Во дворе, в принципе, работы было немного, в основном они перекуривали, гоготали, травили друг другу нескончаемые байки. А несчастному Сивому приходилось потрудиться, подышать миазмами. Сам он относился к своим ежеутренним обязанностям безропотно, надо – значит надо, меньше тумаков перепадет. Хотя и доброго слова не дождешься – Хряк да Хряк. И менты туда же, следуя дурному примеру «бакланов», стали называть его Хряком. Чему удивляться, некоторые из них от его сокамерников отличались лишь наличием погон и милицейской фуражки – и воровской жаргон, и блатняцкие выхватки-повадки, и ударить беззащитного отнюдь не прочь. И били. Били с нескрываемым удовольствием. Разница виделась лишь в том, что менты перед тем, как пустить в ход кулаки, подыскивали повод. (Все ж не хулиганье какое-то, а работники права-охранительных органов). Что, впрочем, проблем не составляло. Поводом могла послужить малейшая провинность Сивого, на худой конец, предположения о ней. И сказать не скажешь, что били ни за что ни про что, ибо нефиг… И понять их вроде бы можно – тоже люди-человеки, и им случается заскучать в долгие служебные часы.

После завтрака дежурный по РОВД распределял суточников по нарядам для выполнения норм трудовой повинности – ведь именно труд перевоспитывает и облагораживает. Выпадали даже наряды с выездом за территорию района, что само по себе сулило перемену окружающей обстановки, разнообразие впечатлений. Поэтому сидельцы соглашались на выездные работы с великой охотой. Но Сивого эти разнарядки не касались, якобы из-за подозрений, что, очутившись в городе, он непременно попытается сделать ноги, человек-фантом – ни документов, ни домашнего адреса. Ему было назначено пройти курс перевоспитания на стройплощадке местного значения с использованием его сил при возведении гаража для милицейского автопарка. Сивый тягал мешки с цементом, носил ведра с песком, замешивал раствор, подавал строителям кирпичи. Было нелегко. Его силы использовались без какой-либо тени смущения. От солнца до солнца на ногах, за все светлое время суток большой перерыв только на обед. Выматывался полностью. Благо – в октябре темнеет рано. Однако с другой стороны, в трудах и заботах и день быстрее пролетал.

Помимо тяжелой работы, издевательств и унижений, Сивому в его сидении в КПЗ не нравилась несвобода. За годы бродяжничества он сроднился с волей. Бродягой и бомжем – он был свободен. Свободен ото всего. Ему не надоедало указками никакое начальство, не тяготила мелочная опека и контроль домочадцев и родни. Свобода работать и свобода отдыхать. Свобода – ни к чему не привязываясь, ни за что не цепляясь – болтаться по городам и весям необозримых просторов бывшего Советского Союза. Быть дураком или быть умным, добрым или злым. И даже свобода голодать и свобода мерзнуть – все это являлось его свободой. На воле он распоряжался своей свободой и собой по собственному усмотрению, сам себе голова. Здесь же за него это делали другие. Безукоризненно придерживаясь буквы закона и вопреки ему.

Разумеется, Сивому было не впервой обживать нары. Такова доля любого из бомжей со стажем. Время от времени доводилось на чем-либо попадаться. И тогда сутками напролет одно и то же. Постоянно режущий по глазам свет в камере. Неубывная вонь человеческих испражнений. Самая грязная и самая тяжелая работа. Презрительное отношение – как со стороны сокамерников, так и со стороны ментов. И балдежные минуты завтрака, обеда и ужина. Уж голодом здесь не морили. Но на обеспечении питанием все балдежности содержания в КэПэЗэ начинаются и им же и завершаются. Каждый день похож на предыдущий – и несвобода, несвобода, несвобода.

По истечении присужденного срока заключения с Сивым провели пятиминутную душеспасительную беседу, поставили на учет как социально вредный элемент – лицо без определенного места жительства – и отпустили продолжать вредное существование далее. Почему вредное? Да потому, что для пользы государства ему давно пора «склеить ласты», а он, вредничая, в силу склада качеств неисправимо испорченной натуры, строптиво задерживался в реестре живых.

Приобретя свободу, Сивый поспешил к ориентировочному местоположению своей заначки.

Мокрядь, сырость, повеянья последождевой прелостью древесной коры, в черных лужах отражалось побледневшее золото осеннего солнца.

Походив, поосмотревшись, он, с зачастившим сердцебиением, увидел давно чаемую к свиданьицу длинную линию холмов пожухлых листьев. («Не сожгли! Не вывезли! Разгильдяйчики мои драгоценные!»). Издали они показались ему нетронутыми. Но, как и следовало, пожалуй, ожидать, от продуктов уже ничего не осталось – растерзанный пакет и пустые банки. («Не надо было их все вскрывать!») Вероятнее всего, продукты сожрали наткнувшиеся на запах еды бродячие собаки. Зато бутылка вина, к его бурному ликованию, оказалась целехонькой и находилась там, куда ее прятал он – ловкий и хитрый Сивый. «А то нет? Винцо! Красненькое! Никто не нашел! Обвел вокруг пальца!» Почему бы и не побыть по этому поводу в ловкачах?

Сразу пить вино не стал. Воткнув бутылку за пояс джинсов, прикрыл ее свитером, и пошел к рынку, в сквер, где две недели тому назад он познакомился с Катькой Рыжиком. Порасспрашивав о ней туземных люмпен-традиционалов, он разведал, что она оседло проживает в ветхом скособочившемся здании заброшенного автовокзала, на его чердаке.

Тот чердак был местом обиталища бомжачьего коммунхозного стада, числом в тринадцать человеческих особей, породненных инстинктом коллективного выживания. Тринадцать. Чертова дюжина.

В минуту, когда Сивый взобрался под крышу автовокзала, обитатели бомжачьего вертепа и выглядели вылитыми чертями. Растрепанные, чумазые, перегавкивающиеся срамословицей трехзаборных матюков, все без исключения пьяные в стельку. Перед приходом Сивого они между собой разодрались. Из-за чего возник спор, с которого завязалась драка, толком уже никто и не помнил. Ибо, монтузя один другому по мордасам, особо-то и не выясняли – кто какой точки зрения придерживается, гораздо большее значение придавалось застарелым счетам и обидам. Стихийно возникшая драка также стихийно и прекратилась – битым организмам потребовалась передышка.

На чердаке стоял невообразимый гвалт пьяных крикливых голосов. Кто и кому чего доказывал – было не разобрать. В скандале не участвовал только один человек, и этим человеком оказалась Катька Рыжик. Отрешенно, с остекленевшим взглядом она смотрела на свару. Но в недавней драке перепало и ей – под ее правым глазом вздувался здоровенным наползнем фингал. В недалеком будущем он обещал заплющить глаз полностью. Катька приложила к фингалу железную дверную ручку.

Появление Сивого оборвало скандал, вниманием буянов завладел невесть откуда возникший чужак одного с ними бомжачьего роду-племени.

Бомжи по-разному относятся к чужакам. Если чужак обладал властью, богатством, связями, если он занимал какую-либо должность в чиновничьем аппарате, служил в милиции или других карательно-исполнительных органах, депутатствовал либо масштабно спекулировал, то есть, имел реальную возможность каким-то образом повлиять на дальнейшую судьбу бомжа, сделать его еще более несчастным в его горемычности или, наоборот, как-то облегчить его цепляния за жизнь, в таком случае: бомж – сущий агнец, уловляющий каждое слово чужака, внимающий ему, как гласу Божьему. Он стремится предугадать любое пожелание пришельца в их мир, льстиво подобострастен и говорит кротким голосом, придавая своей речи оттенок житейской рассудительности. У него огромное желание понравиться. Подобной тактики бомж придерживался и в контактах с рядовым обывателем, когда он у того что-то просит, или только собирается о чем-либо попросить. Конечно, бывало, когда бомж позволял себе грубость – со психу, по-пьяни, с дурного настроения – в отношении простонародья, но такое случалось крайне редко, так как закон, общественная мораль и само общество неизменно оказываются на стороне жаждущего наведения суровой справедливости добропорядочного обывателя в его ссоре с бездомным бродягой. С чужаками, стоящими с ними на одинаковой социальной ступени, бомжи не церемонились. Незвано объявляющихся они, как минимум, встречали настороженной недоброжелательностью. И неудивительно. Настоящую сердечную дружбу у них трудно обнаружить даже в давно скучковавшихся компаниях. Ибо в своих приятелях, в первую очередь, они видят соперников и конкурентов на жизненной дистанции в борьбе за выживание. Чего же тогда ожидать чужаку?

«Кто таков? Откуда взялся? Че, бессмертный говоришь?»

Коренники стаи ошарашивали незванного гостя разноголосистым агрессивным напором.

«Стоять – бояться!»

И, о чудо! Насевшую с угрозами на Сивого пьяную ораву, к тому же взъерепененную после скандала и драки, Катька осадила несколькими словами, выкрикнутыми визгливым, заполошным голосом. И, что поразительно – осатаневшие бомжи от него отступились. Видимо, в чердачной артели Катька пользовалась вполне реальным, не надуманным уважением.

Прежде нежели уйти с новым ухажером, собиралась Катька недолго. С собой взяла сумку, кинув в нее какие-то вещи. Спускаясь по лестнице, она сказала Сивому, что вещи ворованные и их нужно сбагрить знакомому барыге. Дескать, вино, конечно, хорошо, но одна бутылка на двоих – кайфешник слишком короткометражный, из организма наскоро выветриваемый, незадержистый. А продав это шмотье, они купят несколько литров самогонки и заторчат в преотличной оттяжечке. Виньеточно разукрасив сказанное тем, что Сивый ей сразу понравился еще при первой их встрече и что ей бывало грустно оттого, что он не спешил ее навестить. И кокетливо глянула на причаровываемого мужчину карими очами из-под темных щетинок ресниц. Выхолаживание железом не помогло – правый глаз маодзедунил сквозь узенькую щель. И хотя ему в любви призналась не Ольга Сумская и даже не безвестная тускленькая статисточка из сериальной массовки, все же было чертовски приятно. А учитывая его долгое воздержание – приятно трижды чертовски. Мужик-то он был еще здоровый, и ему до умопомрачения хотелось бабу.

Сдав вещи барыге, по совместительству оказавшемуся самогонщиком, они приобрели три литра его продукции и пошли в подвал к Сивому. День и полночи они пьянствовали. Упившись, заползли на его лежбище и мертвецки заснули. В тесной сивушными выхлопами духоте. Пробудившись ото сна, Сивый увидел рядом с собой бабу, млеючи засмотрелся на ее матово белеющее бедро и моментально вспомнил с какой целью он пригласил ее к себе в берлогу. Как только Сивый начал ворочать Катьку, стягивая с ее тела одежду, она, томно застонав, закинула руки на его плечи. Предположения подтвердились – в постели она предоставилась умелой женщиной. Затем они пили, бегали за самогонкой, совокуплялись, спали, похмелялись, снова бегали, пили, спали, и опять бегали, пили. Так продолжалось двое суток. Сегодня пошли третьи. Пить Сивому уже надоело. При мысли о спиртном к горлу подкатывала тошнота.

Иван особенно гордился собой (разумеется – не напоказ) за то, что за годы, проведенные на самом дне, ему удалось избежать заранее предопределенного его жизненными обстоятельствами окончательного и бесповоротного спивания. В нем еще были живы какие-то сдерживающие центры, оставлявшие возможности для сохранения надежд.

— Ва-аню-юуш, там ничего не затерялось? — спросила, проснувшись, Катька. Первым и самым насущным вопросом ее интересовала выпивка.

— Чему тут затеряться, вчера все вылакали, — Сивый показал ей пустую бутылку, поднятую с пола.

— Ооо-ёёшеньки! — простонала она, обхватив голову двумя руками. — Я без опохмелки сдохнуть могу… Ванюш, миленький, надо что-то срочно замутить. Я ведь не вру и взаправду сдохну. А, Вань? Чего молчишь?

— Ну и что я тебе должен сказать? — спросил Сивый, комиссируя пустые бутылки, в каких еще вчера плескалась самогонка. Комиссировал, хотя прекрасно знал, что он не отыщет в них ни граммули алкоголя, сам, лично, из каждой по капле вылавливал. Но своими поисками он выказывал Катьке деятельное сочувствие. В какой-то степени даже в чем-то настоящее, с немалой долей искренности в демонстрируемом участии, ибо не полномерная Сивый еще скотина, не мог он равнодушно наблюдать, как живая душа, сегодня ночью бывшая ему почти совсем родной, страдает рядом. По водке, правда, страдает… Но страдает.

— Балалайка, — со вздохом сожаления закончил он осмотр бутылок.

У Сивого голова болела куда как поменьше, давеча выпитое несколько подправило его здоровье. Ему сейчас хотелось побыть самому, наедине со своими мыслями. И Катька уже мешала. Но не выгонять же ее? Подловато тогда выйдет – пили-то, гуляли два дня на Катькины деньги. А намекнуть бы следовало. Он ей улыбнулся.

— Катюх, чем сегодня заниматься будешь?

— Тем же, что и ты, — подластиваясь, сказала Сивому Катька, глядя на него отуманивающе влюбленным взором.

— Ну-уу, я своими делами займусь. И у тебя, поди, какие-то планы на сегодня имеются? — стараясь быть потолочно вежливым, он намекнул – ей можно начинать сборы и уходить.

— Вот как?! — стала понимать Катька, чего добивается «ее милый Ванюша».

Она встала с лежбища и, еще сомневаясь в верности своих выводов из сказанного любовником, подошла к столу.

— Значит, ты так со мной?

Катька стояла перед Иваном Крепилиным голая. Нисколько не стесняясь и не стыдясь своей наготы. Да и почему это она должна его стыдиться, если за два совместно проведенных дня он видел ее голой не единожды. Она при нем и по нужде ходила, в тот дальний угол, где у Ивана Николаевича стоит ведро. Чего теперь-то им друг дружку стесняться? Тем более баба она еще в соку – всего тридцать пять годочков. На нее и покапиталистее мужики зарятся. Деньги ей дают, чтобы с ней переспать. Когда трешку, иногда пятерку, а на прошлой неделе один очень даже приличный, очень моднявый джентльмен дал ей десятку. От Катюхи ему нужна была только любовь. Так торопился, что и пить с ней не стал, а сразу на нее полез. Бутылка ей полной осталась. Она потом ее со своими, на чердаке, выпила. Катюха – добрая и не жадная, это всем известно... Так что мужики Катьку любят. И какие мужики! Иван тоже, конечно, ничего. Он ей нравится. Но что-то многовато он за себя вообразил. А чего воображать-то? Кто он? Бомж! К тому же, старше ее на десять лет.

Она скривила губы иронической усмешкой.

— Денежку как пропили, так и отпала в Катеньке надобность. Душевный ты, однако, человек, Иван Николаевич. Без денежки, выходит, и не нужна тебе Катенька. Во как! А я, тетеря, приняла тебя за джентльмена.

— За кого? — опешил Сивый, затем, рассмеявшись: — Ну, ты сказанула! Ха-ха-ха!.. Джентльмен в дырявых носках… Ха-ха-ха!

— Носки заштопать можно. Только джентльмен он завсегда джентльменом будет. Так-то, Иван Николаевич.

—Возможно, возможно. И я подобного мнения о джентльменах. Сожалею, Катюша, но я к их сословию не принадлежу. Я матом ругаюсь, самогон хлещу, что конь водицу на водопое... Одеколон частенько вовнутрь употребляю, а джентльмены его исключительно для запаха. По утрам морду не всегда умываю, а о купании и бритье я вообще молчу. Бывает, баб лупцую, чего истинный джентльмен себе никогда не позволит. Слишком многим я отличаюсь от джентльмена. И главное, по-английски я ни в зуб ногой, а они, как я наслышан, водятся преимущественно в туманных Лондонах. Выходит, права ты, Катюха, на джентльмена я вовсе не похож.

— Так уж и не похож? — усмехнулась она. — А когда денежка у Кати в кошельке дзилинчела, кадрили вокруг меня выплясывал, вальсы-бостоны. Совсем как чистокровный, племенной. А закончились, о Лондонах заговорил.

— При чем тут твои деньги? — возмутился он. Он знал свою правду, хорошо знал, искренне верил в нее, и Катькину правду ему было слышать неприятно, поскольку сейчас ее правда никак не совпадала с его убеждением о происходящем.

— При том, дролечка Иван Николаевич, при том. И вежливый, и интеллигентный был. Ухаживал…

— Конечно, ухаживал. Не из юрты на люди выскочил, — буркнул Сивый, избегая встречаться взглядом с уедающими укором глазами.

— А мужики, как от бабы любви захотят, красиво ухаживают. Золотые-перезолотые. Люли-Разлюли. Заслушаешься, не нарадуешься малиновому перезвону, да из райских яблочек медовуху пьешь черпаками, упиваешься. Получает, чего хотел – и к тебе задом, к лесу передом. Не в новинку.

— И я об этом самом. В Лондонах, Катюха, джентльмены, в Лондонах, — повеселел Сивый. По устаканившимся в сознании Катьки Рыжика житейским понятиям, мужской род в целом имеет в своем характере названную ею подлую особенность, он оказался не святее, но и не гаже других. Угрызения совести попритихли.

— И у нас порядочные мужики есть.

— Пользуются спросом?

— Хм, догадливый. Какая ж устоит перед джентльменом?

— Сразу прилечь тянет? — улыбнулся он.

— А чего, спрашивается, под хорошим мужиком и не полежать? — невозмутимо ответила она.

Ее слова когтисто царапнули его самолюбие. В Сивом пробудилось чувство, весьма похожее на ревность. Любому нормальному мужчине делается мерзко, когда женщина, с которой он совсем недавно ласкался на любовном ложе, при нем упоминает о других самцах, с какими она была. Даже когда без конкретных имен. Что говорить, если порой одно предположение об этом вызывает гнусное ощущение в душе. Пусть баба и ведет беспутную жизнь, дубликатную Катькиной.

Первым желанием Сивого – после того, как он услышал ее слова – было наорать на нее, оскорбить, прогнать в таком виде, в каком она красовалась перед ним. Он уже открыл рот, дабы продрать глотку матюком поядренее, но вовремя пришел в разум, что Катька, шалапутная ее голова, сынтригованным ответом и старалась возбудить в нем ревность. Ей хотелось, чтобы он возжелал не делить ее тело с другими мужчинами, удержал ее возле себя, пригрел, приголубил, никуда отсюда не отпустил. Извращенно, но как уж додумалась. Еще чуть-чуть и Катька получила бы эффект совершенно противоположный тому, каковой ею замышлялся. А добавочно к оскорблениям могла и по морде схлопотать. Не Лондоны.

Крепилин с жалостью посмотрел на Катьку Рыжика.

Близко, совсем близко от него, протяни руку и дотронешься, ждала определения своей участи несчастная женщина тридцати пяти лет. Но она, испитая чердачной, подвальной, подзаборной жизнью, силилась сберечь в себе женскую сущность. Ей бы всегда нравиться мужчинам, чтобы они думали о ней, заботились, защищали ее… И ей, наверное, еще иногда грезилась по ночам сказка, где ее находит без памяти влюбившийся в нее рыцарь, способный ради ответного чувства на любое безумство. Она еще оставалась женщиной, она еще ждет.

Сивый смотрел на Катьку, на ее голое тело. Он не презирал и не насмехался. Все проще – он хотел бабу, он ее получил, случка совершилась. И Катька напрасно драматизирует ситуацию. Ей просто-напросто пора уходить. Катькин обвислый живот, сутуловатая спина, синюшное тело, усыпанное рыжинками веснушек, не вызывали у Сивого никаких чувств, никаких, кроме жалости. Стоило ли упоминать об обольстительном обворожении или взлибидевшемся огне страсти. Только жалость. К ней… и к себе.

— Катя, шла бы ты домой, — усталым голосом произнес он.

— Все-таки выгоняешь? — уточнила она.

— Почему сразу выгоняю? Катя, с чего ты взяла, что я тебя выгоняю?! Сказано, у меня сегодня занятой день.

— Вчера был незанятой, а сегодня, когда у Кати денежка исчерпалась – занятой. Душевно ты со мной, душевно, — Катька говорила, глядя на него злыми глазами, но с места не двигалась и, похоже, уходить не собиралась. Уповала на свои женские чары что ли?

— Вот заладила – денежка, денежка… Вчера твои пропивали, завтра мои пропивать будем, — после мягче добавил: — Иди, Катя, иди. Я к тебе через денек-другой заскочу.

— Как же… буду тебя дожидаться. Застанешь – встретимся, а не застанешь, не обессудь – пиши письма до востребования, — все еще в колебаниях, что он одумается, сказала она, и медленно, медленно, стараясь поэротичнее поваживать ягодицами, пошла к своим вещам, валяющимся возле лежбища.

— Не метель метелица, обязательно застану. Эх, и гульнем тогда! — обнадежил Сивый, наблюдая за тем, как она притормаживающе наряжается, неторопливо надевая на себя вещь за вещью.

Одевшись, женщина помедлила еще.

— Иван Николаевич, а после до локоточка не потянешься, куснуть?

— Я тебя найду, Катюш.

— Смотри, как бы поздно не было, меня находить.

И она шагнула на ступеньку, затем на следующую, повыше. Поднималась – не спеша, как будто выплывала из подвала, вынося свою «несравненную сексапильность» в люди, прибереженной для кого-нибудь более порядочного… Ушла. Нет, все же заглянула, крикнув ему напоследок:

— А я думала, ты серьезный мужик!

Сивый не ответил. Ему нечего было ей сказать. И у него у самого неожиданно испортилось настроение. Он вдруг понял, почему Катьке не хотелось уходить. Она боялась снова остаться одна. На утлом пробитом челне посреди бурного людского моря. Она, по всей вероятности, ждала, что они залатают в нем пробоину и дальше поплывут вдвоем, сцепив свои судьбы катамараном – рядышком, под одними парусами. Мечтала о родном источнике человеческого тепла и участия. Ожидала увидеть чаяния этой мечты и у него. А он? Что нужно ему? Точно Сивый не знал. Догадывался. Строил планы и разрабатывал жизненную стратегию. Но как-то легковесно, зыбко – даже в собственном воображении… Смутно, смутно.

Самозаедисто принимать, однако, ему сделалось грустно оттого, что она ушла.

V

Сегодня – тридцать первое декабря, и у него сегодня очередной день рождения. Ивану Николаевичу Крепилину, то бишь Сивому, исполнилось ныне ровно сорок шесть лет.

Угораздило же его родиться на Новый год!

Как всегда в этот день его душила тоска. Обычно она наваливалась на него вечером, в канун утра, когда к его возрасту прибавлялся еще один год. Все повторялось.

Со вчерашнего вечера – тоска гнетущая и глухая. А поутру – еще муторнее, еще безысходнее. Все вокруг мрачнело, наливалось черным. Что вчера казалось вполне приемлемым, сегодня пульсировало гноящимся нарывом. Гнушаешься собственной жизнью, самим собой, презираешь и ненавидишь себя. Острые приступы себяненавистничества сменялись безразличием к жизни, безвольной апатией – заснуть, чтобы никогда не просыпаться! Мучило бессилие, тщетность попыток изменить свое существование к лучшему… Тоскливее… Весь мир ополчился на Сивого… Уж нет сил… Прошлое, настоящее и будущее отвердевало рясной чернотой. Не было, нет и не будет ему счастья в жизни. Черным-черно на многие года – и позади, и наперед – ни зги. Слезы. Горечь во рту. Перебои в сердце… Вглядываешься в себя, в глубь души, изучаешь линию своей судьбы – ищешь. Черно, черно, черно… И вот – блеснуло, затеплилось. Свет струился из самого начала его жизненного пути, из его детства. С каждым последующим годом свет тусклее, тусклее и обречен затухнуть вовсе, если в костерок не подбросить хотя бы несколько щепочек радостного, доброго, хорошего, но не мимолетного, а чего-то прочного, долго горящего. Из чего только состоят эти щепочки? Где их найти? А чернота вокруг сгущалась, уплотнялась, подавляла. И тоска, тоска, тягучая тоска. Уставшее сердце Ивана чувствовало, что на поиски света, согревавшего бы его душу, у него оставалось все меньше и меньше времени. Еще немного – и чернота сомнет его, задушит. Хватит ли сил и терпения бороться с нею?

Сегодня Ивану тоскливо. До жути тоскливо. Но он старался не забывать, что тоска – изгладывающая, высасывающая сердце лютой неуемностью – продлится около недели, потом ее сила станет уменьшаться, и она будет прихватывать лишь иногда – когда сильнее, когда слабее, но прихватами, чередующимися с другими настроениями. Она должна отступить, так было всегда до нынешнего дня рождения. Если она навалится и не отпустит, тогда впереди ничего нет. Черный бесконечный туннель. Ночь. Смерть.

К заведомо сложной неделе Иван всегда готовился загодя. Так и в этот раз. Он предусмотрительно накопил денег. Порой отказывая себе в насущных надобностях. Затем набрал на них продуктов – недельный запас, и… И, конечно, купил самогонку, несколько бутылок самогонки – разбавлять хмельными мечтаниями тоску, расщеплять ее на соединения лейкоцитов с эритроцитами. Не панацея, но как анестезия уже много лет выручает. Всю днерожденьевскую неделю он будет пьянствовать. Беспробудно.

Пить он начал со вчерашнего вечера. Починные двести грамм вошли в него сразу по завершении последних предпраздничных приготовлений – утерпел, не упустив ничего из намеченного. Сейчас Сивый был не пьян. Он недавно проснулся и, похмелившись, вышел прогуляться по городским улицам, подышать свежим, с морозцем, воздухом. Так уж выпало, что его самая тоскливая в году неделя приходится на веселые новогодние праздники. Когда люди вовсю веселятся, празднуют – он тоскует.

Под широкой подошвой стуженепроницаемых «дутышей» скрипко похрустывал снежок. Им засыпаны все стогны, тротуары, улицы, проспекты, а он валил и валил с неба, укутывая бескрайним белым покрывалом землю. Снег – сухой. Значит, долго будет лежать. Иван любил, когда на Новый год идет снег, пахнет еловой хвоей, а народ вокруг улыбается. И ему тогда отламывался кусочек чужого праздника, да и тоска горючая легче переносилась.

Он шел навстречу ветру. Снежинки слету покалывали щеки и нос. Но эта укольчатая, холодящая боль была ему приятна, она взбадривающе утешала. Люди же, передвигающиеся по улице почти бегом, отворачивали лица от летящих с неба крупинок, обжигающих кожу леденистыми укусами.

Человека три, из встреченных по дороге, несли домой елочки.

Иван тоже всегда, где бы он ни местечковал на очередной Новый год, старался добыть в свое жилье лесную душистую красавицу. Если получалось, в бомжачьей пещерке сразу делалось пригляднее, праздничнее и немного волшебнее. Да, да, вы не ослышались, волшебнее, ибо наличием в обиталище зеленой елочки Сивый устраивал себе свидание с тем, что еще оставалось приютом незамутненного, безущербного света в его сердце – со своим детством.

В родительском доме каждый Новый год стояла большая красавица-елка, наряженная игрушками, гирляндами, конфетами. В детстве ему случалось поворовывать конфеты с елки. Они были особенно вкусными. Мама на сыночка за это не сердилась. Она была доброй. Вспомнив о своей матери, Иван невольно улыбнулся и расстегнул верхнюю пуговицу на телогрейке. В его подвале елочка имеется. Два дня как стоит.

Он шел и улыбался встречным лицам, но никто не улыбнулся ему в аллаверды. Людям была безразлична Иванова улыбка. И очень скоро его улыбка сменилась горькой усмешкой. Какое им всем до него дело? Кому интересно, что у Ивана Крепилина сегодня день рождения? Он – бомж и путается у них, торопящихся к звону фужеров праздничного ужина, под ногами. Собой он портит весь новогодний пейзаж. Для них лучше, если бы его не стало вовсе. И никого из них не волнует, что он такой же человек, как и они, и что ему, как и им, хочется радости и счастья. Хотя бы махонького, малюсенького, бомжачьего счастьица.

И на елке-великанше, размещенной на центральной городской площади – не так ярки перемигивания разноцветных лампочек, потускнели, и не так душиста хвоя, и морозный воздух уже не настолько свеж.

К себе, в подвал, Иван вернулся мрачнее грозовой тучи. Он никому не нужен, никому не нужна его улыбка, всем, абсолютно всем существование на свете Сивого только мешает. Не успел он присесть, как его рука наливала самогон. Хлобыстнул полный стакан. Именно – хлобыстнул. Залпом. Долго сидел – не закусывая, хмелел, ловя широко открытым ртом воздух. Закусил после того, как мозг стал одурманиваться алкоголем. Пьяным ему было легче воспринимать действительность, его тоска притуплялась. Вздругисто он расхохотался. Хохотал заливисто, до слез.

«Вы желаете, чтобы я сдох?! Да?! А вот вам!» — и Сивый скрутил дулю поздоровеннее, показывая ее на выход из подвала: «Я еще поживу. Назло вам!»

Этот Новый год он встречает сам. Вначале хотел с Катькой, но потом раздумал. Он проведет праздник без убожества Катькиного общества и ее охмуряющей назойливости. Одному ему сейчас комфортнее. Без очарования красотой и радости ее созерцания, но и без пошлого уродства – нагло лезущего, выпячивающегося в глаза, с подразумеваемым в себе тягостным и бескомпромиссным напоминанием о его незавидном положении. Он… — и тут Сивый снова рассмеялся. Раскатисто. Эхом по стенам подвала. Налил себе самогон. Уже поменьше. Треть стакана. С удовольствием выпил, с вдохновением закусил, стол у него сегодня – не абы какой – праздничный!

Мысли побежали веселее. «Ха, интересно, занимательно… Нестыковочка, однако, в размышлениях о жизни. Очередной жизненный казус. Он, Сивый, полон негодования, обид на людей – за то, что они его игнорируют, презирают его, чураются, а сам с таким же пренебрежением относится к людям, подобным себе. Катьке, возможно, тоже плохо оттого, что она сегодня, в праздник – одна, а не с ним. Нет, естественно, сама она не останется. Их бедовая чертова дюжина, распоясавшаяся ведьмаковским шабашем на чердаке автовокзала! Уж как они, должно быть, лихо пьют и лихо пляшут, эти – всеми презираемые, всем обрыдло-надоевшие, всеми безжалостно затравливаемые. Аж крыша в плясе ходуном ходит. Ухх, жарь! Ухх, шпарь! Гармонист, наяривай! Не мерзни, Катюха!.. Может быть так? Может. Следующий, не менее вероятный вариант – деликатный до щекотливости. Праздничный вечер в клубничном интиме приятно-похотливого тет-а-тет. И на Новый год всегда найдется мужик, обделенный женской лаской. Забуханному сойдет и ласка бомжихи. Ему все до фени: какая она, как выглядит – лишь бы баба под боком оказалась. Будет ей и водка, будет и колбаска (праздник все-таки), а, может, что и поэкзотичней перепадет – ананас там или бананы. И спать ей самой не придется, не станут же затрачиваться на потаскуху только из-за застолья в ее «приятном кумпанействе» – за угощение она расплатится своим телом. Грязным, вонючим, шклявым, с высохшими грудьми и обвислым животом… С перхотью в сальных волосах…» — Сивый заскрипел зубами.

Самодовольная насмешливость, умиротворение ушли, появилась злость.

«Как же, будет она о нем вспоминать»!

Сивый представил – одуревшую от безумных ласк, орно стонущую от удовольствия Катьку, сплетенную в неистовых объятиях с голым мужиком. Они ласкали друг друга и, чуть ли не воющие от кайфа, метались, мялись по всей постели. Видение было таким ярким, явственным, как будто он стоял рядом – нет, даже завис над ними. Белеющая в темноте худая Катькина нога, вскинутая вверх и елозящая пяткой по стене, ее растрясываемые груди, крики экстаза – ввергли Сивого в раж умоисступления. Трясущимися руками вставил в рот сигарету. Выкурил ее в несколько длинных вдохов. Немного успокоился. Сплюнул на пол слюну вместе с выкрошившимся из сигареты табаком.

Лица мужика он не рассмотрел, да и не мог его рассмотреть – мужик был незнакомым, с желтовато-размывчатым овалом дыни на плечах.

«Так и должно быть. Он – чужой, сегодня он есть, завтра его не будет».

Представившийся ему в воображении Катькин любовник как будто явился олицетворением всех тех самцов, которые обладали Катькиным телом или еще им попользуются. Лицо у них общее, без определенных контуров и четких линий. Определенность и четкость здесь недопустимы, они все усложнят. Поскольку индивидуализируют каждого из – полка, дивизии или целого армейского корпуса – отметившихся эякуляцией между благожелательно рассупоненного Катькиного бляжья. С размытыми лицами эта армия уплотняется, прессуется и под неимоверными усилиями давления остатками Катюхиного самоуважения блюмингуется в одного человека. В одного мужика. Чужого. Чужого прежде всего для Катьки. Ей самой, предполагает Иван Николаевич, так легче и удобней. Она никого не помнит и не хочет запоминать: ни имен, ни внешности, ни кто какую сумму ей дал, ни кто чем угостил. Для нее они совершенно посторонние люди. Она предоставляет им свое тело, чтобы выжить; они пользуются удовольствиями, извлеченными из его эксплуатации, расплачиваются за них деньгами или продуктами, а потом уходят из ее жизни – в жизнь свою, чужую, далекую от существования на этом свете Катьки Рыжика – старательно забывая пьяное вожделение к грязному телу бомжихи.

Однозначно не живет Катька проституцией. Может быть, и хотела бы жить, но не в состоянии – куда ей до шаболдающихся вдоль автомобильных трасс младомясистых «ночных бабочек».

Но Сивому приходится признать, что кое для кого она и сейчас бывает горячечно манкой – своей дешевизной, почти дармовщиной, своим азартом в постельных утехах. А уж во времена Катькиной первой свежести от желающих полакомиться с нею телесными наслаждениями, как она рассказывала, отбою не было. Гипотетично, что именно из-за безотказного доступа к ее девичьим прелестям юная Катька и пользовалась повышенным спросом среди окрестных пьяниц, прыщавых подростков, уставших от ночного онанизма; подгулявших отцов семейств, по-пьяни соблазняющихся развеять постную размеренность супружеских обязательств с развязной молодухой. И не стоит даже фантазировать, что в те годы Катьку Рыжика напрягала подобная разновидность бабской доли, она сама любила мужика. Не кого-то конкретного – с именем и фамилией, а просто мужика, за то, что он есть мужик. Распалялась похотью с полуоборота и в ослепительной эйфории безоглядно горела одним днем. Она и сейчас обожала секс. Ей нравилось заниматься им подолгу, с наслаждением, отдаваясь ему беззаветно, вытягивая из партнера все силы, доводя его до изнеможения…

Остервенев в край, Сивый громко и зло выругался:

— Сука! Любит потрахаться, дрянь!

Сивый выпил полстакана самогонки. Потом плотно закусывал, ел. Ел – доколе не набузовал в брюхо под завязку, под самое горло. Покушать у него сегодня, слава Богу, обожрешься, а за один присест всего не осилишь. Много чего вкусного лежит на праздничном столе, застеленном свежими позавчерашними газетами. Сивый даже несколько видов салата приготовил. Стушил курицу, украденную им три дня тому назад в деревенском курятнике при последнем ночном набеге на сельскую округу. Котлет из мясного фарша состряпал… «Пускай утроба в праздник потешится вкуснятиной!»

Наевшись до отвала, с набухшим от обилия съеденного животом, Сивый ослабил на поясе ремень и неуклюже транспортировал себя на лежанку. Сытый, он подобрел. Сытому лень злиться. Думалось только о позитивном.

«А чего ему, собственно говоря, на Катьку батон крошить? Кто она ему такая, и кто он ей?.. И гляди, как разнервничался!» – недоверчиво покачал головой Иван: «Распетушился! Если б Катька была где-то поблизости, под рукой, непременно бы ее отлупцевал. Это уж верно, как дважды два – четыре, отлупцевал бы. А из-за чего спрашивается? Любая баба – сука. Они только о ласках да о любви и думают. Такими их Бог создал. Тело их – инструмент чувственности, не для тяжкого труда оно, не для войны и житейских тягот. Им бы все целоваться, нежничать, ласкаться. Каждая сука воет в ночи о любви! Если баба не получает всей полноты любовного чувства от своего (судьбой даденного) мужика, она станет добирать ее от многих сразу, восполняя желаемое совокупностью. Так уж они устроены. Чего на них злиться? Им и так в жизни достается. Они с рождения – грешницы. Даже невинными девочками они входят в храм Божий с покрытой головой. Грех – их суть! Сладкий грех! Ох, какой сладкий!!! Бесспорно, сам грех мы, мужики, и любим, зачастую вовсе не страдая от недостатка любви. Выходит, и мы хороши! Но и все ж – сучка не схочет, кобель не вскочит. Так что, несомненно бабы больше виноваты, больше грешны».

Спать не хотелось. Он отдыхал на лежанке с открытыми глазами.

На улице затрещали выстрелы петард, хлопушек, звучно зашипели фейерверки, раздавались восторженные крики людей – наступил Новый год.

Сивый выглянул наружу, оставаясь в колодезной тени провала.

Во дворе толпилось множество народа: дети, мужчины, женщины – старые и молодые. Поздравляли друг друга, обнимались, лобызались, сердечно жали руки, забавлялись искробрызжущими бенгальскими огнями, запускали в небо шутихи, и без того – полыхающее, взрывающееся разноцветными огоньками салютов.

У смотревшего на веселящийся люд Ивана на глаза навернулись слезы. Как они все счастливы! Как им замечательно быть вместе!

Ему возмечталось присоединиться к радостной толпе, глазеть с нею на салют, под ликующий свист и одобрительные возгласы пальнуть шутихой, от души желать окружающим людям счастья и удачи в Новом году. Но из-под покрова непроглядной темени он даже высунуться боялся. Однодворцы все равно бы не приняли его, прогнали, да еще, чего доброго, вышвырнули б из обжитого многими неделями подвала. Уж лучше он посмотрит на них издали.

Глядя на этих счастливых людей, он со всей остротой ощущал свое одиночество, и в голове, в который уже раз за сегодняшний день, вспыхнуло напоминание – зачем, с какой целью он приехал в некогда родной себе город. Сивый воззрился на обрубок мизинца на левой руке, и тяжко вздохнул.

Спать он лег около четырех утра. До того, как отойти ко сну, вопреки обыкновению, пил Сивый очень мало. Происходившее не укладывалось в рамки годами обкатанной программы днерожденьевской недели. Пять полных под горлышко поллитровых бутылок самогонки и еще из одной пол-литровки отпито лишь грамм сто – только утешаться и утешаться – а прельщение пропало, как и настоятельная необходимость в анестезионных свойствах спиртного. Вместо пьянки он отдал время размышлениям о своей дальнейшей жизни.

Сперва сон у Сивого был беспокойный, урывочный, он то и дело просыпался. Но постепенно просветлялось в его душе, и, если бы Сивый мог взглянуть на себя спящего, он бы заметил, как на лице сорокашестилетнего мужчины разгладились морщины и оно значительно помолодело.

Озаряемая золотыми лучами, на белоснежном, чистом – ни крапинки – фоне ему виделась его мама, умершая много лет тому назад. Она разговаривала с ним. Своим голосом, будто пытливо прогревающими лучиками доброты, мама шевелила утонувшее в черной мгле сыновье сердце. Она вызывала к жизни то светлое, что еще сохранялось в глубинах его души. И его сердце радостно откликалось. Долгожданная гостья склонилась над ложем, где спит Иван. Совсем еще маленький Ванюша Крепилин. Ныне, во сне, ему лет десять, не больше. Он в родительском доме. И мама... Такая молодая, красивая, с башенкой черных густых волос. Без единой морщинки, без единого седого волоска.

Мама взялась за его ручонку нежными, горячими пальцами и говорила с ним ласковым голосом:

— Ванюш, сыночек, проснись. Сколько можно спать? Тебе необходимо проснуться, сыночек. Ты же у меня хороший, умный, послушный. Мне не должно быть за тебя стыдно. Как ты можешь, Ваня, так обреченно спать, твоей маме больно за тебя, сынок. Но знаю, Ванюша, что ты мальчик хороший и обязательно проснешься, ведь ты любишь свою маму. Правда, Ваня? Ведь любишь?

— Да, мамочка, — ответил он, поцеловав ее добрую руку.

— Просыпайся, Ваня, я жду, когда ты проснешься, — сказала она и стала удаляться от Ивана Николаевича.

— Не уходи, мама! — протянул он к ней руки. — Мне так плохо без тебя… Так горько…

— Я не могу задерживаться здесь по собственному желанию. Мне нужно идти, — грустно вздохнув, с сожалением сказала она.

— Тогда я пойду с тобой. Возьми меня к себе, мамочка, — попросился он.

— И даже не думай! — рассердилась мама. Лицо ее сделалось строгим. — Ты должен остаться здесь, время встречи со мной еще не пришло.

Потом она подобрела и нежно ему улыбнулась.

— Но мы увидимся с тобой, сынок, непременно увидимся. Только ты не спеши, всему свой час. Не забудь проснуться, Ванюша, я люблю тебя. До свиданья, сынок, — и самый близкий ему человек растаял в вибрациях струй эонных изотопов.

— Мама, мамочка, — прошептал Иван. И пробудился. Сохраняя в груди тепло, собранное по всем извилистым закоулкам его души; тепло, навеянное розовым дыханием детства. Еще долго он видел и чувствовал себя ребенком, вживе ощущая прикосновения добрых материнских рук. На душе было мягко и светло. Привычная тоска рассеялась, как в поле белый дым. Грудь подымалась свободно, не сдавливаемая абсолютно ничем, никакими горестями и разочарованиями.

Мама настаивает, чтобы я проснулся. На ее языке это означает – покончил с бродяжничеством и неурядливостью существования, вернулся в нормальное человеческое общество. Именно так... И он увидит свою дочь, и расскажет ей о себе. Он не зря сюда ехал. Но не бомжем он появится перед ней, не жалким побирушкой и горьким пропойцей. Пускай, допускается, своим появлением в жизни дочери поначалу он не подарит ей особых поводов для гордости, однако она не должна застыдиться родного отца при узнавании. Он обязательно проснется!

Иван размечтался о предстоящей встрече со своей Иринкой. Как она его обнимет, поцелует, повиснет на шее. А он закружится с дочкой, как на карусели, обняв ее сильными еще руками. Он расцелует Иринкины глазки, волосы, лицо. Она у него красавица. Самая красивая девочка на свете! Потом их встречи сделаются частыми. Они переговорят обо всем на свете, станут близки, доверительны между собой. Отец всегда ей поможет, подскажет, пожалеет, защитит и оградит от напастей, как сможет. Они на всю жизнь останутся друзьями и семьей. Затем она выйдет замуж за хорошего парня, который ее сильно полюбит. Пойдут внуки. (Именно – внуки. Не один, как заведено сейчас у современной молодежи, а двое или трое. Один внук – это очень мало). Они будут обожать своего деда, будут скучать по нему при разлуках. А он станет баловать их сладостями, развлекать скоморошьими дурачествами, изобретать для них интересные, занимательные игры.

Крылатые грезы уносили Ивана все дальше и дальше, на дальние годы вперед.

Отойдя от надоблачной мечтательности, Иван занялся составлением реалистичных планов, опирающихся на холодный расчет. Прежде всего, необходимо перестроить образ собственного мышления. Не мокрой общипанной курицей, а поувереннее, посмелее – чтобы больше себя к орлам. Нужны деньги. Куда же без них? Деньги и стабильный источник их пополнения. Теми способами, какими он зарабатывает на сегодняшний день – много он не скопит. Он должен придумать что-то иное. Решение всегда отыщется, если его упорно искать. Согласно конфуцианской мудрости – и черную кошку возможно отыскать в темной комнате, стоит этого, действительно, захотеть. Он целый день думал, размышлял, подсчитывал, анализировал, снова впадал в мечты. Ничего оптимальнее того, как идти за содействием в своих начинаниях к Баркашику, выдумать так и не сообразил.

Баркашик тоже был бомжем, но бомжем особенным, просто уникальным. Сивый с ним незнаком, да и контактировать им где-либо не доводилось. Он много о нем слышал. О Баркашике, нередко делая его имя солирующей темой разговора, любили посудачить бомжи всего города, с какими только не общался Сивый. Но в основном – слухи, исчерпывающих сведений о нем и собранной им компании предоставить Сивому никто не смог. И не мудрено. Баркашиковцы прочих городских бомжей сторонились, держались на особицу, никого не подпуская к своей артели, к своим тайнам и секретам. Болтали про них разное. Иногда пороли сущую ахинею. Называется, лишь бы не молчком. А разве позволительно при составлении умозаключения по серьезному вопросу опираться на парообразования досужих домыслов пустобрехов? В любом серьезном вопросе. А когда ставка не менее самой жизни? Услышать, перепроверить, убедиться собственными глазами.

Вот что Сивый знал об Баркашике…

Он молод. Ему года двадцать три-двадцать четыре. Не пьет, не курит, наркоманов вообще за людей не считает, на дух не переносит. Занимается спортом, каратэ. Сивый однажды видел, как Баркашик расправился сразу с тремя гонористыми качками, задиристо задевшими его на улице. Красиво, спокойно и без мата. Приемчики выполнял, как в фильмах с участием Чака Норриса. Пара-тройка бросков-ударчиков – и качки отдыхают – беззаботно, чуть дыша, а он дальше по улице – невозмутимо и улыбаясь. Еще б не улыбаться – здоровенный лоб, под два метра ростом, и, к тому же, каратистскими приемами владеет. Первый ни на кого не налазит, но ни себя, ни своих в обиду никому не дает. Не один забияка по милости Баркашика зубы проглотил. С ним стараются не связываться. Менты и те не трогают. Местная блатата застенчиво изображает, что никакого Баркашика в пространстве их интересов не существует – не их поля ягода – и сами же бдительно следят, чтоб их интересы не пересекались. А Баркашику это и надо. Он сколотил себе из молодых бомжей то ли бандитскую бригаду, то ли секту, и он в ней – единоличный заправила. По своим взглядам он – то ли фашист, то ли религиозный фанатик, то ли бунтарь из андеграунда, а быть может и сатанист – тут слухи изрядно разнятся и никто ни в чем не уверен. Сам Баркашик посторонним не расшифровывается. При нем было пять или шесть человек. Для членов его команды он настолько авторитетен, что едва ли не древнеславянский грозный бог Перун.

Помимо той драки, Сивый еще разиков пять видел Баркашика. По его внешнему облику никак не определить, что он принадлежит к касте бомжей. Всегда опрятен, следит за собой не только в одежде, также в речах и выверенности поступков. Чего требовал и от своих. Баркашик и его люди постоянно при деньгах и держатся соответственно, с независимым видом. Жил Баркашик в другом конце города, в одном из заброшенных домов. Жил он в нем со своей подругой. Ее Сивый не видел. Говорят, она очень красива. Вот и все, что Сивый знал о Баркашике. Немного, однако достаточно для того, чтобы обратиться к нему за помощью. Слегка настораживали толки о сатанизме. Но он обязательно присмотрится, если уж, действительно, дьявольщина какая-то – кровь младенцев, летучие мыши, перевернутые кресты – он крутанется и уйдет. Если сможет, конечно. Как бы там ни было – без боя лукавый его не возьмет. Бог не выдаст, свинья не съест. К Баркашику он пойдет завтра. Послеобеденным часом. Решено. Помолясь, пойдет.

Иван в течение дня, словно какой-нибудь сэр Джонсон, цедил одну-единственную бутылку самогонки. Выходил прогуливаться по праздничным улицам города, глазея на веселящуюся людскую кутерьму. Спать лег пораньше. Баркашику он завтра должен завиднеться свеженьким огурчиком. Зелененьким и с пупырышками.

VI

Двухэтажная хрущевка в два подъезда. С первого же взгляда правомерно определить, что для безмятежного проживания в ней людей она непригодна. Так и было. Дом запланирован под снос. Квартиросъемщиков из него выселили два года тому назад, выдав им ордера на обмен жилплощади. К тому моменту здание находилось в официально признанном аварийном состоянии, а по строкам из писем жильцов данного дома в редакции городских и областных газет – вот-вот рухнет, похоронив под обломками всех случившихся под его кровлей. И горадминистрации пришлось раскошелиться, перетряхнув природнившуюся, будто бы государственную, мошну, выискивая средства для новых жилых помещений. Чиновникам было бы куда насладительнее выгнать людей под открытое небо, чем изыскать требуемую сумму в городском бюджете. С каким бы удовольствием они б так поступили, дабы другие жалобщики не повадились их напрягать. И рука не дрогнула б подписать соответствующий акт. Но это пахло грандиозным скандалом, детонацией от которого могло многих из насиженных кресел подпружинить и безвозвратно вринуть в копошения безынициативного электората.

В этом доме и обосновался Баркашик. Бравурно хорохорясь. Ладно бы сам, а то дуплетом со своей он, авантюристично, и чужими жизнями заигрывался. Не тем мальчик рысачит. Только кто ему указ? Впрочем, думается, Баркашик силком возле себя никого не держит и никого к неоправданному риску не принуждает. Вот и он, старый дурень, добровольно к нему идет. Хм, в самоубийцы. По собственному почину.

В густо сыпавшийся с пепельно-седого небосвода мелкий снег стелились две белесые дорожки из изогнутых пистолетами труб, выведенных в окна. Одна труба на первом этаже. Другая на втором, нависнув над нижней цилиндрическим козырьком. Дымные дорожки уходят в небо параллельными, аккуратными столбцами. Ветер (временами порывистый) запуржит со свистом, а они качнутся – и снова ровненькие, какие-то уютные что ли. И дом – аварийный, и сомнения настырно возникают, а глянул на дымок и обо всем тревожащем позабыл.

Только в одном подъезде цела дверь. Да еще какая! Металлическая. Посмотришь издали – будто бронированная. Дверь со второго, коль была деревянной, отправилась на растопку, коль железной – на пункт металлоприемки. Окна первого этажа одверенного подъезда защищены прочными щитами, сколоченными из толстых досок, бездверенного – зияли углубляющимися вовнутрь лазейками.

Сивый постучал кулаком, обтягиваемым тонкой перчаткой по холодному металлу. Гулко. Несколько раз. На первом этаже раздались шаги. Кто-то подошел ко входу. Даже не один, а двое.

— Кого надо?

Услышал он голос молодого парня.

Говорилось через закрытую дверь.

— Баркашик, потолковать бы.

— Кто ты такой?.. Зачем тебе Баркашик? — спросил тот же голос.

«Не он. Может, Баркашика сейчас здесь нет? Вдруг он куда-то отлучился?» — с разочарованием подумал Сивый, а еще озадачился тем, как себя назвать, чтобы ему поверили и впустили в стены дома. Про Сивого они ведь могли и не слышать, он в городе не так уж давно. «Как же себя назвать?»

— Мужик, оглох локаторами?! Зачем Баркашик понадобился?.. Заманал, базлай, не телись, нам на дубаре стоять резону нема.

За дверью послышалось притопывание, припрыгивание, хакающие выдохи воздуха.

— Мне с Баркашиком увидеться… Потолковать о личном…

— Он много кому нужен. Может, ты ему совсем не ко двору. — Пристукивание тяжелых ботинок. — Называйся, кто будешь такой? Ну!

— Сивый, — слабым голосом ответил он, без особой надежды на успех.

— Кто, кто? — переспросили из-за двери. Голос принадлежал человеку более старшего возраста. Голос грубый, прокуренный, пропитый, с хрипотцой.

Сивый внезапно разозлился. Он сам стал замерзать. Одно дело идти по улице, и совсем иное томиться на привязи к одному месту. А день сегодня выдался морозным, ветрюганистым. Стынь уже начала пробирать его до костей – не в тулуп овчинный все-таки одет, а в драную телогрейку.

Приблизив лицо к заиндевевшему металлу, он зычно крикнул:

— Сивый!

И потом еще раз. Произнося каждый слог раздельно:

— Си-вы-ый!

И тоже забил сапогом об сапог. «Что будет, то будет», — решил он, даже несколько отстраненно, словно ему сделалось неважным, откроют перед ним сейчас дверь или нет. Согреваясь, похлопал себя – озябшими в тонких перчатках руками – по плечам, по груди. Затем, пританцовывая, засунул их под мышки.

Заскрежетал, выдвигаемый из паза засов. За ним выдвинулся второй, ниже, почти над самым полом. Дверь открылась, и перед Иваном предстал его давешний знакомый – Рязанец.

—Привет, корешок, — пожал он ему руку, предварительно обождав, покамест снимется с нее перчатка. И пояснил своему напарнику, удивлено наблюдавшему картину их встречи: —Это пацан что надо. Я его знаю, — потом снова обратился к Сивому: — Какими ветрами к нам?

Оба – и Рязанец, и его товарищ – высокий, нескладный парень лет двадцати – одеты в камуфлированную форму армейского образца, зеленой расцветки. Форма застиранная, но чистая, опрятная. В треугольнике расстегнутого ворота Рязанца голубел легкий свитерок. Вкупе Сивый обратил внимание, что вышедшие из дома – аккуратно подстрижены, настолько аккуратно, словно намедни двоицей посещали парикмахерский салон. Обнаруживалось во встречающих его у порога что-то сопричаственное, близницовое, наиболее выразительное различие между ними составляли возрастные особенности и обувь. Штаны Рязанца были заправлены в голенища яловых сапог, на ногах второго – ботинки из кожзаменителя на толстой каучуковой подошве.

— Да вот, с Баркашиком хочу о жизни перетереть… Необходимо с ним общий язык найти, вот так, до зарезу, — и Сивый провел большим пальцем правой руки поперек горла.

— Не к нам, ненароком, собираешься присоединиться? — обрадованно спросил Рязанец.

— А ты с Баркашиком? — на всякий случай удостоверился Сивый.

— Душой и телом. Еще с ноября месяца, — подтвердил Рязанец, и радушным жестом пригласил его в здание. — Заруливай живее, в натуре, закоцубнем.

Сивый вошел. Рязанец заблокировал дверь широким железным засовом. Присев, закрыл на второй, не уступающий в массивности первому.

— Ек макарек! Да у вас тут, как в женевском банке! — не удержался от восторженного замечания гость, сбивая с плеч осевший на них снег.

— Здесь вам не цацки-пецки! — гордясь, ответил Рязанец.

— Это еще что! — похвастался молодой.

— Баркашик повыше? — кивнул головой на выщербленные ступени, ведущие наверх, Сивый.

— Там... Но ты не торопись, кореш. Он, кажись, сейчас занят. Мы, мерекаю, чайку успеем погонять до вашего рандеву. Настоящая индюха, не бутор.

И он подвел Сивого к квартире справа от выхода из подъезда. То, что она являлась жилой, можно было догадаться по тому, что в дверном проеме наличествовала дверь. На площадке было еще три квартиры, но все они пребывали без оных. В соседней – посреди комнаты блестела скованная льдом лужа, с потолка вместо люстры свисали сосульки.

— Лапоть, поднимись к Баркашику и доложи, что к нему визитер. Если спросит кто, отвечай – путевый пацан. Рязанец, дескать, с ним неплохо знаком. С нами хочет быть.

— Как скажешь, — безразлично пожал плечами Лапоть, своим ответом перекладывая ответственность за принятие решения на его инициатора — и тяжелые ботинки затупатели по лестнице.

Рязанец открыл дверь в квартиру.

— Пожалте в располагу.

— Вы что, всегда по форме ходите? — спросил Сивый, протискиваясь боком мимо завошкавшегося у входа Рязанца.

В помещении в глаза Сивому сразу бросилась большая икона Божьей Матери, прикрепленная к стене в красном углу комнаты, и под ней – зажженная лампада.

«Слава Тебе, Господи, — с великим облегчением перекрестился он. — Не сатанисты».

— Типун тебе на язык! Это как бы парадный прикид, а на повседневку каждый в своем ходит, что у кого есть. Баркашик в воинской части у прапорюги со склада десять комплектов за спирт наменял. Нас шестеро пацанов сейчас, четыре комплекта как бы в резерве, — говорил Рязанец, завешивая вход стандартно темно-синим солдатским одеялом, по всей видимости, идентично выменянного у оборотистого прапорщика. К слову, точно такими же одеялами были застелены пять кроватей, занимавших основную площадь комнаты, и окружавших, будто пятью железными лепестками (стебель – горячая труба протянутая к окну), гудящую жарким пламенем печь-буржуйку. Ей в комнате отвелось центральное, главенствующее место. Зима в этом году для востока Украины была в диковинку суровой.

Из мебели, кроме кроватей, в комнате наблюдались: два высоких, под потолок, бельевых шкафа, обеденный стол, пять стульев, подвесная двухъярусная этажерка с разнокалиберной посудой на полках.

— А я, прицепом, у прапорюги прохаря себе вымутил. Офицерские, на меху. Моя давняя залипуха, — завершая заботы по утеплению помещения, сказал Рязанец. Обернувшись от двери, он увидел истово крестящегося на икону Сивого. Некоторое время Рязанец потрясенно смотрел на знакомого бродягу.

— Тебе бонусом. Баркашик уважает тех, которые молятся.

— Хорошо, — и Иван осенил себя размашистым крестным знамением. Лоб, живот, правое плечо, левое. — Как хорошо!

— Хм, неужто и впрямь так сильно в Бога веруешь? Про тебя б не подумал. Или ты для моих глаз усердствуешь, чтоб я о твоей преданности вере православной Баркашику втихорца шепнул? Да?.. Не бзди, корешок, итак шепну, знаю.

— Лучше Богу, чем дьяволу, — чуть ли не со слезами умиления отвечал Иван.

— Это в елочку, и я о том же всегда, — подтвердил Рязанец, немного испугавшись за рассудок приятеля. Чрезмерное радение в молитвах, по его наитию, добром не заканчивается.

Рязанец присел на стул и силком усадил Сивого на соседний.

Иван постепенно приходил в себя. Его можно было понять. Ивановы предположения распространялись вплоть до логова вурдалаков, а здесь – икона, лампадка. Как тут не возрадоваться, коль Божья Матерь и крест святой. Значит, и с ним ничего плохого произойти не должно. Пальцами ко лбу, до живота, по плечам справа налево. Истинный крест.

— Ну-у, разошелся, богомолка. Я тебе не поп, а ты не на паперти около церкви.

— Не такой я уж богомолец, Рязанец, но все ж таки хорошо, что икона у вас. Каких только рулетов не накрутил, покуда до вас не добрался… Говорили мне в городе, что вы сатанисты, — объяснился Сивый, спрятав в карманы телогрейки перчатки. И, ворочая головой, изучал комнатную обстановку. Потирая покрасневшие от мороза руки.

—Так вон оно что! Ха-ха-ха! Сатане готовился душеньку запродать. Выходит, допекла житуха до крайности.

— Допекла, — согласился Сивый. — Потому к Баркашику и пришел… Но душу только для Бога.

— Лажа. Какие сатанисты? Толкучке побольше доверяй, тебе не то насарафанят. Скидавай пальтуху. У нас – Африка. За пяток минут зачмонеешь в пальтухе-то.

— Я и не очень верил, — вставая, отвечал Сивый. — К вам пришел проситься. Лишь бы Баркашик меня принял.

Сбросив телогрейку, повесил ее на свободный на длинной вешалке крючок. На ней висело с десяток зимних курток разных фасонов и размеров.

— Должон принять, если не дурканешь, — уверил знакомца Рязанец, и, усмотрев, что на Сивом осталось два толстых шерстяных свитера, скомандовал: — И второй вшивник скидавай, сказано тебе – Африка.

Сивый стянул свитер, набросив его на спинку занимаемого им стула.

— Хавал сегодня? — заботливо поинтересовался Рязанец.

— Плотнячком, аккурат перед выходом из дому.

— А то гляди, у нас полкастрюли макаронов с кетчупом с обеда осталось.

— Благодарствую, братуха, сыт.

— Чайку? Индюха.

— Лапоть с ответом вернется, потом.

— Мое дело предложить – твое отказаться… А с Баркашиком единичкой что? Он речуги задвигать мастак. Так ты уж внимательно к его словам, паси за струей базара, не отвлекайся, может на хапок подловить. И это, не забывай дадакать, гривой кивать, от понимания калган не отвалится, — покосившись на входную дверь, Рязанец сделал голос потише. — Миссионерствовать обожает, страсть как. Едва не спасителем Отечества себя возминает. Соберет нас всем пионерским отрядом на политинформацию, и давай нас из гаубицы. Осколочными и фугасными. Чтобы яростью благородною до хребта проняло. Как русских везде обижают, как абраши нам жизни не дают, о масонах, «Сионских протоколах», про Чечню и Приднестровье, о православии. Ну, про разное-такое-подобное. Красиво говорит, заслушаешься. Но говорит и говорит, хотя молодой, а пацан неглупый – и разговорами, я думаю, все и закончится. Ни к гражданской войне, ни к еврейским погромам не призывает. У СБУ к нам интереса нет. И до этого, хочется надеяться, дело не дойдет, — отвернувшись, Рязанец сплюнул через левое плечо три раза. — Когда с Баркашиком будешь базарить, докажи ему, что целиком и полностью разделяешь его идеи, мыслю гонишь тютелька в тютельку, как и он. Тогда стопудово пополнишь наше христолюбивое воинство.

— Идеи черносотенства?

— Нет, идеи русского национализма.

— Не одно и то же что ли?

— Одно да не одно. То черносотенство, а это русский национализм, — очень доступно объяснил разницу Рязанец.

— Звучит почти как русский фашизм.

— Не вздумай так при нем сказать. Ему не понравится. Потому что ты скажешь о фашизме по-советски, не петря, что в нем есть настоящее. Скажешь, как тебя абраши научили, что им надо. Освенцим, газовые печи, гестаповцы и все такое… Фашио – связка, пучок, нация – единый кулак, брат за брата. А если русский за русского – тогда абраши станут у нас сбоку припеку. Вот и стремаются. Хотя фашистов больше, чем абраши, нету, фашизм у них первым пунктиком. Самая козырная у них фишка – кто ты по мамочке, а потом будут разбираться, как с тобой дружить. Только они про это не говорят, они делают. Для понту изображают из себя либералов. Они хотят одни так делать, для ништяковой пользы нации, а остальных чтоб в галоши обуть… По-советски ты Гитлера и немцев за фашистов считаешь, но они были не фашистами, а социалистами. Национал-социалистическая немецкая рабочая партия. Прикинь? Получается по истории, социалисты с социалистами бились, мы первая страна победившего социализма и немцы – социалисты, за рабочий класс по названию партии. Попробуй раскелешуй по мастям. И коммуняки, чтоб совков в непонятку не вгонять, придумали мульку, что мы с фашистами воевали. Прицепом, чтоб интернационализм у нас, без фашио, чтоб каждый русский только сам за себя был. Фашистская партия была у итальянцев… Этот самый… То бишь, как его?

— Муссолини, — подсказал Сивый.

— В елочку, Бенчик. Бенито... Дуче... Но с современными русскими мало с кем о фашизме говорить можно, совки почти все с жидовским дефектом мозга.

— А ты не совок? СССР – не твоя Родина? — оскорбился Сивый пренебрежительной аттестацией «уголовной мордой» советских людей.

— Сейчас – нет, раздуплился. Моя Родина — Русь, Россия... На тебе убедился, не допетрите, ум за разум зайдет. Прав Баркашик, когда говорит, что шлемак у совков застегнут наглухо, не достучишься, толстенную стену лушпая нужно прошибить. Но прошибать надо грамотно, по умняку. Он и своего обожаемого Баркашова иногда недобрым словом поминает из-за того, что тот позволял себе Гитлера цитировать. Для совков тут что? Сразу кипиш – «фашисты!», и русских националистов во враги Отечества. Шлемак опять застегнут, ничего не проймет, эмоции и собственные красотени любую мысль зашкварят. Оно и понятно, наш народ такую страшную войну пережил, сколько миллионов побито, немало в оккупацию натерпелись, когда немец приходил… В шлемаке здравое с чушкотней варом перемешаны, иначе шлемак бы не срабатывал. Гнилым заходом устроено. В политике банкует тот, за кем идут массы, они стихию жизни создают. А массы сегодня под шлемаком совка. Дрожжи совковые. Квашня подымается, разбухает, выпирает из чана, и скоро созданная ими стихия заставит их призывать на свои головы новый чекистский произвол, звать нового Сталина, чтоб опять винтиками-шпунтиками в тоталитарном государстве. Будет это, обязательно будет, если шлемак с масс не сорвать. Закон жизни… Жизнь не может быть в остановке, постоянное брожение квашни, постоянное размножение, распирание, сокращение, убавление... За свастику еще Баркашик лаялся, — отметив «профанское» недопонимание на лице Сивого, Рязанец с безотказной готовностью пояснил: — У эрнэешников на нарукавной повязке свастика нарисована. Но на ней совсем не свастика…

— Как это свастика, которая совсем не свастика?

— Ты не сцыкачи, а меня слушай, — выразил недовольство критиканскими поползновениями Сивого расстраивающийся наблюдаемым рассказчик.

— Погляжу, Рязанцу тоже полюбилось лекции читать, — усмехаясь, сказал Сивый. — Я еще от Баркашика их наслушаюсь. Лучше охарактеризуй, какой он человек, а про его политические пристрастия я непосредственно от него узнаю.

— Как товарищу по-нормальному все рассказываю, а ты шнобелем, бляха муха, крутишь, тебе кабы самому поумничать, — обиделся Рязанец. – С Баркашиком хоть не переговаривайся, больше молчи. Спросил тебя – замри, не спеши отвечать, отвечаешь – базар цинкуй, не при рогом, рога на раз поотшибает, он безбашенный… А ты слушать не хочешь. Как я это тебе расскажу, если ты слушать не хочешь?

— Хорошо, хорошо. Я весь во внимании.

— Так вот, — быстро оправившись от недавней обиды, снова увлекся растолковыванием истин Рязанец, — у баркашовцев не та свастика, что у Гитлера. Но что-то посередке есть, еще вдобавок красное с белым на черном. Народ и воспринимает эту похожесть за эсэсовскую. Зачем такое сходство создавать? Голяк будет на потом, оттолкнет массы, идея зачахнет. За победу так не борются… А свастика, чтоб ты знал, общаковый знак для всех арийских наций, символ благоден… Благоден… Тьфу ты, черт… Благоденствия, перехода одного свойства в другое, символ вечного обновления. В славянских племенах его называли коловорот. Но Гитлер его немцам присвоил, с понтом будто одни они арийская нация, чтоб были им доказательства, что они юберменши. Неспроста. Гитлер был колдуном. Это нам, фраеркам, в этой теме невдомек, какой силой обладает вся эта мистическая геометрия, экзотерика, а колдуны в ней шарят. Через заклинания Гитлер вась-вась с демонами, и они его наблатыкали, как завладеть Германией, и насчет свастики… Сивый, ты в курсах насчет экзотерики?

Иван Николаевич понимал, что Рязанцу, как всякому новообращенному в какое-либо учение, желалось показать его особость, блеснуть новоприобретенными знаниями, что Рязанец сейчас и делал, вываливая в разговор все услышанное им от Баркашика, все гамузом, что прилетало ему на ум. Ибо нагружая великостью выбранное учение, своей вовлеченностью в него он в складчину прибавлял весомости собственной персоне. Для завоевания расположения Рязанца стоило бы подыграть его желанию, позволить развеликолепить перед собой павлиний хвост. Поддавушечно. Лучший собеседник, не обладающий талантом красиво говорить, а обладающий талантом красиво слушать. Про кого потом останется впечатление замечательного человека, пообщаться с которым словно медку золотой ложечкой откушать. Иван Николаевич прекрасно ведал об упомянутой особенности человеческой психологии и перебивал Рязанца – проявляя нетерпение, допуская желчные реплики – не оттого, что возымел намерение посостязаться с ним в интеллектуальном развитии или знании общественно-политических наук, он несколько нервничал, поскольку не упускал из виду, что в любую минуту их уединение может быть прервано появлением Лаптя, ушедшего к Баркашику за разрешением на аудиенцию для сегодняшнего гостя, и поэтому хотел успеть извлечь из беседы с Рязанцем информацию более конкретного характера, а не выслушивать его телепистые рассуждения. Кабы не поджимал цейтнот. Знал он, конечно, и значение слова «экзотерика». Читал в свое время оккультные писульки Ленки Блаватской, Жорика Гурджиева, семейки Рерихов. Имена коих, вне всякого сомнения, Рязанец слыхом не слыхивал. Однако, озвучив их, он лишит Рязанца правообладания на уникальность его нынешней осведомленности. Что навряд ли поспособствует повышению градуса душевной теплоты и доверия между ними. Сивый не боялся подшутить над собой, людям нравится над кем-то посмеяться. Сейчас он и предоставит подобную возможность Рязанцу.

— Какое-то понятие, что это слово обозначает имеется, но как оно в доподлинности – сомневаюсь. Звыняй, братуха, что свое попытался вопхнуть, ни бельмеса ни в чем не шурупя. А ты молодец, Рязанец, мыслишь интересно, интересными вопросами задаешься, что по-правде, а что под нее подделка, завлекуха в угонзай. Уяснил про свастику, про русский национализм… Но мне бы изначально узнать, какие у вас здесь порядки. Все время перед Баркашиком на цырлах ходите или бывают послабоны, по-босяцки когда?

— У нас многие порядки напоминают армейские... — начал отвечать Рязанец, невозмутимо, с серьезным выражением лица, потом хитро подмигнул Сивому, и на его лице заиграла плутоватая улыбка. Бесшумно, быстрыми шагами, подскочил к двери и выглянул на площадку. Хотя под дверью он никого не обнаружил, Рязанец, постоянно подмигивая Сивому, заговорил шепотом, остерегаясь, как бы их случайно не подслушали:

— Наш-то Баркашик в армейке до цельного старшины дослужился. Боевой командир, едрена корень. Больно ему нравится дисциплина, воинская выправка. Про бухать – забудь, влындит между глаз, только перегар учует. На полной трезвянке нас держит. А так – пацан он в остальном неплохой, голова у него что американский конгресс. Звездохват. Всегда придумает, где деньгу надыбать. Я как к нему пришел, ни дня без лаве не сидел. Блажь вот только эта, с русским национализмом в мозги ему втемяшилась. Так он еще молодой, со временем попустит... Мы разве не такими в молодости были? Вспомни. Мечтали о подвигах героических, свершениях земшарного значения. Все метили себя в Наполеоны, не меньше. Казалось, вот силенок наберусь – весь мир у ног своих увижу. И счастье мерещилось за каждым поворотом, и любовь, верилось, такая ждет, что куда там Ромео с разлюбезной Джульеттой. Так ведь? Вспомни. А вышло что? Мечты так и остались мечтами, мечтать нам и сейчас никто не запрещает, но жизнь рассадила всех по своим насестам, и живем мы, бляха муха, кому какие карты судьба раскидала – козырных в колоде не на всех. А остальные, думаешь, не такими были? На то и молодость дана, чтобы помечтать, поблажить… Так что, пускай блажит наш Баркашик, только б нам с того деньга на карман бойко капала.

— Это верно, — сказал со вздохом Сивый. С мнением Рязанца он был согласен. Тем паче с задачей, которую он перед собой поставил, без содействия Баркашика справиться весьма проблематично.

Наверху грюкнула железом дверь. Скоро вернется Лапоть.

— Пацаны, наверное, все птенцы желторотые? — спросил Иван.

— Ага, в основном сверстники Баркашика. Я самый старший по годам. Теперь среди молодежи нас двое станет. Кое-где их и попридержать не мешает, молодые еще, кровя играют.

— Тебе сколько?

—Тридцать восемь. В июле сровнялось, двадцать второго.

— Серьезно, что ль? Не врешь? — от неделикатного удивления у Ивана отвисла челюсть. Он полагал, что Рязанец его ровесник или несколько постарше, уверенно не делая уточнений в этом вопросе.

— Зачем мне врать?

Иван покачал головой. Мужику и сорока нет, а выглядит он отшелушенным наждаком, молодящимся дедком. Что жизнь бомжачья с человеком вытворяет! Водка, болезни без лечения, голодовки, заросший грязью и завшивленный хламом необустройства быт – не минули бесследно.

— А ты с какого года?

— Постарее буду... На восемь лет.

— Молодца! По тебе и не скажешь, что срок к пятому десятку подходит.

— У нас, по родне, порода крепкая. Крепилины. Малые да жилистые. Мои деды и прадеды из староверов, из кержаков. Еще при Алексее Тишайшем мои предки в Сибири обосновались, спасаясь от гонений Никоновых.

— Из сибиряков выходишь, тоже россиянин?

— Нет, я – местный, это пращуры мои сибиряками были… Я же тебе уже рассказывал.

— Точно, точно... Рассказывал, — вспомнил Рязанец. После товарищеского матча по убивалову, они в последующем встречались еще дважды, скрашивая свои встречи распитием бутылки-другой самогонки.

Отведя край одеяла, в комнату вошел Лапоть.

— Через сорок минут ждет, он к этому времени освободится.

Иван согласно качнул головой. Рязанец, выпростав из рукава запястье, взглянул на циферблат электронных часов.

— Времени – вагон… Лапоть, ставь чайник.

— Причем тут Лапоть? — возмутился парень. — Вы три часа без меня просидели, лясы проточили – десять чайников могли бы вскипятить. Твой гость, вот и занимайся ним.

— Ты не оговаривайся, а делай, что старшие велят. Сказано – ставь чайник, значит – ставь, и нечего демагогию разводить, — прикрикнул на Лаптя багровеющий Рязанец.

— Мало ли что старшие скажут?.. Не буду. Сами справитесь, руки у вас не поотсыхали.

Лапоть присел на койку и стал стаскивать с ног ботинки.

— А я, как старший, тебе приказываю – поставь чайник на печь! — постукивающе перебирая кончиками пальцев правой руки по столу, потребовал Рязанец. Четко обозначились скулы. Видимо, отказ Лаптя выполнить его просьбу задел Рязанца за живое.

— Сейчас! Шнурки поглажу! — вызывающе ухмыльнулся Лапоть. Скинув ботинки, лег на кровать и, подложив под голову руки, занялся изучением трещин на потолке.

— Лапоть, а ты не офонарел? Это ж была обычная просьба, в видоне шутейного приказа – сделал бы и не заметил, тоже шутейно. Мы здесь все кореша. А ты вон как… Ништяк, чувачок, ништяк, — сохраняя голос негромким, и даже, напротив, стараясь приглушить его позловещее, принялся за угрозы Рязанец. — В таком разе, я вынужден докласть командиру, что ты забиваешь болт на службу, и приказ старшего для крутыша Лаптя – не приказ. Че я тебя, в натуре, как биксу фалую? Старшим по хате меня Баркашик назначал, пускай он с тобой сам, собственноручно разбирается.

— Приказы разные бывают, — огрызнулся Лапоть.

После чего, как бы раздумывая, присел на кровати. Влез ногами в комнатные тапочки. Плюнул на пол и встал. Не глядя в лицо ни Рязанцу, ни Сивому, подошел к столу, взял чайник, долил его водой и, не поднимая глаз, прошел к печке. Вынув конфорку, водрузил над образовавшимся очагом чайник. Подбросил в печь лопатку угля. Вернувшись к кровати, лег, поворотясь лицом к стенке.

— Молодой ты, зеленый, и не допетриваешь, что перед Баркашиком я всегда буду прав по отношению к тебе, так как старший над тобой его решением. Мои приказы для тебя все равно как будто лично от него исходят. Служебная субординация, — и Рязанец, задрав к небу указательный палец, подчеркнул значимость сказанного.

— И что мне теперь шестерить перед тобой, если тебя Баркашик старшим по хате назначил? — недовольно буркнул Лапоть.

— Зачем шестерить, дурачок? Оказывать уважение, вот как это правильно называется. Испокон веков есть начальство и есть подчиненные. И если подчиненные не уважают начальство, какое ж это тогда, в малине, начальство?

Сивый в разговор не вмешивался. Он наблюдал со стороны, не вникая, вернее, изображая вид, что к их спору не прислушивается вовсе. Он среди них покамест чужой, и если они не постеснялись посвящать постороннего человека в свои внутрикомандные дрязги, он будет чуть умнее, он этих дрязг не заметит.

Закипела вода в чайнике. Рязанец насыпал пригоршню листового чая из пачки с магараджей на слоне в литровую кружку. Наполнил ее до краев кипятком, накрыл фаянсовым блюдцем. Дав заварке настояться темно-коричневой крепостью, разлил чай по трем кружкам. И радостно возбудившиеся Рязанец и Сивый принялись взбадриваться чифирем.

Лапоть на приглашение составить компанию не откликнулся. Сердце потомственного беспризорника изъедалось желчной щелочью невыплеснутого негодования. Оно ею бедственно обжаривалось. Изнурительно страдая, Лапоть обиженно посапывал носом, уткнувшись взглядом в голубовато-покоричневевшие обои. Разговаривать с Сивым, а уж тем паче с Рязанцем, он не желал. «Ничеее, — мечталось ему, — скоро твой кент отвалит и тебе захочется побалаболить, а тут не с кем, я глух и нем буду. Вспучится безвыхлопными газами животик-то… старшой. Попритихнешь», — и Лапоть мстительно улыбнулся. У Рязанца характер общительный, помело вертлявое, без костей, и провести день в молчании для завзятого говоруна, каковым являлся Рязанец, сопоставимо с отбытием недели на каторге.

Ровно через тридцать девять минут Рязанец поднялся со стула и пощелкал ногтем по пластмассовому циферблату часов.

— Цигель-цигель, ай-лю-лю. Русич Баркашик помешан на немецкой пунктуальности.

— Что ж, пошли. Где наша не пропадала, – выразил готовность Сивый.

На втором этаже железная дверь смотрелась куда как побронированнее подъездной. Эту – уже вернее, даже со всей придирчивостью Френсиса Копполы, позволительно вмонтировать в фасадный декорум банковского миллионохранилища, при режиссировании трескуче-бабахающего выстрело-взрывами гангстерского боевика. Схожесть – не подкопаешься.

Потянув Сивого за локоть, подсунувшись к его правому плечу, Рязанец зашептал в лицо Сивому жаркой, быстрой скороговоркой: — Да и это самое. Склерознуло за твоими умничаньями. Баркашик не любит, когда мы словечки из тюремного… Эта… Во! Из тюремного слэнга! У него культура русской речи. А тебе – не гемморойно, по-книжному базарь, с кондачка ништяковый бонус отхватишь, — и, отпустив его локоть, облегченно выдохнул: — Ну, вроде все, теперь идем.

Рязанец возвестил об их прибытии четырьмя ударами в дверь. Стучал с короткими интервалами, после каждого очередного удара.

Засветился кругляшом вдавленный в железо глазок. Щелкнул замок, дверь отворилась и их встретил двухметровый молодой парнище, могучего телосложения, с широченными плечами.

Коротко подстриженные, едва не наголо, русые волосы. По-мальчишечьи округлая физиономия, с желто-точечной россыпью веснушек вокруг слегка искривленного в переносице носа. Ярко-голубые глаза, не утратившие жадного, юношеского любопытства к повседневной обыденности мира. Хотя Баркашик и пытался сейчас придать взору полководческую внушительность и мужественную бывалость. О них же должны свидетельствовать выдвинутый вперед квадратный подбородок, с наросшими на скулах булыжниками желваков. Подобно Рязанцу и Лаптю, молодой богатырь был одет в камуфлированную форму. На ногах – высокие, шнурованные ботинки, намазанные черной ваксой и до блеска отполированные бархоткой на носках.

— Баркашик, — он утопил ладонь Сивого во вместительной лапище и крепко, энергично пожал. Рукопожатие – заверяюще воздейственное, рука будто в медвежий капкан попадала, а затем с памятью о боли отпускалась.

Баркашик повел Сивого вглубь квартиры. Рязанец задержался у входа, запирая двери. Первая дверь железная, вторая деревянная, аналогично первой оборудованная, помимо замка, задвижкой.

В квартире, в которой располагался Рязанец и иже с ним был порядок. Позволительно сказать, строгостью воспроизводящий армейский. Не без некоторых изъянов. Однако ребята, в общем, стараются. Здешнее же главное отличие – на флюидном уровне ощущалось, что здесь не просто ночуют, здесь живут. Ощущался уют любовно обжитого людьми жилища, и, что отнюдь не второстепенно, в его бытовом обустройстве просматривалась заботливо-терпеливая женская рука.

А как важен дух самого обиталища! Заведомо – не казенно-присутственного. Он обступает гостя сразу со входа. Он всегда особенный, идентифицируемый. Его не перепутаешь с каким-либо другим. Бывает, сама атмосфера обиталища, его невидимый глазу дух – выталкивает или приглашающе втягивает вовнутрь. Когда четко выражен. Но такое встречается крайне редко – много зла или очень много добра. В основном пестрым, вперемешку, как и закладывается жизнью в натуры обычных людей. И чтобы понять дух обиталища, его необходимо прочувствовать, внимательно им подышать и прислушаться к заговорившему сердцу. Бесспорно, при оценке ситуации важна и визуальная картинка расположения мебели и других предметов интерьера, но запахи все-таки помогают больше. Из спектра витающих в воздухе выделяют доминирующий, делающимся классифицирующим ауры жилья.

Внизу стены безалаберно напитаны табачной и угольной сажей, да к тому же, бесперебойно из чадящей печки, а здесь – горящие дрова приятно щекотали ноздри запахом вскипающей древесной смолы.

Жилой, как и этажом ниже, была только одна комната, остальные две прикрыты дверьми и занавешены одеялами. Чуть позже Иван узнал – они выполняли роль кладовых. В них хранились уголь, дрова, инструменты, кое-какие продовольственные припасы: консервация в банках, картошка в мешках, горками кочаны капусты. Возле окна, оббитого клеенкой, громоздилась печь-буржуйка. Рядом, на квадратном листе нержавейки, несколько сосновых поленьев, ведро с углем, лопатка и кочерга.

Комната плотно, даже весьма плотно, заставлена мебелью.

Кресло, у которого недоставало одной ножки – ее заменяла стопа книг, втиснутая под его дно. Большой кожаный диван с подлокотниками похожими на вздутые пухом подушки. А над диваном, броско, наезжаючи на гостя, развернут полутораметровый шелковый флаг, составленный из трех широких продольных полос: черной, золотисто-желтой, внизу – белая. Прикрепленный к стене, прихватывающими его края тонкими ленточками прозрачного скотча. Книжный шкаф со стеклянными створчатыми дверцами, трехполочный – книги двумя тесными рядами на всех трех. Сервант, принявший в свою выставочную экспозицию гипсовый бюст Царя Николая Второго, чайный сервиз на шесть персон, разукрашенный лубочными картинками под палехскую роспись, две высоких стопы фаянсовых тарелок, хрустальные салатницы, набор фужеров, керамические статуэтки животных. Широкий бельевой шкаф. Умывальник. Кухонный стол. Четыре дубовых табурета и, к ним в «гарнитур», деревянный стул со спинкой и сиденьем, обшитыми шашечным бараканом. На столе – керосиновая лампа.

Красный угол комнаты занят иконами. В лампадке ровно бьется столбик огонька. Спокойным, уверенным пламенем.

Иван перекрестился, глядя на просветленный лик Серафима Саровского.

Баркашик тоже повернулся лицом к иконам. Осеняя себя крестом. Будто бы подтверждая своему гостю, что иконы в его жилище не для одной лишь красы, не для блезиру, а за ними кроется гораздо большее: принципы и убеждения хозяина дома. Не отставал в усердии и Рязанец, тот и молитву какую-то бубнил под нос.

На диване, опершись локотком на свернутое вскатку армейское одеяло, положенное на широкий подлокотник, с книжкой на коленях сидела херувимоподобная девушка. Гравюрно пропорциональные, породисто-аристократичные черты лица, благородная белизна которого оттенялась гладкими черными волосами, заплетенными в толстую косу, перекинутую на грудь. Доброжелательно сиявшие зеленые глазища. Изящная фигурка девушки была облачена в длинную до пят черную юбку, светлую блузку и короткий приталенный жакет. Из-под краев юбки выглядывала блестящая кожа коричневых ботиночек.

— Вика, — произнесла она, приветливо улыбнувшись.

— Иван… гм… гм… Иван Николаевич Крепилин, — седоволосый мужчина смутился и даже зарделся от смущения, чего с ним не случалось очень давно. Называться в его возрасте босяцкой кличкой как-то моветонно, что ли… Его Иринка всего на год младше юной хозяйки квартиры. Однако ж и «Иван Николаевич» прозвучало из его уст, от бомжа, по его мнению, слишком вычурно. Он ощущал, как горят щеки.

— Вы не стесняйтесь, Иван Николаевич, — сказала Вика, заметив его замешательство. — Чайку не желаете? С лимоном?

— Не стоит беспокоиться… Я вот у… — Иван запнулся, почему-то захотелось назвать Рязанца по имени, а он его не знал. Раньше ему как-то без надобности было – Рязанец да и Рязанец.

— Я внизу чай пил. Пока ожидал.

— Смотрите сами. Если что, меня не затруднит, я заварю — и она, открыв книгу, погрузилась в чтение.

Он прочел оглавление – «Анжелика» Анн и Серж Голон. Бесспорно, книга соответствует ее летам и запросам. Что еще волнует девушек в юные годы, кроме как любовь?

— Прошу. Под твое седалище, — молодой богатырь протянул Сивому стул, подавая его одной рукой за самое копытце передней ножки.

Сивый присел, и заозирался – на стоящего за его спиной Рязанца, на Баркашика, на Вику. Что выглядело не очень красиво. И чтоб приостановить беспокойные верчения головой, ему показалось необходимым о чем-то спросить у хозяев, хоть о чем-нибудь.

– Флаг любопытный. Какой страны?

– Ну, ты ващще, Сивый! Это ж имперка! – подначливо возмутился Рязанец. – Дает чувачок! Не знать имперки!

Баркашик удивленно посмотрел на Рязанца, будто только сейчас вспомнив о присутствии в своей квартире расшумевшегося субъекта.

– Рязанец, ступай вниз. Мне нужно с человеком с глазу на глаз вдумчиво и обстоятельно переговорить. Понадобишься, позову.

Викины глаза в расчет не брались. На нее распространялось его безграничное доверие, безоговорочное. Ей – как никому в кругу своих, а о чужих и не упоминая.

Каким-то мгновенным, незаметным образом Рязанец исчез из поля зрения. Причем, пятясь к выходу задом.

— Вика, закрой за ним дверь.

Девушка, всунув меж страниц закладку, отложила в сторону книгу, встала и пошла. Так же беспрекословно.

Распоряжения произносились Баркашиком твердым, командным голосом. Он нисколько не сомневался, что, услышав от него задание, в ту же секунду приступят к исполнению порученного. Уже один из верных признаков настоящего руководителя.

Дверь с тяжелым стуком закрылась. Пружинисто прощелкали замки. Запирались все до последнего. Затем – на засов.

– Правильно варнякнул Рязанец, это флаг Российской империи, в обиходе имперка, а в торжественных случаях – стяг святорусского народа, единый и для великороссов, и малороссов, и белорусов. Запомнил?

Сивый кивнул.

Дисциплинированно выполнив настоятельную просьбу жениха, Вика прошелестела юбкой обратно. Взяла книгу и вернулась воображением во Францию семнадцатого века. Всепоглощающе. Словно их и не существовало в этой комнате. По крайней мере, так казалось.

Вика для Баркашика не только доверенное лицо, но и самый близкий ему человек. Любимая. Единственная.

Он подобрал ее на вокзале, едва ли не доходившей с голоду. От сего два года тому назад. Духаристому двадцатилетнему парню юная бродяжка легла на сердце сразу, при первой же их встрече. Не столь за привлекательную внешность – красоток, отзывчивых на внимание симпатичного двухметрового атлета и без той смазливой замухрышки на улицах города хватало с переизбытком – а прежде того за нравственную и душевную чистоту, сохраняемую девушкой, невзирая на исчерна-ненастную хмарь ее житейского положения. В те дни она нередко голодала, ан не позволила возрадоваться куражащейся нечисти своим переиначиванием в голобляжистые прошмандовки. А грязные предложения сыпались на Вику как из рога изобилия. И с ходу ею отвергались. Кормилась тем, что подадут Христа ради… Но подавали ей день ото дня скуднее и скуднее. Женщинам не нравилось, что рваная нищенка осмеливалась быть красивой, мужчин раздражала Викина несговорчивость. Бомжи, обитающие на вокзале и вокруг него, считали, что она «воображала» и недотрогу из себя только корчит. Менты, тянувшие служебную лямку в подразделении линейно-транспортной милиции, злились по причине того, что обнаглевшая бомжиха отказывает им в призаконенном праве на ее гибкое, молодое тело.

И совсем плохи были бы Викины дела, если б не Семеныч – сержант вышеупомянутого подразделения. Он опекал гордую худышку в силу своих скромных возможностей. Помогая, Семеныч, не переставая, восхищался высокопробным сплавом упругости и прочности Викиного характера. Ему пришлось по сердцу, как она отбрыкивалась ото всего, тянущего ее в грязь.

Однажды из-за нее он крупно повздорил со старшим смены. Пьяный майор, закрыв девчонку в пустом «обезьяннике», попытался угрозами вынудить упрямицу отдаться. На отзвуки горестного девичьего плача прибежал Семеныч (на ее удачу, он оказался на ночном дежурстве) и своим вмешательством избавил Вику от домогательств крутившего ей руки, сладострастно постанывавшего майора-жизнелюба. Семеныч на него накричал, пообещав сообщить о поведении, недостойном звания офицера, куда следует. Майор испугался. Он до сих пор не оправился от неприятностей, вызванных аналогичным случаем. Благодаря не вовремя разыгравшейся похоти, он очутился в опале – из отдельного кабинета регионального управления МВД генеральским пинком переместился в холодную дежурку железнодорожного вокзала. И этим не завершилось, служебное расследование продолжалось, его дальнейшая карьера висела на волоске. Невзначай Семеныч «выстрелил» в яблочко. Потенциальный насильник испугался и выпустил юную бродяжку из камеры. Более того, МАЙОР МИЛИЦИИ попросил у Вики прощения, объясняя свое скотство алкогольным помутнением разума. И в последующие дни прилипчиво упрашивал Семеныча, чтоб слухи о том, чему сержант стал невольным свидетелем, не распространились за пределы этих стен. Семеныч согласился, но с условием, что подобное впредь не повторится.

Вот он какой Семеныч! Не побоялся пойти на конфликт с вышестоящим начальством из-за нищенствующей малолетней бомжихи, которая ему абсолютно никем не доводилась. Хотя стычка с сексуально озабоченным старшим офицером в недалеком будущем могла выйти ему боком. Тот майор среди сослуживцев имел репутацию весьма злопамятного и подлого человека. И теперь, надо полагать, он только и выжидал благоприятного часа, чтоб посчитаться с «правильным» подчиненным.

Семеныч разменял пятый десяток, не за горами пенсия. Выслуга у него уже есть, хоть сейчас выходи на заслуженный отдых, а он цепляется за работу – семья-то у Семеныча большая, восемь человек. Он с женой, трое детей, внук и его старики: мать и больной сахарным диабетом отец. Денег катастрофически не хватало. Сын учился в институте, дочь – школьница, да еще старшая, после расторжения брака с мужем-алкоголиком, вернулась под родительский кров с полуторагодовалым ребенком на руках. И всем необходимо помочь – одеть, обуть, прокормить, поставить на ноги. В выходные дни он подряжался на шабашку. Руки у Семеныча – золотые, в них любая работенка спорится.

Но, опять же, для Вики много сделать Семеныч не мог, собственных забот полон рот. Оберегал, подкармливал – и на том спасибо.

Как-то вечером на вокзале появился Баркашик. Зайдя в зал ожидания, он приметил в группе бомжей, дремавших на сиденьях, скромно одетую красивую девчонку. Он расспросил о ней привокзальную шпану. И когда Баркашик узнал подробности Викиной жизни, его сразу проняло понимание какую невесту он собирался себе искать.

Баркашик уговаривал бездомную сиротку, чтоб она уехала с ним долго, страстно, настойчиво – кидая на зуб, клятвенно грызя землю, божась и целуя крест, висевший у нее на худенькой, немытой шейке. Произносил такие слова, что у Вики мороз по коже пробегал – его глаза при этом так сверкали, он так горячился, что не поверить ему было невозможно. Вика почувствовала своим дробно и трезвонно колотящимся сердечком, что этот мальчишка говорит ей чистую правду, никоим словом своей пылкой речи не обманывая ее. С такими ясными и голубыми, ничем не забаламученными глазами не врут. Она поверила, что во всем она сможет положиться на этого парня, а уж он не подведет ее доверия и никогда и ничем не обидит ее незаслуженно. Поверила клятве, что через определенное, не столь затянувшееся ожиданием время они пойдут под венец.

И надо сказать, Вика не пожалела о том, что вручила свою последующую судьбу в руки Баркашика. Он оказался мировым парнем, о каких она читала в книгах, каких видела в фильмах: честным, сильным, мужественным, надежным. Он стал героем ее ночных грез, ее дневных мечтаний. Парней, хотя бы чем-то похожих на Руслана, она не встречала ни до, ни после знакомства со своим, теперь уже фактическим мужем. Она и думать ни о ком, кроме него, не могла. Вика свято верила в то, что ей очень повезло. Повезло сказочно, невероятно – в жизни так не бывает, только в кино.

Баркашик тоже считал, что ему – так же – грандиозно повезло с невестой. Он оставался уверенным в этом ежечасно, ни разу не подвергшись сомнению. Бесспорно, что именно Вика, и только она, а никакая другая девушка, должна была стать его женой. Как мы помним, уже первые минуты ее появления в Руслановой судьбе прояснили ему эту катехизисную истину. Случись по-иному, произошло бы преступление против Божьей воли. Святотатство. Кощунство. И всякий, кто видел их вдвоем, наблюдал, как они смотрят друг на друга, разговаривают между собой, со щемящей грудь светлой грустью понимал: он лицезреет исключительно редкий случай земного счастья – Искреннюю Взаимную Любовь. Им действительно повезло – они встретились, приостановили на месте жизненный бег своей судьбы, сумев распознать в допреж незнакомом человеке свою вторую половину, увидели, почувствовали и не проворонили своего шанса стать счастливейшими из людей.

Иван сидел на краешке стула с таким видом, как будто он специально, самым наглядным образом демонстрировал свое заветное желание – как можно меньше напрягать своим присутствием хозяев квартиры, показывая им, что при первых же признаках их недовольства он готов встать и незамедлительно выйти за дверь – и ожидающе смотрел на Баркашика. Мимолетом бросал взгляды на Вику.

«Какие они оба молодые и красивые, жить им в любви да радости и жить», — умилялся он юной четой.

Баркашик молчал – смотря Сивому в лицо, ни на миг не отворачиваясь, не отводя от него взгляда. Словно перед тем, как приступить к разговору, он задумал до малейшего штриха изучить лицо собеседника, и, заглянув ему в зрачки, ультравизуальным щупом просканировать каждый участок его мозга, считывая с него даже зародыш любой мыслинки.

Молчание уплотнялось, становясь тягостным. Уперто-подозрительный взгляд Баркашика не прибавлял Сивому оптимизма. Его настроение упало ниже нулевой отметки. Он беспокойно заерзал на стуле.

И когда молчание сделалось невыносимым чрезмерно, Сивый сбивчиво заговорил:

— Я… это… гм, гм… Лапоть, надеюсь, передал мою просьбу?

Баркашик, непереключаемо упираясь немигающим взором, поощрительно кивнул головой. Похоже, говорить он покамест не собирался.

— Сказал, что я вместе с вами хочу? — голос Ивана окреп. «Была ни была. Зачем он, спрашивается, сюда припылил?»

Баркашик разжал губы:

— Сказал. Ну и что с того?

— Вы берете меня к себе или нет?

— Хм, какой ты прыткий. Серьезные вопросы с наскоку не решаются. На тебя предварительно глянуть поподробнее надо, посмотреть, чем ты дышишь. А там и вывод сам напросится.

— Я, как и вы, кислородом дышу, обычным способом, выдыхаю углекислый газ. Чего тут смотреть? Товарищество ценю, добро помню… Обещаю, западла из-под меня вы не увидите. Лишь бы меня за своего принимали. Буду заниматься тем же, что и твои ребята, не облажаюсь, — в процессе завязывания диалога Сивый осмелел и расположился на стуле раскованнее.

— Откуда знаешь, чем мы занимаемся?

— Земля слухами полнится. На металлоприемке говорят, что вы с фартом на цветнину и не расстаетесь, через день по самосвалу.

— Что еще говорят?

Иван пожал плечами.

— Больше ничего определенного. Лично о тебе много пересудов.

Баркашик заинтересовался:

— И что обо мне судачат?

— Всякое, но все совпадают во мнении, что парень ты перспективный, далеко пойдешь. Хотя и завистников – тьма.

Баркашик не сумел удержаться от довольной улыбки, его лицо сделалось совсем мальчишеским. Но вскоре он овладел подло выблудившимися чувствами, приняв суровый, как и подобает супермену, вид.

— Злость врагов и злопыхательство завистников наглядно легитимизируют успех. И он тем блистательнее, чем язвительнее и злее скавчит вся сучья свора.

— Что поделаешь, природа людская, — подыгрывая Баркашику, развел руками Сивый.

— И как прекрасно, когда у человека враги от злобы пенятся, когда от напирающей ненависти у них зубы оскоминой сводит… У меня тьма завистников, следовательно, не так уж плохи результаты моей нынешней деятельности. И мне нравится отслеживать их шкворчащие неуемными обидами эмоции. Я хочу, чтобы враги радовали, ненавидя и злясь по поводу моих побед. Я никого из них не боюсь, я сам вызываю страх.

Не совсем понимая, как можно радоваться тому, когда тебя ненавидят, Сивый все-таки чересчур заметно недоумевал. Что, разумеется, не входило в его планы.

Обнаружив его недоумение, Баркашик не поленился прокомментировать мотивы превозносимой им радости:

— Нет ничего более увлекательного, чем видеть рыло завистника в момент твоего успеха. В глазенках – неподконтрольная вспышка злобы, постепенно пересортировываемая в надежду, что информация неверная, что ошиблись и дела твои так-сяк, с четвертинку на половинку, а затем – после подтверждения полученного сообщения – проступает неодолимая боль: у тебя и вправду все превосходно. Ему невкусно кислит неизвинимой обидой и на покрывающемся желтизной рыльнике жалкий бегающий взглядик. Как же тут не возликовать? Страдания жаб – отраднейшее удовольствие! — и Баркашик расхохотался с громким, безудержным весельем.

«Чего это я торможу?» — опомнился Сивый, избавляясь от порочащего ситуацию недоумения, и поспешил рассыпаться звонким смехом. Играть. Играть.

Отхохотавшись, Баркашик опять приступил к расспросам.

— Металл таскать, деньги считать – любой спец. Для нас далеко не эти качества являются критерием отбора. Мы – организация, нам нужны идейные люди, разделяющие наши общественно-политические убеждения. Но об этом погодим. Наперво базисный вопрос. Иван Николаевич, ты кто по национальности – русский или украинец? Кем себя считаешь?

— У меня мать, отец – русские, дедушки, бабушки по обеим линиям – русаки. Кем я стану себя считать? Каким боком меня не повороти, с какой стороны ко мне не подойди, отовсюду русский. Сын своего отца, внук своего деда, – ответил Иван, а ответив, насторожился: – А что? Что-то не так?

— Да нет, все нормально. Вижу, ответил по чести, по совести, озвучил мысли, что на сердце лежат. В полной сообразности обычаям кондово русского человека. Евролюди бы огорчились, а я радуюсь. Отца как твоего звали, Николай или Мыкола?

— Николай.

— Опять бы евролюдей расстроил! Они тебе во всех мандатах государственных проксерили Мыколайовыч, а ты все равно стоишь на своем – Николаевич и баста, кому не нравится, пошли нафиг. Хорошо!

Иван неуверенно пожал плечами, не совсем понимая, куда клонит Баркашик.

— У меня-то и документов никаких нет, ни на русском, ни на украинском. Классический бомж, одним словом.

— И не нужен тебе аусвайс оккупационный.

— Другие документы будто есть?

— Ага, есть, – криво усмехнулся Баркашик. – Но то, что не ссучился, не заукраинствовал в поклончиках перед евроблядями – очень хорошо, а для нашей организации просто замечательно.

— Моей заслуги в том мало, если честно признаться. Не по своему хотению я без аусвайса стало быть, – заметил Сивый.

— В судьбе человеческой ничего без Божией воли не случается, — веско поправил его Баркашик.

— Это да, — поспешно согласился Сивый.

— А я, например, оккупационные удостоверения личности, которые имел на руках – ритуально сжег, и свидетельство о рождении, и паспорт, и военный билет, а новых сознательно не брал. Не желаю, чтоб мои документы были оформлены на волапюке, придуманном в угоду нашим поработителям свидомитами из галичанской диаспоры в Канаде. Ничего на суржиковой мови мне не надо, пускай выдают документы на моем родном языке. В «инородцы» капитулянтски записываться не стану, русский я, и хочу им оставаться до последнего смертного часа. Это мое слово, моя правда! А у наших евролюдей уже давно замест совести гешефт вырос. Но что мне их анатомия или переживания, ежели меня уважать перевертышей никак не заставишь. А чиновничество на высокие должности исключительно из породы евролюдей отбирается. Не будет у них душа болеть ни за свой народ, ни за его дальнейшую судьбу – им олрайты западных партнеров и подкормка в грантах гораздо дороже – отчего кровные интересы своей Родины они ни в грош не ставят. Евролюди любую директиву оккупантов выполнят, особо не заморачиваясь, что пойдет русскому народу во вред, а что во благо. Поэтому и карьеры у них блистательные, честному человеку такую не сделать никаким служебным рвением.

– Не пойму, евролюди кто? Евреи что ли?

— Не только они. Эта социальная категория посложнее. Евролюди завелись на Руси задолго до ига жидовского. Особый их выплеск при Петре Первом произошел. Тот ему изрядно поспособствовал. Штандартом – наладил серийное производство евролюдей из числа нашего народа, запустил конвейр для их массовой фабрикации, беспрекословным царским волеизлиянием отдав систему образования в стране на откуп масонам. Итоги известны – к моменту государственного переворота 1917 года чуть ли не весь высший свет Российской империи из одних евролюдей и состоял, из русской неруси.

— Все равно не понял. Смутно как-то о смысле догадываюсь. Пояснее можно? Каким притягом к нехорошим евролюдям Петр Первый? Один из сильнейших правителей в истории России, выведший ее в мировые супердержавы. Нет, не выведший, буквально за шиворот ее выволокший из золотоордынской азиатчины и лежебочной спеси. Он при чем?

– Один плюс один сложить не в состоянии? При Петруше и началась инкубация особой породы русского субэтноса, в котором от русского осталось разве что использование родного языка в качестве средства общения. Субэтнос, ум которого интенсивно напитывался знаниями и духом евро-атлантической цивилизации. И характеризуются искусственные европейцы, евролюди, в первую очередь, пресмыкательством перед иноземщиной, это их самая примечательная отличительная черта. Как очень метко сказал о них великий русский писатель Федор Михайлович Достоевский: «Наш русский либерал прежде всего и смотрит, как бы кому сапоги вычистить». Впрочем, зачем говорить о евролюдях прошлых веков, ежели довольно будет взглянуть на повадки евролюдей нынешних. Вскоре заметишь, с каким восторженным блеском во взорах они лопочут о западной стороне, как мила им Амэурыка, как мила им Уэвропа, и с какой брезгливостью отзываются они о своей Родине, разглядывая ее глазами чужими, недобрыми. Петр, Петр, Минхерц – он раскачал и подтолкнул, его неоспоримая «заслуга»… Над таинствами церкви Христовой как он потешался, нередко доводя деяния до откровенного кощунства! А народ на Руси жил тогда набожный, и в Царе своем хотел видеть защитника веры православной, а не ее хулителя. Один флешмоб со «Всешутейшим собором» чем образинился? А?.. Нашутился, что в народе молва пошла, будто в чучеле Петра Первого на землю русскую антихрист заявился.

– Что за «Всешутейший собор»? Что там было? Петр Первый сохранился в российских летописях непревзойденным остряком и затейником. Что-то грандиозное по непристойности?

Баркашик не ответил. Уставившись на Сивого тяжелым довлеющим взглядом. Смотрел и молчал. В эту минуту он счел необходимым поставить «расходившегося» гостя на предполагаемое ему место в строю, дабы не забывался и всегда помнил, кто здесь «папа».

В душе Сивого поселились смятение и беспокойство.

– Умерь прыть, – едва размыкая уста, строгим голосом заговорил Баркашик. – С подробностями «Всешутейшего собора» погодим, будет день, и будет пища. Перейдем к твоим анкетным данным: сколько лет, где вырос, кем работал, чем промышляешь на сегодняшний день, где находится нынешний твой блокгауз?

— Письменно? — намеренно показывая теперь себя немного глуповатым, спросил Иван.

— Я тебе что – отдел кадров?! Ну, ты даешь, Сивый!.. Душечка, ты не пропустила? Письменно, говорит.

Вика, не отрываясь от книги, хмыкнула.

А Баркашик, посмеиваясь, подкорректировал.

— Вот ты чудишь, ей-богу… Ха-ха-ха!.. Устно рассказывай. Назови год своего рождения и населенный пункт, в котором сие несчастье зарегистрировано. И так далее, по декларации.

— Ты сказал – анкета, я и обмишурился, что писать надо, — с туповатым видом оправдывался Иван.

— У нас попроще, без бюрократии.

— Родился здесь, в этом городе. Сорок лет назад…

— Тебе сорок лет, – уточнил Баркашик.

— Да, ровно сорок, — не моргнув глазом, соврал Сивый. «Рязанца не забыть предупредить о моем возрасте».

— Староват для нашего движения, — словно засомневавшись, произнес Баркашик. — А ну-ка, встань.

Сивый поднялся со стула. Баркашик подошел вплотную, оценивающе разглядывая его сверху донизу. Потрогал плечи, руки, спину.

«Как лошадь покупает», — мелькнуло сравнение, но он терпеливо снес.

— Сожми бицуху, — скомандовал Баркашик.

Сивый согнул руку в локтевом суставе, напрягая двуглавую мышцу. Баркашик пощупал, подавливая пальцами взбугрившийся комок. Удовлетворенное — «потянет». И неожиданно, резко и без замаха, ударил гостя раскрытой ладонью по животу. Сивый успел сбронировать брюшной пресс. Веско шмякнул удар. Несмотря на то, что Баркашик не вкладывал в него силу, удар вышел болезненным и высаживающим. На ногах кое-как удержался, а дыхание перехватило напрочь, каленным ядром, плотно заслонившим доступ кислорода в организм.

— Еще не слаб старикашка. И реакция есть, дети будут. На потенцию жалоб нет? — грубо пошутил Баркашик.

Иван отрицательно помотал головой. Сказать он не мог, дыхание еще не восстановилось.

— А готовые дети имеются?

Иван кивнул. Потом удушливый заслон все-таки благополучно прорвало, и он часто-часто задышал. Жгуче не хватало воздуха.

— Неужели сильно? — искренне удивился Баркашик.

— Фу-уу! — выдохнул Иван. — Бы-ыы.. хэээ... Може-ее... Да-аа... Ты и не соби-ии... Фу-уу... Но рука у те-ее... уж больно тяжелая.... Фу-уу... Слабо не получится, — растягивал он губы в улыбку. Хотя улыбаться ему хотелось меньше всего. Былая радужная обуреваемость надеждой, с какой он вошел сюда, и умиление пред юной влюбленной парой – исчезли после удара по его животу. Уфф. «Недоумок». Однако Сивый справился с застервенением на губах понимающей улыбки. Вдобавок с оттенком почтительности.

— Рука настоящего мужчины должна быть тяжелой для врагов, надежной в крепости для друзей, и умелой в работе.

— Тяжелой для врагов… Фу-уу... Но я же тебе не враг.

— А кто тебя знает, враг ты или кто? На лбу у тебя ничего не написано, — простодушно ответил Баркашик. — Рассказывай автобиографию, а я методично буду раскусывать, что ты за фрукт. Возможно, и не враг. Только без брехни. На брехне поймаю, очень продолжительно будешь сожалеть о сегодняшней смелости явиться к Баркашику. Все по чести, по совести.

Иван зычно перелистывал страницы своей жизненной повести, а Баркашик внимательно его слушал, изредка задавая уточняющие вопросы в местах, показавшимися ему недостаточно достоверными или подозрительными на слух.

Баркашик сидел в кресле, закинув нога на ногу, покачивая носком натертого до блеска армейского ботинка. Прицел его зениц – то сверлил оболочку роговиц глазных яблок Ивана, то наводился на лоб, где над переносицей сходятся надбровные дуги, и настырно продавливался сквозь лобную кость. А потом – льдинки во взоре Баркашика таяли, и, как будто расслабившись, он окидывал фигуру собеседника рассеянным взглядом (взирая на него, не вглядываясь), словно на Ивана с потолка опускались клубы тумана, а Баркашик засим его терял, притом, не пытаясь отыскать, но через минуту Баркашиков зрак резко концентрировался и с вероломной неожиданностью для оппонента вновь всверливался в его глаза.

Тертому калачу, в своей жизни неоднократно проходившему и Крым и рым, было смешно наблюдать за психологическими трюками Баркашика. «Посетитель канцелярии гестапо в гостях у дядюшки Мюллера».

Но.

Сохраняя на лице отрешенные от подшептываний тайных мыслей серьезность и спокойствие, Сивый обстоятельно обрисовывал сомнительные аспекты автобиографии проницательному «дознавателю» , функции которого возложил на себя Баркашик. Однако сохранить спокойствие и выверенность слов до завершения пересказа своей незадавшейся судьбы Ивану не удалось.

Когда он заговорил о дочери и собственных планах на будущее, его речь прекратила напевное течение, она – иным моментом – спотыкалась, обрывалась на полуслове или становилась горячечно-сумбурной, такой, что Иван сам себя с трудом понимал, и было не разобрать, понимал ли его речь Баркашик, слушавший его теперь не перебивая. Волнение сегодняшнего гостя заразило и его.

— Сколько лет вы не общались с дочкой? — поинтересовалась Вика. Книга лежала сбоку от нее. Закрытой. Сейчас она смотрела на незнакомца, пришедшего за помощью к ее жениху, с пылко всколыхнувшимся в ней состраданием. Собственных родителей сердечная подруга Баркашика и в глаза не видела. Об этом за распитием чифиря по большому секрету поведал ему Рязанец. Вика, будучи еще младенцем, едва ли не сразу после своего появления на подлунный свет, была подкинута на порог городского детского дома неизвестными людьми.

— Скоро будет двенадцать, — глухо, надтреснутым голосом проговорил Иван. Исповедь опустошила его. Он сидел, опустив голову на грудь, руки бессильно повисли вдоль туловища. Как после тяжелой и изнурительной работы.

— Она, пожалуй, при встрече и не узнает? — полуутвердительно спросила Вика.

Иван дрябло жиманул плечами.

Заговорил Баркашик:

— Не раскисай, Сивый. Как это не узнает отца? Ежели вдруг наперво и не узнает, так недолго и заново познакомиться, породниться. Отец – не лишь бы чего, типа погулять случайно вышел, а по крови близость, от Бога.

— На это и надеюсь.

— Как считаешь, Сивый, судьба справедливо обошлась с тобой?

Иван задумался. Он молчал минуту или две. Баркашик его не торопил, ему был необходим взвешенный ответ своего собеседника, а не брошенная наобум отговорка.

— Куда мне пенять на судьбу, совесть не позволит. Во многом, если не во всем, я сам виноват. Погаными обстоятельствами мои неприятности лишь усугублялись – и только. Вдогонку за собственной дуростью, — признание далось Ивану далеко непросто, поскольку к осмыслению заданного вопроса он отнесся вдельчиво, отвечая на него прежде себе самому, а потом уже Баркашику – и ответ получился жутко ему тоскливый.

— Мне нравятся твои умозаключения, — заговорил Баркашик: — Что-то или кого-то винить в своих бедах и несчастиях поведение изначально проигрышное и бесперспективное. А чистосердечное признание своих ошибок делается оборудованием плацдарма для контратаки на захватившие судьбу несчастия и неудачи. Бойцом! Викингом! А не хнычущей нюней! Поздравляю, Сивый, у тебя прослеживается совершенно верный алгоритм мыслительного процесса!

Сивый невольно поморщился, его самообладание проходило сегодня нешуточное испытание. Терпения! А сверху к нему еще добавочного терпения. Железобетонного.

— Закурю? Позволишь?

— Кури. Одну сигарету разрешаю. Но в первый и последний раз. Да не шугайся ты! — рассмеялся Баркашик. — В моей квартире в последний раз, — и сделавшись серьезнее, добавил: — А вообще-то с куревом желательно распрощаться насовсем, гадостная и греховная привычка.

— Насовсем? Это практически невозможно, — обретя единовременную индульгенцию, Иван вынул из кармана пачку «Стюардессы». Прикупленную накануне прихода сюда для придачи себе солидности при встрече с «серьезными пацанами».

— Я двадцать семь лет курю. Еще в армии засмолил.

— В каком смысле двадцать семь?! — востроглазо взметнул внимание Баркашик.

— А… это… я хотел сказать – двадцать… Двадцать один год. Чуть ли не одна-единственная радость. Ее пока не конфисковали.

Сивый, неловко повертев в руке пачку, извлек из нее сигарету, донес ее до рта, а затем отрывистым жестом засунул сигарету обратно, восстановив поредевшую было обойму табакозапаса.

— Покурю, когда… и... Отрава, согласен.

— А что, в институтах при Брежневе плохенько арифметику преподавали, что вы, профэссор, с цифирью не в ладах?

— Не сказать, чтоб форменный дундук, а бывает умственное затмение врасплох накрывает, запариваюсь.

— Ну-ну…

В поблекшие зрачки Сивого снова буравчато всверлился взгляд возвратившегося из краткосрочного отгула въедливого дознавателя.

А тот, обеспокоившись, поспешно ринулся объяснять причины своей забывчивости.

— Годы проносятся, не в состоянии опомниться, все быстрее и быстрее. Как будто время в тугой комок сжимается. День, будто час пролетает, неделя, будто полночи, а год, как месячишко. И с каждым последующим годом этот комок все туже и туже, — он говорил без остановки, стараясь вовлечь Баркашика в (уже теряемый) круг сердечного взаимопритяжения. Приправляя эмоциональную речь сожалеющей, горчащей слова улыбкой. — Мне, дуралею, часто кажется, что парень я молодой, только-только из армии дембельнулся, жизнь предо мною нетронутой невестушкой простирается. А прочунел – мне уж за четвертый десяток переваливает, а эту невестушку мою – давно превратившуюся в гулящую девку – сношает каждый, кто не ленивый, — выговариваясь, Сивый мимолетным наблюдением отмечал тающую изморозь в глазах Баркашика.

— Сядь под печку, ежели такая непереборимая потребность. Копти, отравляй атмосферу, но только без фанатизма, кому-то здесь спать… Горе с вами, несчастные.

Иван, засунув в рот сигарету, присел на корточки возле «буржуйки». Открыл дверцу, щелкнул зажигалкой. Струя белесого дымка потянулась в красный клокочущий квадрат.

Тишина – и мерное, едва различаемое гудение в печи.

Докуривая, Сивый жадно, глубоко затянулся, испепеляя сигарету до фильтра, затем кинул окурок в огонь, выдохнул из легких дым, аккуратно закрыл дверцу, раздумчиво помолчал и вымолвил:

— Да, судьба справедливо поступила со мной, по заслугам… Но я не сдамся, мне стала нужна моя жизнь, и я хочу за нее побороться. Сильно хочу.

Одобряя слова Сивого, Баркашик пристукнул кулаком по своему колену.

— Наш человек! Не скулить, не сетовать на обездоленность, а ратоборствовать с ударами судьбы, противопоставляя им железность своей воли. Какой прок в нытье?.. Не подстраиваться под обстоятельства, а самому их создавать.

Иван покорно кивнул. Он не собирался с Баркашиком спорить, хотя мыслил отнюдь не теми категориями, как этот крайне амбициозный юнец. Но значительно полезнее выглядеть «нашим» человеком, большего на сегодня и не требовалось.

— По поводу того, быть тебе вместе с нами или не быть… Что могу сказать? — Баркашик замолчал, грамотно выдерживая эффект театральной паузы. — Просишься к нам безо всякой задней мысли, чувствую, вижу душу твою, как на ладони, и говоришь ты просто и открыто – мы нужны тебе, а ты нам. Хороший русский разговор, прямым текстом, без лукавого византийства… А я, понаблюдав за тобой, сумел таки рассмотреть, чем ты дышишь, и вывод сам собой, собственными ноженьками к подведению итога подоспел, – Баркашик рассмеялся и хлопнул Сивого тяжелой ладонью по плечу. – Так-то, русич! А ты сомневался! Человек ты не потерянный, не разжидился в тебе еще стержень. Следовательно, нашей организации пользу способен принести немалую. Идейные бойцы нам нужны. А ты похож! Наше дело – оно и твоим кровным совсем скоро станет. Чтоб это понять, тебе немного времени понадобится, ты уж мне поверь. Вот, Вика может подтвердить, в людях я почти никогда не ошибаюсь, интуиция фурычит исправно, подводит редко. Иногда для того, чтобы составить о человеке четкое представление, понять его нутро, мне достаточно десятиминутного разговора.

– Спасибо за доброе слово, – почел нужным поблагодарить своего экзаменатора Иван.

– По глазам вижу, загорелся желанием переломать судьбу. Радуюсь за тебя! В этом стремлении мы с братвой тебя поддержим и возьмем на буксир. Но от нас твой успех зависит мало, больше он зависит от тебя самого, насколько сильно зажило в твоей душе его желание. И не забывать постоянно его подстегивать, – и Баркашик неожиданно улыбнулся ему по-доброму, совсем по-свойски. – Да, да, плеточкой! Плеточкой! А ты как думал? Его подстегивать, чтоб не придремывало, и заодно по грехам да искушениям своим прохаживаться – побольнее, пожестче, с оттяжечкой, – черты лица Баркашика снова приняли суровое выражение, улыбка исчезла. – Серьезно говорю, без плеточки здесь никак не обойтись, из рук ее нельзя выпускать. Тогда и шансы, что ты не отступишься от нынешних намерений, многократно увеличатся.

Иван поднял взгляд на Баркашика и твердо сказал:

— Не отступлюсь, я в этом уверен. Иначе зряшной вся моя жизнь окажется, никчемной. Да и жить так дальше у меня уже мочи нет… А если спасую, руки на себя наложу. Самого себя стыжусь.

— Себя стыдиться нельзя, а вот образ жизни, который ты вел до сих пор, его нужно не стыдиться, его нужно презирать – так правильнее… Сивый, ты еще крепкий мужик, у тебя хватит запаса физических сил и духа, чтобы изменить свое восприятие окружающего мира и, выпрямляясь в полный рост, с четырех костей гордо подняться на ноги. И уже сейчас, сию минуту, ты новый человек, не тот, которым ты пришел сюда, — внушал ему Баркашик тоном дублера экстрасенса Кашпировского

Иван понял – Баркашик, давно отрепетированным шагом, маршировал в полюбившееся ему амплуа, входя в роль супермена. Речам возвращалась патетичность, облику – мальчишеская напыщенность. «Почти вождь. Почти командарм. Почти сверхчеловек... Эх, беркутенок неоперившийся», — уже без призменной иронии посмотрел на него Иван, и спросил:

— Руслан, а твои родители живы?

— Называй меня – Баркашик, мне привычнее. Русланом меня моя нареченная кличет, только ей позволяю. Для остальных я – Баркашик. Ты же еще не обабился? — по-солдафонски съюморил Баркашик.

Вика улыбнулась.

Ивану не очень понравился скачковый переход – от участливой задушевности снова к позерскому суперменству. Но здесь прав Рязанец, парень еще не наигрался. Пускай тешится. Помощь и содействие он пообещал, чего еще у него выпрашивать? А слово свое Баркашик держит нерушимо.

— Как нравится, Баркашик, так Баркашик, — легко согласился Сивый.

Баркашик, предварительно смерив Сивого пытливо долгим «командирским» взглядом, поиграв туго натягивающими кожу на скулах желваками, вернулся к ранее заданному ему вопросу:

— Родителей у меня нет.

— Умерли? — севшим голосом спросил Сивый.

— Можно и так сказать.

Сивый, будучи человеком вдосталь битым жизнью вдоль и поперек, быстро сообразил о характере недосказанного, поэтому промолчал.

Вика зашуршала страницами книги. Баркашик, с сумрачным лицом, подкрутил фитиль на керосиновой лампе. Поднес к нему горящую спичку. Надел на лампу стеклянный колпак.

— Руслан, на улице светло. Зачем керосин напрасно жечь? — тоном экономной хозяйки сказала ему Вика.

— Скоро повечереет, двадцать минут ничего не решат.

— Делай, как знаешь, ты – мужчина, — убежденно согласилась молодая женщина.

VII

Время до поглощения комнаты темнотой, действительно, пролетело незаметно, едва уловимым памятью мигом. И вскоре уже только свет, исходящий от керосинки, позволял различать лица собеседников и предметы комнатного интерьера, близстоящие от них.

Баркашик приказал Сивому пересесть за стол, во время беседы ему непременно требовалось видеть получше глаза испытываемого. На честность. Лицевые мышцы можно контролировать, глаза – нет, в этом он был убежден.

Вика, немного их опередив, находилась уже там. Она читала, положив книгу в желтоватый круг света, растекавшийся по столешнице.

— Не отбегая далеко от старта, предупреждаю, дисциплина у нас строгая, как и положено в военной организации. Тебе известно, что мы организация?

— Ты о ней сегодня в разговоре не единожды упоминал. Да и Рязанец малость в курс дела ввел… Вкратце.

— Во-о, швондер-мондер. Болтун – находка для шпиона. Распустил язык, как баба базарная. И выведывать у него хитро-мудро ничего не надо, сам все добровольчески выложит, опережая расспросы… За чрезмерную разговорчивость Рязанец будет наказан.

— Его, мне кажется, не за что наказывать. Никаких особых тайн он не выдавал, — Ивану было не по себе от того, что он непреднамеренно подставил Рязанца. — Я и так бы все узнал.

— Что, где, когда, кому и при каких обстоятельствах узнавать, здесь решает один человек. И этот человек – я. Любые решения, затрагивающие дисциплинарный устав организации и допуск на использование секретной информации – принимаю только я. Один. Потому как мне лучше остальных знаком путь, по которому мы пробиваемся. И посвящать без моего ведома посторонних в секреты нашей организации – прямое предательство ее интересов. Не подлежит разглашению абсолютно ничего, вся информация – строго конфиденциальна, для внутриструктурного пользования. Во всем прочем от вас желательно видеть побольше самостоятельности мышления. Чем интенсивнее вы будете снабжать исследовательской нагрузкой свое серое вещество, тем осмысленнее, тем адекватнее вы станете воспринимать окружающую действительность, чем меньше вы будете обалдуйничать – тем сроднение вы приблизитесь к образцу человека сильного и состоявшегося, человека взрослого своим умственным развитием. Думать, думать, и еще раз думать. Головою думать, головою! — Баркашик выразительно постучал себя указательным пальцем по лбу, и продолжил: — В организации… В любой серьезной организации основное правило – это соблюдение ее членами строгой дисциплины. При отсутствии оной, мы наблюдаем шайку гопоты, где кто в лес, кто по дрова. Шайка нам не нужна, значит, Рязанец – ренегат-отступник. Он перешагнул межу, за которой инициатива наказуема. Тем паче глупая. Ты понял, в чем его ошибка? Доходчиво объяснил?

—Доходчивее и не понадобится, понятливый, — металлически отчеканил Сивый, глядя на Баркашика преданными глазами. Оловянно.

— Что тебе известно о целях нашей организации?

— Русский национализм, или что-то связанное с ним.

— Русский национализм – это наша идеология, дух нашей организации. А наши цели…

Баркашик поднялся и пошел к книжному шкафу.

— А о наших целях мы сейчас немного и погутарим. Начнем с вводной в тему информации.

Возвращался он, листая на ходу страницы толстенного фолианта, на глянцевой обложке которого был карикатурирован дядя Сэм, с мерзкой сутенерской улыбкой вонзающий древко флага Соединенных Штатов в картографическое изображение СССР.

— Ты слышал о знаменитом докладе Аллена Даллеса?

Сивый отрицательно поводил головой.

Положив на его худое плечо тяжелую руку, Баркашик подал ему книгу в развернутом виде:

— Тогда прочти это. И внимай. Вдумчиво внимай литерам отчаявшейся до нас докричаться Русской Гипербореи. Читай от сих и до сих, — он отметил ногтем участок текста, с которым должен ознакомиться Сивый.

Окончится война, кое-как все утрясется, устроится. И мы бросим все, что имеем, все золото, всю материальную помощь или ресурсы на оболванивание и одурачивание людей.

Человеческий мозг, сознание людей способны к изменению. Посеяв там хаос, мы незаметно подменим их ценности на фальшивые и заставим их в эти фальшивые ценности верить. Как? Мы найдем своих единомышленников, своих помощников и союзников в самой России.

Эпизод за эпизодом будет разыгрываться грандиозная по своему масштабу трагедия гибели самого непокорного на земле народа, окончательного и необратимого угасания его самосознания. Из литературы и искусства мы, например, постепенно вытравим их социальную сущность, отучим художников, отобьем у них охоту заниматься изображением, исследованием что-ли, тех процессов, которые происходят в глубинах народных масс. Литература, театр, кино – все будут изображать и прославлять самые низменные человеческие чувства. Мы будем всячески поддерживать и поднимать так называемых художников, которые станут насаждать и вдалбливать в человеческое сознание культ секса, насилия, садизма, предательства, словом, всякой безнравственности. В управлении государством мы создадим хаос и неразбериху…

Честность и порядочность будут осмеиваться и никому не станут нужны, превратятся в пережиток прошлого. Хамство и наглость, ложь и обман, пьянство, наркомания, животный страх друг перед другом и беззастенчивость, предательство, национализм и вражду народов – все это мы будем насаждать ловко и незаметно.

Мы будем расшатывать таким образом поколение за поколением… Мы будем браться за людей с детских, юношеских лет, будем всегда главную ставку делать на молодежь, станем разлагать, развращать, растлевать ее. Мы сделаем из них шпионов, космополитов. Вот так мы это и сделаем.

— Как тебе документ? Сходится задумка старого злобного русофоба с реалиями сегодняшнего дня? — полюбопытствовал Баркашик, когда Сивый справился с изучением указанного ему отрывка.

— Нет слов, дьявольски похоже. Все как по писаному.

— В Штатовском Конгрессе этот доклад обнародовался в последние месяцы Второй Мировой. Американцы ходили в наших союзниках и плечом к плечу с Советской армией сражались против общего врага – японских самураев. Прежде совместно одолев на полях сражений в Европе гитлеровскую Германию. А мировым масонством и американскими финансовыми воротилами, как его становым, центрообразующим костяком, планировалась будущая война с русским народом. Они ничуть не сомневались в провиденциальности своей беспощадной агрессии. Россия, с ее мощной духовностью, всегда была бельмом на глазу для сатанинских сил. И масоны – передовой эскадрон антихристова воинства – свирепо ненавидящие нашу страну, помнили об этом намертво. Вырезать многомиллионный народ до последнего человека, от древнего старика до грудного младенца – занятие очень хлопотное и риску потребует немалого. Более оптимальный вариант – превратить непокорный народ в стадо похотливых, жвачных животных, послушных хозяйскому хлысту. С этой целью абортируется его родо-племенной дух, выкорчевываются его духовные корни из общепланетарного исторического ландшафта, уничтожается национальная культура и нравственное здоровье русских людей. Где был народ, появится народонаселение, пасущееся на строго отведенных ему пастбищах… И они объявили нам войну. Третью Мировую. Духовную и идеологическую. Долго гремели ее бои без линии фронта. Советский Союз сломить было не легко. Единый, могучий Советский Союз. Мы проиграли эту войну с приходом к власти Майкла Хорбачеффа. В Лэнгли очень быстро просчитали психологические и моральные качества нового генсека ЦК КПСС. И не обманулись в своих ожиданиях – герр Хорбачефф стал государственным изменником под номером один и намбер ван другом наших врагов…

И куда подевался недавний хладнокровный исследователь душевных глубин человека? Баркашик встал с кресла и ходил широкими шагами по комнате, постукивая кулаком в ладонь. Речь его заметно ускорилась и стала значительно громче.

—Хочешь, расскажу тебе про Горбачева?

— Про него я знаю. По телеку не единожды нашего генсека показывали. Пустобрех… и больше ничего.

— Э-э, нет, мелко берешь.

—У Райки под каблуком сидел, – дополнил свою историковедческую аналитику бывший гражданин СССР.

— А я уверен, кое-какие факты из его биографии сделаются для тебя новостью.

Баркашик прекратил хождение рваными зигзагами и остановился напротив сидевшего за столом Сивого.

— Нобелевский лауреат. Лучший немец, по заслугам перед Дойчляндом второй после Отто фон Бисмарка. Вольный каменщик и тайный член Мальтийского ордена… Цэрэушники умело разведали, из кого набирать агентурную креатуру. Недалекий политикан со психологией полевого хомяка. Этот хомячил, чего только мог. У него земля под ногами горела, президентское кресло из-под Майкловой задницы выдергивали, а он самозабвенно усердствовал в постройке своего коттеджика на Форосе. Советский Союз грамотно разрушался заклятыми врагами России, утилизировалась страна, которой он якобы руководил – а ему многократнее дороже была собственная дача. Еще бы! Он в нее больше десяти миллионов долларов вбухал. Его с президентства кышнули, так он и потом не растерялся. У нового Российского правительства выклянчил себе пенсию в размере президентского оклада, квартиру, немногим уступающую царским палатам, служебную машину для себя и своей жены, немеренную числом команду кэгэбэшных бодигардов, а еще – для фонда собственного имени – целый комплекс зданий в центре Москвы. Его хомячил со всем инвентарным имуществом, оргтехникой и обслуживающим персоналом. Янкесы ни на йоту не ошиблись в психологии этого Иуды. А мы, наша страна, наш народ, проиграли Третью Мировую, и победители поступают с нами так, как во все времена победители поступали с побежденными. Грабят наши национальные богатства, навязывают обществу покоренной страны свои порядки, диктуя нам условия нашего дальнейшего существования, закабаляют в безвылазном рабстве население... Да, да, мы живем в рабстве! – с горечью воскликнул Баркашик. – В дивовижном на первый взгляд рабстве, орхидейном, новейшего формата, выдуманном изощренным в коварстве умом. Свое рабское состояние мы практически бессильны увидеть, не осознаем его, думаем, что мы совершенно свободные люди. О его наступлении нас никто не ставил в известность, не оповещали о нем в газетах и по телевидению, оно носит невидимый характер – духовное пленение воли и разума – и коллективное, и каждого человека в отдельности. Да и попробуй его осознать! По улицам городов Руси не ездят вражеские танки, не ходят вооруженные патрули, эмиссары оккупационного режима на глаза показываются только высокопоставленным гауляйтерам в Киеве, Москве, Минске. Рабы, не подозревающие о своем рабстве! Шедевральнее ничего и не придумаешь! Бинго! Ноу-хау! Зачем размещать на завоеванных территориях многочисленные воинские гарнизоны? Зачем нести астрономические затраты на их содержание? Для успешной реализации проекта нового рабовладения достаточно держать в своих руках систему образования и средства массовой дезинформации, поскольку именно они формируют торсионное поле миропонимания, в которой живет современный человек. Для вящей надежности закабаляют нас алкоголизмом, наркоманией, дебилизацией, аполитизмом.

Вытачивая каждое слово своей речи твердым, как алмаз, голосом, Баркашик будто бы возгорался изнутри. Внутренним сердечным пылом. В его голосе зазвенел звон скрещивающихся мечей и загудело ярое пламя – огненный шквал в полнеба.

Иван Николаевич невольно засмотрелся на Баркашика, не отводя взгляда от его мужественного лица. Теперь он увидел этого парня впервые, только что. Энергетическое воплощение стожара. Подобные огне-человеки, неистово горя сами, расплескивают себя на других, воспламеняя их запалом очарования своей идеи. Тысячи, десятки тысяч, миллионы! Без страха сгореть в вулканической лаве собственной страсти. Такими титаническими личностями были Александр Македонский, Савонарола, Наполеон. Такой же личностью, по силе бушующего в нем огня, предстал перед ним – не по давним архивным манускриптам, а воочию – Баркашик.

Иван Крепилин взглянул на Вику. Она – приоткрыв повлажневшие губы, свесив расслабившуюся руку с книгой до пола – смотрела на своего жениха затуманенными изумрудной истомой глазами.

— Основная цель организации, в коей мы имеем честь состоять, – стать идеологическим стержнем нашего общества, мотором его национальных надежд. Возврат к вековым традициям и восстановление главенствующей духовной роли истинам Христовым на русской земле. Доказать живым примером, что в нашем народе хранится память о собственном величии и своем высоком предназначении. В перспективе – создание национального патриотического движения. Не фиктивного, спущенного по административной разнарядке с гауляйтерских верхов, а народного, из самых его глубин, возникающего очагами в разных уголках Руси-матушки. Что станет возможным благодаря пробуждению массового самосознания русских людей.

— Создание патриотической партии? И бомжи в ее верховодстве?!

— Кто тебе заикался о партии? Партии масоны изобрели, это сугубо их политтехнологическая наработка. Зачем русским играть по чужим правилам? Даже свою партию создашь, своими собственными усилиями и стараниями, рано или поздно, скорее всего, рано, масоны обязательно ее к рукам приберут, запросто – через европорядки в нашем гражданском обществе, через евролюдей. И курировать, и направлять партийное движение будут, куда им понадобится, по одному щелчку. Инструментов для узурпации у масонов великое множество, и главный из них – деньги. Не скажешь мне, Сивый, у кого сегодня во владении практически все золото мира?

— Все не все, точно не ведаю, но у евреев его не меряно. Самые богатые в мире семейства Ротшильдов и Рокфелеров – еврейские, у нас, по газетным рубрикам, вроде как Ринат Ахметов верхнестрочный толстосум Украины... Кто говорит, что он татарин, кто говорит, что еврей, по-разному говорят. Есть еще евреи Коломойский, Фирташ, Пинчук, в России – Березовский, Абрамович, Гусинский, Ходорковский. Это кого на ходу вспомнил.

— Во-от! Сечешь поляну! Хотя центровых деньгодержателей в средствах массовой дезинформации никто репортерам высвечивать не позволит, их имен обыватель знать не должен, упыри дневного света не выносят. На содержание партии денежка требуется непременно, и денежка немалая. А кто девушку ужинает, тот ее и танцует… Насчет нашего верховодства в движении. Бомжи? Мало верится? – спросил Баркашик и изменившимся голосом, немного нараспев, продолжил: – В тот час возрадовался духом Иисус и сказал: славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл младенцам. Ей, Отче! Ибо таково было Твое благоволение. И, обратившись к ученикам, сказал: все предано Мне Отцем Моим; и кто есть Сын, не знает никто, кроме Отца, и кто есть Отец, не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть. И, обратившись к ученикам, сказал им особо: блаженны очи, видящие то, что вы видите! ибо сказываю вам, что многие пророки и цари желали видеть, что вы видите, и не видели, и слышать, что вы слышите, и не слышали…

Иван Николаевич догадался, что сейчас Баркашик процитировал строки из Священного Писания. Креативно воспользовавшись подвернувшимся моментом для иллюстрации собеседнику своей эпической эрудированности.

— Со временем, вполне возможно, во главе станут более уважаемые и более достойные на взгляд общественного мнения люди. Лишь бы делу польза максимальная была. Никто не будет в контрах, только за. А в застрельщиках приходится нам, кому-то же надо первым подниматься в атаку. И помни, Сивый, не стыдно быть бедным, стыдно быть дешевым.

— Но почему тогда вы не принимаете в свою организацию каждого желающего, не принимаете всех подряд?

— На данном этапе это сделалось бы преждевременным, нет, даже суицидальным шагом. Для начала нам самим необходимо скрепиться воедино, переплавить наши души и сердца в духовный и органический монолит… А наступят такие дни, что нам придется жить общиной. Самой настоящей.

— Вроде коммуны? Где все общее? — и Сивый позволил себе пошутить: — Включая жен?

Его шутка не имела ни малейшего успеха. Баркашик продолжал разговор в той же проповеднической фонограмме.

— Коммуна – фантасмагорическая химера, вмикробленная в обуянный богоборческой гордыней разум человеческий. Плод воображения душевно хворого, извращающегося в философском эстетстве. А враг рода человеческого полюбляет назначать хворых духом и душой непревзойденными гениями, служащими затем его агентами влияния. Он очень изворотлив в методике манипуляции коллективным бессознательным, в способах опутывания людского разума сетями одурачивания и лжи, владением которыми он обучил своих верных клевретов — масонов. В чем сатана весьма и весьма преуспел. А тяга людей объединяться в сплоченную единой волей группу единомышленников при подстерегающих их племя серьезных опасностях – естественна, как листва весной для деревьев, как снег зимою, как кислород для дыхания. При общинном укладе жизни не пропадает значение ни единой из Божьих заповедей. Они все остаются в первородной силе. Общиной легче не только обороняться от врагов, но и строить, созидая храм собственного будущего… будущее своей страны. Русичи очень долго жили общиной. Тем быстрее возможно вернуть к ней народную память. Как ты заметил, мы уже сейчас организовываемся по принципу какого-то ее подобия. Пока это выглядит вроде боевого дежурства… Община – это одна большая, дружная семья.

— А если кто захочет своей? Настоящей? Ребята молодые…

— Семья сделается дополнительным, укрепляющим общину фактором. Присутствует здесь и некоторого рода небесхитростная выгода. Семейный человек куда более предсказуем наперед. Он навряд ли станет психопатничать бесогонными заскоками и преподносить братству гадостные сюрпризы. Ему придется отвечать не токмо лишь за себя одного любимого, он всегда будет помнить о том, что отвечает – помимо себя лично – за благополучие своих близких, не единственно за их кусок хлеба, но и за их душевный покой. Словом, семья прибавит бойцу нашей организации необходимой ответственности. Кто из начальствующих возжелает противиться такому положению вещей?.. Нельзя забывать и о частных потребностях человека. Нормальный быт – их неотъемлемая половина… Потому нам нужно вырваться из бомжей! Обязаны вырваться! Чтобы не чувствовать себя в чем-то ущербнее других «ривноправных громадян краины». Это тоже не помешает… А разве не важны потребности сердца, могущие являться исключительно индивидуальными? Человек, живущий на белом свете без любви, без дружбы, не сумеет надолго оставаться не озлобившимся, не затаившим на знакомых людей обиду – затаив ее сразу на всех впрок, постоянно подкармливая, щедро прорастающую в сердце, адову жуть своей нелюбимостью и тяготящим его существо одиночеством. Его душа запросто делается трофеем визжащих от радости рогатых слуг сатаны. В устной программе нашей организации, по умолчанию, есть место всему – и генеральному направлению, и пунктам, и подпунктам. Ничто человеческое нам не чуждо. У каждого из нас должен быть собственный дом, наполненный смехом детей и любящей жены. Все должны быть счастливыми! Это не пожелание, а непосредственная обязанность каждого члена нашей организации. Силы нам даст русская национальная идея и вера в Господа нашего Иисуса Христа, — и Баркашик перекрестился, повернувшись лицом к иконе, висевшей на стене за его спиной.

Иван, незамедлительно оторвал свой зад от стула, последовав примеру хозяина квартиры. Пальцы выводили крестное знамение. Сивый никогда столь почасту не осенял своего лба крестом. Что там и говорить, он и о Боге-то редко вспоминал, исключительно в экстраординарных случаях.

— Сивый, как ты воспринимаешь сегодняшнюю судьбу русского народа? — пытливо глянул на него Баркашик.

— А как я могу ее воспринимать, если я по крови русский? — удивился его вопросу Иван. – Обидно, конечно, что так живем, обидно и горько. Будто не на своей отчей земле, а в примах здесь, сиротами казанскими.

— По крови русским сегодня быть мало, нужно им стать еще и по духу. Первым делом убить в себе совка, выдавить его из своего мировосприятия – этот гнойник чужебесия и раболепия. Дать простора в душе русскому, исконному, из глубины собственного генетического кода. Осознать всем сердцем своим, всем нутром, каждым миллиметром кожи правду своих предков, не чужаков-инородцев и их холуев, евролюдей, а своих собственных предков, их правда, сиречь наша суть кровная, должна сделаться для нас намного важнее и востребованее. Нужно гордиться тем, что ты с рождения принадлежишь к великому народу, гордиться тем, что ты – русский, тем, что судьба была к тебе благосклонна и ты им родился.

Иван почему-то критически осмотрел свой затасканный, более чем скромный наряд, вспомнил о перенесенных страданиях и проглоченных молча оскорблениях, вспомнил о многом множестве бессонных от холода и голода ночей. «Вот тебе и гордость».

— Иван сын Николаев, ты знаешь, что такое Ро-оосс-ссия? — громко, с пафосом вопрошал сейчас его Баркашик, вытянув к нему левую руку с растопыренной пятерней, обращенной ладонью вверх.

Сивый понял, что настал момент беседы, когда отвечать нужно не менее пафосно, словесами высокого «штиля», и он торжественно изрек:

— Россия – наша братская страна, наш самый верный союзник и друг!

— Опять совок! Хорошо ж вам при Советском Союзе мозги промыли! Капитально! Чем ты меня слушал?! В геополитическое понятие Россия входят и Украина, и Белоруссия, и Российская Федерация, которая является пусть самой обширной частью России, но всего лишь ее частью. Вдобавок, Россия понятие не только геополитическое, но и духовно-историческое. Киев – мать городов русских!

– Приходилось там бывать, старинный город, красивый! Есть что посмотреть! – не упустил подходящего случая Сивый, чтобы сгладить свою предыдущую оплошность идеологического характера.

– Россия – подножие престола Божия, удел Пресвятой Богородицы. Первый и Второй Рим по грехам своим падоша, Москва – Третий, и Четвертому не бывать, – проигнорировав лишенную серьезного смысла реплику Сивого, провозглашал Баркашик. – После разрушения ордами варваров Рима и захвата Константинополя турками-османами, на Русь перешла благодать Божия и сила, удерживающая мировое зло, и именно тогда стала зваться Русь среди всех народов Святой. Ибо с той поры на русском народе лежит особая, священная миссия – быть спасителем и защитником всего человечества…

Для слуха Ивана Крепилина немалая часть информации, прозвучавшей из уст Баркашика, слышалась в непривычной его мировоззрению интерпретации, а порой даже в чем-то шокирующей, однако он старался воспринимать речи предполагаемого благодетеля как вполне удобоваримые, бдительно подавляя в себе раздражение в отрезках беседы, где знания Ивана Крепилина, приобретенные в школе, а в последующем качественно возросшие пятью годами обучения в институте, бунтовали против излагаемых ему трактовок истории русского народа и общественно-политического устройства современной жизни. Существенную помощь в удержании эмоций в узде оказывал далекий опыт его присутствия на комсомольских и партийных собраниях, спасительно вовремя выплывавший откуда-то из глубин подсознания. Правду говорят старые люди, ничего в этой жизни не проходит бесследно. Вот и сейчас он слушал патетическую риторику Баркашика, относясь к ней, как в те далекие годы к обязательным по регламенту собрания формальностям, состоящим из многословных цитат основоположников марксизма-ленинизма и действительного в полномочиях (на момент проходящего собрания) Генерального секретаря ЦК КПСС.

Ага, внимание, похоже, Баркашик обращается непосредственно к нему.

— Русский человек должен быть хозяином на родной земле. Ты так не полагаешь, Сивый?

— Я-то полагаю, да толку с этого ни на грамм.

— Получится толк. Для этой цели мы все вместе и собрались, — уверенно сказал Баркашик. — Но каждый из нас обязан сделаться сильным. Товарищество сильных, единый порыв и победа впереди… Ты хочешь стать Человеком?

— За этим к тебе и пришел.

— И не ошибся. Я твой прямо-таки эксклюзивный шанс. И я помогу тебе. Ты будешь уважаемым человеком – и обществом, и самим собой. Это тебе обещаю я – Баркашик.

— Спасибо, — только и нашелся что ответить Сивый. Который уже раз благодарствуя будущего вождя русского националистического движения всея Руси за внимание к своей ничтожной персоне.

— Не тужи о прошлом, родись в настоящем и живи для будущего.

— Я эту мысль уже принял. Только очень тяжело одним махом измениться со вчерашнего на завтрашнего, если за вчерашним многие годы жизни, а за завтрашним пока ничего.

— Не упоминай мне о трудностях, преодолевай и не жалуйся. Не жалей себя и сотвори себя заново.

— Если ни себя, ни других не жалеть, сердцем можно окаменеть, — вырвалось у Ивана.

— Жалость – не чувство, а больше прихоть. Не уповай на чужую жалость, она капризнее кокотки. А себя пожалеть – свою душу ослабить, слезами силу разлить. Оттого саможалельщики такие слабаки. Отсюда следует: жалость сильному, цельному человеку – лишняя обуза на пути к счастью.

Иван снова отключился от голоса Баркашика. Опустив глаза к полу, он задавался собственными вопросами.

«И зачем Руслан желает выглядеть бессердечным? Несомненно, он добрый малый. Или он сам себя не знает, или конфузится своей доброты. Почему? Быть суперменом без упрека? Поза? Или здесь что-то более замысловатое? Не всегда хорош, — Сивый помассировал ушибленный живот, — но и не так плох, как хочет казаться».

— Не узреваю предпосылок для жалости, — продолжал между тем Баркашик, — к человекообразным существам, вольготно паразитирующим при нашем говорливо-гуманном социуме, не принося ему абсолютно никакой пользы. Бомжи зря коптят воздух, без них мир был бы чище.

— Значит, истребить всех недочеловеков? — недоверчиво усмехнулся Иван. Услышанное звучно перекликалось со строками из «Майн Кампф» – автобиографического опуса бесноватого фюрера.

— Истребить? С точки зрения санитарии и гигиены общества – оптимальный вариант. Но еще более лучший – согнать всех паразитов, как то: бомжей, алкашню, наркоманов, пидарасов, проституток – всех пропадающих для Бога, и поселить их где-то в изолированном месте, заставив пахать на благо вышеозначенного социума. Пусть бы отрабатывали свой хлеб.

Иван на мгновение заколебался, стоит ли высказывать прямолинейное суждение, юлой завертевшееся у него на языке, или воздержаться. Однако все ж решился:

— Баркашик, смогу легко пришибить тебя фактом.

— Шиби, не тушуйся. Я кое-что и потяжелее фактов выдерживал.

— Ты вот заявляешь – истребить, выселить, изолировать, а сам-то ты кто? Ведь ты – бомж.

— Я так и предполагал, что ты именно об этом и скажешь. Хм… Тоже мне выискал убийственный факт… — несмотря на свою снисходительную усмешку, Баркашик сейчас лихорадочно подбирал слова достойного ответа Сивому, чтоб закрепить за собой высоту, не уронить уважение, которым, как мнилось Баркашику, проникся к нему Сивый. Но быстро найти нужных слов так и не сумел. — Хм... Что ж, в твоем вопросе имеется определенный резон.

При этой частичной капитуляции Иван едва приметно улыбнулся, только краешком губ – большего он не стал себе позволять. «Даже не определенный резон, а полнейшее твое фиаско, платиновый ты мой пацаненок – хотя и воевода, да пока зеленый». Иван ни единым лицевым мускулом не выдал своих мыслей, только дрогнувшие губы и все. Сейчас он таращился на Баркашика, подобно начинающему йогу при лицезрении многомудрого, всезнающего гуру в ожидании бесплатных даров светозарного откровения.

— Да, я бомж, признаю. Но заметь – какой я бомж. Встречал ли ты когда-нибудь бомжа чем-то похожего на меня?

— Какое там видеть, мне даже слышать за таких, как ты, не доводилось, — кроме того, что Сивый горел горячим желанием польстить, здесь он не погрешил против истины.

— Я не бухаю, не курю, не сижу на ширке, не побираюсь, не ворую… Ха-ха-ха! Заговорился. Нет, воровать я, конечно, ворую. И не считаю воровство зазорным занятием при моих жизненных обстоятельствах. Жизнь загоняет меня в пятый угол, а я ей артачусь, не даюсь ее гону. Ницше, между прочим, оправдывает преступность среди неблагоприятных условий. Сильный человек не станет безропотно примиряться с надвигающимся голодом, болезнями и смертью.

Хвастливая самоуверенность Баркашика подтолкнула Ивана на следующую фразу:

— Однако, даже принимая во внимание все перечисленные тобою «не», ты и пользы социуму-сообществу не приносишь.

— Как не приношу? — искренне удивился Баркашик. — А то, что я консолидировал нескольких русских парней вокруг святой идеи, за которую не стыдно пострадать, дал каждому из них возможность чувствовать себя человеком, а не гомо фекалом, способным лишь смердеть и разлагаться. Я учу их быть воинами, похоронившими все свои страхи, за исключением страхов стать подлецом, трусом и предателем. Учу быть сильными, сильнее львов, наращивая себя во внутренней силе, в своем стержне, учу отличать важное от пустого, обманного. Скажи, разве это не польза русским – приумножение числа воинов его народа?

И с этим доводом Баркашика призадумавшийся Сивый не мог не согласиться. Действительно, Руслан предоставил Рязанцу, Лаптю и еще трем неизвестным покамест ему ребятам альтернативный вариант бомжачьему прозябанию. Он дал им нешуточный в их жизненном положении шанс. Вику одарил любовью – она любит и чувствует себя любимой… В свои двадцать три года он смог принести безусловную пользу людям, принятым в его ближний круг, пусть и не без некоторой личной корысти, но он дал им веру и надежду… А что я? Кому какой прок в том, что живу я? — с едкой досадой спросил свое сердце Иван, и ему нечего было сказать себе в утешение… Чадящая копоть…

— Великий грех неподъемной глыбой застыл на совести русского народа. Великий грех. Отдали мы Божьего помазанника, своего духовного вождя на растерзание иноплеменникам. Не оборонили его от свирепых врагов, отвернулись. Позволили им жестоко и безнаказанно убить человека, наделенного властью высочайшего волеизлияния, дарованной роду Романовых Господом Богом. Мы оставили Царя в окружении своры международных преступников – одного, без своей защиты. В последующем позволили втоптать в грязь свои национальные святыни. На всех нас лежит великий грех. От дедов и прадедов он перешел к нам по наследству. Не пожелали над собой вождей русских, православных, заполучили вождей иноплеменных, семени иудейского… Велик и тяжек. И он будет нам прощен только при всенародном покаянии. Всем миром надо просить Господа. Тогда народу русскому удастся подняться с колен. Тогда снова станет сильна Русь мужеством своих сыновей и чистотой сердец своих дочерей. Тогда вернется к нашей земле покровительство святыми небесами и ангелы запоют в душе каждого русского человека. Поймет ли эту истину нынешний обыватель? Нужна ли она ему? Захочет ли он ее понимать? Почему тех парней, кто сейчас рядом со мной, можно считать более полноценными личностями, чем внешне вроде бы благополучных среднестатистических обывателей? В которых все до убожества усреднено, уплощено, затуркано. Чему не стоит удивляться. Чересчур циклопический информационный прессинг направлен на психику нынешнего обывателя, его сознание зомбирующе обрабатывается грамотными специалистами с академическими учеными степенями. У него обкорнали мыслительные способности. Тиви, радиво, газеты, журналы, тырнет. Ни для кого не секрет, в чьих руках они сегодня локализировались и каким целям служат… Нужен ли транснациональным корпорациям думающий человек, когда их непомерными финансовыми усилиями утверждается на Земле Глобализированное Общество Потребителя? От человека думающего им сплошные убытки и самый мизер прибыли. Потреблять, потреблять, потреблять. Товары повышенного спроса и предложения. Чего надо купить, чтобы не отстать от остальных двуногих собратьев, какой цацкой обзавестись, чтобы не ударить перед ними в грязь лицом. В рекламные агитезки вкладываются сотни миллионов долларов. Это коту под хвост что ли? Теледивно просвещенный обыватель просто обязан очертя голову ломануться по магазинам. За «Тайдом», за «Натсом», за «Кока-колой», за «Сони Эриксоном». Чтобы поменьше задумывался, побольше ему яскравых выдовыщ. Нужно ли транснациональным корпорациям христианство, не в помеху ли оно им? Рассуди сам. Христианская церковь строго осуждает насилие, разврат, азартные игры, пьянство, наркоманию. А чем тогда завлекать к голубому экрану потенциального покупателя? Не библейскими же сюжетами? Поэтому и появляются всевозможные «Коды да Винчи», «Последние искушения Христа», «Откровения Ангелов Хранителей». Рубят корни у Веры Православной, выдергивают их отростки из почвенного грунта вековечных народных традиций, инспирируют богоотступнические мысли, погружая разум человеческий в чертовщину еретических сомнений, – не прерывая своей вдохновенной речи, Баркашик с неким подозрением стал посматривать на своего слушателя. – Обыватель люб масонам жизнерадостной улыбкой безмозглого питекантропа, премного довольного собственным расчеловечиванием, равнодушного к судьбам родной страны. Было бы жилище покомфортнее, была бы похлебка понаваристее, разодеться бы понаряднее – на зависть друзьям и подругам. А ко всему прочему – деньжат бы побольше. И, к прискорбию, приходится признать, масонские политтехнологии по переформатированию мышления русских людей имеют несомненный успех. Тотальное оболванивание налицо! Неужто им удалось сделать процесс угасания нашего национального самосознания необратимым? Неужто сгорим всем народом в огневище похоти и кишкоблудства?.. Одиночки не выстоят, а зомбированному обывателю необходим добрячий подбуц, чтобы поставить его в строй. Мы же, наша организация...

Баркашик резко замолчал, испытывающе уставившись на Крепилина.

Седовласый мужчина, встретившись с ним взглядом, беспокойно заерзал на стуле.

– Сивый, смотрю, тебе скучно?

– Нет, что ты, Баркашик! Очень интересно! – запротестовал новоявленный адепт Баркашиковского учения.

Молодой богатырь встретил его слова с недоверием.

– Не особо заметно. Как-то вполуха слушаешь, без живого отклика. Пофилонить решил? Не согласен с моими мыслями, так спорь, доказывай правоту. Не надо сомнения в себе хоронить, будто камень за пазуху прятать. Мне такое не по душе. Спорь, говори, ежели не нравится. И мне понятнее сразу сделаешься. Или ты боишься быть настоящим? Того, что на тебя осерчаю?.. А я, знай, сам этого спора хочу, он мне необходим. Я тебе свое, ты мне свое. Заодно и себя проверю. А кивала… Что кивала? Быть может, только своим личным мнением ты сумеешь во мне уважение и вызвать. Хотя бы за то, что оно у тебя вообще есть. А судя по твоей предыдущей реплике, что-то похожее на него имеется… Кивал мне и без тебя хватает. Спрашивай, я жду.

– Не пойму, каяться за что всему народу? Когда это было, с царем? Еще в начале прошлого столетия. Мы-то здесь при чем? Мы тогда и не жили.

– При чем? – Баркашик ненадолго задумался, потирая ладонью подбородок.

А Сивый тем временем постскриптумно суммировал свои сомнения:

– В наши дни это потеряло актуальность.

– Наши дни, говоришь... Советский Союз развалили? Развалили. И каяться за это не надо? Молодцы! Вспомни-ка, из-за чего развалили? Всем захотелось много вкусной и качественной колбасы, джинсов, порнографии. Амэурыканской мечтой возжелали быть счастливы. Кока-колу и жвачки в каждый киоск, «Макдональдсы» замест столовых. Или народ развалу своей страны стал сопротивляться? Ты, лично ты, стал сопротивляться? Вышел на пикетирование, строил баррикады, за берданку схватился? Чего молчишь, отвечай?

Сивый удивился подобному ракурсу давно минувших событий.

– Нет, конечно… Не думал никогда над этим. Развалился да и развалился. Что я? Я человек маленький. Толку-то…

– Все маленькие, все как всегда ни при чем. А дальше что было? Прихватизация. Всем народом начали разворовывать заводы, пароходства, космодромы – забалдели, что каждому пай на руки достанется от общего добра, которое наши предки веками в державе накапливали. Ах, вас облапошили жулики и бандиты! Бедненькие вы, несчастненькие! Но ведь радовались изначально, что и вам кусман при дележке перепадет? Каждый в душе надеялся побольше отхватить, пожирнее. Радовался, Сивый?

Вопрошаемый невольно смутился.

– Не помню уже… Когда это было? Да и со мной ли оно было? Почти пятнадцать лет с той поры прошло. Как вспомнишь, радовался я или нет?

– С тобой, с тобой. Пятнадцать лет по меркам истории – буквально вчера.

– Не помню. Жизнь все зазастила, много чего потом в ней происходило, не успевал и следить. Мельтешили события, как в калейдоскопе. Когда о ней думать? Жил и жил.

– Однако Русь на куски разорвали? По живому ведь рвали, не только земли, но и единый народ на куски, с кровью и мясом… Страну грабили, разоряли? При тебе было? Есть твоя вина, твоя доля участия?

– Как бы…

– Ты ерунду на постном масле не разводи, ответь – да или нет.

Сивый пожал плечами.

– Я человек маленький.

– Да или нет? – настойчиво потребовал Баркашик.

– Был грех.

– За грехи для исправления каяться надо?

– Да.

– А то великую державу разорили и определение этому красивое придумали – «лихие девяностые». Ли-хие! Еее! Дескать, не терпилы мы, а еще те ребятки. Песенки уркаганские всем народом полюбили, фольклор воров и убийц, и за красивым наименованием песенному жанру задержки не стало. Почти из каждого киоска шансон орет. Будто одни урки и их марухи кругом, будто всяк второй-третий по зонам-лагерям чалился. Никак не можем опамятоваться, когда весь народ по обычаям блатняцкого правежа жил, когда преступность обезображивающей коростой покрывала всю территорию Руси. И похоже как этим кичимся, не стыдно ничуть.

– Не мы такие, жизнь такая, – обобщил расхожей в народе поговоркой сказанное Баркашиком Сивый.

– Да шо ты кажешь? Удобную формулировку сочинили, ею любое непотребство можно оправдать. Но не мы ли окружающую нас действительность строим, не нашими ли усилиями она преобразуется? И не мы ли несем ответственность за свои мысли? Какая жизнь вокруг нас будет, ежели мы не прочь всосаться в уркаганское миропонимание, дишкантя уркаганским завываниям?

Услышав эту нравоучительную отповедь, Сивый бросил удивленный взгляд на Баркашика, настолько она логически не увязывалась с предыдущими его рассуждениями о ницшиановском видинии поведения сильного человека в неблагоприятных для него условиях. Но не став экспериментировать со психикой Баркашика на стрессоустойчивость, Сивый решил ему подыграть.

– И ворив нэ було, и шапку вкралы.

– Вот, вот… Не нравится нам брать на себя ответственность, все маленькие. Не то чтобы за будущее страны, даже за свою собственную жизнь перекладываем ответственность на обстоятельства. Жизнь такая, жизнь такая, – передразнил собеседника Баркашик. – Но сами-то мы – наша воля, разум – разве не причастны к тому, какими нам быть? Мы за это отвечаем или нет? А жизнь при этом может иметь какие угодно декорации. Нет? Поэтому и не приходится удивляться, что везде мы сегодня ни при чем. И в политике, и в финансах, и в экономике, и в науке, и в искусстве – везде ни при чем. Измельчал русский человек, измельчал. Кто научил его, что он маленький, годный только на роль безмозглого исполнителя? Почему он согласился на эту роль? А ведь какой дивный богатырь был, какая силушка в нем неимоверная бурлила! Дом себе выстроил от стен Полоцка и Бреста до ледяных берегов Камчатки… Но куда подевались наши былые гордость, удаль и мудрость? Откуда взялась в русских сердцах рабская покорность? Как она туда вселилась? Почему безнадега бескрайним морем разлилась по русским селам и городам? Почему? А ты говоришь, не надо каяться за предательство Русского Царя.

– Будто я предавал? – вздругисто заупрямился Сивый.

– Ах, да, ты не предавал, – Баркашик вспомнил, для чего он приводил примеры с развалом СССР и приватизацией: – А грехи наших предков разве не на нас остались?

– С чего бы? И кто в достоверности сегодня знает, как оно все тогда происходило?

– В школе, в институте хорошо учился? – спросил Баркашик.

– Да, неплохо.

– Как обстояло с историей?

– Стабильная пятерка. Помимо занятий, дополнительную литературу почитывал. Нравилось. Увлекало.

– Уже что-то, — удовлетворенно сказал Баркашик. – Поскольку современному обывателю долгие годы внушалось, что изучение истории пустой и напрасный труд. По крайней мере, не сильно обязательный. На уроках в школе первостепенное значение придается алгебре, геометрии и прочим предметам физико-математического цикла. Знания, которые, к слову, среднестатистическому обывателю в жизни затем никогда не понадобятся. Другое дело – история и литература. Ибо извлеченное именно из их штолен составляет основу миропонимания любого человека. Но об этом либераст-дрессировщики нам не станут рассказывать – учите алгебру, двоечники, развивайтесь. Римский политик и философ Марк Тулий Цицерон сказал: «Не знать истории – значит всегда быть ребенком». Ребенком! О, как бы архонтам Мировой закулисы желалось, чтоб народонаселение порабощенной России навсегда оставалось во мнимом бытии (навязанном нам, прилежно прислуживающими врагу отечественными СМИ), со всей его прелестью детскости мышления и восприятия действительности! Но мы с тобой, Иван Николаевич, не станем дарить им лишнего повода для злорадства и ликования. Будем взрослеть! Прямо здесь и сейчас!

– Давай попробуем, я не против.

– Но на прежних условиях: не принимаешь чего-то, спорь, не таись. Готов?

– Готов, – улыбнулся Иван Крепилин.

– Ключевым, поворотным моментом истории России стал 1917 год, год, когда Россия перестала быть государством русского народа. Между тем подавляющее большинство непосредственных участников тех событий и не предполагали подобных последствий своего рвения. Это о них сказано: «Они слепые, ведущие за собой слепцов. Но если слепой ведет за собой слепца, то оба они упадут в яму». Поскольку своими, как им тогда казалось, благими намерениями они вымостили собственному народу дорогу в советский ад.

Крепилин при последних словах Баркашика непроизвольно исказил лицо складками недовольных морщин, поджал губы, его сузившиеся глаза сверкнули стальным блеском.

Баркашик осклабил зубы в усмешке.

– Не нравится?

– Почему ад? Антисоветчина, как у америкосов… Ты выстрелишь в прошлое из пистолета, прошлое выстрелит в тебя из пушки. Слышал такое? Это наша история.

– А из чего выстрелит история в тех, кто не хочет ее знать? Ракетами из системы залпового огня? Историю необходимо изучать хотя бы для того, чтоб не наступать на грабли, уже бившие нас больно по балде.

– Я советский человек, – отведя взгляд в сторону, сказал Крепилин. – Я помню, где я родился. СССР не был адом, это сейчас больше на ад похоже.

– Странно. Еще недавно ты меня заверял, что ты русский. А теперь, оказывается, советский. Так ты русский или советский? Определись.

– И то и другое вместе: и русский, и советский одновременно.

– Так не бывает. Советское по сути есть антирусское. В СССР внутренняя политика на этом и строилась. На убийстве в русском человеке чувства русскости.

– Не помню такого, – буркнул Крепилин. Но тотчас постарался взять себя в руки и принять более равнодушный вид.

– По ходу разговора обязательно вспомнишь, – заверил его Баркашик.

– Разве в СССР все было плохо? – примирительным тоном сказал Крепилин.

Баркашик, проигнорировав его вопрос, вернулся к прерванному изложению истории русского народа в своей интерпретации.

– В Первую Мировую войну Российская империя вступила бурно модернизирующейся державой, имеющей бешеные темпы роста промышленности, торговли, развития науки и техники. Однако и с ношей множества внутренних трудноразрешимых проблем. И одной из самых страшных, на мой взгляд, являлась нерусскость духа российской элиты, евролюдей, что и сыграло в последующем свою роковую роль. На начальном этапе войны, когда в русском народе были сильны патриотические настроения, это мало на что влияло. Но при неудачах на фронтах язва начала быстро метастазить и набухать. Госдума постоянно пыхтела, кипела страстями и либеральными идеями. И заметь, это происходило во время тяжелейшей войны. Но синьоры евролюди, как будто ничего не понимая, требовали срочных реформ в обществе. Их ничуть не волновало, что для них они выбрали не совсем удобный момент. Желаниями перемен бредили даже представители великокняжеских семейств. Вот когда мудохнул фугас петровской еврообразованщины!

– Уж не хочешь ли ты сказать, что во всех бедах России интеллигенция виновата? – позволил себе усомниться Крепилин.

– Не-а, не виноватая. Ее такой выпестовали, взлелеяли за государственный кошт. Уж Петруша постарался! Заложил основы! Не зря философ Бердяев прозвал его «большевиком на троне». Образование, безусловно, хорошо, и высокая культура, но в России с каким-то перекосом они давались, в суспензии с нелюбовью к собственной Родине и своему народу. Нет, вроде и народ господа интеллигенты в трибунных панегириках как бы любили, постоянно боролись за его права и свободы. Но, совершенно этот народ не зная, замест него выдумывая его желания и устремления.. Правилом хорошего тона было быть в оппозиции к царскому правительству. Это нормировалось являться порядочным и честным человеком, «с души прекрасными порывами». Великий русский писатель Федор Михайлович Достоевский на излете девятнадцатого века в своем во многом пророческом романе «Бесы» нарисовал очень достоверную картину того общества. Хочу заметить, в романе практически нет ни одного психически здорового человека, сплошняком болящие из дурдома «Солнышко». Конечно, Федор Михайлович все довел до крайности, до высшей точки кипения, но этот литературный прием позволил ему наилучшим образом передать нам дух того общества, дух того времени. Россия постепенно сходила с ума! Как все благородные дамы и господа старались выглядеть носителями «прогрессивных» взглядов, пугались прослыть «отсталыми». Истеричка Вера Засулич стреляет в петербургского градоначальника генерала Трепова. Тот, получив два тяжелых ранения, чудом остается в живых. И что же? Террористку выпускают из зала суда с оправдательным приговором, под шквал рукоплесканий многочисленной публики, присутствовавшей на громком процессе. Сумасшествие? Еще и какое! Оно пронизало все «культурно-прогрессивное» общество сверху донизу. Но самая кафканиада состоит в том, что интеллигенции это сумасшествие кажется здраво разъяснимым. Наверное, все-таки есть какие-то чудеса с этим образованием?

– И свет становится тьмою.

– По планам масонов образование должно было приучать смотреть на мир под определенным градусом. У евролюдей так оно и есть.

– Ладно, хорошо. Это в лицеях, университетах, но дети крестьян училась в земских школах по месту жительства. Им тоже программы прописывали масонские?

– Полагаю, нет. Масонов всегда гораздо больше интересует правящий класс. Зачем им распыляться? Да и масонов на всю Россию количественно бы не хватило. Ведь помимо всего, процесс «просвещения» для пущей результативности требовал непосредственного контроля. Оттого «цитадели знаний» оборудовали в столицах или в крупных губернских городах и насыщали их наставниками-масонами. Никогда не задумывался, почему интеллигент любит народ только на расстоянии, а стоит ему вживую сойтись с представителем столь «любимого» им народа, как почти сразу народ вызывает у интеллигента интуитивную неприязнь?

– Почему?

– Потому что в мозгах интеллигенции четко алгоритмировано, как человек из народа должен себя вести в определенно каждой ситуации, что должен сделать и что сказать. Но при встрече глаза в глаза миропонимания у них оказываются слишком разные, ежели этот человек самодостаточен и крепок. Он им о жизни, как она обстоит, а интеллигенты ему свои фантазии о ней, уси-пуси разные. А жизненная правда не всегда имеет приглядный вид, бывает грубой и не совсем красивой. Не зря Есенин написал свои знаменитые строки:

Но этот хлеб,

Что жрете вы, –

Ведь мы его того-с…

Навозом

– А с расстояния любили. И русскую деревню, и русского мужика. Вспомнить судьбы хотя бы тех же Григория Ефимовича Распутина и Василия Макаровича Шукшина

В гордую нашу столицу

Входит он – Боже, спаси!

Обворожает царицу

Необозримой Руси.

Взглядом, улыбкою детской,

Речью такой озорной, –

И на груди молодецкой

Крест просиял золотой.

Как не погнулись – о, горе! –

Как не покинули мест

Крест на Казанском соборе

И на Исакии крест?

Над потрясенной столицей

Выстрелы, крики, набат;

Город ощерился львицей

Обороняющей львят.

– Что ж, православные, жгите

Труп мой на темном мосту,

Пепел по ветру пустите…

Кто защитит сироту?

В диком краю и убогом

Много таких мужиков.

Слышен по вашим дорогам

Радостный гул их шагов.

– Гумилев? – вспомнил прочитанные Баркашиком строфы Иван Николаевич: – Неужели о Распутине?

– Он самый, угадал. Герой Второй Отечественной, Георгиевский кавалер, русский поэт, Николай Гумилев о Григории Ефимовиче... «Город ощерился львицей». Евролюди взбудоражились, из-за чего это вдруг Императорская семья приблизила ко дворцу сермяжного хлебороба. Как же так? Почему не их? Они ведь изысканнее, душистее, политесам обученнее. И злоба их не утихала, пока не убили святого человека. Но за своим злобствованием и самодовольством они не расслышали гула мужицких шагов по российским дорогам.

– Ну, уж сразу и святой? Я о Распутине другое читал.

– Забудь, что читал о нем раньше, мой тебе совет. Не гневи Бога! – строго отрезал Баркашик. – Оклеветали старца, праведной жизни он был.

– Как скажешь, – мгновенно сообразив, что в данном вопросе лучше в демократию не заигрываться, покорно согласился Иван Николаевич.

– Дам тебе сегодня книгу об этом святом мученике, изучишь, русскую правду узнаешь. Здесь немало чего есть интересного, познавательного и развивающего, – указал рукой в сторону книжного шкафа Баркашик. – Парни у меня читают. В добровольно-принудительном порядке, но читают. И тебе не помешает. Ибо от завалов жидомасонского шлака в голове надлежит избавляться обязательным цензом. В институте-то, небось, доценты над твоими мозгами нехило поусердствовали? Начинили псевдознаниями, оборудовали мыслеловками для траления в потоке твоего сознания шальных, свободных от контроля мыслей.

– С детства люблю запах книжного переплета, – откликнулся на предложение Баркашика Крепилин.

– Респект! Я рад, что не придется напрягаться. Ум без тренировки чтением книг равносилен птице, разучившейся летать.

– А что с Шукшиным? Про Шукшина не сказал.

– А что бы ты хотел о нем узнать? – уточнил Баркашик область интереса Сивого.

– Об отношении к нему интеллигенции. Я к чему? Он в отличие от Григория Распутина в советские годы жил. Власть-то была народная.

– Хм, – хмыкнул Баркашик, – вопрос только какого народа? Уж точно не русского... Интеллигенция и Шукшин? – он задумался. – Вроде как поначалу она его встретила достаточно благодушно. Может, силу духа Василия Макаровича поперву не разглядели, опасности в его таланте не почуяли? А то б сразу кинулись сжирать… Сивый, понятие интеллигенции, интеллигентов не расшифруешь? Мне любопытно, как оно прозвучит из твоих уст.

– Интеллигенция?.. Это запросто даже… – однако Крепилин немного помедлил, чтоб вернее сформулировать запрашиваемое Баркашиком определение. – Это люди умственного труда, которые это… ну, которые придерживаются высоких идеалов гуманизма и культуры. В понятие интеллигенции входят ученые, писатели, деятели культуры, педагоги, врачи. По большому счету, люди с высшим образованием.

– Все только с высшим?

– Обычно, да. Но не обязательно. Бывает сельская интеллигенция… Рабочий интеллигент...

– И все-таки есть какие-то дополнительные критерии принадлежности к интеллигенции, помимо образования? – упорствовал Баркашик.

– Наверное, культура, воспитание… Что еще? Стремление к знаниям, справедливости. Хороший человек, значит. Умный и за правду… Слово интеллигент всегда считалось положительным. Сегодня в адрес интеллигенции в первый раз в жизни что-то ругательное услышал.

– Не сомневаюсь, я многим тебя удивлю, – улыбнулся Баркашик.

Сивый воздел очи горе.

– Что ж, красивые слова и о тяге к знаниям, и о тяге к справедливости, и, само собой разумеется, о высоких идеалах гуманизма. И даже допускаю, что что-то похожее наличествует в кодексе обычаев интеллигенции. Однако, как я уже говорил, исключительно лишь в ее интерпретации, какими этим идеалам, знаниям и справедливости надлежит быть. И они об этом понимают лучше кого иного, и уверены в своей догматике с непоколебимой убежденностью. Поскольку чувство духовной избранности не покидает их никогда. Именно в нем тверже всего проявляется корпоративная солидарность интеллигенции. Избранничество, моральное превосходство, чтоб возможно было повселюдно свысока. И неутолимая жажда учить, поучать, просвещать, наставлять на «путь истинный», и вещать, вещать, вещать. Ибо нет более вожделенного занятия для интеллигента, нежели вещать. И эту привилегию он хочет удержать за собой навсегда. Разве может интеллигент чего-либо не знать? Боже упаси, о таком даже помыслить! Компетентен во всех сферах человеческого бытия!

– Умный любит учиться, а дурак учить, – многозначительно сказал Крепилин. Вроде бы и в унисон речам Баркашика. Однако зависшую в воздухе многозначительность способно было истолковать и в несколько ином смысле.

– Но пришел в Москву простой мужик с Алтая и рассказал интеллигенции о том, что она знала плохо, Василий Макарович рассказал ей о душе русского человека. И надо здесь обязательно уточнить, что свой разговор он завел не с какой-нибудь интеллигенцией, но с советской. А эта порода была особенной, выведенной методом жесткой селекции, и от дореволюционной уже отличалась многими параметрами. Прежде всего, высоким процентом в ней еврейского элемента. Поскольку старая русская интеллигенция, как отнесенная к эксплуататорскому классу, или вырезалась большевиками в перепетиях Гражданской войны и последующих «чисток», или, спасаясь от красного террора, выехала в эмиграцию. Ежели ее представители и остались в СССР, то существовали они там, как правило, на правах «лишенцев». Так окрестились жители страны Советов, пораженные в некоторых гражданских правах. «Недорезанные буржуи» – отзывались о них красные дьяволята. Они были лишены права участия в выборах, занимать ответственные должности, не могли быть членами профсоюзов, получали продуктовые карточки по самой низшей категории обеспечения, им не разрешалось жить в Москве и Ленинграде, их потомкам возбранялось учиться в ВУЗах. И наряду с тем страна остро нуждалась в ученых людях, в грамотных специалистах. Как известно, свято место пусто не бывает. Петроград, Москву, Киев наводнили орды евреев из задрипанных захолустных местечек. Чего и следовало ожидать. Ни для кого не тайна, что евреи физически вкалывать не любят, а тут родимая революция им столько вакансий на хлебные должности предоставила. Заторопились они не только в чекисты, но и в просвещение, сферу культуры, медицину, в научные сотрудники и инженера. Попутно осваивая имиджи всевозможных «светочей» и «голосов совести нации». Видя такие дела, чтоб с еврейством в интеллигенции не вышел перебор, партия и правительство объявили ленинский призыв в ее ряды работяг от станка и от сохи. Предпочтительнее, чтоб «товарищи» правильно идейно подкованные, с активной общественной позицией. Вместе с сумевшими приспособится к требованиям комиссарских декретов отсевками старорежимной интеллектуальной элиты и «коминтерновскими» евреями они и составили гумус новой советской интеллигенции. Гремучая смесь получилась, еще та. Гремучие змеи отчего-то на ум пришли. Что в террариуме… К тому часу, как Шукшин попал в Москву, интеллигенция успела несколько переродиться, революционные «зубры» повымерли, ушли на покой или почивали на «заслуженных» лаврах, тон в ней задавало второе, третье поколение – их детки или внучата (интеллигенция – орден сословно-потомственный). Да и почему бы ей не переродиться? Зверства в стране попритихли, годы для населения настали более спокойные, более сытые. Со своей кормилицей и поилицей – коммунистической партией – интеллигенция сосуществовала душа в душу, не чураясь при выгодной оказии воскурить ей фимиам, но ходила с вечной дулей в кармане, самовлюбленно полагая, что ее выдающиеся качества заслуживают куда большего морального и материального вознаграждения. Но, на всякий пожарный, по части политэкономической теории эта публика была весьма грамотная и подкованная, в рот не въедешь, играючи любого парторга перетараторивали марксизмами-ленинизмами. Ну, а фальшивы были настолько, что в своей фальши были невероятно искренни. И вот в эпицентр этого террариума десантировался Шукшин. Не думаю, что он не удивил сразу. Мимо такого не пройдешь. Чересчур ярок был, самобытен. Просто поначалу его недооценили, предположив, что случай перед ними вполне ординарный – заучат, обессовестят, обстригут-причешут на стандартный манер – не он первый, не он последний. Но не тут-то было, с этим алтайским мужичком вышел сбой, выучился, но не перевоспитался, не проникся, до души своей не допустил. Пошел работать, стал играть роли в кино. У интеллигенции поводов для недовольства Шукшиным прибавилось значительно. Почему перед ними не лебезит, чтоб в их корпорацию затесаться, почему не в согласии с их вещаниями, а старается делать по-своему? Ах, он свое родимое знает и помнит! Ну, мы тебе покажем! Ярились, плели интриги, кляузы катали, где только могли испытанным хихиканьем изводили. А он ничего – выстоял, попил водку немного, побузил, побуянил, и к своему таланту вернулся. Сочинять рассказы и повести начал, режиссировать кино по собственным сценариям. И предстала перед советскими людьми вся широта русских полей, вся Русь необозримая, все полноводье ее рек, все дыхание ее лесов и полей, душевная правда и красота русского человека. И с такой неизбывной побудкой на любовь к родимой земле и своему народу! До задоха в груди, до закипания слезы в глазах! Что и говорить, талантище! А после выхода на экраны его «Калины красной» обрушилась на Василия Макаровича любовь всенародная, всесоюзного масштаба. Письма мешками со всех концов страны, днями напролет звонки на домашний телефон, на Мосфильм и в газетные редакции. Представляешь, Сивый, каково приходилось «вещунам»? Исстрадались, иззавидовались! А в добавок к горечи поражения в конкурентоспособности этот лобастый всему свету напоказ демонстрировал, что не из их ордена, а как был мужиком алтайским, так мужиком алтайским и остался. И словно нарочно их дратовал, в сапоги кирзовые обулся, на голову – кепку восьмиклинку... Но человечище! Громадье! Злились, что не они народу говорят, а он, что его простые, безыскусные слова слышат, а не их напыщенные вещания. Но и не могли не почувствовать свою ничтожность перед этим громадьем, шелупонистость своих душонок! Как не могли и не возненавидеть лютейшей ненавистью. А уж подличать, козни строить – учить интеллигентиков надобность исключалась, квалификация у большинства была наследственной. По кончине великого русского писателя и кинорежиссера паталогоанатом, проводивший вскрытие, констатировал, что у Василия Макаровича сердце восьмидесятилетнего старика. Это в сорок три-то года! Истерзали его негодяи, измучили!.. Как писал рязанский мужик Сергей Есенин о своих столичных «друзьях»:

Как тогда, я отважный и гордый,

Только новью мой брызжет шаг...

Если раньше мне били в морду,

То теперь вся в крови душа.

И уже говорю я не маме,

А в чужой и хохочущий сброд:

«Ничего! Я споткнулся о камень,

Это к завтраму все заживет!».

– Вся душа в крови! Вся душа! – воскликнул Баркашик и пристукнул кулаком по столу. – А после вознесения Шукшина в пантеон бессмертия некоторые из его гонителей спроворились шоумемуаристично к нему в лепшие друзяки вверетениться. До чего ж скользючие! Бр-р!

– Нарассказывал ты ужасов, Баркашик, настращал жуткой интеллигенцией... По-твоему выходит, она не нужна? Не нужны врачи, учителя? Обратно в лубяную избушку с лучиной?

– Кто тебе сказал, что нам не нужны врачи, учителя, инженеры, агрономы, ученые? Какие глупости! Но они нужны нам, как профессионалы своего дела, специалисты… Да и не каждый из них интеллигентом станет называться. Немало людей понимали природу этого масонского детища еще до революции. За Достоевского я тебе говорил. Году, кажется, в 1912 вышел сборник «Вехи», взорвавший образованное общество Российской империи грандиознейшим скандалом. В нем были собраны статьи известнейших людей, раскрывавшие говенную суть интеллигенции. А их авторов за невежд не держал никто. И они в открытую, публично рассказали, какая зараза расползается из российских «цитаделей знаний» по всем уголкам страны. Ох и скандалище был! Ох и визжали бесяры с бесенятами!

Крепилин, покачав головой, поцокал языком, но не проронил ни слова.

– Эй, интеллигенты, не проголодались? Кушать-то будете? – задорно окликнула их Вика. – Картоха сварилась. Руслан, на стол подавать?

– Ах, вот ты как, Викуся! Вот как! Ну, ежели мы антиллихенты, тогда я слопаю тебя! – пригрозил Баркашик, и, вскочив со стула, подбежал к своей невесте и сграбастал ее в медвежьи объятья.

– Ням-ням!

Держа Вику левой рукой за плечи в обхват, пальцами правой Баркашик принялся щекотать ей под ребрами.

Девушка, тонко взвизгнув, вертанулась и, оторвавшись от его зацепа, со смехом отскочила прочь.

Баркашик, корча на лице звероподобные гримасы, медленно шел на нее, широко раскорячивая ноги и раскинув руки во весь их размах.

– А кушать мы будем! Антиллихенты завсегда на ужин кушают вредных девчонок! Рррр!

Вика, заливисто смеясь, отходила мелкими шашками, не переставая раздергивать подступающего к ней «башибузука» обманными телодвижениями влево-вправо.

– Ням-ням! – и Баркашик, молниеносно скидывая с себя увальноватость, снова настиг хохочущую озорницу.

– Ням-ням!

– Все-все, Руслан! Я все поня-а-лаа!.. Ха-ха-ха! Прекра-а-ати!.. Щекота-а-ать прекрати! Ха-ха-ха!.. Ой-ее-ей!.. Ах-ха-ха-ха!

– Кто антиллихент?! – чревно взревел Баркашик.

– Не вы, не вы! Ах-ха-ха-ха!

– То-то же! А то б дошутилась! Антиллихенты они такие! – пророкотал Баркашик и выпустил Вику из кольца охватистых стальных канатов.

– Не поняла, на стол накрывать или почему? – отдуваясь от смеха, спросила Вика.

Баркашик обернулся, к улыбчиво наблюдающему за ребячествами мужчине, сияющим лицом с бездонно распахнутыми счастьем глазами.

– Ты как, Сивый, насчет идеи перекусить? Марципанов разных, шинди-мынди не обещаем, рождественский пост идет, но голодным не останешься – факт.

– Я не против, с утра не ел.

На стол собралось быстро. Посередине стола – в большой вместительной тарелке дымящаяся картошка в мундирах, а вокруг нее тарелки поменьше – с малосольной килькой (похоже, купленной на развес, поскольку вынималась она из целофанового кулька), с квашеной капустой из трехлитровой банки. С полбулки аккуратных кусочков серого хлеба и две очищенные, разрезанные на части луковицы лежали прямо на клеенчатой скатерти. И по одной пустой тарелке на едока.

Перед тем как приступить к ужину, вымыли руки с мылом под краном рукомойника. Сивый заодно ополоснул и лицо.

Вытеревшись предложенным рушником, проголодавшийся гость разместился за столом. Он хотел было уже протянуть руку за картофелиной, как обратил внимание, что сами хозяева за стол не садились, а стоят поруч, развернувшись лицом к иконам. «Точно ж, православные перед едой всегда молятся», – выстрелило в его мозгу. Сивый поспешил подняться и присоединиться к молодежи.

– Отче наш, – запел Баркашик, а Вика с Крепилиным тотчас подхватили слова молитвы, – иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое…

Покамест молились, вернее, Баркашик с Викой молились, а Сивый вторил за ними слова молитв, он боковым зрением на них посматривал. Они его удивили. Прежде ему никогда не доводилось видеть молитвы с подобным погружением в ее течение, с такой искренней верой в ее силу. Было видно, что ребята не только лишь положенные каноном слова проговаривают, но и будто в своих молениях разговаривают с Самим Господом Богом. Сердцем, душою. Полностью Ему доверяясь. Так молились наши предки давным-давно, когда рассудок человека не был избалован научно-техническим прогрессом, когда не было институтов, электричества, телевизоров. Так молились воины князя Игоря перед походом в Половецкие степи или новгородская рать накануне битвы на Чудском озере. Лики на иконах, вырываемые из тьмы колышущимся огнем лампады, усиливали подголоски впечатления. Как будто машина времени перенесла Крепилина в былинное прошлое его народа. И только множество светящихся квадратиков в дальних домах, видимых из окна Баркашикова жилища, подтверждали ему, что никуда он из двадцать первого века не делся, здесь он – в предназначенном лично его душе жизненном сроке. Баркашик и Вика молились. В их одухотворенных взорах не наблюдалось ни малейшего напоминания о веселье, которое всего несколько минут тому назад из них буквально фонтанировало. Молитва, разговор с Богом – и больше ничего отвлеченного, бренного, мирского.

После благословения стола принялись за ужин. Каждый едок накладывал в свою тарелку, что он почел нужным, никто ни за кем не ухаживал. Типичная деревенская трапеза. Да и меню было соответствующим. Однако Сивый оказался немного разочарованным, бутылка на столе так и не возникла. Где-то в глубине души он все-таки рассчитывал на ее появление. В понимании Сивого новогодние гулянки в плясовую ширь только разворачивались, он привык, что они продолжались с тридцать первого декабря до четырнадцатого января – вбесперечь сплошной Новый год... «Хотя бы сто грамм. За праздник. И за знакомство… Но куда там! У них, у этих православных, сейчас пост. Ничего не попишешь, со своим уставом в чужой монастырь не ходят», – подумал Сивый. Но слово «монастырь» – застряло и безвыскоблисто зашебуршилось в его сознании.

Минут пятнадцать ели молча и сосредоточенно. Ели, словно выполняли какую-то важную и серьезную работу. Молчали хозяева, молчал и гость. Хлеб, картошка, килька, капуста, лук.

Вика встала и сняла с печи тонко засвистевший носиком чайник. Плеснув в чашки из заварника, залила их кипятком, кинула по две ложечки сахара и по кусочку лимона.

Заговорил Баркашик.

– Лук против гриппа первая вещь. Будешь есть лук, никогда гриппом не заболеешь. Гарантия стопроцентная.

– Угу, – отозвался Сивый набитым едой ртом. Прожевав, потянулся за чаем. Запить. Почти взявшись за дужку чашки, сообразил, что у него жирные после кильки руки. На столе ворох старых газетных листов, предусмотрительно положенных сюда юной хозяюшкой. Взяв один из них, Сивый принялся яростно тереть им ладони. Затем вторым. Поднес пальцы обеих рук к носу, понюхал. Вроде не воняли. Теперь можно и за чашку с чаем.

– Сивый, ты верующий? – спросил Баркашик. – Кто научил?

– Бабушка, – ответил Крепилин, хлебнув горячего напитка. – О-о-о, лимончик!.. Бабушка у меня была верующей. С ней часто в церковь мальцом хаживал.

– Живая?

– Давно покойница. Царствие ей Небесное. Никого кроме дочки Ирочки из родных у меня не осталось… Может, по отцу есть, но я их не знаю совсем.

– Знакомая история, – сказал Баркашик. – Папашу своего в глаза хоть когда-нибудь видел?

Вика принялась собирать грязную посуду со стола.

– Нет, никогда не видел. Мама разорвала с ним отношения, я еще совсем маленьким был, годиков двух. Пил он сильно, день в день, пьяным руки распускал, маму бил… Мы от него убежали, в мамино село вернулись. Жили с бабушкой, пока маму подруга в город на трикотажную фабрику не сманила. Мне к той поре лет восемь исполнилось.

– Спился папаша, небось, потом без вас окончательно? Без якоря-то? – утверждающе спросил Баркашик.

– Не искал его нигде, не знаю. Что с ним, как он – мне и сейчас до лампочки. Он без нас, козел, мог как-то жить, не екало у него, – ответил Крепилин, и, поразмыслив, добавил: – Разве чтоб по бестолковке ему настучать? Так смысл?

– Да нет в этом смысла, Сивый, полная бессмыслица… Впрочем… Впрочем, некоторым разок-другой в балду двинуть, что сеанс терапии провести. Для их же пользы. Без глубокого на то аналитического обоснования. В чувство сразу приходят – кто они и зачем. Глядишь, что-то человеческое в них и проклевывается.

Вика разговор мужчин слышала, но в него не вступала. Вымыв грязную после ужина посуду, протирала стол влажной тряпкой. Все хозяйственные манипуляции совершались ею в самоуглубленном молчании.

Допив чай, Крепилин ложечкой отлепил ото дна, размякший в горячей воде кусочек лимона, и, зажмурив от удовольствия глаза, покислил выдавленным соком ротовую полость. Поставил пустую чашку на стол, и, вытерев губы и подбродок сухим газетным листом, заговорил:

– Был со мною в жизни случай. Никому досель о нем не рассказывал, а сейчас что-то захотелось. Произошел он много лет тому назад. Еще до этого всего, – Сивый, поведя головою, указал взглядом на свою одежду. – Поехал я как-то в командировку по служебным делам в город Н. Дня на три. Дело было в сентябре, аккурат перед Успением. Ночью в гостинице мне приснилась бабушка. Давно не снилась, а тут приснилась. Ее похоронили, я в классе пятом-шестом учился, – уточнил Крепилин. – И лицо ее уже потихоньку забывать стал. Проснулся утром, лежу, сон вспоминаю. Обычно сны не запоминаю, а этот – яркий, красочный, во всех подробностях. И неожиданно сообразил – бабушка ведь умерла как раз на Успение! Понял, что неспроста она мне приснилась, помянуть надо. Разузнал я у консьержки, где ближайший храм находится, расспросил, как к нему пройти. По дороге туда купил в магазине килограмма три шоколадных конфет, своим ребятам в гостинице после панихиды раздать. Я в командировку не один приехал, со мной несколько коллег было, – снова пояснил Крепилин. – Зашел в храм, оглядываюсь по сторонам – не пойму, куда мне с конфетами идти, давненько на церковных службах не был – забыл, где место, куда класть продукты для освящения, и как оно хотя бы примерно должно выглядеть. И, наверное, я имел такой вид смятенный, в чем-то несчастный, что ко мне подошла старушка. Старенькая женщина, но взгляд у нее… Ну, как бы… Добрые-добрые глаза у нее... Как у святых на иконах.

Спрашивает:

– Вы кого-то ищете?

– Никого, – отвечаю. – Мне конфеты освятить, бабушку помянуть.

– Как ее звали? – а сама мне в лицо всматривается.

– Надежда.

– Когда ее хоронили? Старые Надежды, какие были в нашем городе, давно умерли.

– Она не отсюда, и я не местный, здесь по работе в командировке, припало мне у вас.

Показала мне старушка, куда для освящения продукты кладут, и спрашивает:

– А вы конфеты после службы будете раздавать?

И просто так главное спросила, бесхитростно, с наивным детским взглядом. Спросила и смотрит.

А я растерялся, стою, глазами лупаю, и не знаю, что ей сказать. Ведь конфеты-то я для угощения своих коллег покупал. Но она так смотрела… Так смотрела... Что, помимо своей воли, я ответил: «После службы».

Она улыбнулась и отошла. А я принялся молиться.

И что-то странное со мной стало происходить, как будто душа моя от тела отделилась и отлетела под самый свод купола храма. Тело, вся моя физическая тяжесть остались внизу, а я в свободном растворении, я был с душой, был высоко-высоко… Я и сейчас не могу передать тогдашнее свое состояние, не могу найти для него слов. А может их и вовсе не существует в человеческом языке... И там я разговаривал со своей бабушкой. Как с живой, будто ее не хоронили. Не посчитайте меня сумасшедшим, но это со мной было. Я сейчас рассказываю, а у меня мураши вдоль хребта проползают, насколько это была правда, и по-настоящему. Мне никогда не делалось так хорошо на душе – ни до этого, ни после. Волшебно! Божественно!

После службы раздаю конфеты, незнакомые люди улыбаются мне, благодарят, желают моей бабушке Царствия Небесного, а у меня слезы радости текут из глаз, и ничего не могу с ними поделать. Но и не стыдно их было, я их не замечал. Бегут и бегут, уже и конфеты раздал, из храма вышел, а слезы бегут. Десять раз ими умылся...

После рассказа Ивана в комнате долго стояла тишина. Спокойная. Раздумчивая.

– Никому не рассказывал. Жене не стал рассказывать, закомплексовал – будет смеяться… Друзья-приятели? Как им объяснишь?

– Хорошо, что рассказал. Чудо Божие с тобой свершилось. Не иначе, как по молитвам твоей бабушки, – сказал Баркашик.

– Не сама ли Пресвятая Богородица к тебе в храме подошла? – спросила Вика.

– Об этом предположений у меня не появлялось, – удивился Викиной догадке Крепилин. – Старушка да и старушка, добрая только очень. А ведь вдруг и в самом деле в обличье той старушки со мной Божья Матерь говорила? – сказал и сразу же перепугался сказанного. – Разве может такое быть? Чем мог заслужить? Прохвост я тогда был, каких в паноптикуме за пять баксов показывать. Но слезы долго бежали… И с бабушкой Надей поговорил.

– Душа твоя плакала, – сказала Вика.

– Один хороший молитвенник всю родову способен для спасения вымолить. И на том свете бабушка за тебя молится, – сказал Баркашик, размышляющий между тем о чем-то своем.

– Бабушка умерла на Успение. Говорят, кто умер в церковный праздник, в рай попадает. Правда что ль?

Баркашик приподнял голову и посмотрел пытливыми глазами на улыбнувшегося ему Сивого. Изучающе смотрел, словно встретил его у порога своей квартире сызнова. Чего-то все-таки в сегодняшнем госте он не понял. Только чего?.. Но от ответной улыбки Сивому он не удержался.

– Есть в народе такое поверье.

– Бабушка у меня хорошая была, умная и добрая, – сказал Иван. И ему до дрожи в пальцах захотелось закурить. У него в натуре присутствовала закоренелая привычка, завершать любой прием пищи выкуриванием сигареты, неважно позавтракал он, пообедал или поужинал. Без курева, как бы и не наедался. А вдобавок еще здорово разволновался. Тем более в кармане у него почти полная пачка сигарет. Но, помня содержание разговора с Баркашиком о курении, высказать просьбу о разрешении покурить, он не осмелился. Сидел на стуле, покачиваясь корпусом взад-вперед, зажав руки меж сдвинутых вплотную коленей.

Баркашик, заметив его маету, на удивление безошибочно истолковал ее природу.

– Нет, Сивый, сейчас курить ты не станешь. Терпи.

– А можно я выйду на площадку? Не в квартире, за дверью? – жалостливо попросился Сивый.

– Терпи. Потом внизу с Рязанцем накуришься, – командирским голосом отрезал Баркашик.

– Русла-аан, – просительно окликнула своего жениха Вика.

– Я сказал, нет. А то что получается? Человек клянется судьбу свою переломать, за коренную перестройку жизни приняться, а потерпеть какой-то час-другой без отравы не в состоянии? И ты, Вика. Тоже мне... Не влазь, не потакай слабостям… Сивый, спешу обрадовать, у тебя развернулась борьба за новую жизнь прямо сейчас: не оставайся покорным рабом своих вредных привычек. Начинай бой, терпи.

Вика тяжело вздохнула, опустила глаза и вернулась к чтению.

– Я потерплю, – пообещал Сивый.

– Куда ты денешься, коли уж сюда пришел. В церковь ходишь?

– Давненько не был.

– А чего так?

– Подумывал… Но все равно... – замялся Сивый.

– Некогда, короче, – усмехнулся Баркашик. – За водкой, небось, некогда?

– Не обязательно... Охоту отбили, – обидчиво сказал Сивый.

– Как это сумели? Кто? – спросил Баркашик, посмеиваясь.

– В последний раз в церкви был года два тому назад. Признаюсь, как на духу. Иным днем может и захочется, а вот вспомню, как было со мной... и желание испаряется… Пришел я тогда в храм, Богу помолиться, а все вокруг чистенькие, нарядные, меня сторонятся, отходят подальше. Будто я прокаженный какой. А я предыдущим вечером в баню наведался, аккурат перед воскресной службой, одежду выстирал – дурной запах отбить. Лосьеном после бритья в супермаркете попшикался. Дня три накануне спиртного ни капли. Но они – чистенькие. Без разницы, что я такой же православный, как и все зашедшие. Подтянулся к батюшке на исповедь. Разговариваю с ним, рассказываю о своей жизни, о своих проблемах и замечаю, он мои слова и не слушает вовсе, не нужны они ему, смотрит на меня, что на жука навозного, ждет не дождется, когда я от него отвалю. А я перед ним, дурошлеп, распинаюсь, душу настежь распахиваю. И так обидно мне стало, до такой горечи, что хоть в петлю. И крест на мне есть, и крещеный я, и баню за последние гроши посетил, а все равно недостоин его священнического внимания – жук навозный или того гаже. Потемнело у меня в глазах, не помню, как и домой дошел… С той поры не идется мне в церковь… Отбили охоту.

Баркашик посерьезнел. На его скулах заиграли желваки.

– Попы разные бывают, ты по ним не суди. Ибо церковь не в бревнах, а в ребрах. Вот она где, – и Баркашик приложил ладонь к левой стороне груди. – Ходи в церковь Небесную, через тот же самый вход, к Богу иди, не к попам. Бог всегда рад тебя видеть, любым – и богатым, и нищим. Познакомлю тебя с отцом Геннадием. Хороший батюшка, всегда со Христом. Очень его уважаю. Он с нами дружит. В гости даже как-то сюда приходил. Помнишь, Вика?

– Спрашиваешь! Еще бы не помнить! На всю жизнь зарубка. Дотемна с казаками-разбойниками пробыл, учил уму-разуму. Отец Геннадий добрый, как в книжках об апостольских служениях. Правда, правда! – с восторгом отозвалась Вика, оторвавшись от чтения романа.

– Не учим уроков истории, выводы не извлекаем, – сказал Баркашик. – Ведь Русская катастрофа 1917 года через упадок Православия с нами и произошла. Живую связь с Богом в обрядоверие превратили. Масоны постарались, народ с пути истинного совратили и понеслася Рассеюшка в разнос.

– Верхи не могут управлять по старому, низы не могут по-старому жить – классическая революционная ситуация, – вспомнил Сивый школьный курс истории.

– Было бы побольше батюшек, подобных отцу Геннадию, и революция в России б не разразилась, – высказал выстраданную собственными раздумиями гипотезу Баркашик и вновь вернулся к рассказу Сивого. – Чистенькие. Гляди-ка, чистюли. Замараться об нищего боятся... Но зато некоторые из них радостно упырей-людоедов привечают, разорителей державы. И им плевать, что те их соплеменников со свету сживают, лишь бы бабло в их приход заносили. Еще «многая лета» им пропоют с амвона. А что таким толку от нищих? Они в бабло больше, чем в Бога верят. Пагуба. Вижу. Обмирщение церкви идет. Чудовищные темпы набирает. В миру у обывателя ныне все на бабло заточено, и эти туда же. Забыли, что Спаситель проповедывал, что Его Царствие не от мира сего, забыли. Ох, пагуба, пагуба, – горестно покачал головой Баркашик. – И отец Геннадий у церковного начальства не в чести. Как бы его из города куда-то в захолустье, к черту на кулички не заслали.

– За что? – спросил Сивый.

– Чтоб начальство свое пуще Христа возлюбил. Чтоб не совесть свою слушал, а архиерея… Да запретит им Господь! – с чувством перекрестился Баркашик. – Боже, спаси и сохрани для нас отца Геннадия!

– За него что и заступиться некому? – спросил Сивый.

– А кто за него заступится, ежели отец Геннадий дружбы среди сильных мира сего никогда не стяжал? Всегда среди терпигорцев разных, наподобие нас. Кроме Бога, поди, и некому.

– У него семья большая?

– Трое детей, старшему пятнадцать лет… И ты тоже, Сивый! С тобой чудо Божие свершилось, сподобился благодаря бабушкиным молитвам, а у тебя, вишь, «охоту отбили». Эх, ты!.. Бабушка веру твою укрепить хотела, неужели не понял? За тебя переживает, за твою душу. Да я б… – начал жарко говорить Баркашик, но, оборвав свою мысль на взлете, безнадежно махнул рукой.

– Теперь понимаю, – уверенно сказал Сивый. И сказал он это совсем не для того, чтоб потрафить хозяину квартиры.

Баркашик улыбнулся улыбкой человека, только что выполнившего очень необходимую и трудную работу, и одобрительно потрепал плечо Сивого. – Похвально. Сдвиг пошел! А с отцом Геннадием я тебя познакомлю, слово даю.

– Коль сочтешь надобным, – без особого энтузиазма откликнулся на его предложение Сивый.

– Сочту, – рекл Баркашик.

– Я и не против.

– Вот и хорошо, что не против! – хлопнув ладонями о колени, подытожил Баркашик. – Теперь вернемся к Русской истории. А то мы после ужина малость отвлеклись. На чем мы остановились?

– На интеллигенции.

– Да ну ее нафиг! Тебе не надоело о склизоте?

– А что? – удивился Сивый. – Мой номер второй. Тебе выбирать, о чем беседовать.

– В конце 1916 года в среде высших военно-политических кругов Российской империи (направляемо масонством) созрел антирусский заговор. В феврале семнадцатого в Петрограде начались массовые беспорядки, организованные платными провокаторами. Солдаты петроградского гарнизона, подученные заговорщиками, отказались повиноваться приказам Ставки Верховного Главнокомандующего. Вдумайся, в столице государства не оказалось преданных правительству полков! Этот факт является весьма очевидным доказательством прямого участия в заговоре Генерального штаба Российской армии и его руководителя генерала Алексеева. В результате, Петроград охватила вакханалия, умело спроектированная затем в революцию. В это время, в Псковской губернии, на станции Дно (какое символическое название!), изменники блокируют Царский поезд и пытаются угрозами заставить Государя отказаться от правления Российской империей, подсовывая ему для подписи Манифест об отречении от престола. И он подписывает! Но как? Николай Второй ставит подпись графитным карандашом! То есть, подает явственный знак своим подданным о том, что он захвачен заговорщиками в заложники. Но не нашлось у него верных паладинов! На его зов о помощи никто не последовал. В свидетельство подлого предательства Его Величество оставил запись в своем дневнике: «Кругом измена, трусость, и обман». Предали все, предали поголовно. Это в нынешние дни «хрустобулочники» слагают баллады о доблестном графе Келлере, якобы, телеграфировавшем Государю, что он со своим армейским корпусом готов идти ему на выручку по первому же его сигналу. Так разве не было сигнала? Подпись карандашом на бланке официального документа! Да и к тому же, если ты почувствовал, что твой Государь в смертельной опасности, что его захватили разбойники, зачем запрашиваешь какие-то просьбы? Какими финтами человек сумеет тебе ответить, когда он в зинданной изоляции от внешнего мира, в окружении висельников? Не спрашивай, иди и спасай!

Государственные изменники созвали Временное правительство. В состав которого вошло огромное количество представителей интеллигенции. Вот уж когда эти почувствовали себя в своей стихии – вещать, вещать – митинг сменялся митингом – краснобай за краснобаем – тили-тили трали-вали. Самым искусным в говорильне проявился фигляр и демагог Александр Керенский, чем и приобрел лицензию стать главою Временного правительства. Как и следовало ожидать, допущенные до кормила власти интеллигенты науправляли! Своими прожектами развалили все, что только возможно было развалить, и в первую очередь армию. Армию воюющей державы! Как точно сказал о том времени знаменитый казачий партизан, полковник Чернецов, бросив в глаза «забелогвардействовавшей» интеллигенции: «Господа, хватит болтать, вы Россию уже проболтали».

Но Мировое закулисье не собиралось останавливаться на половинчатости решения «русского вопроса», февральская революция являлась лишь первым этапом в их плане разрушения могущества Руси. Ставка сделалась на большевиков. Ибо именно эта политтусовка наиболее прочих была идеологически оторвана от отечественной почвы и ближе всех придвинулась к шаблону классических христопродавцев. Большевиками предложение вражин было воспринято с неподдельным восторгом. Сделка состоялась! Ленина профинансировали через германский Генштаб, и с кодлой сообщников в запломбированном вагоне провезли по территории воюющего с их Родиной противника, транспортировав мазуриков к границам Российской империи. От берегов Америки отплыл пароход, снаряженный на деньги еврейских банкиров. На его борту находился Троцкий-Бронштейн со спецназом в три сотни натасканных на террор боевиков.

– Большевики за угнетенные классы восстали, за рабочих и крестьян, против эксплуататоров, а фальшивка, что Ленина финансировали немцы, давным-давно разоблачена историками. Где доказательства? Есть документы? Нет ничего, одни белогвардейские балачки.

– Верный ленинец? Ну-ну, возбудился… Какими историками? Советскими что ли? Этими дешевками? Которых правильнее называть не советским, а шабес-гойскими. Так какие им партия указания давала, за то они и распинались. Брызжа подхалимским слюнопадом с институтских кафедр... А доказательства? Брехать не буду, каких-то официальных бумаг не видел. Однако вероятности подобного исхода имеется немало косвенных улик. Изменнической деятельностью Ленин и его товарищи по партии стали заниматься с самого начала Второй Отечественной войны. Публиковали в своих газетах статьи с агитацией в пользу дезертирства с фронта, с призывами превратить «империалистическую войну в гражданскую» – распространяли прокламации и листовки такого содержания среди солдат Российской армии. Короче, вовсю занимались разложением воинского духа наших бойцов. Чтобы тебе поярче представить канву подобных действий, за кого бы ты сам считал человека, русского по происхождению, призывающего не сопротивляться гитлеровским полчищам в 1941 году, когда они подступились к стенам Москвы, шастающего по окопам с криками, типа, «штык в землю и домой»? Само собой, за предателя Родины. Ты же советский человек, – усмехнулся Баркашик. – Безошибочное определение наверняка мгновенно созрело. Теперь ответь, чем поведение иуды Ленина и его сообщников отличается от поведения только что выдуманного персонажа? И разве не нравилась подобная деятельность большевиков немцам? Разве не играла она им на руку?

– У Великой Отечественной иное качество. Отчие края от чужеземных поработителей обороняли... А Первая Мировая народу чужой приходилась, солдаты толком и не знали, за что они в окопах вшей кормят. За Босфор и Дарданеллы? Нужны они им были как козе аккордеон. Хрестоматийный крестьянин и слыхом не слыхивал о них до войны… Баркашик, а кто такие шабес-гои? Слово чудное.

– Сивый, а когда война приносила простолюдинам радость? Любая война?.. Нет радостных войн для простецов. Банкирам, генералам, политикам – им да. Барыши подсчитывать да ордена на мундир привинчивать. А простому человеку – ему в солдаты, ему грудь под пули подставлять… Шабес-гой... Евреям по законам иудаизма в субботу (шабат по ихнему) работать нельзя, и в случае какой-то домашней надобности они нанимают для субботних работ гоев (то бишь, неевреев). И таких гоев они называют – шабес-гои. В нашем случае, русские историки, расшибающиеся в лепешку для профита еврейского кагала, от того и советские.

Вторым достоверным фактом, косвенно подтверждающим прогерманское штрейкбрехерство большевиков, является Брестский мир. Едва ли не сразу после захвата власти в Петрограде Ленин, как председатель Совета Народных Комиссаров, отправляет в Брест делегацию для заключения сепаратного договорняка. После подписания которого войскам Германии и Австро-Венгрии были отданы на откуп исконно русские земли Малороссии и Белоруссии. И потянулись на территорию врага, истощенного тяготами войны, эшелон за эшелоном, груженные промышленным сырьем и продовольствием. Этот договор перечеркнул все мужество и героизм Русской армии, проявленные на фронтах Второй Отечественной войны, и вручил моральное право союзникам по Антанте исключить Россию из числа победителей, нисколько не считаясь с русскими при переделе геополитического пирога. Но в советских учебниках истории, подлая измена государственным интересам нашей Родины преподносилась, как величайшее достижение провидческого гения «вождя и учителя».

– А как было воевать с немцами, если русской армии к тому моменту практически не существовало? – спросил Сивый. – А немцы уже на Питер нацеливались. У Ленина другого выхода не оставалось, кроме подписания мирного договора.

– Да? – удивленно приподнял брови Баркашик. – А кто перед этим занимался деморализацией российского воинства? Не эти ли… на букву бэ? Не их ли агитация способствовала массовому дезертирству, когда с линии фронта снимались полками и дивизиями? Под какие задачи тевтоны Ленина баблом субсидировали, за какие обещания?

– Если допустить правдоподобие... Ну, если конечно. То что? Обычное совпадение интересов. Германскому Генштабу требовалось вывести Российскую империю из войны, Ленину и его партии требовались средства на пролетарскую революцию, – развел руками Крепилин. – В политике и не такое бывает.

– Чем попахивает, когда интересы нечистоплотных в нравственном отношении людей совпадают с интересами смертельных врагов их Родины, не скажешь, Сивый?

– Наверное, предательством.

– Гешефтом! – оспорил его вывод Баркашик. – Что-что, а нюх у большевиков в подобных ситуациях был развит великолепно. Поскольку верхушка их фракции в решающий момент почти из одних евреев и состояла. Что им была Россия и кровные интересы русского народа? Кровь-то инородческая.

– А Ленин?

– Одним из важнейших секретов ЦК КПСС являлся вопрос о национальном происхождении Владимира Ильича. Дело в том, что вождь пролетарской революции по материнской линии был евреем, и его родного дедушку звали Сруль Мойшевич Бланк.

– Да ну?! – не поверил Сивый.

– Баранки гну. Прифигел, совок? На запыленные папки с материалами о родословной Ленина случайно наткнулась известная советская поэтесса Мариэтта Шагинян. Она в тот день по какой-то своей поэтической надобности рылась в архивах книгохранилища библиотеки имени основоположника Совдепии. Ознакомившись с найденными материалами, она прифигела не меньше тебя. Поскипидарила докладывать вышестоящим товарищам. Там тоже прифигели от подобного открытия, но, быстро оправившись, сообразив к каким последствиям способно привести его обнародование, велели поэтессе навесить замок на роток, и подстраховались взятой с нее подпиской о неразглашении государственной тайны. И она молчала, как рыба об лед, пока ЦК КПСС благополучно не окочурился.

– Ничего себе! – никак не мог отойти от узнанной новости Крепилин: – Сруль Мойшевич.

– Когда в беседе с преподобным Авелем о судьбах России, император Павел Первый услышал из его уст о грядущем русскому народу иге жидовском, он был поражен, не поверил: «Жиды будут править Россией? Не может быть!» Но оказалось, может. После победы большевиков в Гражданской войне (и доныне) земли былой Святой Руси подмялись под тяжелейшее ярмо власти иудейского племени. В первые годы советской власти они правили, не прячась ни за чьи спины, в открытую. В семьях картавых революционеров довольно распевали: «Там, где ганьше сидели, цаги и генегалы, теперь сидим мы». И чего им было не запеть? Управителями всего движимого и недвижимого почувствовали себя там, где ранее дозволялось не дальше лакейской. Власть наверху родная, единоплеменная, богатства на Руси сказочные, народ трудолюбивый и начальству послушный. Бланк, Бронштейн, Радомысльский, Розенфельд, Урицкий, Гольдштейн и всякие похожие. Свои, свои! Не гои, а свои, иудейского семени. Свои для евреев, в отличие от нас, и вправду свои. Наступи еврею на ногу и тысячи евреев по всему миру закричат от боли.

– А что плохого в том, что они всегда за своего? Что плохого в их взаимовыручке? Только лишь то, что сами мы между собою недружны и что у нас каждый сам за себя? – не понял претензий Баркашика к еврейской укрупняемости Крепилин.

– «Протоколы сионских мудрецов» читал?

– Было дело по молодости. После перестройки чего только не довелось читать, особый аппетит разыгрывался на вещи, что прежде считались запрещенными. Много читал в те годы. И я, и жена. Книги, газеты, журналы… Счастливое время… Воздух свободы.

– Советский Союз приказал долго жить, а ты радовался? – деланно удивился Баркашик. – Вот так коленце! Ты ж давеча пяткой себя в грудь стучал, что ты советский человек!

– Молодой был, дурной, не до конца понимал, что вокруг нас завихрилось. Но ощущение свободы, какого-то вольного ветра, ворвавшегося в нашу жизнь, захватывало, опьяняло. Даже привычный мир показался новым, свежим. Было. Мы все как-то вдруг полюбили Америку и возненавидели замшелый коммунистический строй. И как хотелось свободы! Как мы о ней мечтали! Но вместо нее к нам пришел бандитизм и беспредел девяностых... Мне в перестроечные годы романы Эдуарда Тополя нравились, – с некоей долей смущения признался Крепилин.

– Тополь, Тополь, Тополь, – трижды повторил услышанную фамилию Баркашик, отвернулся от собеседника, встал из-за стола и куда-то пошел.

– Модный был писатель, – глядя в широкую спину удаляющегося от него Баркашика, говорил Сивый. – У перестроечных шляп по показателям индекса популярности не уступал Ремарку и братьям Стругацким. Автор политических детективов, эмигрант. Книги миллионными тиражами выходили. «Лицо со шрамом», «Красная площадь», «Журналист для Брежнева»… Вскрывал пороки советского строя и восхвалял американский образ жизни. Ответил запросам наставшего времени. Его все знали. Совки книги читали, – акцентируя нажим на ироническом подтексте в слове «совки», сказал Крепилин.

Баркашик присел возле книжного шкафа на корточки и открыл правую дверцу нижнего отдела, погрузил туда руку и вынул стопу толстых общих тетрадей. Стал их перелистывать, перебирая одну за другой, откладывая просмотренные рядышком, около ног. Найдя искомое, положил остальные тетради обратно в книжный шкаф и вернулся к собеседнику.

– Точно, точно, самая читающая страна в мире... Есть страны мяса и молока, есть страны тяжелой промышленности, а у нас страна советов, – не менее иронично ответил Баркашик. – Слюнявить романы Тополя, простите, удовольствия не имел, но кое-чем в моей памяти он удержался. Полюбопытствуй, ежели тебе незнакомо, – и Баркашик сунул в руки Сивому раскрытую тетрадь с наклеенной на ее страницы пожелтевшей вырезкой из газеты.

«Возлюбите Россию, Борис Абрамович!»

Открытое письмо Березовскому, Гусинскому, Смоленскому, Ходорковскому и остальным олигархам

Все началось с факса, который я послал Б. А. Березовскому 26 июня с. г. В нем было сказано: "Уважаемый Борис Абрамович! По мнению моих издателей, успех моих книг вызван напряженным интересом западного читателя к реальным фигурам, творящим современную российскую историю: Брежневу, Андропову, Горбачеву, Ельцину и их окружению. Сейчас я приступаю к работе над книгой, завершающей панораму России конца двадцатого века, и совершенно очевидно, что лучшего прототипа для главного героя, вовлеченного в захватывающий поток нынешних российских катаклизмов, чем Б. А. Березовский, и лучшей драматургии, чем Ваша феноменальная биография, профессиональный писатель не найдет и даже искать не станет. Надеюсь, Вы понимаете, насколько значимы могут оказаться наши встречи для построения автором образа человека, влияющего на ход русской истории конца двадцатого века..."

Через два дня я был принят Березовским в его "Доме приемов" на Новокузнецкой, 40. В старинном особняке, реставрированном с новорусским размахом и роскошью, вышколенные секретари подавали мне чай, а Борис Абрамович Березовский – телефонные трубки и записки от министров и руководителей администрации президента. В ответ на мою благодарность за аудиенцию в столь напряженное время Б. А. заметил, чуть усмехнувшись:

– Вы же все равно будете писать...

Я понял, что этот прием вынужденный, и перешел к сути своего визита:

– Борис Абрамович, истинный замысел моей книги вот в чем. На телевидении, как вы знаете, есть программа "Куклы". Там действуют куклы Ельцина, Ястржембского, Черномырдина, Куликова и прочие. Но главный кукловод - за экраном, и его фамилия – Шендерович. А в жизни есть российское правительство – Ельцин, Кириенко, Федоров, Степашин. Но главный кукловод имеет длинную еврейскую фамилию – Березовско-Гусинско-Смоленско-Ходорковский и так далее. То есть впервые за тысячу лет с момента поселения евреев в России мы получили реальную власть в этой стране. Я хочу спросить вас в упор: как вы собираетесь употребить ее? Что вы собираетесь сделать с этой страной? Уронить ее в хаос нищеты и войн или поднять из грязи? И понимаете ли вы, что такой шанс выпадает раз в тысячу лет? И чувствуете ли свою ответственность перед нашим народом за свои действия?

– Знаете... – затруднился с ответом Б. А. – Мы, конечно, видим, что финансовая власть оказалась в еврейских руках, но с точки зрения исторической ответственности мы на это никогда не смотрели...

– И никогда в своем узком кругу не обсуждали эту тему?

– Нет. Мы просто видели эту непропорциональность и старались выдвинуть во власть сильного финансового олигарха русской национальности. Но из этого ничего не вышло.

– Почему? И вообще, как так получилось, что все или почти все деньги этой страны оказались в еврейских руках? Неужели нет талантливых русских финансистов? Ведь в старой России были недюжинные коммерческие таланты – Морозов, Третьяков...

– Знаете, – сказал Б. А., – конечно, талантливые банкиры есть и среди русских. Но в этой профессии второй главный фактор – наличие воли. Евреи умеют проигрывать и подниматься снова. Это, наверное, наш исторический опыт. Но даже самые талантливые новые русские – нет, они не держат удар, они после первого проигрыша выпадают из игры навсегда. К сожалению.

– Допустим. Но раз уж так случилось, что у нас вся финансовая власть, а правительство состоит из полуевреев Кириенко и Чубайса, вы ощущаете всю меру риска, которому вы подвергаете наш народ в случае обвала России в пропасть? Антисемитские погромы могут обратиться в новый Холокост.

– Это исключено, – сказал Б. А. – Знаете, какой сейчас процент антисемитизма в России? Всего восемь процентов! Это проверено научно!

...Борис Абрамович, я не стану сейчас публиковать все содержание двух наших встреч. Не в них дело. А в том, что за два месяца, прошедших со дня нашего знакомства, Россия таки ухнула в финансовую пропасть и стоит сейчас в одном шаге от кошмара социального безумия. А вы – я имею в виду и лично вас, и всех остальных евреев-олигархов – так и не осознали это как ЕВРЕЙСКУЮ трагедию. Да, так случилось, что при распаде СССР и развале советского режима вы смогли оказаться ближе всех к пирогу. Талант, еврейская сметливость и сила воли помогли вам не упустить эту удачу и приумножить ее. Но если вы думаете, что это ваша личная заслуга, вы трагически заблуждаетесь! А если полагаете, что просто так, ни за что ни про что избраны Богом стать суперфинансистом и суперолигархом, вы просто тяжко грешите. Да, мы избранники Божьи и мы действительно избранный Им народ, но мы избраны не для личного обогащения, а токмо для того, чтобы вывести народы мира из язычества и варварства в мир десяти заповедей цивилизации – не убий, не укради, не возжелай жену ближнего своего... И этот процесс еще не закончен, о нет! Посему нам и даны наши таланты, сметливость, быстрота ума и та самая воля, которой вы так гордитесь. Когда каждый из нас окажется там, наверху, Он, Всевышний, не станет спрашивать, что плохого или хорошего мы совершили на земле, Он задаст нам только один вопрос, Он скажет: "Я дал тебе такой-то талант, а на что ты его употребил? Ты употребил его на приобщение к цивилизации народа, к которому Я тебя послал, к его процветанию и гуманности, или ты воспользовался Моим даром для того, чтобы набить свой сейф миллиардом долларов и трахнуть миллион красивых женщин?"

И отвечать мы будем соответственно размеру полученного Дара и нашим способам его употребления. Но мы с вами, конечно, атеисты, Борис Абрамович, и ваши друзья-олигархи тоже. Поэтому загробные кары нам не страшны, мы выше этих пошлых и детских сентенций. Как говорят в народе, не учите меня жить, лучше помогите материально. Так вот, я хочу сказать вам совершенно материально: забудем на минуту о десятках тысяч евреев, которых при первой волне погромов вырежут новые российские черносотенцы, забудем об их детях и матерях. Но даже если, забыв о них, вы успеете улететь из России на своих личных самолетах, вы все равно будете кончеными людьми – вы потеряете доступ к рычагам власти и экономики этой страны, вы станете просто беженцами на иноязычной чужбине. Для вас это, поверьте моему опыту, будет смерти подобно – даже при наличии ваших счетов в швейцарских банках.

И потому тот факт, что ни свой Божий дар, ни свои деньги вы все еще не употребили на благо этой страны и этого народа, – это самоубийству подобно.

А теперь вспомним – все-таки вспомним, Борис Абрамович, обо всех остальных евреях и полуевреях, населяющих эту страну. Знаете, когда в Германии все немецкие деньги оказались в руках еврейских банкиров, думавших лишь о приумножении своих богатств и власти, там появился Гитлер, и кончилось это Холокостом. Новые же русские чернорубашечники и фашисты восходят при вас, сегодня, на тучной ниве российской беды, и если вы хотите знать, чем это кончится, возьмите кинохронику Освенцима и посмотрите в глаза тем детям, которые стоят там за колючей проволокой. А ведь немцы были великой и цивилизованной европейской нацией, ни один их поэт не сказал о них: "Страшен немецкий бунт, бессмысленный и беспощадный". Так неужели вы всерьез верите, что в России сегодня лишь восемь процентов антисемитов? Или вы думаете, что погром – это уже исторический фантом, архаизм и, как вы выразились, "это исключено".

Хрена с два, Борис Абрамович (извините за русский язык)!

В 1953 г. я пережил погром в Полтаве – тогда, в период "дела врачей", на полтавском Подоле уже начались настоящие погромы, и мы, несколько еврейских семей в центре города, забаррикадировавшись в квартирах, трое суток не выходили на улицу, а когда вышли, то прочли на своем крыльце: "Жиды, мы вашей кровью крыши мазать будем!" И потому я знаю и помню, как это легко начинается: только дай нищему и злому гарантию ненаказуемости, он пойдет жечь, насиловать и грабить везде – и в Полтаве, и в Москве, и в Лос-Анджелесе.

Я родился в Баку, Борис Абрамович, и там же прошла моя юность. И у меня есть друг, он был фантастически богат даже в советское время, то есть тогда, когда вы жили на 120 рэ кандидата наук, а для плотских утех пользовались однокомнатной квартирой своего приятеля. Однажды домашние разбудили моего друга среди ночи, сказали: там пришли какие-то люди, хотят с тобой поговорить. Он встал, оделся и вышел. В прихожей стояли две рыдающие азербайджанки. Они сказали: "Леонид, помогите нам! Наш отец умер, он лежит в морге, в больнице, и врачи собираются его препарировать. Но наш мусульманский закон запрещает это. Мянулюм, умоляем: остановите их, помогите нам получить тело нашего отца неизуродованным!.." Мой друг поехал в больницу, нашел дежурного врача, тот оказался тоже азербайджанцем. И мой друг сказал ему: "Как же ты, азербайджанец, можешь нарушать закон своего народа, как ты можешь допустить, чтобы я, еврей, приехал просить тебя уважать твой мусульманский обычай?!" Конечно, он дал тому врачу взятку и выкупил тело отца тех женщин. Иначе и быть не могло – те женщины знали, к кому они шли за помощью, у моего приятеля была всебакинская репутация благотворителя. Знаете, чем это обернулось? Когда годы спустя в Баку начались армянские погромы, его возлюбленная, армянка, бежала из дома и пряталась в квартире своей бабушки. Он приехал за ней, чтобы вывезти из Баку. Но по дороге в аэропорт она сказала, что хочет в последний раз взглянуть на свой дом. "Он весь разбит, разорен, я уже был там!" – сказал ей Леня. "Все равно. Пожалуйста, я хочу на прощание взглянуть на свой дом..." Он привез ее к ее дому. Забор был сломан, сад разбит, дом сожжен и разрушен. Она ходила по руинам и собирала уцелевшие семейные фотографии и подстаканники. И в это время во двор ввалилась толпа разъяренных погромщиков – кто-то из соседей сообщил им, что "армянка вернулась". "Ты когда-нибудь видел лицо разъяренной толпы? – рассказывал мне Леня. – Они шли прямо на нас, моя невеста стояла у меня за спиной, и я понял, что сейчас мы погибнем. Их было двести человек, в руках – топоры, дубины, обрезки труб. У меня был пистолет, но я понимал, что не успею даже сунуть руку в карман. И вдруг в тот последний момент, когда уже кто-то взмахнул дубиной или топором, вперед выскочил какой-то старик и закричал по-азербайджански: "Стойте! Я знаю этого человека! Этот человек всегда делал нам только добро! Клянусь предками – весь Баку это знает! Он должен уйти отсюда живым!" И, представляешь, они – погромщики! – раздвинулись, они сделали живой коридор, и мы с Адой прошли сквозь эту толпу к моей машине, сели и уехали в аэропорт".

Вы же умный человек, Борис Абрамович, вы уже поняли, почему я рассказал о своем друге.

ТАКИМ ДОЛЖЕН БЫТЬ КАЖДЫЙ ЕВРЕЙ. Деньги, которые дает нам Бог при феодализме ли, социализме или капитализме, даны не нам, а через нас – тем людям, среди которых мы живем. Только тогда наши прибыли будут приумножаться – по воле Его. И только тогда мы – евреи.

Сегодня народ, среди которого мы живем, в настоящей беде. В стране нищета, хаос, отчаяние, голод, безработица, мародерство чиновников и бандитов. Наши возлюбленные, русские женщины, на панели.

Так скиньтесь же, черт возьми, по миллиарду или даже по два, не жидитесь и помогите этой нации на ее кровавом переходе от коммунизма к цивилизации. И скиньтесь не только деньгами – скиньтесь мозгами, талантами, сноровкой, природной и Божьей сметливостью, употребите всю свою силу, волю, власть и богатство на спасение России из пропасти и излечение ее от лагерно-совковой морали и этики. Люди, которых вы спасете, оградят нас и вас от погромов, а матери ваши, ваши еврейские матери, скажут вам тихое "мазул тоф!".

А иначе какой-нибудь очередной Климов напишет роман "Еврейская власть" – об истреблении евреями русского народа. Вы этого хотите, Борисы Олигарховичи?

Крепилин, завершив чтение статьи, не закрывая тетради, в развернутом виде протянул ее Баркашику.

Тот, взяв тетрадь, спросил:

– Как тебе письмецо твоего любимого графомана? Проняло?

– Я как-то и забыл, что Тополь – еврей.

– Ты забыл, даже русским писателем вестимо его величал, а Эдик – нет, он не забыл. А вдруг бы и забыл, паханы из Нью-Йорского кагала в час «икс» непременно бы ему напомнили. Но фиг с этим Тополем и его импресарио, поделись-ка своими выводами из прочитанного.

– Вроде и правильно все написано, умно и со смыслом, однако неприятный осадок остался, муторный.

– Естественная реакция на еврейскую спесь и самодовольство. Русская душа взбунтовалась. Это сильнее тебя. Не понравилось твоей душе, как еврейчик лукаво, по-интеллигентски поглумился над сегодняшней слабостью русского народа, потанцевав «хава нагилу» на наших костях. Заедино чванливо воспел хвалебную песнь еврейскому духу. Как он тут, – и Баркашик приблизив к лицу тетрадь, пробежался взглядом по статье Тополя. – «Скиньтесь не только деньгами – скиньтесь мозгами, талантами, сноровкой, природной и Божьей милостью, употребите всю свою силу, волю, власть и богатство на спасение России из пропасти и излечения ее от лагерно-совковой морали и этики...» Какая непревзойденная еврейская хуцпа! Дескать, у русских нет не только богатств, но и мозгов, талантов, воли, что они ничтожества и бездари, и всем этим недостающим могут облагодетельствовать Россию исключительно евреи. Сволота наглючая! А кто богатства у нас крысятничает, кто русским талантам путь загромождает?! – воскликнул Баркашик и вновь вернулся взглядом к тексту статьи. «То есть, впервые за тысячу лет с момента поселения евреев в России мы получили реальную власть в ЭТОЙ стране. Я хочу спросить вас в упор: как вы собираетесь употребить ее? Что вы собираетесь сделать с ЭТОЙ страной?» Какова ложь! Каково шарлатанство! Впервые, ексель-моксель… Впервые к власти над Россией еврейский кагал пришел в октябре семнадцатого, впервые – и по сей день. Первое правительство страны Советов практически из одних евреев и состояло, никто иной как именно они – силой, жесточайшими репрессиями навязали нашему народу лагерно-совковую мораль. Но каков прохиндей твой Тополь! Дока во вранье!

– Почему он мой? – обиженным голосом запротестовал Сивый.

– А кто его романы запоем читал?

– Когда это было? Чего ты впрямь? Трепанулся на свою голову.

– Хорошо, проехали… И все-таки! – словно спохватившись, заговорил Баркашик. – Что ты скажешь по поводу «Протоколов сионских мудрецов»? Какие впечатления остались после прочтения? Где методично – от алеф и до тав – расписана стратегема еврейских расистов по узурпаторству властительства над арийской ойкуменой.

– Не помню… Прочитал и забыл. Всерьез не воспринял. Конспирологические ужастики. И разговоры витали, что «Протоколы» – фальшивка царской охранки, – небрежно махнул рукой Сивый. – А романы Тополя впечатлили. По два раза перечитывал. Сумел писатель сработать на зов эпохи. Сейчас, пожалуй, и читать не стал, стошнило б... Гудбай, Америка, где я не буду никогда, – пропел Сивый.

– Дюндики впечатлили, а важный исторический документ – нет. Хорош интеллектуал, ничего не скажешь. Нехотя, а продемонстрировал образчик типичного мышления советского образованца. При его наличии любое истинное знание можно запросто принять за фальсификат и третьесортицу. И стикеры с ярлыками для него подоспеют без промедления, заготовлены. В интеллигентском-то сообществе обсудили, на требуемое веяние настроились, и даже какой-нибудь намастряченный жидоСМИ авторитет завизировал вотум своей «глубокомысленной» цитатой. Схема распознавания вручена, зачем собственными мозгами шевелить? Конспирология, гм… А то, что нынешняя действительность порочно сплачивается со «сфальсифицированным» в «Протоколах сионских мудрецов», тебя на самостоятельные размышления не сподвигло? Неминуемо возникла нужда во мнении «властителей дум»? Испугали мысли, не вписывающиеся в предоставленную ними наболтуху?

– По всякому в жизни костерили, а вот интеллигентом – никогда. Хотя до сегодняшнего дня я и подумать не мог, что это слово может служить оскорблением… Послушай, Баркашик, допустим, «Протоколы сионских мудрецов» – не фальшивка, а самый что ни на есть доподлинный документ. Какая-то секта иудаистских фанатиков спланировала заграбастать власть над миром, наметили для этого пути. Евреи для еврейского господства. Пути, не нравящиеся нам, которые не евреям и не должны нравится, их описания не для наших глаз предназначались... Но кто нам, русским, мешает написать «Протоколы московских мудрецов»? Написать и упорно идти к намеченной цели? Из года в год, от пункта к пункту – как поступали сыны Сиона. Или у нас на Руси мудрецы перевелись?

– Протоколы московских мудрецов, – повторил за гостем Баркашик, и, если судить по улыбке, возникшей вслед за прозвучавшим названием, идея в целом ему понравилась, но улыбка задержалась на его лице лишь на короткие мгновения, и, посуровев чертами, он осуждающе изрек: – Русскому человеку чужд подобный дух напыщенного превосходства. Всемирная Божественная Литургия и всемирное братство!

– Да?! А как же насчет «богоизбранности» русского народа? «Два Рима по грехам своим падоша, Третий стоит, а четвертому не бывать»? К слову, любопытно узнать, не падоша ли «Третий Рим» в 1917?

– Народ-богоносец означает не одну лишь радость, что на русских лежит особая благодать и любовь Божия, но и то, что мы несем перед Господом особенную ответственность за дальнейшие судьбы мира. Не справимся – строго спросится. Мы избраны Богом для особой миссии, для особого служения – к подготовке человечества ко Второму пришествию Христа. Здесь, в наших землях, в апокалипсические времена праведные люди всех стран будут свои души спасать, ибо Русь – единственная надежда народов мира на противостояние демоническим силам зла и хаоса, земной Ковчег в Жизнь Вечную. А в «вихрях враждебных» Третий Рим не только устоял, но еще прочнее его стены укрепились и вознеслись – несломленным духом сотен тысяч новомучеников и исповедников во имя Христово! Власть богоборцев рухнула и снова расцвела Русь златоглавыми куполами и праздничным колокольным благовестом! Поди-ка, посчитай, сколько в одном нашем городе православных храмов стоит, во всех концах города сзывается русский народ на молитву.

«Но в Риме – Собор Святого Петра, Понтифик и католики – самая многочисленная христианская конфессия в мире, шутка ли, их около миллиарда человек, живущих в разных уголках Земли. Так падоша или не падоша Первый Рим?» – мысленно продолжил спор Крепилин, продолжавший смотреть на Баркашика с непроницаемым выражением лица. Нет, пожалуй, сомнения свои он высказывать не будет. Не стоит. Разумеется, он заметил, что Баркашику общаться с ним сладкоежно, как с человеком способным по достоинству оценить глубинность его познаний, красочность рассуждений и своеобразие мышления. По своему интеллектуальному развитию Баркашик наверняка был на голову выше своего привычного окружения. Догадаться об этом несложно, достаточно послушать разговоры Вики, Рязанца или Лаптя. А Баркашику хочется хоть иногда покрасоваться и перед более взыскательной публикой. Однако интерес интересом, а края перегибать не стоит. Вон ведь на какую высокую патетическую ноту вознес свою речь доморощенный лидер нации! И Крепилин расщемил скованность лицевых мышц восторженной улыбкой.

– Теперь поговорим об отношении русских националистов к государствообразованию под названием Украина... Главным итогом Гражданской войны стало узаконенное по международным юридическим нормам расчленение тела Российской империи на полтора десятка «свободных» социалистических республик, тогда же из единого русского народа сделали три братских, чекрыжнув в «окреми» малороссов (наименовав их украинцями) и белорусов. Но у услужливых большевиков были исторические предшественники. Имеется смысл вспомнить и о них. Пионерами в претворении в жизнь стратегии по внутринациональному отчуждению русских являлись пшеки. Прекрасно понимавшие, что после удачного исхода коварной задумки нас проще будет потом победить порознь. Очень уж их терзала жажда реванша за фиаско в борьбе с Россией за главенство в славянском мире. Они грезили о воссоздании Речи Посполитой, разделенной на тот момент между Российской империей, Австро-Венгерской и Прусским королевством. Впрочем, лозунг польских реваншистов девятнадцатого века «Польска от можа до можа» (от Балтийского моря до Черного) пользуется весьма широкой популярностью и среди их нынешних политических наследников. На первичном этапе приоритетной задачей для подспорья идеи об отдельных нациях сделалось создание отличающихся от русского языков. С этой целью наречия западной Руси и ее юга обозначили, как языки отдельных народов. Заметного успеха в создании новояза удалось добиться на территории Малороссии. Поелику немалая часть помещичества в ее землях имела польские родовые корни. Попурри из малороссийского просторечья и польского языка свинегретили украинскою мовою. Следующим этапом стало шумное прославление в Малороссии произведений писателей и поэтов, пишущих на местном наречии. Пантелеймон Кулиш, Тарас Шевченко, Марко Вовчок (Между прочим, баба. Стервозная на редкость!), Иван Нечуй-Левицкий, Леся Украинка, Иван Франко и по сей день являются кумирами свидомитов и историческими доказательствами самостности украинской культуры. А уж соответствующая духу пропаганда затем, со временем, намастодонтит ее право на «вэлычнисть». Но массовой поддержки среди крестьянства Малороссии (максимально преобладающего на ту пору слоя населения) идея отдельного от русских народа не получила. Русские люди сердцем и душою чувствовали свое единство – от Винницы до Камчатки, от Полоцка до Оренбурга, свято придерживаясь заветов своих предков. К слову, Сивый, ты в курсе, что революция девятьсот пятого года была подавлена по преимущественной части приложением рук низов общества, простого работного люда?.. В «Союзе Русского Народа», больше известного совкодрочерам как черносотенцы, состояло более трех миллионов человек. Из них около двух миллионов проживали в Малороссии. Самые многочисленные и боеспособные организации были в Киевской губернии, Волынской, Одесской (впрочем, тогда Одесса значилась частью Новороссии). Уж они-то украинцями себя точно не считали.

– А что ж во время революции, где были черносотенцы? – спросил Сивый, обретшись в некоторой оторопелости от сводки по размаху черносотенского движения в Российской империи. Никогда бы и не подумал. Само имя «черносотенец» привычно ассоциировалось у него с чем-то смешным, несерьезным. И всегда произносилось им только в форме издевки.

– К семнадцатому году организации «Союза Русского Народа» были уже малолюдны, дезорганизованы, рассеяны, лидеры большинства организаций между собою переруганы вусмерть, а кое-где организации СРН имели вид откровенно маргинальных сборищ.

– Как такое могло произойти? Ведь они были нужны царю.

– Хотел бы я знать ответ на этот вопрос… И не только на этот, – задумчиво молвил Баркашик. – Как это произошло? Почему? Такую силищу по ветру распылили. Эти вопросы следовало бы задать генералам царских спецслужб. Но они давным-давно в могиле, показания с них не снимешь. И эксгумация ничем не поможет. Как они могли проморгать подготовку обширно разветвленной государственной измены? В филерском департаменте работа была поставлена по высшему разряду… Или сами принимали участие в заговоре? А что? Генерал Джунковский, например, после октябрьского переворота никуда из России не выезжал, благополучно примостырившись к новой кормушке, к совнаркомовской. Царский генерал, командующий Отдельным корпусом жандармов! Потом, разумеется, расстреляли, в тридцать восьмом. Но повельможествовал в свое удовольствие, поприслуживал нехристям. И не он один. Ты знаешь, что в Красной Гвардии офицеров царской армии воевало больше, чем их пришло в Белое Движение?.. Да, да, не удивляйся. И генералов число не малое. Не побрезговали «их благородия» и «их превосходительства» пойти на поклон к пархатым. Голубая кровь, золотые погоны, м-да… Несчастный Государь! Несчастная Россия!

– Да уж, – глубокомысленно изрек Крепилин. Сегодня он сделал много совершенно неожиданных для себя исторических открытий. Если они, конечно, правдивы.

– Ладно, Сивый... Опять мы уклонились от темы. Вернемся к нашим баранам. То бишь к украинцям и Украине… Эстафету по дерусификации малороссов перехватили чиновники Австро-Венгерской империи, в состав которой вошли некоторые земли Западной Руси. Не мешало бы отметить и сделавшееся по-настоящему масштабным к концу девятнадцатого века применение там слов – Украина, украинцы. Галичан отделяли от русских. Хитро. Грамотно. Австро-Венгерское правительство легко соглашалось на необходимые для этого затраты, средств не жалели. На мове печатались массовыми тиражами книги, газеты, журналы. Из народного обихода вытеснялись этномологические понятия Русь, руський (в современном украинском языкознавстве пошли по опробованному австрийцами пути, слово руський заменили словом российский. Данная лингвистически-духовная диверсия произошла уже на памяти моего поколения). К тому же временному отрезку относится бурная «наукова дияльнисть» профессора Львовского университета, Мишаньки Грушевского. Того самого, с пятидесятигривневой купюры. Трудолюбиво накропавшего десятитомный опус «История Украины-Руси». В котором Мишанька диалектично обосновывал идею украинства, разногеномность происхождения великорусского и малоросского (украинского) народов, их разноплеменность. Естественно, за щедрые гонорары, отсыпанные ему в котелок из венской казны. Особую интенсивность русофобские деяния австрияков приобрели после начала Первой Мировой войны. Колбасники небезосновательно опасались восстания в своем тылу русского населения, при приближении к границам Австро-Венгрии полков Российской армии. В 1915 году в глубине империи Габсбургов были оборудованы концентрационные лагеря Талергоф и Терезин. По доносам поляков и родоначальников нынешних свидомитов, справжних украинцив тех лет, туда вывезлись несколько десятков тысяч малороссов (воспринимающих себя русскими людьми) из Галиции и Буковины. Многие из них были там замучены и убиты. Само собой разумеется, Сивый, в современных учебниках по истории Украины ты не найдешь упоминаний об этой трагической странице летописи нашего народа, понеже подобные знания очень опасны для самосознания «громадян нэзалэжнои» и категорически не вписываются в свидомитское мифотворчество. Эдакая идеологическая мина огромной мощности под Украинский политпроект. К слову, в учебниках Российской Федерации аналогично не имеется никаких упоминаний о Талергофе и Терезине, как не было их и в советских… Гм-гм... Что-то в горле пересохло… Вика, – обратился он к своей невесте, читавшей книгу. – Погрей, пожалуйста, чайку… Сивый, чайку не желаешь?

– Не откажусь, – согласился тот.

Не остывшая после ужина вода в чайнике вскипела быстро. Всего через три минуты Баркашик и Сивый уже держали в руках дымящиеся чашки. С кусочком лимона в каждой.

Баркашик продолжил говорить, отпивая понемногу из чашки.

– Со стороны свидомых частехонько раздаются вопли о притеснениях украинской культуры при коммуняках. И если к зудежной околесице свидомых (особей явно забесовленных) возможно приобрести привычку, перерастающую затем в стойкий иммунитет к их сумасбродным заявлениям и выходкам, то выказываемая ими наглость все-таки провоцирует желание дать ей отпор. Пани та пановэ (о, пусть хотя бы в этом найдет свое земное воплощение вековечная холуйская мечта – ПАНОВЭ!), только при клятых коммуняках и стали осуществляться в полном объеме планы наших врагов по созданию окрэмой украинской культуры, да и над усовершенствованием мовы поработали ударно, высунув языки от усердия, именно советские интеллигенты. С первых же дней советской власти пользование ею стало напористо проталкиваться в массы. Документацию в делопроизводстве требовалось вести исключительно на языке (мови) «титульной» нации. Особый спрос был с партработников и директоров предприятий. Доходило до уголовной ответственности за саботаж указаний вышестоящего руководства об украинизации населения. В данной спецоперации массово задействовали галичан, как наиболее сознательных и идейно выдержанных «украинцив». Их было приглашено в Украинскую Советскую Социалистическую Республику около сорока тысяч. Для написания истории УССР привлекли проверенного в подлостях лежалого христопродавца, пана Грушевского. Смежно этому процессу из обихода и литературных произведений последовательно исключали понятия Малороссия, малороссы. Они попали под негласный запрет, как назойливое напоминание об общей судьбе, общей истории разделенного народа. Плотнее взялись коммунисты и за белорусский вопрос. Со скрипом, однако и в этом стратегическом направлении обозначался зримый успех. Советская власть, подобно тому как и в Малороссии, навязывала белорусам «собственный» национальный язык. Над его разработкой трудолюбиво корпели те же самые советские академики и профессора. А письменность и алфавит к нему в Академии Наук СССР, чтоб ты знал, разработали лишь к тысяча девятьсот тридцать третьему году. Забронзовели «классики» белорусской литературы. Книги с их халтурой распространялись в республике миллионными тиражами. Так что свидомиты в корне неправы в своем ненавистническом отношении к коммунистам. Ибо существование Малороссии и Белоруссии в форматах УССР и БССР являлось чрезвычайно важной прелюдией для создания в постперестроечные годы политпроектов нэзалэжных Украины и Беларуси. Именно коммунистами доводился до ума их историко-идеологический каркас, а бандерики, недотыкомки, хают их на все лады.

– Такое сказанешь, Баркашик! Неправду ведь говоришь, – извиняющимся тоном за готовящуюся поправку заговорил Крепилин. – Коммунисты были интернационалистами изначально, согласно уставу своей партии, а ты мне их здесь пособниками украинских и белорусских нациков изображаешь. Они всегда идейными врагами всякого нацизма являлись, за дружбу всех народов СССР между собою. И вообще при коммунистах морально-нравственное воспитание было поставлено на недосягаемую для капитализма высоту. Молодежью занимались, не росла она, словно трын-трава, никому не нужная, как сегодня. Людьми всех хотели сделать – людьми, человеками… Один комсомол какую работу выполнял!

– Нацизм и национализм – понятия совершенно разные. К твоему сведению, товарышш Сивый. И тебе, как новоявленному члену нашей организации, первое задание – эту разницу найти и о полученных результатах своего исследования мне затем доложить.

– Когда прикажете приступить к исполнению? – молодцевато выпятив грудь, выразил немедленную готовность Крепилин. Разыгрывая комической сценкой известную цитату не единожды упоминаемого сегодня в разговоре Петра Первого: «Подчиненный перед лицом начальствующим должен иметь вид лихой и придурковатый, дабы разумением своим не смущать начальство...»

– А вот после завершения нашей беседы и приступишь. Библиотека в твоем полном распоряжении, – ничуть не улыбнувшись клоунадничанью Сивого, ответил Баркашик.

– Понял. Сделаем, – выпустив из груди воздух, мгновенно отдурковав, обязался Крепилин.

– Если коммунисты и боролись с национализмом, то только лишь с русским. Как и завещал им картавый вождь и учитель, знатный русофоб и русоненавистник, Вольдемар Бланк!.. Твое мнение, Сивый, почему в конце восьмидесятых русские оказались неспособны оперативно соорганизоваться для сопротивления, когда почти во всех «братских» республиках растерможились антирусские настроеньица, дирижируемые туземными баями? Нигде, кроме Приднестровья.

– Потому что мы недружные?

– А отчего мы недружные? – продолжал дожимать Баркашик.

Сивый долго думал, прежде чем ответить своему собеседнику-экзаменатору, пытаясь смекнуть, что тот хочет от него услышать. Наконец решился.

– Характер у нашего народа спокойный, миролюбивый. Из-за этого?

Баркашик усмехнулся.

– Ага, точняком. Любопытно, правда, как мы при таком спокойном и миролюбивом характере Российскую империю до акваторий трех океанов умудрились расширить? Нет, Сивый, причина в том, что советская власть все годы своей тирании старательно атрофировала у русских людей национальное самосознание, – и Баркашик, изображая Ленина, склонил голову набок, мудровато прищуривая глаза, встрямил кончики пальцев правой руки между пуговиц под китель, раскрытую ладонь левой простер к Сивому. – Истинно гусский, великогосс, шовинист, в сущности, подлец и насильник, – Баркашик пародировал вождя Октябрьского переворота без малейшей смешинки в чертах лица, зло, с подчеркнутым презрением к произносимому. Воспроизведя цитату, мгновенно возвратился к своему природному образу, в Лениных не засиживался. – И последыши, конкурируя в сволочизме, долбили, крошили чувство русскости в русском человеке, не оставляя места ничему живому в его душе. Про братство трудящихся всех стран жужжали, в котором евреи, по умолчанию, старшими братьями и учителями. Какие карьеры на предательстве своего имени накукарекивали! Из горлопанства, бессовестности и лицемерия... Теперь о недосягаемой высоте морально-нравственного воспитания населения СССР коммунистами. Уж высота, так высота! Высотища! А не скажешь мне, Сивый, почему после распила международными стервятниками СССР, в образовавшихся бандустанах преступность пышным цветом распустилась? Вроде и войн больших у нас не случалось, никакого ужасного природного катаклизма? Почему совки своих сограждан бессчетным числом принялись убивать? Воровать друг у друга, грабить, обманывать, кидать, подставлять? Почему наши женщины многотысячными толпами хлынули на панель, торговать своим телом? Не по причине ли предыдущего «высоко-морального» воспитания? Ведь это все советские люди были. В Советском Союзе родившиеся и выучившиеся. Или это понаехавшие из-за бугра белогвардейцы с фашистами? Они что ли?

– В Советском Союзе родившиеся и выучившиеся, – дубляжно удивился Сивый созревшему в беседе плоду размышлений. – Да, это были мы, советские люди.

– Без Бога в душе потому что в советский период пристрастились жить, – ответил на свой же собственный вопрос Баркашик.

– Тоже верно, – понурив голову, сказал Сивый.

– Задача по перепрошивке сознания русского человека считалась у большевиков одной из самых первоочередных. Создание нового человека – гомо советикуса. Но это требовало длительного по срокам процесса. Шаг за шагом, действие к действию, удар за ударом, звено к звену – год за годом, не прерываясь ни на день. Антропогенетики из лабораторий Мировой закулисы внимательно наблюдали за проводящимися их выкормышами работами. А наиболее «продвинутая» западная интеллигенция чуть ли не уписивалась от восторга. Что им было до страданий и мучений миллионов русских людей? Их восторгала грандиозность замысла эксперимента... Нежить! Ненавижу! – стукнул кулаком по колену Баркашик, встал и направился к книжному шкафу. Пробежавшись пальцами по корешкам, выбрал понадобившуюся книгу, и, листая ее страницы, вернулся на ранее занимаемое место. – Председатель Революционного Военного Совета, Лев Давыдович Троцкий, он же Лейба Бронштейн, прекрасно понимал, что без капитальной промывки мозгов населению долгая жизнь игу жидовскому над многолюдным русским народом не суждена. Вот что он писал о сотворении советского гомункула. Обрати внимание, Сивый, насколько откровенен был Бронштейн: «Мы должны превратить Россию в пустыню, населенную белыми неграми, которым мы дадим такую тиранию, какая не снилась никогда самым страшным деспотам Востока. Разница лишь в том, что тирания эта будет не справа, а слева, не белая, а красная. В буквальном смысле этого слова красная, ибо мы прольем такие потоки крови, перед которыми содрогнутся и побледнеют все человеческие потери капиталистических войн. Крупнейшие банкиры из-за океана будут работать в теснейшем контакте с нами. Если мы выиграем революцию, раздавим Россию, то на погребальных обломках ее укрепим власть сионизма и станем такой силой, перед которой весь мир опустится на колени. Мы покажем, что такое настоящая власть. Путем террора, кровавых бань мы доведем русскую интеллигенцию до полного отупения, до идиотизма, до животного состояния… А пока наши юноши в кожаных куртках – сыновья часовых дел мастеров из Одессы и Орши, Гомеля и Винницы – умеют ненавидеть все русское! С каким наслаждением они физически уничтожают русскую интеллигенцию – офицеров, академиков, писателей...» В белых негров, сука! Русских!

– Видишь, Баркашик, Троцкий призывал русскую интеллигенцию уничтожать... А ты на нее кадушку катил! Мешала, значит.

– А что здесь непонятного, Сивый? Она свое дело сделала, раздула в русском народе революционные настроения, после чего ей настала пора свалить с подмостков истории. Достучался Герцен в колокола, добудился! И пришел черед русской интеллигенции смениться еврейской. Но не все в жизни так просто, как повелевается в циркулярах. И масонским эмиссарам, уже по ходу пьесы, пришлось их переписывать. К слову, не единожды. Ибо умом Россию не понять.

– Как-то не верится, что Троцкий публиковал подобную русофобскую жуть. Что ни говори, а умный человек был. Зачем ему понадобилось настраивать против себя русский народ? Ведь взбунтоваться могли, на Кремль силами всей огромной Руси войной пойти.

– От излишней самонадеянности, для рисовки своим демонизмом среди единоплеменников. Само из-за самонадеянности и получил затем ледорубом в черепушку. Рука у Кобы оказалась чересчур длинной, в заокеанскую Мексику дотянулась.

– Допросился, – удовлетворенно сказал Сивый.

– Пораньше бы, году в шестнадцатом! А то успел козлобородый упырь напиться русской кровушки до обжористой отрыжки.

– Кто ею только не упивался и не упивается, однако не всех ледорубом, – заметил Сивый.

– Кровавая мясорубка братоубийственной Гражданской войны, ожесточение, озверение людей. Расказачивание, раскулачивание, продотряды, продразверстки, комбеды. Целенаправленное и методичное истребление элиты русского народа: аристократии, офицерского корпуса, священничества, купечества, научной и творческой интеллигенции, затем зажиточного крестьянства и служилого казачества. Удар был нанесен по генофонду русского народа жутчайшей силы, невероятнейшей. Такой, что иногда его последствия кажутся совершенно невосполнимыми. Ведь, как известно, от осинки не родятся апельсинки. Законы отрицательной селекции.

Баркашик встал и снова прошелся к книжному шкафу, откуда он вернулся со следующей книгой.

– Но являлись ли эти бесчеловечные злодеяния для русских людей полной неожиданностью? На самом деле, нет, не являлись. Об этих страшных событиях наш народ неоднократно предупреждался. Святой праведник и чудотворец Иоанн Кронштадтский криком взывал с амвона…

Баркашик нашел в книге нужное место и зачитал его вслух.

– «Кайтесь, кайтесь! Приближается ужасное время, столь опасное, что вы и представить себе не можете… И паче Господь отнимет у России Царя и даст ей сатанинских правителей, которые всю землю русскую зальют кровью… Я прихожу в тихий трепет – что будет с грешным миром! Гнев Божий настигнет скоро нежданно за наше окаянство. Руки мои дрожат, слезы покрывают мое лицо», – Баркашик закрыл книгу. – Но многие ли услышали, многие ли приняли близко к сердцу взывания прозорливого святого старца? Не в пустоту ли он вопиял? Каким должен быть ответ, если судить по последующим событиям в истории нашей страны?

– Нет, газеты больше читали, – поделился своим мнением Крепилин.

– Ты прав, к тому времени более образованцы погоду в общественных кулуарах Российской империи делали, нежели молитвенники и печаловальники о народе. А образованцы все бурю накликали, «как будто в бурях есть покой»! Докликались, а потом очень удивились, когда пробужденные к построению нового мира товарыши шариковы начали их грабить, в баржах топить и на фонарях вешать… А после девяносто первого года с образованцами не похожая что ли катавасия произвернулась? Тоже ведь накануне бурю кликали – «перемен, перемен»! Получили вожделенные перемены и не возрадовались! Загундосили о настигшей их нищете, что никому из госчиновничества их квалифицированность стала не нужна.

– Если бы Мишка Меченый страну не сдал, до сих пор бы сверхдержавой были.

– Сивый, а тебе не показалось все это странным? Как-то легко страну он сдал. Мне показалось. А тебе?.. И никто из трехсотмиллионного населения не стал ему мешать.

– Не в одиночку Меченый орудовал, всей подпольной мафией навалились. Заговор высшей партноменклатуры. Между прочим, Российская империя так же легко перестала существовать. Помню, читал в мемуарах какого-то белоэмигранта, что «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три».

– Это барыжье слиняло из России в три дня, русские воины дрались насмерть с ордами Мирового Интернационала не один год! Рыцари тернового венца! На Дальнем Востоке русское сопротивление не затихало до двадцать второго года... Вечная слава героям, не пожалевшим своего живота за свободу нашей Родины! Почтим минутой молчания их светлую память! – предложил Баркашик, и, поднявшись со стула, принял стойку «смирно», скорбно склонив голову к земле.

Присоединяясь к торжественному ритуалу, Крепилин отметил, что вместе с ними встала и Вика, застыв возле стола тоненькой свечечкой.

После минуты молчания, вздымая от пола горящий огневой правдой взор, Баркашик заговорил стихом, постепенно набирая голосом мощь – от тихого до гремящего раскатами грома:

Когда Россию захватили

И на растленье обрекли,

Не все России изменили,

Не все в предатели пошли.

И забивались тюрьмы теми,

В ком были живы долг и честь.

Их поглощали мрак и темень,

Им ни числа, ни меры несть.

Стреляли гордых, добрых, честных,

Чтоб, захватив, упрочить власть.

В глухих подвалах повсеместно

Кровища русская лилась.

Все для захватчиков годилось –

Вранье газет, обман, подлог.

Когда бы раньше я родился,

И я б тогда погибнуть мог.

Когда, вселяя тень надежды,

Наперевес неся штыки,

В почти сияющих одеждах

Шли Белой Гвардии полки,

А пулеметы их косили,

И кровь хлестала, как вода,

Я мог погибнуть за Россию,

Но не было меня тогда.

Когда (ах, просто как и мудро)

И день и ночь, и ночь и день

Крестьян везли в тайгу и тундру

Из всех российских деревень,

От всех черемух, лип и кленов,

От речек, льющихся светло,

Чтобы пятнадцать миллионов

Крестьян российских полегло.

Когда, чтоб кость народу кинуть,

Назвали это «перегиб»,

Я – русский мальчик – мог погибнуть,

И лишь случайно не погиб.

Я тот, кто, как ни странно, вышел

Почти сухим из кутерьмы,

Кто уцелел, остался, выжил

Без лагерей и без тюрьмы.

Что ж, вспоминать ли нам под вечер,

В передзакатный этот час,

Как, души русские калеча,

Подонков делали из нас?

Иль противостоя железу

И мраку противостоя,

Осознавать светло и трезво:

Приходит очередь моя.

Как волку, вырваться из круга,

Ни чувств, ни мыслей не тая.

Прости меня, моя подруга,

Настала очередь моя.

Я поднимаюсь, как на бруствер,

На фоне трусов и хамья.

Не надо слез, не надо грусти –

Сегодня очередь моя!

Гремя строкою «настала очередь моя», Баркашик не то чтоб чьи-то стихи школярски зачитывал, видно было, что говорит он от собственного имени, действия свои словами облекает, обозначая зримыми духовными контурами свой позывной в метафизике жизнетворения.

По истечении небольшой паузы после декламации, Баркашик перекрестился идеально безукоризненным наложением на себя креста.

– Клянусь отдать все силы без остатка в борьбе за Русскую правду и Святую Русь! Во славу Христа! Не убоюся никого, кроме Господа Своего! Аминь!

Смотря во все глаза на Баркашика, Сивый несколько перепугался только что увиденного и услышанного. Чересчур насыщены решимостью были голос и взор стоящего пред иконами молодого исполина, чересчур преисполнены воинственности. Почувствовав, как отливает от щек кровь, догадался, что сейчас он выглядит сильно бледным. Ему тоже нужно клясться или нет? В чем клясться? Зачем? Что за организация у этих ребят? Чем они занимаются? Но увидев внимательный Баркашиков взгляд, следивший за ним, не проронив ни звука, отрывистым жестом осенился крестным знамением. К его облегчению, Вика ни в чем не клялась – молча постояла, перекрестилась и присела, взяв в руки книгу.

– Присаживайся, Сивый. Чего примерз к полу, как статуя на постаменте? Присаживайся, присаживайся, – пригласил его, разместившийся за столом Баркашик. – Вот и молодец, вот и умничка, – приговаривал он опускающемуся на табурет бледному как мел Ивану Николаевичу. – Не боись, поезда под откос пускать, стекла бить в городской мэрии никто заставлять не будет. Но пришло время становиться тебе русским, вырвав свой дух из матрицы сатанинской системы. Ты, твои мышцы и энергия, твоя душа, генная память твоего рода, Святая Троица Единосущная – и никакая нечисть к тебе не подступится!

Снова захотелось закурить. Но этот позыв удалось подавить гораздо меньшими усилиями, нежели предыдущий. Просто мысленно перенес перекур на более поздний час. Позже, позже, позже. И желание отползло, притупилось.

– Баркашик, а откуда у тебя такая информация, такие убеждения? Не в школе ж тебя этому учили?

– Не со школы, это точно. Кто бы позволил русским детям в нынешней школе истинную историю своего народа изучать? Что бы это за оккупация получилась?.. Дед у меня, Юрий Тихонович, золотой старик был, – улыбнулся Баркашик. – Полковник, до выхода в отставку в начальниках штаба артиллерийской дивизии служил. Я у него до четырнадцати годочков проживал. Вдвоем с ним жили, вдовый он был, супругу как похоронил, так бобылевать до конца дней и остался. Он меня из кыгтей ювенальщины вырвал, в инкубатор собирались отправлять, на пролоклонировку. Родной дед, я не из приемышей, – посчитал нужным пояснить Баркашик. – Я ему письмо написал, он приехал и забрал. Как я подрос, дед мне о многом поведал. Просил только, чтоб в школе о рассказанном с друзьями не откровенничал. Не верил он, что советско-сатанинская власть насовсем ушла. У чекистских начальников, говорил он, до сих пор в кабинетах портреты бесноватого маньяка-убийцы Дзержинского висят, что у украинских эсбэушников, что у российских фээсбэшников, под демократов лишь загримировались, удобный час выжидают, без грима в нашу жизнь вернуться. Ненавидел дед советскую власть, ненавидел и боялся. Ты ее, внучек, не знаешь, говорил он, какая это страшная власть, человекоедская, она души у людей выжирает, самим дьяволом для такой цели изобретенная. И всегда при этом крестился. Он, как в отставку вышел, в православный храм стал ходить, не таясь, а до того веру свою скрывал. Тебе, небось, Сивый, куда получше моего ведомо, как начальники в СССР на верующих подчиненных косоротились, а дед – военный, офицерские звания нужны, чины, звезды на погонах. И мама его научила хитрить с властью: на виду со всеми быть, а в сердце Бога хранить. У нас в роду семейная тайна была. Отец у моего деда из раскулаченных. Он из родного села со всею своею семьею выслался комбедом в Сальские степи. Там все его близкие от болезней упочили – и его родители, и жена с двумя маленькими детишками, один мой прадед живой остался. Сбежал он оттуда. Сотни верст пешком шел, в лесах, что зверь прятался, в степях ужом ползал, но пробрался до своего села и председателя сельсовета собственными руками удавил, прям в его кабинете. Предок мой – по дедовым рассказам – силищи был неимоверной, подковы гнул, лом в узел на спор сворачивал. Я и то, получается, в сравнении с ним мозглячок, – усмехнулся Баркашик. – Лом узлом не стяну, пробовал, силенок не хватает. Поэтому, думаю, недолго прадед с партейцем возился. Шею ему свернул, сельсовет поджег и подался в дальнейшие бега, скитаться по белу свету. И правильно, я считаю, прадед с той тварью поступил. Воздалось по заслугам. Тот ублюдок не одно семейство из их округи погубил, списки его рукой составлялись, поименно рассортировывал земляков – кому в своем дому далее проживать, а кому страдания принимать – на подводы и к высылке, в тундру, чекисты-то по готовым бумагам лютовали. Поди, под портретом «лучшего друга всех физкультурников и колхозников» ретивый смерть и принимал. Исполнив долг перед погубленной коммунистическими выродками семьей, прадед убежал сюда, на Украину, и, какими-то способами разжившись поддельными документами, начал новую жизнь, как будто по первопутку – женился, построил в чужих краях новый дом. А в свое родное село больше не показывался. Работали с женой в колхозе – он трактористом, она птичницей. Две дочери и двое сыновей у них родились. Когда началась война, прадеда в армию не призвали в силу возраста, ему пошел шестой десяток, да и здоровьице у него рано подкосилось, сердчишко пошаливало, не вояка уже был. Ну и Красная армия так стремительно откатывалась на восток, что не успели оглянуться, как на их хуторе расквартировывались на постой зольдатен Вермахта. С эвакуацией не заладилось. До сорок третьего года бедовали под немцами. Кое-как выжили. Кормились в основном со своего огорода, картоха и буряк выручали. А всю живность со двора немчура быстро выгребла. «Матка, яйки, млеко, хрю-хрю». Дождавшись армию-освободительницу, прадед с прабабкою снова пошли трудиться в колхоз. А в сорок шестом – голод. Страшный голод! И это после Победы! Ели крапиву, лебеду, из коры деревьев супы варили. Из большой семьи в живых остались только прабабка, Анисья Демидовна, и один из сыновей, мой будущий дед. Он когда о родных вспоминал, всегда говорил со слезой в голосе и анафемствовал коммунистов – на его глазах умирали от голода отец, брат и две сестренки, а коммунисты зерно за границу продавали и в хранилищах гноили. Голодомор был, голодом вымаривали русский народ. Дед говорил, что коммунисты гораздо хуже немецких нацистов, те хоть собственный народ с такой безжалостностью не уничтожали. И кроме проклятий у деда никаких других слов для них не находилось. Каннибалы! Нетопыри! Дед и заложил во мне националистические убеждения. Ибо русский националист это прежде всего антисоветчик, антикоммунист, всегда помнящий о многомиллионных жертвах своего народа, о его муках и страданиях в осиянии лучей сатанинской пентаграммы. И как только в России восстановится русская власть, над коммунистической партией за все ее преступления, совершенные против нашего народа, обязательно будет суд. Русский народ станет судить! По справедливости! По чести и совести! Все архивы откроем, рассекретим, во всех городах и селах Руси, до всего докопаемся, ничто от нас не укроется. Коммунистическую символику под запрет наравне с нацистской, коммунистическую идеологию навечно в кунтскамеру особо токсичных для человечества химер. Так и будет, Сивый. Вспомнишь мои слова, ежели доживем до вожделенного часа Русского Рассвета. За все пролитые потоки крови и слез ответят, за все наши страхи. Мы не доживем, наши дети доживут, но это будет непременно, русские не могут исчезнуть с земли бесследно, растворившись во лжи и неправдах. И одним из обвинителей коммунистической хунты выступит мой покойный дед, сын раскулаченного калужского крестьянина, уморенного голодом на Полтавщине вместе со своими детьми. С того света слова его обличения прозвучат, громко, отчетливо. Не отвертятся твари. И живые, и мертвые будут говорить. В сотни миллионов голосов, сотни миллионов свидетельств накопилось за сто лет порабощения инородческим игом нашей земли. Дедушка, когда умирал, с меня клятву стребовал, что я съезжу в Калужскую область, найду село, откуда наши родовые корни, и поклонюсь могилам предков. Сам он за все годы своей жизни не решился на подобную поездку. Опасался, вдруг кто из земляков узнает в нем сына кулака-контреволюционера, воинскую карьеру боялся под удар подставить. А он и вправду был очень похож на своего отца, вылитая копия – я фотографии прадеда видел. Стало быть, его страхи оказаться узнанным в родном селе, имели под собой серьезную почву. Из старожилов стоило б только кому на глаза попасться. Дед служака был, каких поискать. Может быть, и до генерала бы дослужился, но не судьба, с юных лет в его личном деле за ним числилась «крамола», что во время войны он находился на территории оккупированной противником. Будто вина девятилетнего полтавского мальчишки в том была, а не генералиссимуса Сталина, благодаря гениальным полководческим талантам которого, немцы в течение нескольких месяцев захватили Прибалтику, Белоруссию, Украину и немалую часть Великороссии. Будто не Красная армия своим драпом обрекла десятки миллионов советских людей на жизнь под немецким сапогом. Представь теперь, ежели б к этой «крамоле» приобщилось, что его отец являлся заклятым классовым врагом советской власти? Его к военному училищу и до порога б не подпустили. А сумев скрыть подобные сведения о себе, он на офицера выучился, Родине много лет верой и правдой послужил. Но, заметь, в ряды ненавистной компартии дед принципиально не вступал, любые предлоги использовал, чтоб избежать членства. На недоуменные замечания по этому поводу вышестоящего начальства с неизменным постоянством отвечал, что недостоин «высокого» звания коммуниста, дескать, идеологически еще не созрел. Так до самого выхода в отставку и продержался – коммунистом не стал, от Христа и от русского народа не отрекся, совесть свою на завидную карьеру не променял.

– Только дед? Только его кровные претензии к советской власти? И все? – позволил себе усомниться Крепилин. – Личной ненависти к коммунистам одного лишь дедушки, даже самого любимого, мне кажется, маловато будет для создания убежденности по силе, подобной твоей. Ведь было, наверное, что-то еще? И глубокие знания – они сами по себе не появляются, дедовых детских воспоминаний для них явно недостаточно.

Прежде чем ответить, Баркашик задумался. Стоит ли ему говорить с Сивым более откровенно сейчас или погодить, присмотреться к нему повнимательнее. Не так прост этот мужичок, как показался ему вначале их знакомства. Никто из бойцов его организации вопросов аналогичного характера ему не задавал. Но разве исключительно лишь дурак достоин доверия? Почему чужой ум нас пугает или, как минимум, настораживает? Не рентабельнее ли с умным потерять, чем с дураком найти? Рискнуть? Неглупый человек в соратниках и соработниках не помешает… Да и есть в этом Сивом что-то настоящее, стержневое. В принципе-то, ничего уж такого особо конфиденциального, только лишь дополнить информированность. А заподозрить в бомже Сивом провокатора спецслужб – это и вовсе схоже на паранойю.

– Верно подметил, Сивый, одних рассказов дедушки для этого было бы мало. Однако дедушка заложил основы моим взглядам и убеждениям, пробороздил в поле моего сознания им направление. Но ежели б я ему сказал, что по своим взглядам он является русским националистом, он наверняка бы на меня накричал… Поскольку, как бы он ни ненавидел коммунистов, учился-то он в советской школе, был выпускником советского военного училища. Сиречь, промывку мозгов получал обязательную, невольно, на подсознательном уровне. Накричал бы поначалу, при лобовом столкновении своего миропонимания с неизвестными ему понятиями. Ну, а потом бы разобрался, не сомневаюсь. Правильный был старик. Однако, не понимая многого сам, он в детстве научил меня, где искать правду, в какой стороне. Затем, уже без дедушки, читал книги, развивался, ликвидировал разжидивающее мозг невежество. Но многому ли возможно научиться самостоятельно? Тут ты прав, Сивый. Кто ищет, тот всегда найдет. Хотеть, желать, стремиться, а случай нужный непременно подвернется. Бог поможет. Так и со мной было. Лет в пятнадцать на рынке познакомился с одним дяденькой, он книгами с лотка торговал. Событие случайное, но на самом деле заранее предопределенное. Заметив мой интерес к литературе правой направленности, он со мною разговорился, познакомились. Узнав, что я детдомовский, бесплатно дал книгу на дом почитать, как сейчас помню – «Россия в концлагере» Солоневича. Хотя с возвратом давал, под честное слово, но совершенно незнакомому мальчишке, которого в первый раз в глаза видел. Душевный мужик, из настоящих русских. Книгу одолжил и пригласил в гости в «штаб-квартиру» их организации приходить. Таким образом я стал вхож в местную ячейку «Союза Русского Народа». Стал посещать их мероприятия, познакомился с соратниками Михаила Анатольевича из других русских организаций. Тоже ничего мужики оказались. Многому меня научили, подсказывали, каким книгам внимание уделить. После службы в армии я возобновил знакомство с «союзниками». Но сейчас уже другими глазами на них смотрю. Люди грамотные, знающие, газету свою издают, но говоруны-ыыы. На словах только грозные, и от разговоров к живому делу никогда не перейдут. Антимонии разводить – это да, виртуозы. Правда и есть, что послушать, чему поучиться, особенно на начальной поре. Книгочеи. Но одни и те же лица, многих уже не стало, умерли. Нового притока людей нет, молодежь в движение не идет, не интересуется. Да и поговорить на нынешний день любят под выпивку, словно на трезвую голову разговор у них хуже получится. Почти каждая их сходка пьянкой заканчивается. А в последнее время так вообще… Стыд сказать. Могут напиться и начать своим соратникам-собутыльникам морды бить, бороды рвать. Синюшный бойцовский клуб открыли старички, адреналина хапают. Стареют, из ума выживают. Хорошо хоть не режут друг друга пока. О предательстве идеи орут, и кто из них самой верной истины придерживается. Было, Валерий Владимирович своего товарища Михаила Анатольевича со всего размаху стулом по макитре пригостил. По-православному. С чего страсти, спросишь, разгорелись? Не сошлись во мнениях, в каком порядке располагаются цвета на имперском флаге – черная полоса вверху или белая. Потом ничего, помирились… До следующего «мероприятия». На нем снова на кулаки сошлись по тому же самому поводу. Правдоизыскатели. Я с ними только до определенного момента нахожусь, пока они не начинают чересчур явно глупеть от водки, тогда делается нестерпимо скучно и я покидаю их компанию. Так что наиболее продуктивная часть их симпозиумов, с мордобоем и руганью, проходит уже без меня. В последствии по пересказам подробности узнаю. Быть может, и вовсе перестал бы к ним захаживать, надоела мне их синюшная мордоквасия, но они мне компьютером пользоваться позволяют. С соратниками из других городов Украины переписываюсь по электронной почте, с Россией – из Москвы и Петербурга, новости разные по интернету смотрю, статьи читаю. Сейчас время такое, что электронные СМИ заметно потеснили полиграфические – начало третьего тысячелетия от Рождества Христова. Главное в СМИ что? Помимо эксклюзивности материала? Оперативность распространения информации. Пока-ааа газету в тираж наберут, на телевидении даже экстренную, внеплановую программу и то мал-мальски требуется срежиссировать. А в интернете информацией завладел – блымс-блымс по клавиатуре – и выпустил ее в эфир. Первый, значит, лучший.

– Почему тогда самим этим компьютером не обзавестись, если он так необходим? – спросил Сивый, особо не вдумываясь в произносимое, расслабленно вплыв в протоку их беседы.

– Дебил?! Или прикидываешься?!

Рванул барабанные перепонки Сивого крик взбеленившегося Баркашика.

– Для пользования компьютером электричество нужно! Электричество! Ау! Ау-ууу! – проорал в разные стороны Баркашик, поводя головой с приспособленными надо ртом под рупор ладонями: – Где ты его здесь наблюдаешь, Сивый? Покажи! Где? Ау, электричество, где ты?

Сивый испугался взрыва агрессии двухметрового верзилы. Она его пришибла, контузила. Еще больше он испугался ее совершеннейшей беспочвенности, абсолютной беспричинности. Чего он такого сказал? Что у Баркашика на уме? Неужели ненароком он уязвил гордость гостеприимного хозяина? Может, получилось и так. Но ведь он не нарочно. Или, что хуже, тот решил, будто Сивый подтрунивает над ним насчет его клошарской асаны?

– Я не к тому. Что ты, Баркашик? Я с компьютерами никогда дел не имел, откуда я в них понимаю? Разве нельзя другую квартиру, с электричеством, чего тебе стоит? Я не к тому, я не то хотел сказать, – испуганно лепетал Сивый первые приходящие ему в голову слова. Лишь бы загасить их рясностью огонь гнева, разгоревшийся в груди Баркашика.

– Сивый, я, небось, получше тебя знаю, какая мне квартира нужна, с электричеством или без? – Баркашик говорил уже гораздо более уравновешенным тоном. Неизвестно, как со злостью, но эмоций поубавилось значительно. – В подобных вопросах я как-то до сих пор без советчиков обходился.

– Конечно, конечно, – закивал головой, словно китайский болванчик, Сивый.

– М-да, – раздумчиво вымолвил Баркашик. Вложив в это «м-да» все недовольство собой. Перепуг Сивого ему не понравился.

– Я это… – заговорил Сивый. Не оставляя попыток сгладить неведомую покамест для своего понимания оплошность, допущенную им в разговоре.

Баркашик сдвинулся на край кресла и, сконфуженно заглядывая собеседнику в глаза, положил обе руки ему на плечи. – Сбейся, Сивый!.. Не по теме наезд, – и обернулся к своей невесте: – Вика, будь любезна, сделай нам чайку.

Хотя Сивый и сообразил, что Баркашик полностью принял вину на себя и старается его теперь задобрить, однако чересчур уж свежа была в памяти Сивого гневливая выходка Баркашика и его преисполненный ярости крик, чтобы он смог сразу вернуться к своему прежнему душевному состоянию. Прийти в себя время ему еще потребуется. Но ошибиться трудно, Баркашику зачем-то понадобилось его сердечное расположение. Иначе не обременялся бы он сейчас извинениями. Не похоже, чтоб подобные поступки были свойственны его суперменистой натуре.

– Ты покурить хотел? – продолжил раздачу «пряников» Баркашик. – Сходи. Только не в квартире, а как договаривались, на площадке.

Насчет покурить Сивого долго уговаривать не пришлось, поднялся с табурета, едва в воздухе растаяли звуки Баркашикова соизволения.

По возвращении Сивого ждала дымящаяся чашка крутозаваренного чая. Даже издали благоухающая запахом лимона.

Сивый выпил две чашки чая подряд. Налил третью, оставив ее на столе. На потом. Горло промачивать в промежутках между разговорами.

А к ним Баркашик приступил не мешкая, вслед завершению чаепития.

– Процесс создания человека нового типа – гомо советикуса – было невозможно осуществить без атмосферы страха и ужаса, должного охватить все население страны от мала до велика. И эту задачу большевики выполнили безукоризненно. Страх за завтрашний день сделался постоянным спутником жизни всякого гражданина Совдепии, исключений в данном вопросе сатанинскими антропогенетиками не предусматривалось ни для кого. Всем дрожать и бояться! Всем. Вне зависимости от должности, званий и былых революционных заслуг. Тех, кто был способен к сопротивлению перерождениям русского духа – или истребили физически, или на долгие годы отправили в ГУЛАГ в роли дармовой рабочей скотинки. Рушились и осквернялись православные храмы, выкачивались по концессиям за бугор наши национальные богатства, голодоморы, выкашивающие, как из пулемета, трудовой люд сел и станиц, аресты миллионов терпил по надуманным обвинениям, массовые казни невиновных. А народ затаился, безмолствовал, каждый подумывал, как бы ему самому остаться живу, не убиту, не быть замученному в чекистских подвалах, не отправленному по этапу в лагеря на Колыму или в ледяную тундру. Но единственно страха большевикам становится недостаточно, им необходимо заручиться круговой порукой непосредственных участников делов тьмы, и побольше туда числом втянуть, побольше. И они учредили на русской земле систему всеохватного стукачества и доносительства. Пик этой системы пришелся на времена сталинского правления. Особенно ярко это проявилось в предвоенные годы, с тридцать пятого по сорок первый. Когда здоровающийся приветливо утром сосед мог вечером того же дня, проявляя революционную бдительность, написать на тебя донос в НКВД за какое-нибудь невпопад сказанное слово. Не страх, а жуть антихристова повселюдно воцарилась! Что там соседей, в семьях друг друга стали бояться – всяк человек только сам за себя. Вот что сотворили. Русский русскому не верил! О, Федор Михайлович, Федор Михайлович, как же ты провидчески все предвосхитил, – Баркашик взял со стола книгу, видимо, приготовленную к прочтению, покамест Сивый выходил на перекур. И верно, Баркашик открыл книгу в месте, куда была вставлена закладка. – «У него хорошо в тетради, у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все – каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное – равенство», – он закрыл книгу. – Не зря при советской власти роман Достоевского «Бесы» числился в каталоге запрещенной литературы со штампом – реакционный. Чересчур уж обличающе для коммунистов звучали строки произведения! С незатихающей злободневностью! Недалекое будущее своей несчастной Отчизны пророк Достоевский увидел из второй половины девятнадцатого столетия. Корежили русский дух, через колено ломали, души людские уродовали. Партийцы бдили, чекисты зверствовали. Ибо установление в обществе коммунистических норм морали и нравственности, насквозь лживых, подлых, продолжало болезненно восприниматься русским человеком, для которого совесть и служение правде являются основой цивилизационного кода его менталитета. И террор стих, а советский человек все равно с самого юного возраста, с момента инициации через октябрятскую организацию, выдрессировывался жить не по совести, а вопреки ее голосу – думать одно, говорить второе, делать третье. Предыдущими поколениями разбег взят. Русский народ задыхался в фальши и лжи коммунистических газетных передовиц... Чего молчишь, Сивый, согласен со мной во всем?

«С тобой попробуй, не согласись, – мозговал Крепилин: «Харе, подискуссировали». Но вслух озвучил свои мысли в иной окраске:

– Ты говоришь, я слушаю.

Однако слушал он Баркашика сейчас особо не вникая в то, что тем произносилось. Больше изображая из себя внимательного слушателя, чем действительно им являясь.

– И как ты к сказанному мною относишься? Не вижу реакции.

– Как, как, – пробурчал под нос Сивый. – Не знаю я, как к этому относиться. Слушаю и все.

– А ты определись. Или я стенкам рассказываю?

Сивый понял, что свое мнение хоть в какой-то форме высказать ему все-таки придется, Баркашик насел, не отвертишься. Не хотелось, а надо.

– Возможно и были какие-то перегибы у советской власти, с этим я согласен. Но ведь были у нее и неоспоримые достижения. Которые свершились благодаря ей. Ты говоришь, Сталин плохой, а не случись его в тот период на вершине власти, кто знает, победили бы мы в Великой Отечественной войне или нет? Не под его ли патронатом возросли «маршалы Победы» Жуков, Рокоссовский, Конев, Малиновский? Против мощи всей Европы битву выиграли. Может, без жесткого руководства Сталина и к началу войны не сумели бы подготовиться? Может, иного пути у него не оставалось? Или у советской власти врагов было мало?

– Да-ааа, – протянул Баркашик. – Почему-то именно эти аргументы в защиту коммунистического режима я от тебя и ожидал услышать. Победа в Великой Отечественной войне – для совка это святое и непреложное.

– А для тебя нет? – с плохо скрываемой неприязнью спросил Крепилин. Прорвалось.

– Почему? Для меня тоже. Но вместе с тем для меня история России не с семнадцатого года начинается. И в ней святых дат для памяти русского человека достаточно. У совка же одна – Победа СССР в Великой Отечественной войне. Ах да, плюс полет Юрия Гагарина в космос.

– Не только. А советский спорт? Все Олимпиады были за нашей командой, почти по всем видам золотые медали. А достижения советской науки и промышленности? Со счетов сбросить? С Америкой тягались на равных. А не скажешь мне, Баркашик, в каком месте сегодня находится Украина? Чем мы сегодня от Мозамбика отличаемся?

– А в каком месте должна находится колония? И от Мозамбика мы отличаемся лишь тем, что там живут негры черные, а у нас негры белые. О нынешней Украине не будем, о ней бы я со свидомитами с гораздо большим интересом пообщался. А с советским человеком хочу поговорить о Великой Отечественной войне. Особливо за цену победы в ней… Ты вот пиликнул, что Сталин и советское руководство хорошо подготовились к началу войны. Удивительное утверждение. Удивительнейшее! Феноменальное по своей абсурдности. Однако позволь уточнить, как же при хорошей подготовке наших вооруженных сил к войне Вермахт громил Красную армию по всей протяженности фронтов, гнал ее от собственных границ практически без остановок? Как почти всю европейскую часть СССР немцам удалось захватить? Впрочем, что для совка существующие архивные данные, документальные кинохроники, ежели они разнятся с установками его мировоззрения? Ничем через них к разуму совка не пробиться, моментально защитные блокировки срабатывают. Слава КПСС!

– Неожиданно Германия напала, без объявления войны. Застигли нашу армию врасплох.

– Неожиданность может продолжаться час-два, потом она перестает быть неожиданностью, делаясь прозаичным фактажом. Ну, пусть, допускаю, последствия вероломного нападения могли растянуться на неделю. Однако неожиданность не могла длиться более года. И вообще, государство для того армию и содержит, деньги на нее из казны тратит, чтоб она была готова к войне всегда.

– Против всей Европы воевали, вся европейская экономика работала на мощь германской военной машины.

– Вся мощь – это да! – воскликнул насмешливо Баркашик. – Но я, наверное, тебя удивлю, ежели скажу, что Вторая Мировая началась не двадцать второго июня сорок первого года, а первого сентября тысяча девятьсот тридцать девятого? И советские эшелоны с сырьем для германской военной промышленности продолжали идти к границе даже в те часы, когда люфтваффе сбрасывало бомбы на советские города. Подпитывали нацистскую Германию, согласно договору о дружбе и взаимопомощи. Вся мощь! Ого-го! И совместный парад советских краснознаменных и немецко-нацистских войск после победы над панской Польшей в городе Бресте. И генеральный секретарь ЦК ВКП(б) товарищ Сталин, славший поздравительные телеграммы фюреру Германского Рейха Адольфу Гитлеру в сороковом году по случаю взятия немецкой армией столицы Франции.

Крепилин сидел слегка опешивший от подобной трактовки истории СССР. Не сразу нашелся и какое слово молвить.

– Политика – вещь хитрая. В ней обычным аршином ничего не вымеряешь, – и, помолчав, спросил: – А правда насчет поздравлений?

– Почему неправда? Правда, еще и какая! Только очень она неудобная советским историкам. А они до сих пор тон в отечественной науке задают. И не от того ли неожиданность нападения с нами приключилась, что в преддверии войны «великий» стратег Сталин среди командного состава РККА кровавую чистку провел. Толковых профессионалов на плаху, под лезвие топора, а лизоблюдов, чутко улавливающих настроения руководства партии и правительства – на повышение. И так проредил тиран командирские ряды, что кое-где накануне войны капитаны да старлеи полками командовали. Но как оказалось, любить всеми фибрами души товарища генсека мало для того, чтоб громить умеющего воевать противника, куда более сгодился бы воинский профессионализм. Верноподданическое дурачье гробило боевую технику и живую силу Красной армии в наспех разработанными их штабами операциях, втягивало вверенные им в подчинение войска в окруженческие котлы. Киевский котел – почти семьсот тысяч пленных, Вяземский котел – шестьсот тысяч, Харьковский котел – двести тысяч, полуторагодичная мясорубка под Ржевом, перемоловшая между своих жерновов полтора миллиона советских солдат и офицеров, когда «отцы-командиры» гнали в атаку батальон за батальоном на отлично оборудованные немецкие позиции. В чистое поле, под пулеметы, что мишени на полигоне. Гнали и гнали! Полтора миллиона русских мужиков погубили. В лоб перли, на ура. От великого полководческого ума что ли? От использования навыков сражаться по-суворовски – не числом, а умением?

– Не сразу научились воевать, опыта боевого не хватало. Немецкие войска перед нападением на СССР половину Европы в сражениях прошагали.

– Почему немцы были обучены воевать, а бойцы и командиры Красной армии нет. Чья вина? Фамилии? Занимаемые должности? Никогда прежде русская армия не знала таких позорных поражений – за первые полгода войны в плен попало около четырех миллионов ее бойцов. Тебя это не смущает, Сивый? И были ли в анналах истории другие примеры подобного разгрома? Полководческий гений Иосифа Виссарионовича, говоришь? Четыре миллиона пленных!

– Баркашик, а как быть с тем, что в сжатые сроки после такого «небывалого в истории разгрома» Советская армия добивала нацистскую зверюгу в его собственной берлоге? Прибили и тушу освежевали. Это ли не свидетельство победительности стратегического мышления советского командования?

– Командования?! Что о стенку горох, однако. Так воевать особых талантов не требуется. Потерь не считать, «бабы еще нарожают»… Русский солдат! Его высокий воинский дух! Он-то и вынес на своих раменах основное бремя той войны. В ноги нужно кланяться при встрече каждому ветерану. Победили, невзирая на скудоумие, подлость, головотяпство собственного руководства. Выстояли, выдержали. Притом, защищая власть не свою, чужую, изуверски безжалостную к русским людям. Между молотом и наковальней тогда оказался наш народ. И выбор у него был невелик.

– Землю свою защищали, а не коммунистическую партию.

– Здесь я с тобой согласен, Сивый. Землю, будущее своих детей и внуков отстаивали. Утешая сердце надеждой, что не навсегда большевистские ублюдки у кормила власти над Россией засели. Но более миллиона советских граждан приняли от немцев оружие, сражаться со сталинско-ленинским режимом. Неужели они все были трусами и предателями?

– А то кто ж? Под фрицев прогнулись, против собственного народа пошли, врагу помогать отчую землю захватывать. Конечно, предатели. Против своей Родины!

– А разорения тяжким трудом нажитых хозяйств, а аресты и убийства чекистами любимых людей, а унижения и издевательства со стороны советских начальников и их прихлебателей? А разрушение «комиссарами в пыльных шлемах» уклада жизни русского православного человека? Думаешь, всяк смиренно проглотил? Думаешь, ни у кого не накипело? Думаешь, не нашлось мстителей? И трусость случалась, не спорю, и нередко, и мерзость предательства, когда никаких идей, кроме сбережения «бесценной шкуры». Но не у всех, не наговаривай. Были и другие. И те другие, Сивый, не против Родины шли воевать, они шли расплачиваться за мучения своего народа с сатанинской, безбожной властью, бить в клыкастую пасть совдеповскому чудовищу. Для многих из этих русских людей Вторая Мировая виделась, как продолжение войны Гражданской... И погоди, кого предали атаманы Краснов, Семенов, Шкуро? Они что, являлись гражданами Советского Союза, давали воинскую присягу красным дьяволятам?

– Так-то оно так, однако если бы немцы победили, лучше бы русскому народу не сделалось. Мы для немцев людьми второго сорта считались, унтерменшами. Их вожди об этом в открытую в своих агитационных прокламациях заявляли. Раса господ. Они заранее, еще в преддверии нападения, между собой имения барские по нашей земле распределяли, участки столбили. Русь планировали за Уральский хребет загнать и колючей проволокой оградить. А землица им наша нравилась. «Дранг нах остен» – вечная мантра германских вояк, в каждой германской семье дома «Майн Кампф» хранился. И наши деды этот, самый страшный за всю историю, натиск отразили! Воевать как надо научились и отразили!

– Воевать, говоришь, научились. Однако не только в умении воевать проблема, не менее важной по своему значению являлась проблема отношения советского командования к простому солдату. Вот тебе яркий пример. Конец войны. Берлинская операция. Во время штурма столицы Германии полегло около ста тысяч советских солдат и офицеров. Точно так же как подо Ржевом, командование посылало на убой, прямо под прицельный огонь пушек и пулеметов немецких укрепрайонов полк внакат за полком, батальон за батальоном. Научились? Ну, ну, защитничек.

– На войне без потерь не бывает, на то она и война. Да и поскорее с ней разделаться, наверное, хотелось. Отсюда и большое количество потерь.

– А зачем было вообще штурмовать Берлин? Тем более, лезть напролом, дуриком подставляя солдат под вражеские снаряды? Война уже была выиграна, Берлин окружен со всех сторон. Обложили блокадой, и бомби его спокойно с воздуха, по квадратному метру выбамбливай – в небе было полное господство нашей авиации. Пожалей солдат, побереги – они этого заслужили своим мужеством и героизмом на полях сражений страшной войны. Но когда коммунистам было жалко русского человека?

– Над Рейхстагом должно было развеваться красное знамя, а не звездно-полосатое. Для истории, для потомков. Американцы с англичанами могли нас опередить и первыми войти в Берлин. Тогда бы победа значилась не за нами, а за ними. Они ведь тоже к Рейхстагу рвались. Мы с востока, они с запада.

– О, как пафосно и красиво ты глаголишь, Сивый! Да-аа, – протянул Баркашик, – дело, получается, сложнее, чем я полагал. Советское мировосприятие весь разум тебе затмило, даже сердце биться в своих ритмах заставило… Для истории – ладно. А вот у ста тысяч погибших в совершенно ненужной боевой операции русских солдат потомки как раз и не родились. И кто не стал отцами? В сражениях гибли лучшие, цвет нации – самые мужественные, самые храбрые, самые волевые мужчины. Это у них не было продолжения рода, это они не оставили после себя потомства. Проигрыш это для русского народа? Проигрыш. А может, это было осознанное жертвоприношение сатанистами-коммунистами человечины на прокорм демонической инфернальщине? Никогда такую константу не рассматривал?

– Врага в слезах не утопишь, с ним биться нужно. И во всех войнах всех времен и народов в первую очередь всегда гибнут самые мужественные и самые смелые мужчины – это законы войны. И для народа их смерти, конечно же, утрата. Но была великая война, и потому цена за нее полагалась великая, иной быть она не могла. Мы победили, и это самое главное. Победителей не судят, как говорится. Насчет жертвоприношения… Коммунисты – сатанисты? Не слышал никогда ничего подобного.

– Ага, опять в твоем сознании запострибэнькалы мысленки о конспирологии. Ладно, отложим обсуждение этой стороны вопроса для последующих разговоров, когда ты к ним станешь готов. Ты у нас все-таки человек на отлично усвоивший материалистические догмы марксизма-ленинизма, где духовно-мистическому места не находилось. Не находилось на низовых уровнях общественной жизни СССР. На более высоких пользовались иными знаниями. Чтобы это понять, тебе потребуется почитать кое-какую литературу, кстати, имеющуюся здесь в наличии. Подскажу какую… Цена великой победы? Ощути хотя бы разницу между крайней необходимостью и наплевательством. Жертвы на алтарь сатане – это потери живой силы, которые было возможно и необходимо избежать. А что получается? Изумительнейший военный гений Сталин, великолепный стратег (!!!), выигравший войну ценою жизней более тридцати миллионов граждан страны Советов. В чем тут его гениальность, не уточнишь? Немцы в войне потеряли около восьми миллионов. Сравни соотношение потерь. В чью пользу?.. И победителей, Сивый, в подобных случаях судить не помешало бы. Если их не судить, то впереди нас обязательно ожидают победы подобного рода. Надолго ли хватит русского народа при таких победах?

– Как смогли, так и победили! – с вызовом парировал Крепилин. Ему теперь стало совсем неважным, сумеет он понравиться Баркашику, примет ли он его в ряды своей организации или прямо в это мгновение двухметровый верзила кинется глушить его мнение каратистскими приемчиками, и, изрядно покалечив, вышвырнет не угодившего ему гостя за дверь. Ибо оказывается, в его миропонимании, к собственному вящему удивлению, существуют вещи, казалось бы вроде совершенно абстрактного характера, но в определенные моменты способные сделаться для него важнее своей безопасности. Спавшие где-то в глубине его сознания, они всколыхнулись ныне разогревом разговора с Баркашиком. И сейчас Крепилин отстаивал правду своей жизни, правду собственного миропонимания, понятия надличностные, не шкурные, о существовании которых в себе до сегодняшнего разговора он и не подозревал.

Однако вместо того, чтобы наброситься на него с кулаками, Баркашик внезапно рассмеялся. Совсем нежданно-негаданно. И его развеселили не слова Сивого, не вызов, явственно прозвучавший в них, а выражение злости и своенравия, зримо обозначившиеся на лице собеседника. Смеялся почему-то радостно и довольно.

Крепилин смотрел на Баркашика в полном недоумении. Он не мог сообразить, что рассмешило Баркашика в его словах, чем он спровоцировал такое буйное веселье. Разговор у них вроде бы шел к смеху отнюдь не располагающий.

– Признайся, Сивый, – заговорил Баркашик, но опять рассмеялся, утопив преамбулу своей речи в взрыве раскатистого бугага.

Справившись с приступом смеха, Баркашик, улыбаясь от уха до уха и поглядывая на него с добродушным интересом, спросил:

– Признайся, Сивый, был бы сильнее меня, небось, морду мне кинулся бить? За Родину! За Сталина! Ох бы и врядил!

Сивый стушевался. Высказанная Баркашиком догадка вполне соответствовала его внутреннему настрою. С удовольствием бы врядил, кабы посильнее был и помоложе. И, безотчетно смехотнувшись в ответ на Баркашикову репризу, смущенным голосом принялся его усовещать:

– Нельзя же так. День Победы – святое для каждого русского человека, в каждой русской семье погиб кто-то из родственников. А ты об этом без уважения. Нельзя. Надо чтить.

– А кто тебе сказал, что я не преклоняюсь перед великим подвигом нашего народа, героически отстоявшего свою землю перед грозным врагом? Преклоняюсь и чту. У моей бабушки Вари, супруги Юрия Тихоновича, на войне погибли почти все мужчины ее рода: отец, старший брат, дядья, тетка ее родная под Смоленском при бомбежке осколком была убита. Это я всегда буду помнить. Хотя я никогда не видел бабушки Вари, во мне течет ее кровь, и ее боль – это моя боль. Но не забуду и преступное отношение бонз коммунистического режима к своему народу. Тридцать миллионов! Тридцать миллионов за победу положили! Бездари и шарлатаны! А их наследники, нагло присвоившие себе лавры победителей в той страшной войне, чем они лучше? Ведь система управления нашим государством осталась та же самая (фасад только перекрасили), в начинке которой безжалостность и нелюбовь к русскому народу. Как тебе, когда с трибун на Параде Победы с приветственными речами к народу обращаются подонки и негодяи, этот самый народ ограбившие и обездолившие? Будто это их победа! Воров и бандитов! Ведь это они распродают нашу Родину, за свободу и независимость которой сражались и умирали наши деды и прадеды на фронтах Великой Отечественной войны. Они, не кто-то другой, у нас с ними по определению не может быть общей победы. Они нам чужие, они наши враги. Но ладно, эти комсючьи выкормыши, у них отродясь ни совести, ни стыда не водилось, но мы-то, мы... Какое отношение мы сегодня имеем к победителям, чтоб нам пышные парады? Той Родины за которую бились наши предки в сорок первом году, в том виде ее больше не существует. При нас растерзали Русь и единый русский народ на куски. Разорили заводы и судоверфи, колхозы и совхозы, уничтожили науку, образование, медицину. При нас живут ветераны той войны, победу в которой мы ежегодно празднуем, в нищете и горьких обидах, не живут, доживают. Мы их своими парадами благодарим? А может быть, правильнее было бы обеспечить выжившим фронтовикам спокойную старость, а потом уже тратить деньги на дорогостоящие парадные церемониалы? Как считаешь, Сивый?

– Ну-у, если так рассуждать… С этой точки зрения. То я с тобой, пожалуй, соглашусь. Живым нужно помогать. А ветераны бедно живут. И на победителей мы, действительно, мало похожи. СССР – нет, жизни достойной народу – нет.

– И живым, и мертвым. Русский полководец, генералиссимус Суворов сказал: «Война закончена лишь тогда, когда похоронен последний солдат». А сколько солдатских останков лежит непогребенными на полях сражений прошедшей войны? А? Сколько, Сивый? Десятки тысяч? Сотни? Быть может, и весь миллион? Разве павшие герои не заслужили, чтоб потомками были возданы почести их воинскому подвигу? Или они умерли не за то, чтобы сегодня жили мы? А мы парадами щеголяем... Кто мы после этого? Не свиньи ли неблагодарные? Почему нас должна уважать власть, ежели мы сами себя не уважаем?

– Память у нас сделалась чересчур короткая… Наверное, не всегда мы такими были? – с надеждой в голосе спросил Крепилин.

Надо отдать должную справедливость Баркашику, он заставил человека намного старше себя по возрасту взглянуть на давно известные тому события с незнакомой дотоле ему точки обзора. С пригорочка.

– Нет, поверь, не всегда. И мы еще способны вернуться к своим духовным истокам, стоит нам этого по-настоящему захотеть. Но с памятью у нас и вправду беда. Поколдовали над нашими мозгами христопродавцы, поусердствовали, укоротили нам ее. Смотри, коммунисты опять возносятся на волне популярности, имея в нашем городе самый многочисленный электорат. Хотя что город? Весь юго-восток Украины набухает кумачовым колором. Люди словно напрочь забыли, как истово мечтали скинуть со своей шеи ярмо коммунистической хунты. Как будто не с нами это было. А что тут времени прошло? И двух десятилетий не наберется. А уже не помним, и снова хотим влошариться в людоловку, откуда совсем недавно на свет Божий выклещились. Откуда снова взялось доверие к орушкам-крикушкам краснозадых проходимцев? Неужели забыли о том, что за двадцатое столетие коммунисты дважды предавали нашу Родину по-крупному? Запамятовали, как в Первую Мировую они развалили фронт, открыв для поживы врагу русские пределы, а затем совершили государственный переворот, взгромоздив над Русью инородческое иго. Запамятовали, как в 1991 году в Беловежской пуще коммунисты Ельцин, Кравчук, Шушкевич подписали договор о расчленении Советского Союза (по сути дела, Российской империи). Забыли, как потом бывшие секретари обкомов, райкомов и тому подобное комсомольско-коммунистическое отребье грабило страну, разоряя предприятия и вывозя награбленное на заграничные банковские счета. Что ж мы за народ такой, который ничего не помнит и помнить не желает?

– Обычный народ… Память русского человека хитрым образом устроена – плохое в ней со временем затирается, а хорошее ярче делается. Если было б иначе, мы все с ума посходили бы от буйства в нашем сознании разных кошмаров. Предохранитель в мозгах встроен.

– Предохранитель мозга от разума? Верю. То-то, я смотрю, в нашей жизни все через пень колоду. А оказывается, у нас мозги каким-то особым образом устроены… Да нет, Сивый, памятливости требует и хорошее, и не очень, и совсем плохое. И человеческая память не самотеком выбирает, что ей сохранять в себе, а что сбрасывать ненужным балластом, тренированный обучением мозг ей команды на операции подает. Вопрос только – знания для обучения откуда, их источник?.. У сегодняшних наших школьников источник знаний, а вкупе с тем их обрабатыватель и преобразователь – амэурыканский фонд Сороса. И при создании учебных программ в предлагаемые знания обязательно закладывались индикаторы для определения ценности информации, дифференцирование по степеням важности, вшплинтовывались навыки работы с нею. Им не нужно было, чтоб русские люди хорошо знали прошлое своей Родины, и они эти знания обесценили, отрегулировав соответствующим образом настройки в наших мозгах. В результате – народ-ребенок – лучшего и не надо! Опробованные на удар грабли уже заждались стукнуть нас по едва зажившей шишке. А ежели бы прилежно учили историю, не страдали б забывчивостью, и не голосовать бы ходили за коммунистов, а требовали, как я уже уже говорил, трибунала над компартией и коммунистической идеологией, и стояли бы на своем вплоть до восстания. А так, чего коммунистам не петушиться, почему им не помечтать о новых преступлениях? Улицы наших городов и сел по-прежнему носят имена кровавых палачей, мучивших и убивавших наших предков, и почти повсеместно в центре населенного пункта возвышается знак иллюминатской победы над русским народом – памятник государственному изменнику и иностранному шпиону, засланцу Мировой закулисы, упырю Ленину-Бланку.

– Памятники тут при чем? Это тоже история, сам говоришь, истории не знаем, а Ленин – часть истории СССР. Что теперь, если не стало СССР, валить все советские памятники?

– Ты в курсе того, что большевики, придя к власти, особо не терялись при выборе решения, валить памятники побежденного политического режима или нет? Валили, и улицы и целые города переименовывали. Начисто планировали стереть с нашей земли память об историческом прошлом ее хозяина – русского народа, культурологическую пустошь на месте великолепия оставить. И ведь мало что уцелело. По всей стране крушили, валили, переименовывали, кощуничали. Сколько одних только православных церквей разрушили или осквернили? Тысячи. Когда Лазарь Каганович рапортовал Иосифу Джугашвили о подрыве Храма Христа Спасителя в Москве, он не смог удержаться от злорадства: «Задрали подол России-матушке». Нечисть торжествовала и не скрывала своего торжества. А мы добренькие, мы не мстительные, памятники зачинщику кровавого беспредела на Руси боимся пальчиком тронуть. Часть истории, часть истории, – перекривил Баркашик слова собеседника. – Да, часть истории, но не та, которой следует гордиться русскому человеку. Но никак мы этого не поймем, вот никак, хоть убейся, по сию пору – гомо советикусы. И чтоб поменять нынешнее наше миропонимание на русское, нам и нужно покаяние. Поскольку сила, довлеющая над нашим сознанием, помимо всего прочего, носит оккультно-мистический характер, и без Божией помощи с нею не совладать. Или навсегда так и останемся жалкими слепцами, бродящими в бутафорских пампасах мнимого бытия, будучи не в состоянии разглядеть объективную реальность, в которой мы пребываем. В начале двадцатого века святой праведный Иоанн Кронштадтский, использовав всего несколько емких слов, сумел в точнейших штрихах охарактеризовать грядущее будущее: «Иллюзия будет такой великой, такой всеобъемлющей, что она будет скрыта от их восприятия. Тех, кто увидит суть вещей, будут считать сумасшедшими». И сегодня люди, исключительно Божией милостью не лишенные духовного зрения, наблюдают это воочию. Они понимают весь ужас положения, в котором находится сейчас русский народ, в течение столетия методично превращаемый в русскоговорящее народонаселение. Ложь и обман стали тотальными. Истина спрятана от глаз обывателя столь надежно – с помощью «знаний», навязываемых системой образования и средствами массовой информации – что практически является недоступной для сознания современного русского человека. Людей, ведающих правду о сути вещей, легко выставить в дураках, осмеять, а затем и затравить прямо в гуще собственного же народа. Истинно русский батюшка Иоанн Кронштадтский узревал это наперед, сокрушался сердцем о горькой судьбе последующих поколений своего народа, безоглядно тронувшегося в путь за Люцеферовым светом в проход темницы. И из этой темницы мы можем освободиться, только лишь разрушив в своих мозгах установки сатанинских антропогенетиков. Сумеем, Сивый? Хватит духу?

Мужчина молча кивнул седой головой.

– Масоны в головокружении от достигнутых успехов решили, что они всесильны, чертовски всемогущи, забыв, что надо всем происходящим на земле владычествует воля Божия, и Господь может как попустить осуществлению их планов, так и распотрошить их в пух и прах. Фиг им! А придет благословенный час, и русичи непременно скинут со своей шеи инородческое ярмо! Так, Сивый? Чего притих?

– Я?.. Ничего, – очнувшись от своих мыслей, ответил Крепилин. – Думаю...

Он сейчас и в самом деле добросовестно пытался понять услышанное. Но это плохо получалось, поскольку его умственную энергию изрядно истощил разговорный марафон, с избытком перенасыщенный неизвестной прежде для него информацией. Но Баркашик, похоже, был неутомим, не сердце у него в груди, а пламенный мотор.

Ритуально убитым, чего нам бояться?

Двум смертям не бывать на пути!

Мы однажды сумеем воскреснуть, подняться,

И с земли своей нечисть смести!

Хоронили ветра нас до срока, до вздоха…

Вырос город на наших костях.

Синим пламенем смерти пылает эпоха

У великого горя в гостях

Но в самом эпицентре невиданной смуты,

Вопреки всем стараниям зла,

Мы однажды воскреснем, срывая все путы,

Наши души вернутся в тела!

Ритуально убитым, чего нам бояться?

Нас миллионы, потерян нам счет.

Мы сумеем воскреснуть, из праха подняться,

Потому, что мы – РУССКИЙ НАРОД!

Продекламировав стихи, Баркашик с ожиданием посмотрел на Крепилина.

– Ну, как тебе?

– Моща!

– Знаешь, чьи стихи?

– Нет. Признаться, впервые их слышу. Но стихи хорошие, сильные. И кто автор?

– О-о, это великий русский поэт Николай Боголюбов. Наш современник.

– Никогда не слышал этого имени.

– Не удивляйся, что не слышал, его творчество не вписывается в систему, учрежденную прихвостнями князя мира сего, оно по ней лупит каждой строкой без промаха. Стихи Николая доказывают нам, что жива еще Русь, дышит, они призывают не сдаваться, верить в русское небо, в русское солнце, верить в Иисуса Христа. Они крылатят и зовут в сверхжизненный полет, воодушевляют на подвиг ради своего народа. И когда при мне начинают ныть, что исчезла в жизни нашего общества роль личности, что сегодня таковой на русской земле не найти, что, дескать, одна серость копошится на плоской до унылости равнине: ни на гору карабкающегося, ни на бугор поднимающегося, ни на кочку запрыгивающего, я читаю нытикам стихи Боголюбова. Желаете узнать личность? Получите! Смело! Бесстрашно! Русское слово зовет! Вдохните ветра свободы, выйдите из затхлых коробок своих жилищ на свежий простор! Николай открытым текстом пишет о том, о чем нынешние виршеплеты предпочитают молчать, напяливая мордуленцию, что искренне верят в рассказки, что сажа бела. Ну, а ежели чего и мяукнут, то такой хитрой иносказательщиной, чтоб их слова, в случае чего, возможно было перекрутить и так, и сяк. Ибо и хочется, и колется, и мамка не велит. И журчит из их уст: будем мудры, аки змеи, и кротки, аки голуби. Очень уж это поучение в житейскую целесообразность вписуемо. Промолчи, промолчи, промолчи – и грантик какой-никакой перепадет, и в телевизор запустят ионизироваться узнаваемостью, и в почетный президиум пригласят поважничать, и окно в газете или журнале санкционируется для кабздыха рифмованной вампуки под мантией «шедевральной нетленки». Но ежели б не, не, не – то они бы точно, ух, ух, как бы они, век свободы не видать. Змеистые мудристы, голубистые кротцы. А Николай Боголюбов в полный рост, под развевающимся полотнищем стяга «Спаса Нерукотворного»!

Страшно – тем, кто боится

Мне же страшно молчать!

Песня – вольная птица,

Как же ей не летать?!

– Скажи, как здорово, Сивый! – с восторженным лицом воскликнул Баркашик. – Ах, как здорово сказано! Господи, помилуй! Как здорово!.. Почему русских людей должны учить жизни трусы и приспособленцы? Почему?! А песня – вольная птица, как же ей не летать! Слушай еще! – и Баркашик, гордо вскинув подбородок и насладительно подкатив глаза к надбровью, измененным на торжественную ноту голосом, стал декламировать Ивану Николаевичу следующее стихотворение поэта-борца.

Русский, очнись, твой народ убивают!

Не отсидеться в уютной норе!

Слуги антихриста Русь распинают,

Души сгорают в гееннском костре!

Русский, очнись, слов уже не осталось…

Ждут крестоносцев святые венцы.

Нужно, как будто бы, самую малость –

Вырвать из тьмы огневые резцы!

Русский, очнись, от дурмана опомнись!

Жизнь на земле – лишь мольбы да борьба!

Битва за Русь – не роман и не повесть,

Белое Дело – святая судьба.

Нас не предаст наша боль вековая,

Бог освятит заповеданный меч.

Встанет из праха Россия родная,

Иго последнее сбросивши с плеч!

– И отнюдь не из ниоткуда взялась у стихов нашего русского поэта крылатость, чувство полета. Николай Боголюбов в юности занимался дельтапланеризмом, парил над грешной землею наравне с плывущими по небу облаками. Я знаю, я с ним переписывался. Адрес его у друзей-соратников нашел и отправил ему в Москву письмо. А он, представь себе, мне ответил, и книгу с дружеской дарственной надписью бандеролью прислал! В своем письме он братом меня назвал. В книжке на титульном листе так и написал, буква в букву: «Дорогому брату и соратнику», – похвастался Баркашик, пообещав: – Позже покажу. Пуще сокровища берегу. Единственная книга, которую я никому не позволяю выносить из этой квартиры. Родовой реликвией будет, от наших с Викой детей – их детям, и от поколения к поколению. Поэт с большой буквы! Русский поэт! Золотое достояние нашего народа! В свободной Руси творения Николая Боголюбова русские ребятишки будут разучивать на память на школьных уроках.

– Баркашик, а ты сам, случайно, стихи не пишешь? Извини за бестактный, возможно, вопрос. Но больно уж много поэтики в твоих речах.

Баркашик довольно улыбнулся, видно было, что подобное предположение Крепилина польстило его самолюбию.

– Разве не пробовал? Давно когда-то было... Но не вытанцовывается. Две строки напишу, а третья уже не привязывается. Мама мыла раму. Можно, конечно, поднапрячься, красивые словообразы найти и рифмы к ним подобрать, но внутреннее мое протестует – не то, не то, стихи должны как птица из груди свободно выпархивать, а ежели от ума – это словесная арифметика, а не поэзия. Мое кредо: быть настоящим или не быть совсем. А публицистику пишу. Не сказать, чтоб профессионально, по-журналистски. И публицистика, пожалуй, громко заявлено, но статьи опубликованные в прессе в моем багаже имеются. Мои друзья из местных националистов утверждают, что для новичка очень достойно, и талант как бы, советуют дальше писать, – и на лице Баркашика вновь засияла улыбка, он заговорил о важном занятии, делающим его особенным, колоритно выделяющимся из безликой толпы, вспомнил об этом и не сумел удержаться от хвастовства. – Однажды даже в «Русском вестнике» напечатали мою статью. В Москве! Тираж газеты в сто тысяч! Отбор прошла. Немного подредактировали текст, и ничего, прошла, – Баркашик посерьезнел. – Но ты не подумай, отчет здравомысленный себе отдаю, понимаю, что златоуст из меня для «глаголом жечь сердца» еще никакой. Пробую, экспериментирую, набиваю руку. А написать – много о чем планы имеются. Сильное слово – разящая пуля в идущей сегодня гибридной войне.

– Молодец! Надо же! – похвалил парня Крепилин. Личность Баркашика все больше удивляла его своей многогранностью. Странноватый немного, конечно, молодой человек, но, безусловно, неординарный. – Дашь статьи почитать?

Баркашик ответил, прежде предварительно смерив его изучающим взглядом, удостоверяясь в том, что над ним не подтрунивают.

– Почему и нет, почитаешь… Будет любопытна твоя рецензия.

– Нет, правда, молодец! Гармонично развитая личность большая редкость в наше время!

Баркашик демонстративно пропустил дифирамбы Сивого мимо ушей. Он был не прочь, чтоб его похвалили, но не любил, когда на похвалах его персоне чрезмерно долго акцентировали внимание. Он не любил слишком откровенного подхалимажа. С упомянутой чертой характера своего визави Крепилину еще предстояло познакомиться в будущем.

– Сивый, ты знаешь, с кем предстоит биться? С самой преисподней! Упыри оттуда свои знания черпают, умения в грамотном управлении народонаселением и распределении движений финансовых потоков. Ибо с помощью заклинаний, почерпнутых из оккультных наук, они открывают энергоинформационные порталы в геену огненную, на предмет совещания с демонами.

Сивый посмотрел на Баркашика с недоумением, не понимая, шутит он сейчас или говорит всерьез. Впрочем, разве возможно всерьез нести подобную ахинею? Хотя… Хотя кто этого чудака разберет? Сивый улыбнулся, но достаточно натянутой улыбкой, дабы оставалась вероятность различной комбинаторики ее истолковывания.

– Упыри вышли на финишную прямую построения царства антихристова, нас неуклонно превращают из человеков в цифры – без имени, без личности в себе, в бездушные алгебраические знаки. Задача перед цифротрансформерами поставлена дьяволом, прямо скажем, непростая. Семь миллиардов живых душ на Земле, а много ли среди них найдешь добровольцев конвертироваться в биоробота? А от кучки негодяев, именуемых в жидоСМИ международной элитой, требуется загнать в электронный концлагерь абсолютно каждого жителя планеты – всех под тотальный контроль, в полную зависимость от пульта управления на наблюдательном пункте, и чтоб потом никто и пикнуть не смел, не то чтоб возмущенно рыпаться. Для выполнения этой задачи упырям понадобится организовать потрясения общемирового, глобального масштаба: повсеместные глады, моровые эпидемии, кровопролитнейшие войны. Им нужно будет напугать человечество до усеру, превратить его в стада перепуганных мартышек, чтоб измененное ужасами сознание стало способно к принятию новых сутей вещей, не согласующихся с духовным опытом предыдущих поколений. Им понадобится разрушение целостности картины всего нынешнего мира, посеяв в нем хаос и набрасывающиеся отовсюду, со всякого угла кошмары. И нынешними днями нам пытаются впаривать о прелестях жизни в новом человековоплощении, о его удобствах и практичности, но, к их огорчению, долларозатратные зазывания имеют очень низкий коэффициент успеха. Они это прекрасно видят, изучая, поступающие в научно-исследовательские институты статистические данные результатов шпионства за согражданами. Сейчас нас присаживают на пользование электронными банковскими картами, выдавливая из обращения плохо отслеживаемые наличные деньги. Вживляя нас контактами между нашим ИНН и виртуальной энергией наших накоплений в кибер-пространство. Пока лишь на время произведения финансовых операций. Связь, энергообмен, ощущение нового естества! Что-то у них получается, но развивается процесс ни шатко ни валко, чересчур затягивая сроки. Потому народонаселение планеты Земля обязательно ждут апокалипсические потрясения. А в их разгар, в самые нестерпимые от ужаса часы, через жидоСМИ запустится международный проект «Спасение человечества», будущий иметь форму борьбы «всего хорошего против всего плохого». Основополагающим пунктом в нем прозвучит идея о примирении и задружении людей с различными общественно-политическими и религиозными убеждениями, с целью слития воедино в радениях «за прекрасное будущее». Коммунистов с монархистами, христиан с язычниками, консерваторов с либералами: «всем, всем – мир и благоденствие». И ту же преступную коммунистическую партию не под суд, а под водопад любвеобилия. Хорошо? На первый взгляд даже очень. Да и обозначенная цель покажется всем исключительно благородной. Таковой она будет выглядеть даже на завершающем этапе своего осуществления. Для более надежной заманухи. После обезличивания, нивелирования общества возникнет новая идеологема в качестве господствующей, и начнутся неминучие уточнения по поводу понимания хорошего и плохого. Хорошим при этом может назваться любое видение мира, которое они нам затем навяжут. С плохим поступят аналогичным образом. Естественно, младореформаторы до последней возможности будут скрывать, что самым главным по упрочению на Земле «всего хорошего и справедливого» станет антихрист. Ведь именно он, по святоотеческим преданиям, своим трубным призывом о построении сверхсправедливого мироустройства должен примирить и консолидировать под своей единоличной властью все племена и царства. Предварительно ошеломив всех грандиознейшим мистическим шоу. Ибо явление миру антихриста сопроводится множеством знамений и чудес, трансляция которых станет телеаншлагом во всех существующих на сегодняшний день государствах. Излучающий мощнейшую магнетическую харизму, сверхталантливый, сверхмудрый – он изумит размятое катаклизмами человечество до высшего логарифма обожания, переходящего в обожествление. Скажется влияние силы инфернального свойства, потустороннего. Оттого, что в человека греха, сына погибели попустится вселиться самому дьяволу. И тогда исполнится все, о чем говорилось в откровениях древних пророков. «И дано ему было вложить дух в образ зверя, чтобы образ зверя и говорил, и действовал так, чтобы убиваем был всякий, кто не будет поклоняться образу зверя. И он сделает то, что всем малым и великим, богатым и нищим, свободным и рабам положено будет начертание на правую руку их или на чело их, и что никому нельзя будет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет это начертание, или имя зверя, или число имени его. Здесь мудрость. Кто имеет ум, сочти число зверя, ибо это число человеческое; число шестьсот шестьдесят шесть». Всем-всем начертания, всем-всем чипы под кожу, всех-всех в бездушные циферки, в антихристовы рабы. И тот, кто примет начертания, навсегда сделается погибшим для Жизни Вечной, для Царствия Небесного. А с апостасийным утверждением на Земле Нового Мирового порядка, выбор «Крест или Хлеб» встанет перед совестью каждого штучно взятого землянина, и от принятия решения не удастся уйти никому – ни увильнуть, ни отвертеться. Но это станет важнейшей точкой отсчета в истории человечества, произойдет окончательное отделение Божьих агнцев от козлищ. Понимаешь теперь, Сивый, с какой силищей нам предстоит сражаться? И мы, такие вот маленькие по твоим словам люди, должны будем этой силище противостоять. Стоять до последнего, как наши предки под стенами Москвы в сорок первом. Битва грядет! Армагеддон! – и Баркашик, подняв над головой кулак, потряс им в воздухе.

«Точно сумасшедший», – глядя в пылающие уголья глаз Баркашика, подумал Сивый: «Как есть, сумасшедший». Мужчина оглянулся на Вику. Девушка сохраняла совершенно невозмутимый вид, на ее лице при речах жениха не мелькнуло даже тени улыбки. Или она совсем их не слушала, углубившись в перепетии сюжета читаемого романа. Почувствовав на себе взгляд, Вика оторвала внимание от книги, встретилась глазами с Иваном Николаевичем, доброжелательно ему улыбнулась и вновь вернулась к чтению.

«Нет, на полном серьезе такую галиматью нести нереально. А может, они мошенники? И Баркашик, и Вика? Стабунили себе секту из послухов Баркашиковых манифестов, и живут себе припеваючи за счет вахлаков. Выгода-то у них прямая в этом шарлатанстве есть… Ну и что, коли так? Якшаются же с Баркашиком Рязанец, Лапоть, и от якшания с ним их дрыном не отгонишь – довольны жизнью и собой. Чем я хуже?»

– Но, чтоб разглядеть эту опасность, русскому человеку необходимо рассеять наваждение мнимого бытия, в котором он пребывает. Что правдоподобно только при пробуждении собственного самосознания, даваемом покаянной молитвой. Молитва и крест святой станут нам непробиваемой защитой, вольемся в них, ничем нас не возьмешь. Ничем. Никакими манипулятивными технологиями упырей, тщетными будут все их потуги, ничего не страшно. Ведь на самом деле бесы способны лишь соблазнять, и никакой особой власти над нами они не имеют, и это в наших силах решать, соблазняться нам или нет. Физически убить человека, его тело, безусловно, они могут легко, но для сатаны-диявола требуется завладение душой вечной, еще в теле пребывающей, ибо погубить свою душу возможно только по своему собственному выбору. А он у нас остается всегда.

– Человек – хозяин своей судьбы, – осторожно сказал Сивый.

– Верно, верно, так и есть. Но пока мы не взломаем схемы веры в ложные победы, в ложные исторические мифы, в ложные идеалы, ничего хорошего наш народ впереди не ждет. К примеру… Вот, к примеру, двадцать третье февраля празднуешь? – с хитрым прищуром спросил у Крепилина Баркашик.

– Праздную. Почему и нет? В советской армии два года в свое время оттрубил. Мужской праздник.

– А почему именно двадцать третье февраля, никогда не задавался вопросом?

– Всегда праздновали… День создания Красной Армии. Наши в восемнадцатом году немцам вломили под Нарвой, с той поры и празднуем первую победу своей армии.

– Вломили, но не немцам, а Красной армии, она, кстати, тогда Красной гвардией называлась. Вломили так, что бравый балтфлотский коновод матрос Пашка Дыбенко с полными штанами перепугов аж на Волгу забежал. Его оттуда руководство молодой рэспублики еле-еле выманило, обещаниями не спрашивать строго за позорный разгром от сил империалистов. Вот и получается, что все годы советской власти и поныне мы празднуем разгром своей армии. Хотя какая, ежели рассудить, она нам своя? Но, особо не вникая в этот разворот проблемы, спроси себя, русский человек, неужели до тысяча девятьсот восемнадцатого года у России не было ни армии, ни флота? Не было в нашей истории ни Александра Невского, ни Дмитрия Донского, ни князя Скопина-Шуйского, ни фельдмаршала Румянцева, ни генералиссимуса Суворова, ни флотоводца Ушакова, ни генерала Скобелева? Ни побед на Чудском озере, ни на поле Куликовом, ни при Кунерсдорфе, ни на Шипке? Разве ничего и никого у нас прежде не было? Ни армии, ни почты, ни железной дороги, ни медицины, ни науки? Или это все нам, сиволапым, в действительности «мудрейшие» дети Сиона принесли? Иначе как можно понимать, что все эти профессиональные праздники мы празднуем от даты прихода на нашу землю ига жидовского? Хочу услышать твои мысли, Сивый?

Крепилин удивился услышанной постановке вопроса. Самостоятельно бы он ни до чего подобного не додумался.

– Ну-у, – протянул он, – как бы новая власть пришла, новый строй, новая эра наступила, как бы новое летоисчисление началось. Старое уже не устраивало… Не вписывалось в новую жизнь.

– Русское в советское, ты хочешь сказать?

Крепилин в растерянности заморгал.

– Ну, это… Вроде и советское, и русское…

– Все правильно, советское отрицало русское, затаптывало его в пыль. А мы никак не очнемся! Тупить продолжаем! Понимаю, когда это делали ветераны партии из страха умалить кадастр собственной деятельности, их родню привилегированную понимаю, шоблистость эту всю, но твой-то какой в этом прибыток? Что ты здесь защищаешь? Во имя каких целей? Не пора ли очнуться от комсючьих баек? Тем более, ты не в их шобле и никогда бы там не был. Или хотел, но не получилось? А, Сивый, не получилось? Признавайся?.. Ох, эти шоблы-облы: кум, сват, троюродный брат, полюбовнички и полюбовницы. Не замечал, как часто в нашей жизни шобляковые аппетиты ставятся выше правды и справедливости, а в последнее время и выше национальных интересов. И никто в этих вопросах особо не заморачивается, поскольку это тоже сделалось частью нынешней системы. Но есть ли в ней место Богу? Есть, у тебя спрашиваю?

– Сам же говорил, что верующих сейчас много, – начал говорить Крепилин, но Баркашик нетерпеливо перебил его речь.

– Не будет Бога там, где нет правды. Запомни навсегда, Сивый, эту безыскусную, но всегда верную истину. В ней не ошибешься. Где ложь, вранье – там всегда бесовское отродье кублится, его вотчина, каким великолепием она бы не венчалась, хоть тысячью куполов златоглавых ее изукрась.

– Попробуй, разберись, где правда, а где кривда. Отнюдь не просто, если по совести за это дело браться. Эвон сколько ты мне сегодня нарассказывал, в голову весь объем информации не вмещается, крышка на моей кастрюле подпрыгивает и дымит, – Сивый при сказанных словах положил ладони обеих рук себе на макушку. – И неспроста, у меня до знакомства с тобой своя правда по всем вопросам имелась, и я дураком себя никогда не считал.

– А никто и не говорит, что ты дурак. Был бы дурак, я б тут перед тобою не распинался. В Писании как сказано?.. «Не давайте святыни псам и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас». Все дело в миропонимании, которое на тебя натянули, и в твоем послушании жить по нормам им возбуждаемым. Но разве ты один обманут? Весь народ наш обманут! Мало кому возымелось сохранить в себе вольность духа, свободообразование мысли. Ибо нет в человеке страха большего, чем страх одиночества.

– Один в поле не воин, – резюмировал Сивый.

– Воин, воин, коли по-русски скроен, – не согласился с ним Баркашик. – Но, чтоб победить систему, в действительности в однеху не повоюешь, в противовес ей требуется иная система, со своим мерилом ценностей, со своим энергоинформационным накопителем миропонимания. Для начала нужно, чтоб она полнокровно зажила параллельно с нынешней. Нужно вдыхать в нее энергию жизни. Способности на любовь, на дружбу, на жертвенность, благородство души, верность слову, честность поступков – должны становиться главными критериями нашего отношения к человеку. Подлец должен считаться среди русских людей подлецом, какого бы жизненного успеха своей подлостью он не достиг, казнокрад, крысятничающий деньги из нашей общей государственной казны – мерзавцем и канальей, а не успешным политиком и предпринимателем. Ибо здесь ключ – рабы денег не способны нанести сатанинской системе ни малейшего вреда, они – ее. И неважно тогда станет, как об удачливых махинаторах сладкогласо щебечут в жидоСМИ, важно станет наше к ним отношение, гораздо более важно, поскольку мы будем находиться в орбите иного миропонимания, где человеком, достойным уважения, воспринимается лишь человек честный и порядочный. В русском народе должно проснуться огромное, неистребимое желание жить не в жидовской лжи, жить своим родным, русским. «Род праведных благословится, и потомки их благословенны будут»... Уже одним существованием нашей организации мы делаем Православную Систему вещей жизнеспособнее. Нам предстоит менять этот мир! Что, испугался грандиозности задачи, Сивый? Но что невозможно человекам, Богу же все возможно. А Он наверняка не оставит наши усилия без своего внимания. Поверь, и маленькие люди могут на что-то сгодиться. С малого распочнется, но когда-то наступит благословенный час и настоящей элитой России станут не крысы, расхищающие народное добро, а трудяги – творцы и созидатели! Сверху-то процесс пойдет куда быстрее и эффективнее. И во главе всего будет Русский Царь! И снова Русь станет Святой, и уже во веки веков!

– Царь? Откуда в двадцать первом веке он у нас возьмется? – удивился Сивый.

– В святоотеческих преданиях...

Обогатиться знаниями о грядущем Русском Царе Сивому не позволил гукотный стук во входную дверь квартиры.

Бум-бум-бум – пауза, и повторно – бум-бум-бум.

Баркашик мгновенно очутился около двери. Судя по его реакции, данная форма стука являлась условным сигналом тревоги. Стук повторился в той же самой последовательности – три удара, пауза и вновь три удара.

Баркашик откликнулся:

— Кого там черти принесли?

— Командир, к тебе Кухарь и Труба пришли. Требуют для срочного разговора, — прозвучал голос Рязанца.

На скулах Баркашика вздулись желваки. Кухарь был кем-то вроде короля бомжачьего дна города, а Труба его закадычным дружком и бессменным адъютантом.

Вика, подойдя к столу, вынула из ящика кухонный нож с длинным лезвием. Положила нож на стол и накрыла его газетой. Сама осталась стоять возле слегка взбугрившегося газетного листа, с посеревшим лицом, глядя на вход, откуда должны показаться ее враги.

Кухарь и Труба были давнишними обидчиками Вики, еще со времен ее бомжевания на вокзале. Тогда от Кухаря, от его похотливых домогательств ее спас Семеныч. Теперь Вику защитит Руслан. Он не позволит ее обидеть. Никому и никогда. Она в это верила. Ей нельзя было не верить в Руслана. Кому же еще верить, как ни ему? Она тоже будет защищаться. Она будет защищать не только себя, но, если понадобится, и своего любимого. Умрет за него.

Вика подсунула под газету руку и обхватила рукоятку ножа.

Сивый обеспокоенно поднялся со стула. Какими складывались взаимоотношения между Баркашиком и Кухарем, он не имел понятия – до сей минуты этот нюанс его мало заботил. «Как бы того. Не доставало угодить в поножовщину, будучи ни при делах!» — опасливо думал он, но его мысль, не дойдя до логического завершения о нейтралитетной благоразумности, как будто от чего-то сдетонировав, взорвалась на фазе додумывания самобичеванием: «Неужели струсил поножовщины, старый бродяга? У Баркашика молоко на губах едва обсохло, а посмотри-ка на него, настоящим мужчиной держится. Возможно и боится, но виду вовсе не показывает. Сосредоточился, лицо решительное, готов к любым неожиданностям. Вот даже Вике улыбнулся ободряюще и почему-то мне. Вика – девчонка, и та за нож взялась. По глазенкам видать – не для того, чтобы за него только подержаться. А старый бродяга сробел», — устыдившись минутного замешательства, он, сцепив руки в замок, потряс ими в воздухе перед лицом, дав понять этим Баркашику, что он с ними что бы ни случилось и что на него можно рассчитывать смело.

Руслан в ответ ему подморгнул и, поваживая коротко стриженной головой влево-вправо, разминая шейные мышцы, спросил:

— А где они, Рязанец?

— Туточки мы, Баркашик, запускай. Мы с визитом вежливости, перебазарить кое о чем, — прогудел из-за двери густой бас. Кухарь был очень крупным мужчиной. Сивого всегда удивляло – при таковском буйволином здоровище – и всю жизнь в бомжах.

Баркашик отомкнул замки и, отворив двери, отступил на пару шагов от входа.

На пороге стояли двое мужчин средних лет, саженного роста и богатырской стати. Илья Муромец в компании Добрыни Никитича. Только у Ильи Муромца пузо большущим арбузом распирало куртку «аляску», а таз был едва ли не шире плеч. Добрыня Никитич, он же Труба, смотрелся куда поджарее. Из-за их квадратных спин озабоченно выглядывал Рязанец.

Кухарь и Труба на пороге не мешкались, а в движении, не дожидаясь приглашения Баркашика, на ходу поздоровавшись со всеми за руки, прошли в квартиру – будто Баркашик мог раздумать и захлопнуть перед их носом дверь. Присутствовала в этом шаге и некая доля вызова Баркашику, слишком уж по-хозяйски они вперлись.

— Проходите, гостями будете, — запоздавше пригласил он визитеров в квартиру, пропуская их вперед. Рязанец – за ними.

— Где Лапоть? — спросил у Рязанца запирающий дверь на замок Баркашик.

— Внизу. Он не поднимался, — ответил тот.

— Он за домом следит?

По поводу того, что Кухарь и Труба заявились к своему злейшему недругу всего лишь вдвоем, Баркашика терзали страшенные сомнения, они аспидски тиранили его рассудочность возможностями вероломной атаки на штаб-квартиру их организации. Да и что стоило пахану городских бомжей для окончательной разборки с зарывающимся молодняком произвести экстренный рекрутский набор среди маргинальствующего гомоноидства, и, направляясь сюда, оставить собранное им воинство где-нибудь в засаде, в окрестлежащем околотке?

— Следит он, следит. Можешь не переживать, — вместо Рязанца ответил Кухарь, нахально ему улыбнувшись. — Я его маненько под дых пригостил, и он теперь внизу следит.

Рязанец подтвердил наглые слова Кухаря кивком головы и отвел глаза в сторону.

— Даже так?! — присвистнул Баркашик, сжав кулаки.

А Кухарь и Труба, как ни в чем не бывало проследовали далее, через прихожую в зал.

— Кого я вижу? Викочка, девочка моя, как ты похорошела! — воскликнул словно бы удивленный и обрадованный встречей Кухарь. Хотя для него не открытие, что Вика и Руслан живут вместе, под одной крышей.

На Вику падали отблики горящей керосиновой лампы, стоявшей на столе. Кухарь загляделся на Викино лицо, но не рассмотрел в колышущемся полумраке ее правую руку, спрятанную под газетой. Он не видел ножа.

— С каких это пор я стала твоей девочкой?! — спичкой вспыхнула Вика. Ее пальцы судорожно сжимались и разжимались на деревянной рукоятке.

— Вика, чего ты словно откуда-то сорвалась? Как бы с цепи. Неприветливо очень. Наверное, уже и позабыла, как трудно иногда нам приходилось на вокзале? — пожурил ее Кухарь, продолжавший благожелательно улыбаться.

— Из-за тебя мне трудно и приходилось! Это как раз я и не забыла, — ей до одури хотелось приперчить свой ответ матом, но ее стопоряще сдерживало присутствие здесь любимого ею человека. Много чести для каких-то «барбосов».

Баркашик покамест хранил молчание. Он стоял сбоку Кухаря, чуть позади, и с ненавистью смотрел на его затылок с тремя перешеистыми складками жира.

— Ай-я-яй, Вика, Вика. Разве ж так можно, помнить только плохое? А сколько чудесных мгновений? Друг дружку поддерживали в горе и в беде, часами по-дружески время проводили. И хорошие ситуации памяти требуют, не одно плохое. Ведь было хорошее, было, — будто бы с огорчением за Вику, сказал Кухарь. На его устах светилась надеждой всепрощающая улыбка.

Улыбка Кухаря излучала такое всепрощение, была так доброжелательна, что Вика ненадолго усомнилась, а может, и в самом деле имели место какие-то поступки Кухаря, отозвавшиеся ей добром. Как Кухарь не видел в руке Вики ножа, точно так же Вика не заметила подлых искорок в лучащихся глазах Кухаря. Он был старше их с Русланом двоих вместе взятых и обладал несоразмерно гораздо большим житейским опытом, чем навещенная им ребятня. Кухарь прекрасно соображал, что он затевает. Поссорить он их не поссорит, но посеет зерна злого метания в душе Баркашика – о каких это чудесных мгновениях, проведенных совместно Викой и Кухарем, идет речь? Россказни о том, что девка досталась Баркашику девственницей, он ни в грош не ставил, слишком много времени она провела в сточной клоаке человекоподобья.

Вика растерянно, будто в поисках совета, глянула на Руслана. А тот уже заинтересованно прислушивался к перебранке – его лицо заметно побледнело. И Вика чисто женской интуицией поймала момент подлости в говоримом Кухарем, даже не разгадав коварного выражения его глаз.

— Кухарь, — грубо, в пренебрежительной манере заговорила она, — ты пришел о чем-то разговаривать с Русланом, вот и разговаривай, а мое имя не затрагивай, не то узнаешь все, что я о тебе думаю. И предполагаемое обозначение твоей сущности тебя очень обломает – сплошняком матерные уточнения. Уж тогда я и припомню – все, все, все! Все твои пакости в отношении меня, все гадости, тобой причиненные. И нечего мне вспомнить хорошего. У нас с тобой никогда ничего не было. Ни мгновений, ни ситуаций! Попробуй сказать, что я вру, и я прикончу тебя прямо здесь, на месте. За брехню! — и ее рука сдавила рукоять ножа с таким остервенелым напряжением, что им уже необходимо только кого-то резать. Всего лишь одно слово. У Вики даже колени подрагивали, но не от страха, а настолько она решилась… Одно поганое слово.

— Коротка девичья память, — гыгыкнул Труба, угодливо посмотрев на Кухаря. Взглядом приглашая того посмеяться вместе с ним.

— Помолчи, — скомандовал ему Кухарь.

Труба заглотил «гы-гы» и умолк, недоуменно пошмякивая губами.

Кухарь узрел, что угроза произнесена Викой вполне серьезно. Он, конечно, не боялся девки, не побоялся бы он и десяток подобных девиц – пусть даже и оконкретившихся колюще-режущим… Гм… Теперь он по-другому подметил ее руку, отведенную в сторону и с самого запястья укрытую газетой. А под газетой, рупь за сто – нож. Ого! Серьезная деваха! Повторно взглянув на ее ожесточившееся лицо, Кухарь подумал – такая и взаправду зарежет – недорого возьмет. Подобралась, словно тигрица перед прыжком на оленя. Сейчас он ее зауважал. Но не затем он сюда приходил, чтобы его тут резали и били. Он – не олень, и не ему быть загоняемой дичью. Осторожность, однако, не помешает, достаточно влета ярой искры и резня неминуема. И кто знает, чем она закончится? Да из-за этой бешеной чумички тут такое может закровавиться!

Кухарь расцвел широкой беззубой улыбкой (зубы ему повыбивали еще в далекой юности) и, окрашивая голос извиняющимися нотками, примиренчески сказал:

—Что ты, Вика? Ты неправильно меня поняла. Я ж не про интим промеж нами упоминал. Интима между нами и так не могло быть, ты мне по возрасту свободно в дочеря …

—Хорош папашка, все норовил под мою юбку лапы запустить. Спасибо Семенычу – рога тебе обломал, ты и присмирел. Но, если б и удалось тебе насильство, не долго б радовался. Заполучил бы ты себе радость, несовместимую с дальнейшей жизнью, мое слово. Я б на все пошла, а ты бы сдох. Клянусь Богом, сдох, — обличающе высказывалась раскрасневшаяся Вика.

«Что творит девка, что творит. Так и сводит разговор к грызне. И Баркашик уже волчарой смотрит», — подумал Кухарь и заретушевал широкую улыбку скорбным раскаянием.

— Что было, то быльем поросло. Забудем о неприятном прошлом, как о дурном сне. А я сдаюсь, виноват перед тобой, — поднял руки над головою Кухарь. — Но еще в древнем Вавилоне подмечено – седина в бороду, бес в ребро. Вот и суди меня теперь. И я, старый греховодник, попался на эту удочку, блудливый бес меня попутал. Да и мыслимо ли было устоять перед красавицей, подобной тебе, Вика? У любого нормального мужика охотничья стойка возникает.

— Той красавице тогда и шестнадцати не исполнилось, — уже успокаиваясь, устало сказала она.

Время врачующе лечит раны, душевные в том числе, какими бы глубокими они не мнились. Вика сейчас жила только настоящим и будущим. И везде с Русланом. Для сегодняшней Вики ее прошлое начиналось со дня знакомства с Русланом, настоящее связано с ним, и будущее только со своим любимым мужчиной. Прожитое до Руслана она не вспоминала. По крайней мере, не возвращалась к нему памятью самостоятельно, по собственной воле, и если оно проныривало в памяти само по себе, она тут же его темнила.

— Да… Забыть, как дурной сон, — тихо, едва приоткрывая губы, сказала Вика. Рука расслабилась, но пальцы от ножа не отодвигались.

Руслан приласкал ее взглядом. Он понимал Вику как никто другой. И делал все от него зависящее, чтобы она не вспоминала свои холодрыжистые дни.

По предложению Баркашика расселись. Сам Баркашик – в кресло, Сивый и Труба – на табуреты, Кухарь умостился на стуле, а Вика придозорилась на подлокотнике дивана, поближе к кухонному столу. Один Рязанец остался на ногах.

— С чем пожаловал, Кухарь? — спросил Баркашик, когда каждый из них занял свое место. Присутствие Трубы он проигнорировал.

— А ты сам не догадываешься? — Кухарь больше не улыбался. Далее вести дипломатические игры ему не доставало терпения. Словесная пикировка с Викой налила его агрессивным возбуждением именно за дипломатичное самоунижение.

Свет лампы выхватывал из темноты мясистое лицо короля городского дна. Хотя он всего лишь королек, но сознание какого-то подобия власти, некоего ареала влияния придавало его лицу спесивости. Голова надменно поднята, нижняя губа кичливо выпячена, и гордый взор римского кесаря.

— В общих чертах догадываюсь, — откинулся на мягкую спинку кресла Баркашик. — А вот ты мне ответь, по какой такой причине ты ударил Лаптя?

— По самой простой, приборзел он здорово. Запамятовал, как с моих рук кормился. На побегушках. Живчиком. Гонору у тебя поднабрался. Так только и ты на пустом месте возник. Как нечто с бугра. С людьми миром не хочешь жить, свою выгоду во всем ищешь, а так нельзя, с людьми считаться нужно. А ты — нет, не считаешься. Настроил ты всех против себя, в этом вся беда. Может горе случиться. Непоправимое горе.

— Со всяким в любой из дней может горе произойти. Кто от горя и беды застрахован, все под Господом ходим, — не остался в долгу Баркашик за не сильно-то и скрываемую угрозу Кухаря. — А по поводу Лаптя. Я не думаю, что он приборзел, это ты лишканул. Ему б по едалу тебе в отлуп, а он в штаны наклал. Исходя из чего я за него не встряну. Дал бы тебе в едальник, пускай бы сам от вас выгреб – тут и я б подпрягся. Потягались бы, чья взяла. А теперь я буду Лаптя наказывать за то, что он не счел нужным постоять за честь нашей команды, за свою мужскую честь постоять струсил, и с тобой пока за этот случай бодаться не стану. Лаптю же вдвойне отрыгнется.

— Мне?!.. Лапо-о-оть?!.. Плохо кончишь, Баркашик, со своими теориями. Лапоть всегда будет Лаптем, а Кухарь – Кухарем. Как судьбой на веку провелось, так и протекает, — губы Кухаря расползались улыбкой, но нервным тиком задергалось левое веко.

— В корне не согласен. Все мы когда-то и у кого-то бегали на побегушках. И я по малолетке для тебя в ларек за водкой мотался. А сейчас ты меня за водкой погонишь? — и Баркашик вопросительно приумолк. Выдержав паузу, ответил на свой же вопрос: — А ежели стукнет тебе подобный прикол мочой в голову — пошлю тебя по многоизвестному адресу. И что? Куда денешься, пойдешь. Не так как будто? Долбить кинешься, на драку нарвешься, но идти, однозначно, собственными ноженьками придется. Естественный процесс взросления – из мальчиков в юноши, а юноши становятся мужчинами.

— С нехорошим поведением можно и не вырасти, — глухо проговорил Кухарь.

— И такое вполне вероятно, — подозрительно легко принял его точку зрения Баркашик. — Но иногда лучше не успеть вытянуться ростом, чем, анатомически увеличившись в пропорциях, всю сознательную жизнь чушканиться в сявках, ползать амебой или в самочинных недоделках. Вот Лапоть, например, растет.

— Кухарь? — взвился с табурета взъиерехоненный Труба. — Фигли мы здесь китайские церемонии размусоливаем? По соплям и в стойло!

— В стойле скотам место, — спокойно парировал Баркашик. Он даже не шевельнулся, сидел в той же расслабленной позе.

— Присядь, Труба, — дернул адъютанта за рукав Кухарь. — Не кипятись. По-плохому всегда успеется, а нам бы по-хорошему суметь договориться, — тоном рассудительного, видавшего виды человека сказал он.

Конечно же, не во всех случаях Кухарь был приверженцем взаимовыгодных и справедливых решений. Скорее даже наоборот – возникающие проблемы он предпочитал решать своим пудовым кулаком. Меньше оговорок. Но он был умнее и гораздо хитрее прямолинейного Трубы. Рекогносцировав обстановку, он склонился к выводу, что сейчас перевес в силе на стороне Баркашика и придется ограничиться угрозами.

— А это у тебя кто? — указал он пальцем на Сивого. — И морда будто знакомая, а где видел – не пойму. Кто ты, мужик? — обратился он непосредственно к Ивану.

— Кличут Сивым. Я теперь вот с ними буду, — ответил Иван, четко обозначив свою позицию.

— Поня-яя-ятно, — потер кончиками пальцев мочку уха Кухарь. — Пополняешь кодлу, Баркашик? Аппетиты разыгрались, и еще чего-то задумал урвать. Понятно.

— С чего ты взял? Аппетит прежний, за талией блюду.

— А архаровцев чем кормить? Идеями сыт не будешь. По уму я размышляю, Сивый?

— При необходимости можно и попоститься, — ответил Иван.

— Вот-вот, — подхватил Кухарь его глагол, словно мяч оплошно пасованный игроку чужой команды. — Попоститься. И многие, Баркашик, из-за твоей неугомонности постятся. Ты отовсюду отгрызаешь взажор – где шарлотки поаппетитнее, а другие поэтому голодают, пост выхаживают, аки великомученики. Сколько тебя предупреждать – не шкодь по чужим территориям, не отнимай у людей возможность заработать себе на хлеб... А ты и ухом не ведешь – шкодишь, крысятничаешь, в партизанах ходишь.

— Я тоже свой хлеб добываю.

— Добывай, но не лишай хлеба других.

— Заметно, что у кое-кого ряшка от лишений репается.

— В бутылку лезешь?

— И не пытаюсь.

— Тогда слушай мое условие. Где видишь моих людей, поворачивай оттуда оглобли и чеши с веселыми частушками по другим наметкам, — Кухарь в упор смотрел на Баркашика. Глаза в глаза. Зрачок в зрачок. Силясь упорством своего взгляда переломать упорство взгляда Баркашика.

— Кто первым пришел, тот и имеет. Весь мой тебе сказ.

— Про то я битый час и толкую. Ты шкодишь на моей территории, а я туда пришел первым.

— Твоими они стали по санкции Венского конгресса или в Верховной Раде так постановили? Куда ни ткнись – везде твои территории: базары, железнодорожный вокзал, автостанция, свалки, стройки – все твое. Вот уж где людоедский аппетитище.

— Хочешь на моей земле работать – отстегивай и порядок, — жестко сказал Кухарь.

— Отстегнул бы, да не вижу мотива для отстежки. А что эти территории твои – это только твое личное мнение, но не все с ним согласны.

Сивый поразился очередной метаморфозе, произошедшей на его глазах с Баркашиком. Эмоций уже не было, никаких, на лице – бесстрастная каменная маска. Будто не он только что буквально полыхал от ненависти к Кухарю, готовый немедленно вцепиться ему в глотку. Ничего не сохранилось в нем и от того парня, который недавно рассуждал о русской поэзии и христианских добродетелях. В кресле восседал завзятый мафиозо – победительно хищноглазый, злоротый, выговаривающий свои слова леденящим в жилах кровь низким голосом. Мафиозо, сцепившийся сейчас с главарями конкурирующего мафиозного семейства в дележке каналов обогащения и сфер рэкетирской эспансии.

— Что он вякает! Кухарь, ты слышишь, что он вякает? Какие с ним могут быть тары-бары! — опять взбудоражился Труба.

— Это твое последнее слово? — спросил Кухарь у невозмутимого Баркашика, вставая со стула.

— Да. Другого ты от меня не дождешься. До сих пор не могу врубиться, зачем ты здесь нарисовался, неужели тебе со старта не было ясным, что твои условия я не приму?

— Пошли, Труба, — обратился Кухарь к побагровевшему от ярости адъютанту. На Баркашика раздосадованный Кухарь уже смотрел, как на потенциального покойника текущей недели.

Труба на прощание обвел лица остающихся долгим зловещим взглядом, вонзая его в индивидуальных разрезах, словно обещая каждому в отдельности, и, цвиркнув зубом, последовал за своим боссом на выход.

— Рязанец, проводи гостей, — распорядился Баркашик, не расставаясь с презрительной усмешкой на устах, с ответной искренностью подаренной им напоследок адъютанту Кухаря. После того как хлопнула закрываемая дверь, спросил у Сивого.

— Как тебе наши дела? Не передумал вступать в нашу организацию?

— Поздно уже передумывать. Все равно Кухарь меня за вашего принял, теперь только вас и держаться.

— Сегодня ночуешь здесь. На тот случай, ежели Кухарь скоропостижно свихнется и рюхнется брать нас на абордаж. Твое участие лишним не будет. Иди вниз к Рязанцу. Он тебе все расскажет и чего надо покажет, — своим приказом Баркашик окончательно возложил на себя обязанности его командира.

«Значит, приняли».

— Да, кстати, тебе есть, где жить?

— Есть.

— С кем-то живешь?

— Нет, один. Мне так лучше.

— Что для тебя лучше, отныне решаю я. Пока можешь быть свободен.

Иван проговорил с Рязанцем до полуночи. За долгим разговором по душам было выпито два чайника чая и выкурена вся пачка «Стюардессы», потом курили «Ватру» Рязанца. Лапоть, поднимавшийся на второй этаж для беседы к Баркашику и вернувшийся оттуда весьма невеселым и немного побитым, спать лег рано.

VIII

Иван уже полтора месяца «работал» с Баркашиком и его ребятами. Просыпаясь каждое утро, вне зависимости в своем ли подвале или же в «дежурке» – так они называли квартиру, где Сивый провел первую ночь в доме Баркашика, он твердо знал, что сегодня будет сыт, спать не в холоде, иметь на кармане наличные деньги, каковыми распорядится по собственному усмотрению. И главное! Теперь он был не один, он был в артели, которую они с его новыми товарищами титуловали «организацией», и ему стало теперь на кого опереться в трудной житейской ситуации. Притихли мысли о никчемности своего пребывания в земной юдоли, значительно повысилась самооценка себя как человека, даже более того, у него вновь появилось осознание Ивана Николаевича Крепилина как личности – единственной и неповторимой – а что он сейчас бомж, ничуть пойманного осознания не дефектирует, поскольку в открывшемся ему по-новому мироздании гораздо важнее, каков он есть человек – живущий по чести, по совести или в подлостях и вранье. И все это вместе взятое – товарищество, возможность заработать, обретение бойцовского духа – позволяло ему строить вполне реальные по своей структуре планы на будущее.

Бытность его новой жизни почти во всем удовлетворяла Сивого, но иногда была в тягость слишком большая зависимость от организации, да и что скрывать, нередко от прямого соответствия тому настроению, с какой ноги их предводитель встал с утра. Напрягала необходимость держать отчет – куда пошел, где будешь находиться, чем заниматься. Но Сивый понимал, железная дисциплина является непременным условием его пребывания в рядах организации. Приходилось, смиряться и терпеть. Как и случавшиеся порой у Баркашика бзики в стиле сержанта «зеленых беретов» из низкопошибных американских кинобоевиков. Или надоедливость ежедневных проповедей на националистические темы, именуемые их лидером «духовным стержнем организации», без которых он не мыслил существование их команды. Высиживание этих проповедей входило в обязательную программу – нравится не нравится, а будь любезен – слушай. Выбор тем для них был крайне скуден, и все они так или иначе были связаны с лучшестями русских и худшестями евреев и «совков». И одно и то же, одно и то же. Впрочем, Баркашик и не разговаривал с ними, не искал диалога, он накачивал их миропонимания надобным ему духом. Для более тонкой «регулировки умственных настроек» Баркашик использовал индивидуальные беседы с выбранным для подобной процедуры адептом, предполагая в них куда большую результативность, чем на общих собраниях. Беседовал с каждым членом организации поочередно, однако очередь Ивана Николаевича выпадала заметно чаще других. Но с перечисленными недостатками его нового бытия, помимо гарантированного заработка и явственного продвижения к намеченной цели, Сивого примиряло чувство неподдельного уважения, испытываемое им к вожаку команды. За прошедшие полтора месяца он досконально изучил характер и пристрастия этого (очень нужного ему) молодого человека, много узнал о его жизни и судьбе. Однако узнать позволено ему было далеко не все.

Родился Баркашик в городке районного значения, в восьмидесяти километрах отсюда. Его раннее детство дышало радостным воздухом счастья обычной дружной семьи. Но затем в двери их квартиры ввалилась беда – папа и мама подсели на героиновые инъекции, и жизнь маленького Руслана заполонилась кошмарами: на месте уютной семейной обстановки засмердел наркоманский притон, в котором сутками напролет отвисают раскумаренные дяди и тети, раскардаш, бордель, в раковине горы немытой посуды, вместо молочных супов и каш – «сникерсы»; приходы-отходы, свары-непонятки, милицейские облавы, шмоналовки. И нежно любимые прежде родители, превратившиеся в стыдных позорников. Ибо тяга к галлюциногенному кайфу сделалась им куда важнее любви их единственного сына, настолько важнее, что даже лишение их родительских прав прошло для них всуе, без какого-либо особенного душевного потрясения. Дедушка, приехавший за внуком, в создавшейся диспозиции разобрался сразу, и, ничуть не вникая в лопотание своего великовозрастного отпрыска и его супруги, действовал решительно и быстро, с прямолинейной четкостью военного человека. Оформил опекунство, забрал документы мальчика из школы, упаковал в чемоданы его вещи и увез Руслана в свой город, перед уездом предупредив «сладкую парочку», чтоб без справки о прохождении лечения в наркологическом диспансере они на пороге его квартиры и не показывались. Раздумывали ли они над дедушкиным ультиматумом, мучились ли разлукой со своим ребенком, Руслану узнать не довелось, он никогда больше их не видел. Позвонили несколько раз по телефону – раз пять родительница, раза три родитель, однако навестить его за все годы, что он жил у дедушки, они так и не соизволили. Да и отставной полковник был мужиком крутого нрава, слово держать умел, наверняка не постеснялся б спустить ослушников с шестого этажа, промежуточно отвешивая им на пролетах увесистых затрещин. Дедушка не то чтобы их видеть, слышать об этих наркошах ничего не желал. Юрий Тихонович считал невероятной удачей, что он изноровился вырвать своего внука из объятий незавидного будущего, радовался предоставленной обстоятельствами возможности вырастить из него настоящего мужчину, умного, сильного и порядочного человека. А Руслан благодаря Юрию Тихоновичу не считал свое детство чем-либо обворованным. Он всегда вспоминал о дедушке с теплом, неизменно говоря, «золотой старик». Юрий Тихонович, как сумел, восполнил своими заботами отсутствие в его жизни родителей. Он его любил и жалел, как могут жалеть и любить только родные люди. Бывало, заговариваясь, он называл Руслана сынком. Они часами беседовали на различные темы, что-то мастерили, ремонтировали, играли в шахматы, посещали церковные службы, ходили в кинотеатр, прогуливались по парку, ездили отдыхать на море. Это дедушка привил в нем любовь к спорту и знанию. Ибо какая бы по высоте волна жалости не накрывала Юрия Тихоновича при взгляде на славного мальчонку, сделавшегося сиротой при живых родителях, отставной полковник не растекался в хлюпкостях, он был занят ответственной миссией, он его воспитывал. Не сюсюканьем, не потаканием капризам, а сердечной дружбой двух сильных мужчин – мужчины большого и мужчины маленького. Что и послужило краеугольным камнем при формировании в характере Руслана стержневой крепи, с которой ему в последующем увереннее шагалось по жизни. Однако выполнить до победного конца свою последнюю боевую задачу Юрий Тихонович не успел, умер от обширного инфаркта. После смерти законного опекуна четырнадцатилетнего Руслана поместили в местный детский дом. Его родители на похороны Юрия Тихоновича не приехали, прибыли спустя неделю делить дедушкино наследство с отцовой родной сестрой, попутно решив проведать давно не виденного «детеныша». Получив известие о визите столь «дорогих гостей», Руслан закрылся в своей комнате, заблокировав дверь воткнутой в скобу ручки ножкой табурета. И вышел оттуда, невзирая на слащавые увещевания воспитательниц, разговаривавших с упрямцем через плотную толщу дээспэшной преграды, лишь после того, как его мама и папа покинули территорию сиротского приюта. Они для Руслана умерли много лет тому назад, и он не испытывал желания встречаться с мертвецами. Впрочем, родители и сами более никогда не предпринимали попыток найти контакт с некогда преданным ими сыном.

В детдоме Руслан жил замкнуто, дружбы особо ни с кем не искал. Слишком разными оказались интересы воспитанника полковника Советской армии с интересами старожилов данного учреждения. В этих же стенах Руслан выдержал свой первый важный, жизне-определяющий экзамен – в борьбе за право оставаться самим собой. И записные детдомовские забияки весьма скоро усвоили, связываться с этим, бешеным в распале ярости белобрысым крепышом себе дороже оставив его в полном покое после парочки стычек. Руслан старался хорошо учиться, помня дедушкины слова, что посещение школьных занятий он должен воспринимать как приход на службу, а к своей службе всегда необходимо относиться с уважением. Он отлично помнил все наставления Юрия Тихоновича, неукоснительно руководствуясь ими в однообразной череде детдомовских будней. Ему не хотелось расстраивать любимого дедушку, словно он был рядом и никуда от него не уходил. И он помнил, что свою взрослость не доказывают выпивкой алкоголя и курением сигарет, этим лишь возможно доказать свою стадность и малоочевидную для сверстников глупость. Ни у кого из детдомовской шпаны такого дедушки, как у Руслана, не было.

И книги, книги… На его прикроватной тумбочке всегда лежали книги. В библиотеку он записался, едва начав выбираться из убийственной черноты постигшего его горя, собирая свою волю в кулак и вновь обретая жажду сильной, целеустремленной жизни. Потом случилось знакомство с Михаилом Анатольевичем (тем мужчиной, что дал ему на рынке книгу Солоневича), и выбор литературы для чтения сделался гораздо более осознанным. По приглашению Михаила Анатольевича он стал захаживать в гости в «штаб-квартиру» Союза Русского Народа, где к любознательному пареньку относились с участием, общаясь с ним как со взрослым соратником и в то же время тактично, не ущемляя чувства достоинства подрастающего мужчины, будто невзначай, норовили его подкормить и сунуть ему в карман на дорогу гостинец. Правильные сгрудились здесь мужики, понимали, что разворовываемому государству сироты не больно уж-то и нужны. А мальчишка принял к сведению, что у него появились взрослые и умные друзья.

И спорт он не забрасывал – гимнастика с гантелями, гиря, турник – каждое утро, вне зависимости от настроения. Надо! «Выдерживать режим – наращивать мускул воли, не сделаешь его стальным, больших побед в жизни не видать, поломает, сомнет», – учил его «золотой старик». Полковник в запасе знал, чему учить. Но любому деревенскому дурачку известно – физкультурными упражнениями серьезного уровня подготовки не достигнешь, для него требовались занятия под наблюдением опытного наставника. Однако юноша долго не мог сориентироваться с выбором. Естественно, что-то из единоборств. Ибо по-твердому убеждению Руслана, умение постоять за себя – одно из главных умений мужчины, без него мужчина как бы и не совсем мужчина. Руслан выбрал карате. Помимо того, что этот суровый и мужественный вид спорта соответствовал всем параметрам искомого источника добывания нужного умения, Руслана привлек шлейф восточной таинственности и экзотики, витающий вокруг него. Одни спортивные термины чего стоили! Сэнсэй, ката, кумитэ, хадзимэ. Как звучит! Круть! Чума! Отрыв по полной! Киийя!И тренер достался, как по специальному заказу, воин-интернационалист, участник боевых действий в Афганистане. Мальчишки в нем души не чаяли, любили его, уважали и гордились своим учителем. Виктор Сергеевич достаточно быстро обособил Руслана из толпы новичков, став уделять ему отдельное внимание. Бойцовские задатки у парня выявились прекрасные, и месяца через четыре Руслан уже занимался в основной группе, состоявшей из перспективных ребят, отдавших тренировкам в додзё несколько лет. К шестнадцати годам Руслан получил зеленый пояс по карате.

Сэнсэй возлагал на юного русского богатыря честолюбивые тренерские надежды, а тот собирался их оправдать – сильный боец рос.

Во всех отношениях Руслан жил предельно насыщенной интересными событиями жизнью, дедушка, без сомнения, был бы им доволен.

Однако беды не собирались надолго отходить от Руслановой судьбы. Следующая нарисовалась в образе дородных дяденьки и тетеньки, заявившихся в детдом посреди летних каникул. О них сказали, что они прилетели из чудесной страны Америки, благоухая намерениями осчастливить балдежом обеспеченного детства какого-нибудь отличного «рашн бой». По какой-то причине американцы буквально запали на Руслана и принялись ловко обтяпывать дела по оформлению документов на его усыновление. Руслану такая новость радости не доставила. Среди детдомовской детворы бродили упорные слухи, что после убытия за границу усыновленных украинских сирот требушат для извлечения из них органов на донорские надобности. Руслан от предоставленной ему чести отказывался наотрез. Но его почему-то мало слушали. Вероятно, американские купцы неплохо умаслили опекунский совет и персонально директора детдома – очень уж круглощекий толстяк усердствовал в уговорах. И однажды деляга переусердствовал. Не ограничиваясь взываниями к «голосу разума» «неблагодарного сопляка», он схватил Руслана за ухо и больно его крутнул. Парень, вскипев от унижения, отработал отменно поставленную двойку – левой в корпус, правой в голову. Директор отправился в глубокий нокаут, при приземлении звучно стукнувшись затылком о кафельный пол. «Чемпион» не стал дожидаться, покамест пострадавший очнется, и дал стрекача из детдома в чем был. С того часа и заварилось его знакомство с особенностями бродяжнической жизни. Скитался по улицам, по городским базарчикам, ночевал где придется. Без памяти боялся милиции. Из-за этого не обратился за помощью ни к своему тренеру, ни к взрослым «соратникам» из русских националистов. Ему представлялось, что на его поимку поднят по тревоге весь личный состав украинского министерства внутренних дел. Это сейчас Баркашик понимает, какие глупые страхи его тогда терзали, но не в те дни. Он чувствовал себя правым и вместе с тем человеком, серьезно нарушившим закон и ставшим отныне преступником для всех честных граждан страны. Чересчур книжно воспитанным мальчиком он был. Однако ловить «преступника» явно не спешили, милиционеры не обращали на него внимания даже потом, когда одежда Руслана изрядно износилась. Украина только стала выходить из коллапса девяностых, и бедно одетого народа среди жителей города было немало – на их фоне высокий, быстроногий подросток не сильно разительно выделялся. Кто знает – может родители у него безработные или люто пьющие? Намного позже Руслан проведал, что директор детдома при вынужденном обращении в милицию о пропаже питомца их учреждения ни единой строкой в заявлении о своем избиении не упомянул. Видать, сделка с американцами легко угадывалась нечистоплотной и негодяю было не с руки расширение следственного материала, где волей-неволей вытемнились бы ниточки, потянув за которые, сыщики могли сподвигнуться актуализировать кой-какие чрезвычайно неприятные подробности. А Руслан… Руслан обживался в новой для себя среде обитания, где мало книжных добродетелей, много голодности, животизмов, уязвимости, пустотности.

И если люди в погонах не проявляли пристального интереса к забосяковавшему подростку, то мимо прищура зорких глаз Кухаря он не промелькнул. Бомжачьему пахану приглянулся крепенький паренек, смотревшийся гораздо старше своих шестнадцати, и после короткой пробивки он подтянул его под свое крыло. Кухарь помог Руслану с жильем, подселив детдомовского беглеца в компанию умеренно выпивающих богемствующих тунеядцев, обитающих в одной из халуп на окраине города, и дал ему возможность зарабатывать на пропитание. Вместе с Трубой он ездил по городу и собирал с бомжей мзду за Кухареву «крышу». Через время Руслан, осмелев, возобновил тренировки у Виктора Сергеевича, тем более владение боевой каратистской техникой понадобились ему для обширной карательной практики. Кухарь был доволен своим «юным другом», и Руслан состоял в его порученцах почти до самого призыва в армию.

Для органов власти он нашелся добровольно, едва ему исполнилось восемнадцать. К тому часу он уже звался Баркашиком. В военкомат он наведался на пару со своим тренером. Виктор Сергеевич служил под началом нынешнего городского военкома под Кандагаром. Бывший ротный отнесся с пониманием к разговору со старым боевым товарищем, уважил просьбу, помог беспризорнику попасть служить в элитное подразделение воздушно-десантных войск. Руслан доверия «афганцев» не подвел, в армии зарекомендовал себя с самой лучшей стороны и в запас увольнялся с широкой старшинской полосой на голубых погонах.

После возвращения в «дедушкин» город, ставшим для него родным, Баркашик снял квартиру и устроился работать в солидную охранную фирму. Охраняли банки, офисы крупных торговых предприятий, осуществляли личную охрану местных богатеев и членов их семей. По провинциальным меркам зарплата у сотрудников фирмы считалась весьма высокой, поэтому желающих туда попасть было хоть отбавляй, на работу принимали на конкурсной основе и после тщательной проверки на профпригодность. Руслана оторвали с руками и ногами – всем был парень хорош. Его поставили на дежурства в центральном офисе филиала известного киевского банка в графике сутки через двое. Поначалу работа Баркашику понравилась – такой заработок, а всего-то забот: быть внимательным, собранным, аккуратным, действовать сугубо по инструкции. Что труда ему не составляло, он еще не успел отвыкнуть от спартанских требований боевого устава ВДВ. В выходные от рабочей смены дни полагалось посещение занятий по физической подготовке. Некоторые из ребят смутьяничали по этому поводу, а Руслану ничего б лучше и предложить не изобрели. Спорткомплекс у фирмы классный! Боксерский зал, борцовский, тренажерка, бассейн, сауна. Для любителя спорта – мечта, а не трудовая повинность. И, возможно, Баркашик долго бы проработал на эту фирму, но у него не сложились отношения с начальником смены. И не по его вине. У сорокалетнего хмыря (Русланово определение сути его начальника), с изрядно побитой угрями физиономией, возникла острая антипатия к молодому красавцу, которому не уставали дарить улыбки хорошенькие сотрудницы банка. Поделать с нею хмырь ничего не мог – заклинило. И по несению службы к Баркашику, как назло, придраться было не за что. Вдобавок этот тушкан (начальниково определение сути нервировавшего его подчиненного) еще и не пьет и не курит. От длительного невыплескивания раздражения антипатия, по ее накоплению, переросла в глубоко угнездившуюся ненависть. Аз на Аз – конфликт неизбежен, вопрос лишь времени. Между ними он разразился из-за небрежно вымытой, согласно наблюдениям хмыря, Русланом кружки после чаепития. Ругань за малым не убогатырствовалась мордобоем, но воображение бывшего военфельдшера вовремя предоставило видения его последствий и он пошел на попятную. Однако работу Баркашик все-таки потерял. Начальник смены нафискалил о столкновении с подчиненным руководству фирмы, естественно, переврав его предысторию в свою пользу. Несправедливость, допущенная в отношении него не сделалась для Баркашика побудительным поводом к возмущению или мести, свое увольнение он воспринял на удивление спокойно, как знак судьбы, поспособствовавший разобраться в сомнениях и колебаниях при определении главной жизненной цели и маршрутов продвижения к ней. Дело в том, что задолго до этого дня в уме Баркашика поселилась неотвязная идея об устроении где-то в сельской глуши, изолированной от соблазнов общества потреблятства, общины единомышленников, сродни первым христианским. Идея зачалась отнюдь не в пустоте, она являлась плодом многочасовых бесед с соратниками по националистическому движению, не единожды с увлечением обсуждавших этот вопрос. Анализировали опыт уже существующих поселений подобного рода, подсчитывали убыли и приобретения пребывания в них, спорили, горячились. Призывали собеседников к здравости рассуждений, к неупущению логики чередований событий и обстоятельств, уносясь на легконогих скакунах мечтаний в блистательные чертоги грандиозных прожектов. Но Баркашик догадывался, что далее бурных обсуждений у соратников дело, конечно, не продвинется. Баркашик же был человеком иного склада характера. За свою относительно короткую жизнь он научился трансформировать выспренность мечты в обозримую на горизонте цель, неотступно требующую натурализации. А обдумывание зажегшей его идеи преобразовало Баркашиковы взгляды на перспективы раскрытия собственного жизненного потенциала – его уже не прельщала роль верного служаки и педантичного исполнителя чужой воли, ему возжелалось самому стать властелином своей судьбы. И неожиданная потеря работы, убаюкивающей некоторыми прелестями дерзновенность возникших мечтаний, позволила полностью сконцентрировать умственную энергию на путях достижения цели, достойной применения его лучших способностей. И, получая в отделе кадров свою трудовую книжку, он оставался спокоен и невозмутим. Не подлость людская, не холодная жестокость звериных законов рынка наемного труда, а Промысел Божий. По сему и быть. Но и подталкивало что-то еще. Мало нащупываемое его разумом. Ему захотелось труда на земле. Придав слову «труд» первородную красоту его значения – выращивать пшеничку для хлебушка своими собственными руками, а помимо пшенички – картошечку, капусточку, помидорчики-огурчики, завести на подворье лошадей, коров, птицу, короче, жить на земле крепким хозяином своему дому, своей семье, недобитым советской властью кулаком-хлебопашцем. Похоже, давала о себе знать крестьянская жилка, доставшаяся ему по наследству от его пращуров, калужских и полтавских крестьян. Желание крестьянского труда органично сопрягалось с мотивацией духовно-идеологического характера, с чувством большого и нужного русскому народу служения. Несокрушимая мощь синтеза мечты и цели. Творение истории – удел сильных, и Баркашик принялся за дело. Оставалось найти для него соработников, не соговорунов. Тогда-то и возымел Баркашик мысль о создании своей организации. После окончательного принятия решения, чтоб отрезать для себя пути вспять, сжег все наличествующие документы, перекочевал в заброшенную «хрущевку» и начал копить деньги на переезд. Первоосновой накоплений стала сумма, полученная им от тетки в форме отступных за дедушкину квартиру, выплаченная ею по приходу племянника из армии.

Следует отметить, что тетка заимела виды на квартиру еще у дедушкиного катафалка, едва проведав о том, что ее отец не успел составить завещание. Теткина семья, в составе четырех человек, ютилась на тридцати квадратных метрах двухкомнатной клетушки в старом железнодорожном бараке. Двое девочек у нее росло, их ей еще замуж предстояло выдавать. (Одна из двоюродных сестер по прошествии времени в дедушкину квартиру и перебралась). Руслан с теткой сутяжничаться, судиться-рядиться не стал, по юридическим нормам на владение квартирой имели право претендовать и он, и тетка, и его отец – квартиру однозначно предстояло выставлять на продажу. После получения от тетки денег Руслан с родней больше никогда не общался, впрочем, и они особо не пылали родственными чувствами к «приборзевшей детдомовской рванине».

Сюда, в этот дом, сделавшимся в последующем местом постоянной резиденции их организации, за компанию с Баркашиком поселился жить один из близких его товарищей по членству в СРН, бывший чуть старше его по летам. Но решимости соратника хватило на непродолжительный срок, через парочку месяцев она разжижилась, растеребилась неудобствами бомжачьего бытия, измучившийся соратник сдался и вернулся к привычному укладу жизни. Тяготы оказались не страшны только в героизированных представлениях о них. Разогретых пафосом речей их друзей, сопровождавших уход двух смельчаков в дауншифтинг экстремального образца. А Баркашик остался. Потом в этом доме появился Гоша, за ним – Лапоть. Стала комплектоваться команда, формироваться костяк будущей организации.

Основная часть денег зарабатывалась баркашиковцами сбором металлолома. Особенно котировались цветные металлы: медь, алюминий, латунь, никель, но они не гнушались подбирать и обыкновенную железку. Чермет они собирали днем, высматривая при этом, не выглядывает ли где из-под земли кабель с медной или алюминиевой начинкой, не наблюдается ли поблизости какой-либо другой предмет, изготовленный из цветного металла. Если таковой подмечался, «златожильное» место запоминалось и туда наведывались ночью. Выкапывали, срезали, отбивали, откручивали – почти всегда крали. «Безхозный» цветмет практически весь был вывезен за границу самыми шахраистыми из соотечественников. Часть вырученных денег сразу же откладывалась в «общак», расход которого предназначался для покупки жилья в деревне, сельхозинвентаря, какого-нибудь молодняка из живности. Остальная добыча делилась (почти) поровну между участниками провернутого дельца. Деньги из общака брались только в особо исключительных случаях, о месте его хранения ведал один лишь Баркашик. Никого из ребят названное обстоятельство не смущало, Баркашику искренне доверяли. Ни у кого и мыслинки не возникало, что командир способен, кинув товарищей, воспользоваться деньгами из общего котла организации на собственные прихоти. Благородство в Баркашике чувствовалось. Настолько естественного свойства, что такое не подделаешь никакими уловками – оно или есть в человеке, или его нет.

Ведут нас ко Христу дороги узкие,

Мы знаем смерть, гонения и плен.

Мы – русские, мы – русские, мы – русские,

Мы все равно поднимемся с колен.

Баркашик много читал. Как он любил выражаться: «ликвидировал разжидивающее кору головного мозга невежество». Он не тратил драгоценного времени на бульварные романы и прочую бестселлеристую беллетристику, Баркашик самозабвенно штудировал классическую прозу и поэзию, философские труды, публицистику прославившихся в истории политиков. Из философов более других ему пришелся по вкусу Фридрих Ницше. В трактатах полюбившегося мыслителя Руслана пленила идея сверхчеловека, каковым всеми силами он стремился утвердиться по жизни. Между прочим, его прозвище образовалось от фамилии его кумира – Баркашова Александра Петровича, скандально известного руководителя крайне правой российской политической партии и сверхчеловека в представлении Руслана. Восхищаясь своим кумиром, он во многом ему подражал. В том числе и увиденной в одном из видеороликов походке. Брошюры Баркашова вкупе с томами сочинений Ницше были его настольными книгами, и он чуть ли не наизусть декламировал обширные отрывки из этих трудов, громословя афористизмами из них к месту и не совсем.

Руслан и сам был причастен к тайне слова. Он не обманул Сивого, похваставшись ему при знакомстве, что пишет публицистические статьи. Сивый их читал. Писать у Баркашика получалось неплохо, для дилетанта даже очень неплохо. Он прочитал все статьи, принадлежащие перу предводителя их организации, и ни одна из них не оставила его равнодушным. Хотя в кое-каких частях текста взор Ивана Николаевича натыкался на корявый слог, аляповато склеенные между собой предложения. Но из обнаруженных корявостей непостижимым синтаксисом выгравировывалась звучная мысль, обладавшая способностью цеплять за сердце, за нервные окончания мозга, принуждая к сопережевательным раздумьям. Далеко не каждому профессиональному журналисту или писателю такое удается. Безусловный дар живого слова. Однако своим даром Баркашик пользовался мало, объясняя это тем, что подобное поприще безжалостно требует расхода гораздо большего количества часов, чем он может себе позволить на данном этапе Своей Борьбы. Крепилин же считал, что Баркашику на самом деле не достает усидчивости по причине его чересчур деятельной натуры, и за написание статей светлоголовый великан принимался не по зову горячего желания, а исходя из прагматических соображений о необходимости дальнейшего развития своей личности. Молодой еще, кровь кипит, но верилось, время его как мастистого русофильского публициста еще настанет. Всему свой час.

Баркашик действительно обожал толкать речи. Пусть и перед немногочисленной аудиторией. Свои выступления он нередко окружал театрализованными эффектами – симфоническая изысканность Вагнеровской оркестровки, торжественный вынос имперского знамени, пламя факелов, взмахи сверкающей сталью самодельного меча и напор, бурлящая энергетика самого оратора. Как правило, подобные выступления Баркашика сопровождались долгоотзывающимся в душах успехом. Сколько раз Иван, повинуясь магнетизму слов лидера, ощущал себя неотъемлемым органом общего организма организации. И сколько раз их чувства, чувства всей команды, с воодушевлением, сливались в одно, необходимое Баркашику – «Русские прежде всех»! И все же, порой, случалось, что даже во время продуманных до тонкостей инсценировок, в упоении своей всесильностью во власти над вниманием аудитории, в упоении своей всекрасивостью, вождь не удерживался, чтоб не впасть в ажиотацию крикливо-лозунговым пустозвонством, что помимо воли нагоняло скуку и тоску. Но Сивый никогда в подобных ситуациях не выказывал своего настроения. Наоборот, чем тоскливее, чем более невмоготу делалось Сивому, тем прочнее у него на лице застывала маска умного слушателя. Иван не позволял себе расслабляться, он не забывал: русский национализм – любимый конек их командира. Ирония, сомнения, недоверие к проповедуемым Баркашиком истинам – прямой путь к изгнанию из команды. А это крах лелеемым планам и мечтам. И зевок растягивался скулами в приветственную улыбку, глаза оловянели необходимой стадией сознательности, над горделиво вскинутой головой взмывал крепко сжатый кулак.

Гораздо интереснее Баркашик раскрывался в приватных беседах, с глазу на глаз, которые велись в его квартире, когда у Баркашика отсутствовала необходимость исполнять на публику. Говорили о разном: об устройстве жизни в будущей общине, об истории, политике, литературе. Баркашик от беседы к беседе понемногу привязывался к Сивому, хотя в открытую в том не признавался, но частота приглашений Сивого для вечерних встреч безыскусно высвечивала обоснованность данного предположения. И предпосылки для взаимопритяжения у них были существенные. Сказывалась определенная резонансность их душевных сутей. Они и говорили на одном языке: у Баркашика отпадала надобность обеднять свою речь, примитизировать смысловые понятия, чтоб достичь состыковки с волнами миропонимания собеседника. Наоборот, возникающие между ними споры вдохновляли Баркашика быть мудрее, находчивее, проявлять поярче свои таланты. И Баркашику это нравилось, он наслаждался битвой их умов. А поспорить Сивый любил смолоду. Их беседы нередко затягивались до полуночи, завершаясь при робком ропоте сонной Вики. Но Баркашик побеждал, покорял. Из этих вечерних разговоров Иван Николаевич почерпнул немало полезного, поразившись прежней собственной слепоте, тому, как много он не понимал в своей жизни, в жизни своего народа, он разведал для себя целые пласты русской истории, русской культуры, ранее от него скрытые. И все-таки более Баркашик покорял не глубокими знаниями, удивительными для его возраста, не обширной эрудицией, а подвижностью ума, быстротой и метафоричностью мысли, незаурядной самобытностью мышления.

Однако особое уважение в Баркашике вызывало то, что у этого парня слова не расходились, как у большинства людей, с его делами. Он как говорил, в такой парадигме и жил, фарисейство в нем отсутствовало напрочь. Он хотел быть на стороне добра и был там, по крайней мере, всем своим разумением старался там быть. Быть, а не только казаться – «по чести, по совести». Дешевкой его не назовешь никак. И даже безумное видение Баркашиком себя в роли спасителя Руси – и оно вызывало невольное уважение, даже нет, не уважение, а благоговейный трепет перед безумием неистовой веры в вероятие возникновения в русском народе алкания собственного исправления и торжества Божией правды в этом погрязшем во лжи и лицемерии мире. Но Баркашик и был прирожденным лидером. Волевой, решительный. При любых, даже самых сложных обстоятельствах он не боялся брать ответственность на себя, никогда не мямлил, не размазюкивал уже принятое решение в шатких «быть может», «а вдруг» – все, он разобрался, что делать, и своей непоколебимой уверенностью укреплял в решимости остальных, увлекая их за собой.

Как руководитель организации, Баркашик был очень притязателен и настойчив в своих требованиях. Но, требуя от других, Баркашик всегда оставался требователен и к себе самому, довольствуясь скромными и довольно аскетичными условиями. Как тут возмутиться обязательствами по неукоснительному выполнению параграфов устава внутреннего распорядка и поведения в их общем доме?

Будучи ортодоксальным трезвенником, Баркашик беспощадно преследовал распитие алкогольных напитков – а уж под крышей «бастиона русской воли» пьянки-гулянки табуированы категорически – каким бы важным поводом они не выторговывались. И если кому-то дьявольски нестерпимо приспичивало выпить, о намечаемой выпивке необходимо было ставить в известность командира, и только после этого, но пить затем вне досягаемости его взора, ибо пьяные рожи членов организации Баркашик видеть спокойно не мог, у него рефлекторно начинали почесываться кулаки. Сюда запрещалось приводить посторонних, нельзя было никого впускать в дом без личного на то позволения Баркашика. Это касалось и гостей относящихся к прекрасному полу. И даже в большей степени их, ибо женщины для обители мужского братства являлись наипостороннейшим элементом. Никаких любовных свиданий, попить чайку-пообниматься. Помещения, где намоленные иконы, где «священными словами пропитан каждый камень» – не место для блуда и оправления сексуальных потребностей. Баркашик предупредил, соваться в стены этого дома под руку с женщиной допускается лишь в том случае, если приведенная женщина стала стопроцентной кандидаткой на святую обязанность законной супруги, матери своих детей. Таких покамест ни у кого из ребят не завелось, а обманывать Баркашика желающих не находилось – чересчур чревато последствиями. За все время существования организации порог их штаб-квартиры переступала нога одной-единственной дочери Евы. Ею была Вика. Мало того, она не в гости сюда заходила, она здесь постоянно жила. Однако до упреков в адрес Баркашика за такое привилегированное положение никто из членов его команды не додумался. И не только по причине наличия у предводителя тяжеленных кулачищ, Вику воспринимали здесь «своим в доску парнем», а если и замечали в ней представительницу женского роду-племени, то смотрели на нее сугубо как на сестренку, не забывая, конечно, что перед ними будущая супруга их вожака. И сама Вика… Без обычных бабских закидонов – не затевала интриг, не сплетничала, не склочничала, ни с кем не кокетничала, не жеманилась, вела себя скромно и в тоже время с нероняемым чувством собственного достоинства. Хотя ее прямые обязанности, как члена организации, ограничивались готовкой на братию обедов и подстрижкой их шевелюр, она не считала зазорным починить чью-либо одежду, посидев вечерок с иголкой в руках, или устроить «банно-прачечный день», обстирывая всю честную компанию – в королевичнах не хорохорилась. Она не скупилась на добрую улыбку, была со всеми одинаково приветлива. И ребята дорожили Викиной дружбой, старались всячески ей услужить – и посмей только кто обидеть их сестренку. Своя. И видно было, что очень любит Руслана. А любовь настоящую, не лишенные сентиментальности, босяки уважали традиционно. Викина же любовь к своему суженому читалась в каждом взгляде девушки на Баркашика, слышалась в каждом звуке ее голоса в разговоре с ним. Притворство рано или поздно все равно бы заметили, у битых жизнью людей глаз на каверзы наметан. Она была для Руслана и любимой женщиной, и верным другом, и самым надежным соратником. Баркашик и сам понимал, какое бесценное сокровище в лице Вики ему досталось. Берег ее и любил со всей нежностью, на какую было способно его суровое сердце. А ее сердце, между тем, никогда не покидала тревога за их семейное будущее. Баркашик-то и накричал на Сивого во время первой их встречи из-за того, что тот в присутствии Вики заикнулся про возможность иметь собственный компьютер. По вырвавшемуся потом в минуту откровения признанию, невеста, случалось, заводила с ним разговоры о желательном переезде в другой дом, с электричеством и прочими благами цивилизации. И не столько о комфорте беспокоилась, сколько переживала за своего суженого, по ее представлениям, непрестанно подвергавшего себя смертельной опасности – поближе к людям, поменьше ходить по лезвию ножа. Эти разговоры, естественно, Вика вела исключительно лишь с глазу на глаз с Русланом. Она никогда не позволяла себе поведения, хотя бы в чем-то подрывающего авторитет своего мужчины. Редкая умница. Попробуй найди такую вторую. Особенно в наши дни.

А вообще энергетический микроклимат в команде Баркашика был хороший. Создававшийся во многом заслугами ее вожака. Баркашик не приветствовал интриганства, наушничества, понимал только здоровую конкуренцию и честное состязание. Фейр-плей. В команде царил дух мужского братства и товарищества. Не «я» наперед, не ненасытность собственных хотелок, а «мы» – для каждого из нас. Баркашик не забывал упоминать в своих проповедях о братской любви Христовой как об приоритетном достоинстве их организации. «Нет уз святее товарищества!» – сотрясал стены громовой глас их командира: «Бывали и в других землях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было нигде таких товарищей!» Огневые слова знаменитого монолога Тараса Бульбы в исполнении Баркашика действовали на психику слушателей просто потрясающе. Баркашик говорил их так, что от силы известных еще со школьной скамьи слов Сивого охватывало неописуемое чувство восторга, и Сивый чувствовал себя одним из воинов Христовых, вставшим в строй рядом с русскими братьями, своими верными товарищами, поднявшимися на борьбу за Святую Русь, и он был готов на любую муку ради них, биться и умереть за свою поруганную Родину, за веру Православную – только призови, только дай ему знак. Он русский! За его спиной тысячелетняя история русской чести и славы! Триединая Русь нуждается в силах, уме, упорстве Ивана Крепилина! И Сивый любил в эти минуты Баркашика, как брата, как родного сына, как… родного отца. За обретение осознания своей нужности на великом русском поприще, за возрождение в нем личности через любовь братского сердца. Здесь, именно здесь Баркашик в подлинном своем образе – в любви к своим соратникам, к своим братьям… И не единственно в братолюбивых речах, если получше вникнуть, их судьбы денно и нощно содержались в его планах и делах. Как всегда поступает хороший отец и батько-атаман. А что подобное чувство для безотцовщины? Для тех, кто никогда не знал, что такое отец, даже при его эпизодическом наличии в составе семьи? Отец, который и накормит, и научит, и защитит, и накажет, для которого твои победы и поражения делаются поводом для его соучаственных радостей и печалей? У Ванюши Крепилина в отрочестве такого не было. Он знал над собой лишь женскую опеку и воспитание – мамы и бабушки, и отцовского влияния в становлении будущего мужчины, как он понял, будучи взрослым человеком, ему затем очень недоставало… И чего смущаться? Истинного положения вещей?.. Сейчас Баркашик, этот совсем еще молодой парень, становился отцом его нового миропонимания, его новой жизни, в свои двадцать три года он становился духовным отцом сорокашестилетнего Ивана Николаевича Крепилина.

Сивый сдружился со всеми ребятами из баркашиковой команды, но наиболее тесно общался с Рязанцем. Как с самым близким себе по возрасту. Они и держались преимущественно вместе, а Баркашик, идя навстречу пожеланиям дяденек, часто делал их напарниками в работе и по дежурству в штаб-квартире.

История попадания Рязанца в бомжи была не шибко замысловата, истории, похожие на нее, Сивому доводилось слышать среди бездомных горемык не единожды.

Из простой рабочей семьи. Восьмилетка, ПТУ, отслужив в армии, пошел трудиться на завод, завел семью – хоть звезд с неба не хватал, видел продолжение своей судьбы исключительно в позитивном ключе, ни тени сомнений не испытывал. Но нагрянули девяностые и от привычной жизненной стабильности не осталось и следа. Завод закрыли, как нерентабельный, и выставили на торги. Без вины виноватые рабочие, очутившись за заводскими воротами, пустились кто во что горазд. Рязанец, заделавшись «челноком», возил из Польши вещи и спекулировал ими на местной барахолке. Компаньоны по бизнесу изловчились подставить. В результате крутые братки из бандитской группировки – то ли за мнимые «бока», то ли настоящие – выбили из него весь наличествующий капитал, отжали квартиру. Жена, как ныне водится, в беде бросила. Стал топить свое горе в водке. По пьянке попался на гоп-стопе и загудел на три года на зону. После освобождения на воле загулялся ненадолго, через полгода получил новый срок, на этот раз за кражу. Колеса с машины соседа родителей снял. И тоже под хмельком. На зоне скорешился с одним хохлом и по отбытии искупительного наказания поехал по приглашению своего семейника попытать судьбу на Украину. Чего-то как-то пробовал, куда-то тыкался-мыкался, даже подженился на годик на зажиточной хуторяночке. Но что ни день – в хламину, кореша чуть свет с бутылкой около плетня. Хуторяночка прогнала. «Нэгидный працивнык ий був нэ потрибэн, навищо ий лэдацюга та объидало». И Рязанец окончательно превратился в бродягу – и по образу жизни, и по настрою на ее горизонты. Бомжует уже несколько лет. К Баркашиковой команде прибился в первых числах ноября, по его выражению, «встряхнуть погоняйл». Несмотря на присущие его натуре некоторые недостатки, товарищем Рязанец оказался не из худших.

Труднее всего Ивану Николаевичу было привыкнуть к обязательным занятиям спортом. Возраст, как не храбрись, давал о себе знать. Изначально, однако, он и представить не мог, что он вообще когда-либо будет способен справляться с нагрузками, которые спокойно выдерживает сегодня. Правда, и Баркашик тренировал Сивого в щадящем режиме, по специально подобранной под его физическое состояние методике. Не заставлял его, как остальных ребят, махать ногами выше головы, через каждые полчаса тренировки рвать связки в посадках на шпагат. От подобных «удовольствий» Сивый был избавлен. В занятиях с ним больший упор Баркашик делал на работу руками и умение передвигаться в бою. Трудности усугублялись тем, что никогда прежде Иван Николаевич не пробовал, даже в нахватку, учиться драться грамотно, «по науке». Сорокашестилетний мужчина натаскивался чувствовать противника, предугадывая его маневры и действия, оттачивал точность, резкость удара на лапах и боксерском мешке. «Плюха вылетает с носка. Подкрути бедром. Носок, бедро и с разворота – плюха правой. Левое плечо уведи назад! Подбородок ниже. Левой-левой, вытянул на атаку и боковуха через руку. Локоток повыше. Резче! Точнее! Точнее!» А Баркашик обещал и обещал обливающемуся потом Сивому, что очень скоро тот сам себя не узнает. Но Сивый не узнавал себя уже сейчас. С радостью и удовлетворением. И физические нагрузки теперь не вызывали у него внутреннего протеста, буркотевшего в нем первыми днями освоения в Баркашиковой организации, теперь он полюбил свои ежедневные самоистязания. Он научился перебарывать лень и усталость, признав насущную необходимость получения бойцовского закала. Не в райских кущах обитаем. И награда его усилиям не замедлила явиться – он гораздо увереннее почувствовал себя в быдлопрошаге уличных джунглей, и за полтора месяца буквально сбросил со своих плеч десяток лет.

И в жизни Сивого забрезжил рассвет. Он шевелился, шел, поднимался, восходя к своей мечте. Поденное постоянство продвижения к ней облагораживало его помыслы, очищало его душевные потребности. Сделалось прохладным отношение к алкоголю – его пугала маразмотология выбиваться из приобретенной немалой надсадой спортивной формы. Кроме того, он старался избегать поступков, могущих не понравиться бескомпромиссному руководителю организации. «Алкоголь – оружие порабощения, рабские цепи». И это Крепилин познал, и не только разумом. Он уже успел распробовать вкус нового энергетического вихря, его с головы до пят захватил головокружительный процесс собственного перерождения. Каждую ночь, перед тем как уснуть, он перебирал в памяти события прошедших суток. Вспоминал, в чем ему удалось победить себя, преодолев какое-то скотское желание, заколобродившее в крови, радовался всякому новому личному достижению. И пусть победы оставались лилипутскими, почти незаметными: выкурил за день на сигарету меньше, не выпил сто грамм водки, хотя предоставлялась удобная возможность, или отжался от пола на два раза количеством поболе, чем накануне. Но любая из этих лилипутских побед вела к большой победе над судьбой-злодейкой. Попутно заметим, и о рекомендованной Баркашиком плеточке Иван Николаевич не забывал.

Полтора месяца незримых взлетов и падений, полтора месяца непрерывного пути.

Но на первом же его этапе Сивому пришлось пройти серьезную «проверку на вшивость». И не с умыслом устроенную, а сложившуюся ситуативно, надвижениями обстоятельств.

Состоялась разборка с Кухарем. Чересчур давно она назревала непредотвратимостью, чтобы не состояться. Для обоих лидеров городских маргиналов. А прежде всего для Кухаря. Она была необходима ему для упрочения незыблемости своего заслуженного (согласно Кухаревым ощущениям мироустройства) авторитета, демонстративно расшатываемым независимым от его пожеланий вольнолюбивым поведением Баркашика. Разборка произошла через два дня после визита некогда единовластного королька бомжачьей публики города к своему, оперяющемуся влиянием сопернику. Безнаказанный пример зубастого выхода из повиновения недавних верноподданных мог сделаться заразительным для остальных, покуда покорных.

Кухарь «забил им стрелку» на пустыре, неподалеку от городской свалки. Ровно на двенадцать нуль-нуль. Опаздывать на стрелку по понятиям было заведомо несолидным, морально проигрышным вариантом, поэтому свои силы к месту встречи обе противоборствующие стороны стянули заблаговременно. Когда они стали сближаться, тронувшись толпа толпе навстречу, многим из участников предстоящих переговоров сделалось не по себе. Слишком добросовестно переговорщики к ним подготовились. В рядах бойцов в преизобилии виднелись толстые литые арматурины, тяжелые цепи, поблескивали лезвия ножей. Первым выказал явные признаки беспокойства непосредственный инициатор встречи, Кухарь. Ему не понадобилось долгого часа, чтобы сообразить, что итогом их активного диалога может стать несколько трупов, в числе которых запросто может оказаться и он сам. Да и милиция обязательно заинтересуется вдохновителями такого жестокого побоища, навряд ли оно сойдет с рук безнаказанным. Кухарь выкликнул Баркашика для переговоров. Сошедшись в центре свободного пространства между двумя ватагами притихших, злобно сопящих мужиков, вожаки споро договорились об условиях намечаемой полемики. Бой на кулаках, стенка на стенку. Подручные для убивалова средства снесли в одну кучу. Для перестраховки накидав ее в метрах ста от дискуссионной площадки – вдруг у кого из бойцов нервы сдадут. Когда избавились от железа, Кухарь вздохнул с двойным облегчением, на его стороне зримо просматривался значительный численный перевес (он созвал более-менее крепких на руку бомжей со всего города – около двадцати человек). Перестроив порядки, оглашая окрестности многоголосым матерным ревом, рати врубились толпа в толпу, внахлест. Замелькали в воздухе кулаки, захряцали, затумкали удары. Этот схлест и стал кульминационным моментом схватки, ее пиком – момент столкновения двух людных потоков ярости и злости. Сама схватка продлилась достаточно недолго. Ибо в драке стенка на стенку ключевую роль играет чувство плеча товарища. Баркашиковцы ломились сплоченной бойцовской дружиной, несокрушимой гранитной скалой, с ожесточенной скорострельностью выбрасывающей каменные кулаки. Не пятясь под встречными ударами, они разметывали и сминали ряды противника. Кулаки разбиты у Сивого в кровь, до кости, но деморализованное, обескураженное гранитностью напора бомжачье воинство Кухаря – мельтешащими черными точками – рассеялось по бескрайнему белому полю. Разбегались позорно, трусливо бросив своих «контуженных» товарищей на произвол судьбы. Гоняться за ними – никто не гонялся. Однако нужно отметить, что бойцовский дух у собранной бомжачьим паханом рати во многократном измерении уступал баркашиковцам. Только Кухарь и Труба здесь дрались по-настоящему, с остервенением. Они дрались за свое «кровное», тогда как рекрутированное ими воинство горлохвасто щетинилось боеготовностью больше для отмазки перед Кухарем (затравленно плутуя), чтобы он после потасовки ни на кого из явившихся на его призыв не заимел зуба. Кухарь и Труба нещадно измолоченными попались в плен. Оба продолжали драться, даже когда все их воинство разлетелось перепуганным вороньем. Они отмахивались до последнего, стоя спиной к спине. Но, засыпанные градом кулаков, повалились окровавленными мордами в снег. Баркашик не глумился над проигравшими сражение врагами, а вполне уважительно побеседовал, красноречиво растолковывая связанным найденной на свалке бельевой веревкой пленникам, что в следующий раз они так дешево не отделаются, поелику он будет вынужден закопать их здесь же, в поле, живьем – где опротивевших людям сволочей и разыскивать толком никто не станет. Устрашающе побеседовав, он и в самом деле отпустил врагов недобитыми. Отпустил, вопреки запальчивым протестам Рязанца и некоторых других разгоряченных «зарубой» бойцов – предлагавших «зажмурить» Кухаря вместе с его денщиком, раз уж выпала удачная возможность воплотить эту давнюю мечту в реальность. Или, на худой конец, пленников предлагалось сделать калеками, перебив им кости рук ломом. Но Баркашик, отстранившись от кровожадных советов сподвижников по националистическому движению, освободил своих злейших врагов «всего лишь» под честное слово, взяв с них клятву – не баламутить в городе воду против него и его команды, а в последующем сосуществовать на условиях разумного паритета. Большего он от них не потребовал. Кухарь и Труба, отхаркивая сукровицу, трясущиеся от страха мелкой дрожью – слезно поклялись. До сих пор данное слово они держали. О каких-либо Кухаревских кознях в отношении их организации слухи ниоткуда не просачивались.

Сегодня ночью у баркашиковцев запланирован очередной рейд за металлом. Какой-то нувориш выкупил у государства разорившийся пивоваренный завод и пустил выкупленное предприятие под демонтаж оборудования с последующим его вывозом уже в виде металлического лома. Там-то они и рассчитывали «нагреть руки» сегодняшней ночью. Успешность операции предвещалась анализом собранных об намечаемом под обворовывание объекте разведданных. Завод располагался на отшибе города, отключен от электроэнергии – освещение отсутствует полностью, связь – разве что молотком в рельсу, на всю распространенность охраняемой территории оставляли лишь двух дубинкоопасных охранников. Мечта крадуна. Четырехэтажная громадина, с зияющими пустотой оконными проемами, в хабаристом чреве которой задумал поорудовать Баркашик, занимала около ее четверти.

Из своей цитадели баркашиковцы вышли в десятом часу ночи. Старались держаться улиц поглуше, где поменьше фонарей. Темнота сейчас являлась их самым надежным другом и союзником. Оно и объяснимо. Мало переговаривающаяся, собранно, вборзе движущаяся в ночной мгле группа мужчин с ломиками в руках у кого угодно могла возбудить подозрения. Ломиков было четыре. Два одинаково тяжелые, одинаково толстые в обхвате – килограммов по пятнадцати весом. И два относительно тонких. Один – тонкий и длинный, второй – тонкий и покороче, промеж воров прозванный «фомкой». Помимо ломиков, группа была оснащена и другими техническими приспособлениями и инструментами: три складные тачки-кравчучки, гаечные ключи различных диаметров, отвертки, плоскогубцы, ножовка по металлу. Инструменты помельче доставлялись в наплечных кожаных сумках, кое-что нес в большом рюкзаке за спиной Баркашик.

К месту проведения операции прибыли без происшествий. Избежав их во многом благодаря строго соблюдаемым мерам предосторожности. Хотя времени для его достижения затратилось почти вдвое больше, чем того стоило разделяющее с резиденцией их организации расстояние.

Подойдя к бетонному забору, окружавшему пивзавод, Баркашик, коротко хэкнув, вогнал в мерзлую землю тяжелый ломик и, отдав команду разгрузиться, собрал всех в кружок вокруг себя для инструктажа. Курящим позволил перекурить. Сивый, Рязанец и Шустрый задымили, пряча огоньки сигарет в кулак.

Да, надо, хотя бы вкратце, рассказать о неизвестных читателю членах «организации». Мы знакомы с самим Баркашиком, его невестой Викой, неофитом Сивым, а также с Рязанцем и Лаптем. А в организации – восемь человек. Получается, есть трое, с которыми мы еще не встречались. Эти трое: Гоша, Шустрый и Червонец.

Коротко о названных ребятах. Все трое – примерно одних лет. Младшему среди них, Шустрому, недавно исполнилось восемнадцать, а Червонцу и Гоше было чуть за двадцать. Как верно заметил Рязанец – ребятам, из выбранной ими компании, они с полным на то обоснованием годятся в отцы. Ивана означенное обстоятельство несколько смущало, особенно с той поры, как к нему начало возвращаться самоуважение. Но он никогда не забывал глушить «крамольные» мысли, прекрасно осознавая простую прописную истину – благодаря кому возвращалось к нему это давно забытое им чувство.

Итак, Шустрый. Высокий, худой акселерат, с раннего детства не знавший родительской заботы. Отец сгинул где-то по тюрьмам, а мать зарезали в неразберихе кодляковой драки на квартире чрезмерно гостеприимного алкаша, с которым она сожительствовала перед гибелью. Алкаша посадили, а Витьку отдали в детдом, откуда он несколько раз с успехом убегал, за что и обзавелся кличкой – Шустрый.

У коренастого, как будто вросшего в землю голенастыми, кривоватыми ногами Гоши мать благополучно здравствовала, но она нисколько не беспокоилась о судьбе вечно где-то сутками пропадающего старшего сына. Он уже взрослый, а у нее еще пятеро, мал мала меньше. Хотя можно было подумать, что ее сильно интересовала малышня? Как они одеты, что ели, чем занимались в течение дня – Гошину маму заботило постольку-поскольку – были бы у них руки-ноги целы – и в ее семье идеальный марафет. Гораздо более животрепещущий интерес у женщины, пустившей его на свет, вызывала водка и поиск компаний, в которых она водится литражем пообъемнее. Он рос безотцовщиной, но «папочек» перевидал… на пальцах не перечесть. Для Светки Билетерши, для самой являлось неразрешимой загадкой – чьим сыном мог бы оказаться Гоша? Мало ли где и с кем по молодости лет?.. Он ушел из дому в тринадцать лет, и бродяжничал по городским улицам совершенно бесприкаянно, покамест не подружился с Баркашиком.

Лидер команды с первых же дней их знакомства проникся глубоким уважением к Гоше. Наипаче всего в новоприобретенном друге Баркашика подкупала его трогательная опека над младшими сестренками и братишками. На них старший брат тратил львиную долю своих заработков. Гоша был добр, бесхитростно честен, в известной мере порядочен. Именно эти человеческие качества привлекали в нем Баркашика, наступавшего тем на горло собственной песне, в озвучиваемых им заявлениях, образца «жалость – не чувство, а дурацкая слабость». И тот же Баркашик с теплотой говорил: «У нашего Гоши большое сердце». Впрочем, Иван Николаевич давно рассмотрел – Баркашиково суперменство только лишь игра. Ее завершение наступит со взрослением, при более детальном познании внутреннего «я». А Баркашик обязательно повзрослеет – он много работает над собой, и уже сейчас его добрая натура достаточно часто ввязывалась в конфликт с эгоцентрикой ницшианства и машинностью начальчиковости. Но рассмотрел это один Иван Николаевич, остальные до подобных наблюдений еще не доросли. Рязанца такие психологические тонкости, невзирая на его солидный жизненный опыт, не трепыхали. Если он и присматривался к какому-либо знакомому попристальнее, то лишь затем, чтоб высмотреть, будет ли возможность поживиться выгодами в тесном знакомстве или оно сыщется бесперспективным. Баркашик такие возможности предоставлял.

Червонец – чернокудрый, разбитной парень – отличался от всей компании в целом и от каждого в отдельности слишком разительно. Одним словом – цыган. Рьяный апологет русского националистического движения – цыган, еще не ржачно? Смуглотелый Червонец уверял, что цыганских кровей в нем ничтожное вкрапление: бабушка по матери, а так – по всем ветвям его генеалогического древа гроздями славяне. Со смехом поверили. Даже Баркашик. Как будто не видно: жуликоватый, бесшабашный и бедово-озорной, как сама чернь цыганского глаза – с кем точно не соскучишься. Широкоплечий, немалого роста, Червонец среди городской шпаны пользовался известностью неплохого уличного бойца, а в крепких, не робкого десятка парнях их команда нуждалась. Приняли. Парадокс, но этот разбышака безболезненно пообвыкся в военизированной организации Баркашика, безнарекательно – легко, с неизменной улыбкой на устах исполняя любые приказы идейного вождя, ничуть не проявляя огненно-вспыльчивого норова кочевого племени, веками колесившего в кибитках по странам и между народами. Скорее всего, воспринимая дисциплинарные требования ее устава игрищами «в индейцев», придуманными «авторитетным пацаном».

Баркашик заставил всех сверить часы, выставив их время на абсолютно синхронное с его «командирскими». После чего изложил план действий.

— Лапоть и Шустрый проведут отвлекающий маневр у противоположной стороны от заводских корпусов. Лапоть, ты в курсе, где раньше размещались склады?

Лапоть кивнул.

— Около складов забор во многих местах с прорехами и, в случае шухера, убежать не составит проблем. Далеко за вами гнаться не станут, слегонца кипишнут и вернутся обратно к караулке. Бультики не удаляются от нее на длительный период – возле их будки свалены редуктора, электродвигатели с медяхой… Создайте шума по-максимуму – и в прореху, типа стартанули к городу. Потом, через полчаса, не ранее, возвращайтесь к складам и опять шумите, гремите железками. А при приближении к вам охраны незамедлительно давайте деру. Через часик – последний тарарам на складах, и выдвигайтесь под окна, где стоит грузоподъемник, — Баркашик указал пальцем на восточное крыло здания. — К этому моменту мы уже что-нибудь нашуршим и спустим веревками вниз. Металл стаскивайте к рощице, в которой прошлой весной отмечали Викин день рожденья. Задача ясна? Лапоть?.. Шустрый?

— Создадим такой переполох, что бультики всю ночь ни на шаг от складов не отвинтятся, — ответил за них обоих Лапоть. Затем спросил: — Фонарик дашь?

— У нас их всего два, и нам они нужней, мы золотые сундуки будем искать. Два фонарика – две группы. Я и Гоша прочесываем второй этаж и левую половину третьего, а Рязанец, Сивый, Червонец – правую половину третьего и весь четвертый. Наша задача: найти как можно больше медяхи, иной цветнины, и, в отличие от Лаптя с Шустрым, поменьше эхолотного обозначения. Чтоб не драматизировать наши планы ненадобным кровопролитием.

— Кто старшим во второй группе? — спросил Баркашика поправляющий на голове черную вязаную шапочку Рязанец.

— Назначаю тебя. Фонарь и веревки получишь внутри объекта, при разделении на обособленные направления, — поощрял честолюбие бойца «боевой» командир. «Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом».

— Ну, мы почапали, — не то сообщил, не то спросил разрешения переминающийся с ноги на ногу Лапоть.

Шустрый с готовностью привстал с корточек.

— Погодите, — остановил их Баркашик, — к складам подбирайтесь осторожно, по сторонам не забывайте оглядываться. Как бы не вляпались в засаду. Оглядитесь, потом и развлекайте балбесов галлюционным балаганом. Устройте им «Мистерию Буфф». Грохотухи, грохотухи побольше. Ежели вдруг лопухнетесь и вам скрутят вязы, в беде не покинем… Но лучше бы обошлось без этого, у них какое-никакое, а оружие есть, и мне неохота из задницы дробины выковыривать. Ну, все. Ни пуха! — напутствовал их Баркашик.

— К черту! — одновременно отозвались Лапоть с Шустрым. И, хрустнув снегом, тронулись один за другим тропинкой вдоль забора.

Когда отвлекающая группа скрылась, слившись с тенями редкого кустарника, Баркашик посмотрел на циферблат часов.

— Сейчас двадцать три – десять. Приблизительно через минуту после того, как Лапоть с Шустрым выдурят охрану на себя, мы впуливаемся в здание через окно актового зала. Там удобнее всего. Хлебалом не щелкать, искать металл!

Уж как часто cлух Ивана корябало занудство Баркашика в деталях, крючкотворная дотошность в пояснениях, произносимых машинным речением какого-то аппарата. Иногда начальчиковый тылдеж доводил Ивана до белого каления, и тогда возникало едва подавляемое желание послать «боевого командира» не проформы ради – «к черту», это все-таки необозримо далеко, и еще неизвестно существуют ли черти в реальности, а тудыкнуть его в место зловонное, при нужде ощущаемое ежедневно, и потому адрес прозвучал бы обиднее. «В задницу»! Раздражение стихало с началом тяжелой работы. Со втяжистой разгоряченностью. После работы – подсчет причитающихся за труды денег, и Ивана совсем не так оскорбительно напрягала надоедливость начальчикова бубнежа бюрократо-механической ипостаси молодого вождя.

Баркашик то и дело украдкой, чтобы никто не заметил, как он волнуется, поглядывал на часы. Воровать из-под носа охраны – затея очень рискованная. Да еще, говорят, охрану на завод набрали из бывших спортсменов, а эти сведения не способствовали яркоцветной радужности настроения. Волнение вожака передавалось остальным. Задергались, заозирались, стали перешептываться нервными голосами.

— Тих-ха! Разгалделись, будто сороки на выданье, — зло прошипел Баркашик.

Замерли. Томительные минуты казались часами. Высокое темное небо сыпало редкими снежинками. Тишина, но тревожная ожиданием… Вдруг где-то в белопростынной обманчивости зимней ночи загремело железо. Похоже, в районе складов. Звуки напоминали удары молотом по чугуну, словно его кололи, разбивали. Баркашик удовлетворенно покивал головой и поднял на вид кулак, оттопырив от него большой палец.

Скрежетнула железная дверь сторожки. Видимо, подозрительный гремеж застал охранников греющимися у печки. Пронзительно заверещал свисток. Топот бегущих ног в направлении складов. Бег охранников сопровождался матом и громкими, басовитыми обещаниями пристрелить. Исходя из наблюдаемого, напрашивался вывод: охрана предпочитала посягнувших на собственность их нанимателя злоумышленников отпугнуть, нежели задерживать для дальнейших разбирательств – их не стремились застигнуть врасплох.

Баркашик, сообразив что к чему, поменял предыдущий план.

— Пора! Мы с Гошей идем первые, прощупываем обстановку, а тогда заходим все. Инструмент на базу – после нашей разведки.

И боевой командир рванулся к серой громаде «осаждаемой крепости», выбрасывая из-под подошв комки снега. С разбегу запрыгнул в окно – только подтолкнувшись носком левой ноги об стену, а правой рукой схватившись за деревянную раму – рывком, буквально вбросил свое девяностокилограммовое тело внутрь актового зала.

Бежавшему следом за ним Гоше даже почудилось, что Баркашик вбежал в оконную брешь ничего не касаясь, кроме воздуха. Птицей влетел. Могучим орлом. Настолько молниеносно, легко и непринужденно все произошло. У самого Гоши вышло немного хуже, но тоже довольно-таки быстро. Ему не хватало роста, чтобы сделать это быстрее.

Рязанец передал свесившемуся через подоконник Баркашику фонари.

Разведка была недолгой – лихим набегом впродоль основных помещений первого этажа.

В сработанном конвейре сноровистых рук замелькал нехитрый воровской инвентарь.

В здание пошел остаток «трудового десанта».

Подпрыгнув, Червонец вцепился двумя руками за деревянный брус, подтянулся, закинул ногу на подоконник и перевалился в огороженную стенами темноту.

Рязанец добежал до окна. Остановился. Снова отошел назад для разбега. Разогнался, но перед стеной здания остановился опять. Задрав голову вверх, к чему-то примерялся, что-то рассчитывал. Прыгнул. Схватился за раму. Начал карабкаться, перебирая ногами по кирпичной кладке. Почти влез, осталось только оседлать раму, как руки соскользнули и он сорвался вниз. Следующая попытка была удачнее – кряхтя и сипло матерясь, Рязанец взобрался на подоконник. Довольный, соскочил на паркетный пол разоренного актового зала.

—Что, Рязанец, швондер-мондер, это тебе не шмурдяком в подворотне усасываться?.. Ты поломал график развития операции, ты затормозил движение команды, ты мог всех нас подставить. И все из-за того, что к занятиям спортом относишься с пофигизмом, шлангуешь – долбанный, смешной. Как будто не для своей же пользы, а лишь затем, чтоб остальные удостоверились в факте, что наш Рязанец тренируется вместе со всеми. А повыкобенивавшись перед нами в пантомиме физкультурного вдохновения, опять в подворотню. К дружкам-ханурям, заливать шары шмурдяком, — завершая нотацию, Баркашик назидательно постановил: — Месяц, ты услышал, Рязанец, ровно месяц ко мне и не подходи, не гунди факсами пропустить стаканчик для задабривания твоих бесов. Посмей только заикнись. Понял меня?

— Понять-то я тебя понял, но и ты, Баркашик, уразумей: мне все-таки не двадцать три года, как тебе, и не двадцатник, как Гоше или Червонцу, мне скоро сорок стукнет, — взялся было за оправдания сплоховавший Рязанец.

— У нас нет льготных скидок для престарелого возраста. Кто, как не ты, молотил себя в грудь кулаком и клятвенно меня заверял, что ни в чем никому не уступит. А ты не только ваньку валяешь в часы спортподготовки, но и своим примером, своей ленью разлагаешь весь коллектив. И это вечное твое – «стаканчик водки, один-единственный стаканчик» – на неделе по нескольку заходов.

— Зря ты так, Баркашик. Я же…

— Захлопни кукарекало! — заорал Баркашик, не справляясь с нахлынувшими эмоциями. Его злость не ведала удержу. Но голос он, однако, приглушил. Руководствуясь сугубо лишь благоразумием. — Ты тут мне не выкручивайся налимом, а слушай и вдупляйся в то, что я сейчас скажу.

И Баркашик принялся пропесочивать сникшего Рязанца. Завязавшись с гнилой подоплеки его проступка, а продолжив подробным анатомированием сволочной натуры оплошавшего подчиненного. С редким знанием дела оперируя отборной матерщиной. И он ничуть не стеснялся в выборе выражений. Как и не сделалось ему неудобством присутствие при моральной экзекуции Рязанца остальных членов команды. (Сивый уже тоже был здесь. Он влез в окно, затратив вдвое меньше времени, чем сегодняшний неудачник).

Мат сыпался градом.

Тамдарарах…тарарах…Тебя…Хундурурух…Тамдарарах… Туда… Хундурурах… Вовсю… Памбарарух… Авокадо тебе в гланды… Тамдарарах… И еще… Тамдарарах… И еще… Тамдарарах…

Сивый не приглядывался, как другим, но ему было крайне неприятно, когда Баркашик уничижительно прохаживался по человеческому достоинству Рязанца, топчась по нему штурмовскими ботинками сорок седьмого размера. Воздавалось Рязанцу по его делам – Иван Николаевич согласен, Рязанец – раздолбай заслуженный, с немалым стажем ретивого энтузиазма, однако все равно в скандалах между своими должна присутствовать какая-то мера. Баркашик мер не соблюдал.

Что думал по этому поводу сам Рязанец, оставалось неизвестным. Он спрятал лицо низким наклоном головы. И безмолвствовал.

— Запомни, ублюдок, еще когда-нибудь увижу тебя забуханным, пеняй на себя. Засвечу в табло тотчас, не дожидаясь смекалистых откорячек. Все уяснил?

Баркашик подошел к Рязанцу вплотную, подавляя его волю огромными размерами своей атлетической фигуры.

— Уяснил, — угрюмо произнес Рязанец. Он поднял голову и тут же ее опустил. Слишком близко к нему стоял Баркашик.

— Не слышу?! Тебе что-то не нравится? Ты – чувырло!

— Мне все нравится, — и Рязанец кинул на «боевого командира» мимолетный, пропитанный ненавистью взгляд и снова опустил глаза. — Я уяснил, что выпивка в этом месяце мне не светит.

— Можно сказать, кое-что понял. Но мы еще вернемся к теме сегодняшнего разговора. В самом ближайшем будущем.

Баркашик разговаривал с Рязанцем грубо, но кулаки в ход не задействовал. Вероятно, сдерживал возраст проштрафившегося бойца. Баркашику оказалось достаточным, что тот, ничтоже сумняшеся раскаиваясь, признал свою вину и слякотную несуразность пред ликом Вождя. И вообще, Сивому и Рязанцу, как более старшим годами, тумаки Баркашика перепадали куда реже прочих членов «организации». Что бы не рассказывал их двадцатитрехлетний духовный наставник об укрепляющем воздействии «идеологической подпитки», о роли товарищеского взаимопонимания, бывало, что кто-то из адептов баркашиковского националистического движения отхватывал чувствительных колотух. Хотя вождь не упускал всякого удобного случая раскритиковать трубадурно раздутый авторитет Кухаря. По определению Баркашика, всего-навсего нашуганный зуботычинами нахрапистого борова и подхалимажем «придворных» прихвостней… Кому бы говорить. Тишайшим шепотом, заикаясь… Если кого Баркашик бил, то бил сильно, правда, кулаками исключительно по корпусу – в солнечное сплетение, в грудь, чаще всего в плечи, никогда в голову, знал ведь, бугай, что может покалечить, по голове – только оплеухами и затрещинами. По-товарищески. По-братски.

Железною рукою, в герои современной обыденности. Ленящимся или недогоняющим названное желание заботливо вколачивалось. Как истинное и самое сокровенное. Навряд ли это нравилось его подначальным. Однако непременно стоит уточнить, что они воспринимали случавшиеся побои, как должное, обусловленное естественным ходом событий, иного расклада ими и не предвосхищалось – провинился – получи, да и денежек зарабатывать хотелось, и отпугивающего недругов покровительства, и сохранения чувства избранности, и чтоб Баркашик научил точно так же здорово бить. Видели, наверное, что наказывает вроде без садистской злобы, не в измывательство, не по причине того, что намного сильнее и искуснее в рукопашке, вроде бы как добрую науку преподает – но, тем не менее, сгустки разночтений «вроде бы» незримо висели где-то в воздухе.

— Червонец, назначаешься старшим группы вместо Рязанца. Ты старший – тебе фонарь, инструмент по бойцам распределяй сам.

Вручив Червонцу взятый у Гоши фонарь, Баркашик, склонившись над поставленным наземь рюкзаком, вынул из его недр толстый моток альпинистской бечевки.

Теперь разработчик и руководитель проводимой операции обращался исключительно к возвышенному своим командирским доверием.

— Металл спускать с третьего этажа. Из фасовочного цеха, окно направо от лифта. Мы тоже спускаем оттуда. Все в одну телегу.

Освещая фонариками ступени, поднялись на второй этаж. Перед тем, как группа Червонца должна была отделиться, Баркашик провел с ними контрольный инструктаж.

— Ежели столкнетесь с кем на металле, при первых синдромах возбухания у конкурентов агрессии лупите всем, что под руку подвернется, не рассусоливая сантиментами. И с вами цацкаться никто не станет – пошинкуют, глазом не моргнут.

— Само собой, Баркашик. Кого нам жалеть? Будем нападать первыми. Кто первый начинает, тот и побеждает, — браво ответствовал Червонец, сделав шаг на ступень пролета.

— Удачи! — пожелал им в дорогу Гоша.

— Вам также, — сказал Сивый, замыкая шествие. Он шел за Рязанцем. Червонец поднимался первым, светя фонариком.

Тонкий луч прыгал по стенам, по полу и потолку, выхватывая из темноты облупившуюся покраску, замерзшие водяные разводы, нависавшие над ночными гостями сталактиты сосулек, гайки, втулки, болты и прочую разновидную мелкую дребедень, валявшуюся под ногами.

Взобрались на четвертый этаж.

— Тсс-сс… — поднес к носу указательный палец Червонец и потушил фонарь.

Они замерли, прислушиваясь к звукам, издаваемым гибнущим зданием. Прогромыхал лист железа, треплемый воющим, рассвирепевшим к полуночи ветром. Потоки холодного воздуха с силодером врывались во все имеющиеся в крыше и в стенах дыры, разломы, щели – свистя и завывая, занося вихрящийся снег.

Червонец взвесисто потряхивал перед собой «фомкой». Сивый, опустив к ногам моток бечевки, держал наизготове тяжелый лом, словно винтовку с примкнутым штыком. Рязанец положил на правое плечо поднятый с пола железный уголок.

За минуты внимательного выслушивания признаков присутствия на этаже людей не обнаружилось. Червонец включил фонарь.

В шесть глаз вглядываясь в открывающиеся им заводские ландшафты, сторожко подстерегая любой неясный шорох, двинулись в охват ощущениями клондайковской золотой лихорадки.

— Держитесь кучнее ко мне, — предупреждающе воскликнул Червонец, стоя у кромки чудовищной бездны, прозверстывающейся наскрозь все нижерасположенные этажи и урушивающейся в камни заводского подвала.

— Ого! Бултыхнешься – и поминай как звали, — глянув вниз, ужаснулся Рязанец, следя за тонким лучом, дергано скачущим в страшной пропасти.

Они обогнули ямину по кругу, запоминая ее координаты относительно видимых примет, чтобы в запаристой спешке в нее не упасть.

Каменюгистая пучина притягивающе манила немедленной развязкой всех проблемных узлов и вековечным покоем. Хоть глаза закрывай. Сивый перекрестился.

Шли прямым коридором, по обе стороны которого разбегались многочисленные комнаты. Лабиринты комнат, проходов – заблудишься в темноте, не скоро выплутаешь, а по пути дюжину гематом головой бедовой соберешь. Червонец упрямо держался нити центрального пролета. Шел, не останавливаясь, и уверенно вел за собой Сивого с Рязанцем. Их голоса гулким эхом разгуливали в емкой пустоте под высокими потолками.

Они передвигались цепочкой, доколь не попали на широкую площадку производственного цеха. Днем здесь работала бригада резчиков металла, второй месяц демонтировавшая заводское оборудование. Воздух насыщен едкими запахами газовой отработки и привкусом горелого металла. Тяжелым трудом гробилось то, что еще более тяжелейшими трудами созидалось. Но ломать – не строить, корежить – не собирать. И работа кипела с молодеческим размахом. Эх, дубинушка, ухнем. Ухх! Только успевай кислородные и газовые баллоны менять, выработанные на полные. А кое-где и кувалдой со всего плеча. Любо-дорого.

Повсюду созерцалась слаженная разрушительная деятельность: разобранная поточная линия, раскуроченные, раскускованные станки, осиротелые станины, обрезки тавровых балок, швеллеров и груды чугуна, стали различных марок – уже и не поймешь, частями какого механизма они были и для каких функций предназначались – теперь это просто чермет.

Желтый луч скользнул по гигантской темной возвышенности. Навстречу им заискрилось. Гора бутылок под пиво, маковицей подпирающая свод потолка. Причем почти все целые. Ущербных ничтожно мало.

— Надо Баркашику за стеклотару сказать, — заметил Сивый, озирая найденное богатство.

— Ты че, Сивый, валерианки обпился? Ты цветнину смотри, нахрена нам стекло. Копейки! — отреагировал на его предложение Червонец, и пошел вперед по бутылочным осколкам, намеренно ими хрустя.

Высокими длинными штабелями выстроились ящики для отгрузки готовой продукции. Деревянные отдельно от железных. Выйдя за угол предпоследнего ряда, они увидели два громоздких электродвигателя.

Червонец, изучив их со всех сторон, обрадовано заключил:

— В одном – килограммов сорок меди, да и во втором около того будет.

— Около того?! — с язвительным сарказмом переспросил Рязанец. — А килограммов пятьдесят ты не хотел?! Пятьдесят, а то и поикрянистее. Я тютелька в тютельку из похожих потроха вынимал.

И, взявшись за выступы лап, Рязанец попытался оторвать от пола торцевой край электродвигателя. Но, как он не тужился – бесполезно. Полутонная масса едва не намертво примагнитила электродвигатель к бетону. Рязанец что было силы пхнул ногой в круглую крышку неподдающегося груза. Ни на миллиметр.

— А как мы его потянем? — высказал недоумение Сивый, наблюдавший за безуспешностью попыток Рязанца.

— Молча, — убежденно сказал Червонец. Он уже произвел в уме подсчет денег, вырученных за найденные здесь движки. И они их вытянут любыми средствами. Пупок будет развязываться, но они это сделают.

— Лиха беда начало, — сказал Рязанец.

— Пойду, оттарабаню Баркашику добрую весточку, — сказал Червонец веселым голосом. Удача уже им сопутствовала.

Старший их маленького отряда, перескочив через груду железа, потанцевав с притопом на битом стекле, завернул за высокую стену, выложенную тарой под бутылки.

Сивый и Рязанец остались во тьме. Присели на один ящик. Рядышком, тесно прижимаясь друг к другу плечами. Рязанец задымил сигаретой.

— Покурим.

— Угу, — согласился Рязанец. Потом опять пнул по движку подошвой ботинка. Затянулся. Огонек сигареты высветил насупленные брови.

В лицо Ивану дохнул холодный ветер, опорошив его снегом. Несколько снежинок засыпалось ему за шиворот, обдавая стылостью вдоль позвоночника. Иван конвульсивно поежился. Cнял с руки шерстяную перчатку и провел шершавой ладонью по лицу, вытирая с него прохладную влагу. Потер замерзший нос. Поднял воротник бушлата, зарывшись в нем лицом.

Первым заговорил Рязанец, передавая Сивому чуть больше чем наполовину выкуренную сигарету.

— С каждой из этих малюток медяхи можно выжечь гривен на триста, а еще чугуна – гривен эдак на шестьдесят, на семьдесят. И я по минимуму беру.

— Неплохо, — откликнулся Иван, затягиваясь огоньком.

— Прикинь, кореш, за медяху только из одного получится купить сто пляшек самограя. Лепота! — и Рязанец мечтательно, с грустью, вздохнул.

—Уймись. Сдался тебе этот самограй? Хорошо, что Баркашик тебя сейчас не слышит.

— Ото тебе забухать неохота?

— Так, моментами. Но, к счастью, изредка. И, ты знаешь, чем дальше, тем все реже и реже. И таким я себе покрасивше нравлюсь. А прежде, сплошной синий туман: глухой, слепой и ничего не помню – шарахаешься по городу обутробленным привидением. А я, дурошлеп, на эту холеру все свои заработки тратил, — доверительно поделился с приятелем Иван. Ему припекло пальцы. Он втянул в гортань еще один глоток дыма и выкинул окурок.

— Совсем не пить – аморально. А там, глядишь, и курить бросишь, по бабам перестанешь бегать. Какой же ты тогда после этого мужчина? Одно название – поскольку в штанах… и малую нужду справляешь стоймя.

— Ты думаешь?

— Конечно. Скучно жить будешь, похожим на инфузорию туфельку. Надо и пить, и гулять, и драться, когда что не по-твоему. Тогда ты – мужчина, тогда ты живешь. А нам-то с тобой погулять самую недощипанность осталось, тебе и того меньше. Еще годков несколько – и в дедов превратимся. Окончательно, навсегда, и ничего уже не повторится. Единственный раз живем. А чтобы было не так мучительно больно расставаться с жизнью, надо выгулять себя до дна, до капельки все свои соки в житейские радости израсходовать, и сухим на тот свет уйти.

— Я свое отгулял.

— Зачем так плаксиво? Живи на всю, пока еще выцыганиваешь у этой жизни удовольствия, хотя бы и крохами. Гуляй, пока можется.

— Нагулялся я досыта… А крохи мне ни к чему. Да и гульками жить, словно заживо себя хоронить. И только ли гульками дорога жизнь?

— Разным, но и ими не в последнюю очередь.

— Ты вот говоришь: пьянки, гулянки, но ведь уважаешь же ты Баркашика, невзирая на факт, что он еще пацан зеленый? А он не пьет, не курит, по кабакам и шалавистым девицам деньгу не транжирит.

— Баркашика? — переспросил Рязанец. — Этого фуфломета? Нет, не уважаю. Раньше, возможно, и было. Лоханулся на его байду о братстве, не западлистых товарищах, размечтался, как фраерок, о кучерявой житухе на селе, в общине братских сердец… Но теперь... Чтоб его уважать? Это навряд ли… А по поводу того, что он сигарет, анаши не курит, в рюмку не заглядывает, по блядовитым бабцам не ходок и кабаки десятой дорогой оббегает – так это его личное горе. Мне бы его здоровьюшко, я б не скромничал, показал бы всем – кто ниже меня ростом и уже меня в плечах – знаменитую Кузькину мать. Надолго б запомнил шаромыжный народец Рязанца. А Баркашик свое мужское в руку схватил и жмет, из себя его выдавливает. Сам, по собственному хотению лишает себя удовольствий, ну и пусть лишает, если он такой дурак. Как можно уважать человека за то, что он дурак?

— Ой ли? Не от тебя ли я всегда слышал, что Баркашик – мировой парень, и что мы за ним, как за каменной стеной… Больше чем уверен, на отношение к нему здорово повлияла полученная тобою головомойка. Ты разозлился на Баркашика, поэтому на него бухтишь.

— И сегодняшняя головомойка в том числе. Много он на себя берет. Меня, пацанятки, уже поздно перевоспитывать, да и я, скажу по секрету, не хочу перевоспитываться. Можно подумать, тебе по сердцу его расистский культпросвет? Он же шизик, самый образцово трафаретный... Или я чего-то недопетриваю и тебе интересно проникаться его бредятиной?

— Честно? Как когда… Но почти всегда интересно… Хотя, мне кажется, он чересчур перебарщивает с национализмом, порой, до откровенного тупизма. Не понимает парень, что фанатизм в любой идее очень опасная вещь.

— Ага, про Гитлера матерщиными гвоздями толщиною в локоть втрамбовывает, а, наверное, не замечает, что в своих рассуждениях сам вылитый эсэсовец. И в замашках, бляха муха, тютелька в тютельку. Они там все у Гитлера сверхчеловеками были. Спортом тоже увлекались, пили редко, а то и вовсе не пили, считая пьянку рабской зависимостью бесхребетника. Многим, очень многим Баркашик мне этих юберменшей на память приводит.

— Ты бы ему и подсказал, в чем он не прав. Мы все молчим, а он воспринимает, что все правильно, что все идет как надо.

— Чего сам не подскажешь? — усмехнулся Рязанец.

— Я-то? — словно бы удивился вопросу Сивый. И стушеванно затих.

— Вот ты! Не отвечаешь? А я и без того знаю, почему ты со своими подсказками и советами не рискуешь соваться к Баркашику. Все очень просто – он и слушать не станет, он среди нас себя за самого умного держит, так как наскирдовал голову разной макулатурной шнягой... Ну, а если у тебя вдруг зашкалит борзометр, и ты, раздухарясь, прожужжишь ему чего-то об ошибочности его идеологических суждений, он тебе тут же в рожу с кулака и влындит. Запросто. Или не так?

—Так, так, — нехотя сознался Сивый. Между тем он не столько боялся лишний раз по физиономии схлопотать, как того, что Баркашик за недопонимание задач, стоящих перед «организацией», изгонит его из ее рядов. Этого Сивый боялся намного больше. Безусловно, это тоже была трусость. И осознание того, что ты всего лишь банально трусишь, а не что-то иное-прочее, болезненно уязвляет мужское самолюбие. Ведь думать о себе хотелось бы получше.

— И вообще, я не верю тем людям, которые не пьют. Не верю ни в чем. Да и скучные они все, зануды, как наш Баркашик. Ты не находишь, Сивый?

— Не знаю, — пожал плечами Иван.

— А я это давно просек. Как какой-нибудь типчик принципиально не пьет, непременно какую-то подлость тебе устроит. Сталин неспроста всю свою пристяжь пить заставлял. Напаивал до тихого помешательства. Никитка Хрущев у него «калинку» на столе, между бутылками, отплясывал. А Сталин жуковатый был, голова. Напоит всех и пеленгует – кто чего своей пьяной метлой несет (его самого водка плохо брала), а на утро, глядь – повезли кого-то из вчерашних сталинских корешков на Лубянку. Откуда, вскорости, и к стенке. И ведали про подвох, хитрецы были не нам ровня, а отказать Сталину очковали: не желаешь пить, значит, есть что скрывать, а то и, подуськанный шайтанами, замышляешь чего против «отца народов». Сталин, даром что грузин был по национальности, в русской народной пословице: «что у трезвого на уме, то у пьяного на языке» – заполучил все основания на истинность.

— И снова «ин вино веритас».

—Что, что? — переспросил Рязанец, не знакомый ни с латынью, ни с творчеством поэта Александра Блока.

— Истина в вине. Римляне так говорили.

— После вина голова болит, кретины твои римляне. То ли дело водочка, в ней вся истина. Я вино, что красное, что белое не признаю. Пить нужно водку. Вино – это для баб. Неспроста они такие дуры.

— Я тоже вино как-то не очень. Хотя его для здоровья рекомендуют. На Кавказе пьют вино и до ста лет доживают, а кто и больше.

— Что Кавказ? Там воздух чистый, горы опять же, природа заводами нетронутая, никакой тебе химии. Вот и живут эти чурки долго. А вино тут совсем ни при чем.

— Эх ты… Темнота. Во многих медицинских журналах пишут, что из спиртных вино наиболее полезный организму продукт – при его изготовлении менее всего искусственного вмешательства – почти натуральный процесс брожения виноградных соков. Сердечникам рекомендуют, в преклонном возрасте. Естественно, в умеренных дозах, без пережору.

— Рекомендуют, бляха муха! Что эти лепилы в колбасе по два двадцать петрят? Понты токо кидают! Русскому человеку по нашей жизни без водки нельзя. Кто мы здесь? Никто. И звать нас никак. Повсюду абраши заправляют. Захочешь ясности, справедливости, чтоб по-правильным понятиям все было – а рукав тебе от жилетки! Бардак везде, лохотрон, сплошное для нас попадалово, ни в ком ни чести, ни совести, фуфло за правду канает, правду фуфлыжат. Вольтануться от всего этого по трезвянке можно. А выпил чарочку – и нии-и-ичего! Жизнь как жизнь, миллионы ею живут и миллионы жили до нас.

— Ничего-то оно ничего, но, где водка – там и беда поблизости. Сам вот ты, если не ошибаюсь, на зоне оба раза, усугубив водочки, очутился.

— Да хоть три! Все равно скажу, что водка для русского человека получше чего другого. Пускай кавказцы разные, итальяшки, французишки пьют свою кислятину, а русские пили и будут пить водку. Может, сила нашего народа от водки идет, потому как это наше родное, русское. Остальные народы жидки против нас.

—На Баркашика пургу гонишь, а собственные декламации его духом нашпиговываешь.

— При чем здесь Баркашик, я и сам так думаю.

— Всегда именно так и думал?

— Раньше как-то над этими проблемами особо не заморачивался, а Баркашику – положняк, на многие вещи глаза открыл. Но, молод еще, водку не распробовал. Какой же русский не любит выпить? О быстрой езде не знаю, а вот выпить мы мастаки. А ты разве б сейчас отказался плеснуть под жабры грамм двести водочки, как Сивый, отказался?

— Я давно не пил, и в пьянке вижу только погибель, — ответил Иван, сам же относясь к своим словам с сомнением, твердости ему еще не хватало.

— А я бы накатил. Сразу не то что теплее, жарко б стало. Мысля мгновенно бы сработала, как с этими кашалотами управиться.

— Или пью, или работаю. По иному у меня не выходит… К тому же я нормы не соблюдаю.

— Малопьющий? — поддел его Рязанец.

— Какой там, — просмотрев подначку Рязанца, взялся за объяснения Сивый, — пью, пока с ног не свалюсь. За двухсот граммами еще двести, потом еще, еще, и еще… А затем, как правило, ничего не помню.

— Я про это самое и базарю, — засмеялся Рязанец. — Есть бородатый анекдот. Алкоголики подразделяются на три категории: застенчивых, выносливых и малопьющих. Застенчивые – это те, которые, по ноздри набравшись, ходят, придерживаясь за стенку. Выносливые – их после попойки выносят. Малопьющие – это ребята, каким сколько не наливай, а им все мало.

— Ха-ха-ха… Точно, про меня… Ха-ха-ха… А я и не догадывался, что я малопьющий… Ха-ха-ха!

— Потише ржи, не дома, — шикнул на него Рязанец.

Иван, всхлипывая от смеха, засунул в рот рукав бушлата. Для надежности сжал челюсти.

Между тем Рязанец развивал свою искусительскую интригу:

— И здесь, конечно, водочка не помешает. Чтобы вогныком по усем жилочкам продрало, прогрело… Ты лишь на пару минут включи кино. Сидим мы у тебя. Тепло и не дует. На столе водка холодненькая, закуска к ней знатная. Бочка селедочки разложены, грибочки маринованные – страсть, как люблю грибочками водку закусывать, сальцо, лучок, огурчики соленые… И-ии… еще что-нибудь, — по части закусок полет фантазии Рязанца был ограничен. Приоритет безусловно оставался за выпивкой, а на закуску, при отсутствии таковой, способно спирты и рукавом занюхать, не кисейные барышни, чай. Было бы что выпить.

— Беру я пляшку и наливаю по полчарочки… Ты чем закусывать будешь? Селедкой, грибами или, может, огурцом?

— Желательнее селедкой, — и Сивый сглотнул слюну, представив жирную сельдь – во вместительной салатнице, пухло-филейными порциями, присыпанную мелко порезанными перьями лука.

И теперь Сивый как-то очень безошибочно догадывался, как будет выглядеть товар первоочередной необходимости, купленный им в магазине при благополучном исходе сегодняшней ночной вылазки.

— Полить селедочку подсолнечным маслом. Разбавить его уксусом, — словно в забытье пробормотал Сивый, исправив досадное упущение в своих гастрономических грезах.

— Ты впыриваешь вилку в нежненький бочок селедки. С нее жирок так и бежит, в нос уксусом до чиха шибет. (Бормотание Сивого не колебнуло воздух вхолостую). Я грибочек подготавливаю. Мы именито чокаемся и, глоточками, вселяем огненного по соточке. Водка холодненькой приятно идет, легко, как дети в школу. Пока закусывали, с желудка завеселело, в голове тру-ля-ля, и мы еще роднее делаемся. Закурили по сигарете. Она, после первой, особенно вкусная. Покурили – и по второй. Грибочков, селедочки отведали. Помаленьку водка берет свое и у нас завязался душевный разговор. О жизни, о бабах, о приключениях и любовях – о разном, в общем. Выпиваем по третьей, после нее можно и «Гоп со смыком», и «Мурку» – все на мазях, наши в хате, — Рязанец, увлекшись рассказом, сам живо вообразил рекламируемое им застолье и, на подвздохе, причмокнул.

Сивому захотелось выпить. Прямо сейчас. Не стоило затевать подобный разговор. Но вслух он сказал совершенно противоположное:

— Смотри, Рязанец, дойдут до ушей Баркашика твои речи, тогда уж точно тебе несдобровать. Неисправимый ты какой-то.

— И ты бухнуть не прочь. Тюльку травить будешь не мне, а этим молокососам – баркашикам да гошам. Я же чую… — что Рязанец чует, Сивому узнать не довелось – по стене, возле них, прошелся луч фонаря.

Послышались голоса Червонца и Баркашика, переговаривающихся между собой.

— Легок на помине, как и все мудаки. Кого рад увидеть, никогда не дождешься, а мудаки сразу тут как тут – стоит о них только вспомнить, — понизив голос, прошипел Рязанец.

Иван промолчал. Напустив на себя полнейшее безразличие. Он на нейтральной полосе. Сам по себе, у которого хата с краю.

— Эльдорадо! — восторженно провозгласил Баркашик, осветив фонарем стоявшие бок о бок электродвигатели. — Эй, славяне, мы на них роскошно закалымим!

— Много звезд на небе, да высоко, много золота в земле, да глубоко, а за пазухой грош на всякое время хорош, — неприязненно отозвался Рязанец.

— Аксакалы, не накурили мыслей, что дальше с этими бандуринами делать? — спросил у них Червонец.

«Вот еще, станем мы над такими пустяками раздумывать, мы о водке мечтали», — так и подмывало высказаться Сивого, совершенно забывшего о том, что еще минуту тому назад от желания выпить сорокаградусного пойла он чуть было не подавился собственным языком – так ему алкалось. Но как подлец он не состоялся, не в его характере дополнительные баллы, словно сука, задницей выслуживать. Вместо этого он спросил:

— Баркашик, а вы что-нибудь нашли?

— Даже говорить в облом, одна мелочовка, — махнул рукой командир. — А вот вы харчи не попусту переводите, — похвалил он их. Потом обратился к Червонцу: — Сходи за Гошей, сообща будем с движками муздыкаться. Движки прихватизируем и достаточно на сегодня.

— Может, еще пошаримся? — засомневался Червонец. — Нужно ловить момент, пока охрана непуганая. После стремнее станет – на вздрючке будут.

— И этого с головой хватит, жадность никого до добра не доводила. Иди, зови Гошу.

Не став больше спорить, Червонец ушел.

Снова в непроницаемой мгле. Но в этот раз втроем. Издали помигал фонарь Червонца – и погас.

До самого возвращения Червонца с Гошей разговор вел в основном Баркашик, исторгавший обпекающей вулканической лавой великолепное настроение. Он в шутливо-дружеской манере раззадоривал поочередно то Сивого, то Рязанца, уже простив тому недавний инцидент. Рязанец сидел угрюмым, отвечал с натянутой односложностью.

— И кто должен быть творцом в добре и зле, поистине тот должен быть сперва разрушителем, разбивающим ценности. Так принадлежит высшее зло к высшему благу, а это благо есть творческое. Будем же говорить только о нем, вы, мудрейшие, хотя и это дурно. Но молчание еще хуже, все замолчанные истины становятся ядовитыми. И пусть разобьется все, что может разбиться о наши истины! Сколько домов еще предстоит воздвигнуть! — воздев руки кверху, страстно декламировал бомжующий сверхчеловек.

А Сивый, в отличие от Рязанца, заразился радостным возбуждением Баркашика, и он, если ухитрялся, вставлял слово между клокотливыми потокосцеплениями жарких речей их «батьки-атамана».

Как только к ним присоединились Червонец и Гоша, боевой командир поделился своими соображениями:

— Движки перекантуем до окна, как Олег Вещий ладьи к морю, в походе на Царьград… Отыскиваем толстостенные короткие трубы под валики и дело в шляпе – мы, считай, с медяхой.

Конструктивные соображения Баркашика без обсуждений воспринялись как приказ, и они разбрелись по этажу, приступив к поискам. Всеохватную мглу прорезали два длинных тонких копья – один фонарь у Червонца, второй у Баркашика. Осторожный Сивый неотступно держался за спиной вожака, идя за ним шаг в шаг.

Вдруг раздался испуганный вскрик, и затем приглушенный голос Рязанца:

— Помо-ооги-ите…

Баркашик направил яркий сноп света на зов о помощи. Голос как будто раздавался из обширного провала – многометровым неровным четырехугольником зиявшим страшной глубиной. Сначала они не могли высмотреть Рязанца – жуткая дыра и серые глыбы развороченных, крошащихся мелким щебнем плит. Но голос прозвучал еще раз. Жалкий, дребезжащий, из самого провала. Приблизившись к его краю, они увидели Рязанца. Он висел на изогнутой арматурине, вырвавшейся из бетонного пола, держась за нее двумя руками. Глаза – вытаращены чайными блюдцами, лицо – белее мела, а рот широко раскрыт, изойдя в безгласом оре. Мимикрическая маска безмерного ужаса. Рязанцу было чему ужасаться – то, что его вес выдерживал ломкий, ржавый прут, иначе как чудом не назовешь, но это чудо не могло длиться вечно – арматурина, миллиметр за миллиметром, высвобождалась из бетона. И ему еще повезет, окажись смерть мгновенной, без мучительных спазмов умирания. Однако до прихода своего последнего смертного мига он будет вынужден пережить минуты его ожидания и леденящий душу полет в неостановимо убыстряющемся непроглядном мраке пустоты. Даже если не смерть – внизу, твердыми углами железа и камня, его встречала непереносимая боль.

Бедолага издал страдальческий возглас, с мелькнувшим в нем прозвучьем надежды.

— Помо-оо-оги-тее!

Баркашик упал на колени и, схватив Рязанца за рукав бушлата, стал тянуть того наверх. Тянул, напрягаясь всем своим могучим телом. От чрезмерного усилия чуть ли не рвались мышцы, и тяжесть Рязанца, качнувшись, едва не увлекла командира вниз, головой на камни. Пренебрегая огромным риском разбиться самому, Баркашик не выпускал руку Рязанца – со стоном, хрипящим матом, он тянул. Сивый, видя, что вожаку одному не справиться, поспешил помочь. Он подцепил претерпевающего за ту же руку, что и Баркашик. До второй не достанешь, слишком глубоко.

— Не бросай меня, Ру-уся, — с обезумевшими глазами, попросился Рязанец. На шее и висках у него вздулись толстенные вены.

Левой рукой Рязанец перехватился за протянутую руку Баркашика, а правую, врезавшуюся мертвой хваткой в спасшую его арматурину, он так и не сумел разжать.

Вдвоем несравнимо легче. Баркашик и Сивый уже полностью контролировали ситуацию – Рязанец висел у них на руках. Они уверенно его держали, но вытащить его из провала почему-то не удавалось.

— Не погубите, братцы, — молил их Рязанец. Из его левого глаза выкатилась слеза. Не чувствуя под ногами опоры, он потерял голову от страха.

— Отвяжись от проволоки… бестолочь! — прикрикнул на него Баркашик.

— Не могу… Руку свело, — пожаловался Рязанец.

Баркашик, гуттаперчево выгнувшись, заглянул в секущую лицо холодным жестким ветром пропасть, и с упорной настойчивостью принялся отдирать впаявшиеся в ржавое железо пальцы Рязанца.

—Не нада-аа! — истерично взвизгнул Рязанец. Ему показалось, что его хотят сбросить вниз.

—Чего орешь, дурачок?.. Тебя выручают, а ты верезжишь, как поросенок недорезанный, — с какой-то даже ласковостью уговаривал его Баркашик. Он смекнул, что Рязанец ничего не соображает, до того он перетрусил.

— Выручай, Руся… Я тебе отработаю… Гадилой буду… Ты не пожалеешь, если меня спасешь, — запричитал Рязанец.

— Отработа-аешь… Никуда не денешься, — кряхтел слизнувший с губы соленый пот Баркашик.

К возившимся со злосчастным Рязанцем пыхтящим натугой Баркашику и Сивому подоспели в помощь Гоша с Червонцем. Вчетвером они одним-единым рывком выдернули беднягу, едва не угодившего враз на Божий Суд, из заупокойно притягивающей бездны. Мановение ока – и, жалобно поскуливающий, Рязанец лежит на полу. В безопасной отдаленности от хлещущего ветрами провала.

— Да-аа! Споткнуло же тебя, — сказал, глядя на трясущийся затылок Рязанца, разминающий плечо Гоша.

— Под ноги смотреть надо, а не в жмурки играть, — усмехнулся Червонец.

Рязанец, задышав, как загнанная лошадь, со всхрапами, приподнялся на четвереньки. Его болтало с боку на бок.

— В сорочке родился, соломинка удержала, — сказал Баркашик и, подцепив Рязанца под мышки, оттащил того подальше от провала, чтобы тот не свалился в него повторно. Затем попробовал поставить его на ноги, но Рязанец упрямо сползал вниз, ноги у него подгибались, он вяло отталкивал от себя в момент ослабевшими руками Баркашика – слабыми, как у восьмилетнего ребенка. Рязанец впал в полнейшую прострацию. Баркашик убрал свои руки. Рязанец сначала сел на пол, потом повалился набок.

— Ничего, это психологический стресс, это сейчас пройдет, — объяснил состояние Рязанца передающий Сивому фонарь Баркашик. — Идите, ищите валики. Я с ним чуток посижу, поговорю. И повнимательнее, как бы еще кто в кассах «Аэрофлота», тамдарарах, авиабилетом на тот свет не обзавелся. Нам только покойника не хватало.

Предупреждение их вожака было излишним – очень уж впечатляющее зрелище: балансирующий на легкостираемой грани между жизнью и смертью белолицый Рязанец. Наученные его горьким опытом, они, как привязанные, ходили друг за другом гуськом, ни на миг не теряя из вида луч фонаря, освещающий путь.

Через некоторое время все приспособления, необходимые для кантовки, были снесены к движкам. Вокруг чугунных чудовищ – своей массивностью пробуждавших в глазах недоверчивых мысли о бесперспективной тщете земных людских метаний – уже вовсю попрыгивал пошучивающий Рязанец, темпераментно включаясь в корпоративные заботы. Разговор с Баркашиком благотворно повлиял на улучшение его душевного состояния. Сейчас он никак не походил на живого мертвеца, а, наоборот, он чересчур резво колготился, выгодно выкрасовываясь на общем фоне команды, хмуро настраивающейся на предстоящую работу. Еще бы Рязанцу не резвиться! Он сегодня не умер, он сегодня воскрес. В самом деле воскрес – ибо за минуты пережитого им ужаса он умер бесчисленное количество раз. И теперь своей деловитой суетой он доказывал себе и другим, что все ж таки хорошо, что он остался жив.

Сквозь проемы пустых окон проникали лунные отсветы, завьюживаемые кружащимися снежинками.

Они всей гурьбой обступили торец ближнего на проход агрегата, и по команде Баркашика, принимавшего непосредственное участие в трудах, стали отрывать махину от пола. От тяжести подрываемого груза у Сивого заломил низ позвоночника и почернело в глазах. Но Червонец, однако, улучшил мгновение втиснуть в образовавшуюся щель трубу.

— Есть один конец! — разгибаясь, сказал Баркашик.

Сивый выпрямился, потирая разнывшуюся поясницу.

Кратковременная передышка прервалась новой командой:

— Теперь его нужно немного протянуть, чтобы он на второй валик лег, — и Баркашик первым вогнал под чугунное ребро электродвигателя ломик.

Работа продвигалась не так быстро, как бы желалось, но движок неотвратимо катился к окну. Вдвоем, двумя ломами, приподнимали торец тяжеленного агрегата и проталкивали его дальше по валикам. Двое других, с надсадным сопением, упирались по боковинам. Пятый человек подставлял впереди следующую трубу. В работу были вовлечены все, чередуя посменно виды трудового участия. С несменяемой ролью оставался единственно Баркашик – до завершения выполнения намеченной задачи он не выпускал пятнадцатикилограммового лома из рук. Он любил вдуристо тяжелую работу, чтоб она требовала предельного напряжения, всеми мускулами, всеми суставами и сухожилиями, стараясь при этом отличиться, сделавшись примером самоотверженности для остальных. И, конечно, он гордился своей недюжинной физической силой, не прочь был ею прихвастнуть. Но важнее ему всегда становилось испытать чувство наибольшего преодоления, являвшегося его нутряной потребностью – преодолевать, превозмогать, добиваться. А между делом, как и положено начальствующему, не упускал из виду, чтоб и соратники от работы не отлынивали.

Минут сорок трудоемкой хлопотливости – и движки перемещены под облюбованное окно.

Сивый устал до невозможности. Нательное белье насквозь промокло от пота. Мокрой была изнанка вязаной шапки на голове. Пот щипал глаза. Если бы перед ним появилось зеркало, он бы заметил, как над ним поднимается пар. Пар разгоряченного каторжным ударничеством тела. Но зачем ему зеркало, когда он видел дымящиеся ватники товарищей. Работали-то все на равных. От усталости в глазах скакала рябь, кружилась, с постреливанием в висках, голова. Предательски дрожали натруженные мышцы. А своротившийся спиралью ствол позвоночника, так тот попросту выкручивало из тазобедренной чаши наружу. Медяха – пропади она пропадом! Но Сивый ничем не выдавал и никак не показывал, что он зверски устал. Он устал не меньше, но и не больше любого из ребят. Никто не должен напоминать ему о его возрасте, Сивый для команды Баркашика – не обуза, и его сорокашестилетний возрастной рубеж не помеха работать, не отставая от остальных. Поэтому, если все стояли на ногах, то и он стоял – хотя очень хотелось присесть.

«Крепче, крепче в поджилках!» — внушал своему измученному телу Иван.

Треск в голове. И рябоватая дымка перед глазами.

Иван сосредоточился, стараясь вникнуть в смысл слов, произносимых участниками обсуждения проблемы – как же в дальнейшем поступить с движками? До этой секунды ему было не до разговоров, его воля вела борьбу со слабостью тела.

—…веревки не выдержат… Оборвутся… — как будто вонзился в его сознание голос Гоши.

— Да. Веревками несподручно, — задумчиво проговорил Баркашик.

— Двигуны разобрать и спустить вниз частями, — внес предложение Червонец.

— Умник… кхе-кхе… Без шума нам их трое суток разбирать, не меньше. Их колоть надо, с помощью кувалдометра и такой-то матери. А если здесь колоть, эти движки нам фанфарами загудят. Из города ментам десять минут езды, а потом – кому и сколько постановит суд, — и Рязанец вразумляюще сложил скрещенные пальцы перед лицом Червонца.

— Ты прав, Рязанец, тут что-то иное надо. Только вот что? — почесал пальцем подбородок Баркашик.

— Давайте их из окна фуганем… До самой до землицы. В полном комплекте, — лишь бы не молчать, сказал Сивый.

— Еще один, — с сарказмом принял его предложение Рязанец. — Ты что думаешь, охрана не услышит, как движки приземлятся?

— Конечно, услышат. Пацаны молодые, не пенсионеры какие-нибудь, — сказал Гоша. Сказал безо всякого обидного намека. В Гошином характере ехидничанье отсутствовало набело. Сивый об этом знал, а все равно неприятный осадок остался.

— Я вот что решил, братва, — твердо, в своей обычной, полководческой манере заговорил Баркашик. Это означало, что решение он принял, и обсуждать его не имело смысла – все будет так, как скажет боевой командир. — Я сейчас стартую в город, к Титу. Наживляю большевичка на корыстный интерес и урчим на его колымаге сюда. Он выруливает под здание, а мы внахалку сбрасываем движки вниз. Лебедкой грузим их в машину и жарим в пригород, на Титову дачу. Рисковый, конечно, вариант – с охраной, возможно, придется биться, однако альтернативного выхода я не вижу.

— Охрану можно в ихней кандейке закрыть. Подследить, когда они греться пойдут, и подпереть дверь ломом. И просидят они в ней до утряни, как миленькие, никуда не добарабанившись… Мы с пациками похожий трюк уже проделывали, — сказал Червонец.

— Они что, пионэры? Стекла повысаживают – и «на бой кровавый, святой и правый», – с ходу отмел предложение Червонца, как дурацкое, Баркашик.

— А вдруг у них рация с дальним радиусом дострела? Или у кого из бультиков мобила на личном пользовании, — высказал опасение Гоша.

— Здесь сеть для мобильников не создается, сетевые антенны далеко... Рации им не выдают, жмотятся. Я сегодня с Жекой базарил. Жека на пивняке резчиком подрабатывает, — тут же пояснил Червонец. — Про то, чем охрана обмундирована, я все выпытал. Кроме пневматики, у них ни фига путевого.

— Ты ему литруху выставил? — строго спросил Баркашик.

—Обижаешь. Конечно. И он обещал колдырнуть его с этими кексами.

— И охранники повелись? — спросил простодушный Гоша. — Им на работе будто бы запрещено?

— Не присматривал, чтоб за свой базар мамой клясться – но кто же от халявы откажется? — с убедительной осведомленностью в житейских делах сказал Червонец.

— Я б не отказался, — обмолвился Рязанец и прикусил язык.

Но гроза миновала. Баркашик оставил его слова без внимания. Он приводил расхристанную запальчивой работой одежду в порядок перед экспедицией в город, за Титом. Даже плотнее перешнуровал ботинки. Уходя, наказал, не предаваясь безделью, подсобирать металла, а также подключить к его сбору Лаптя и Шустрого, огинающихся где-то неподалеку от грузоподъемника. Взяв себе в провожатые Червонца с фонарем, ушел.

К тому времени, как к заводу на Титовой машине подъехал Баркашик, за эти пару часиков, они наносили и спустили из окна килограммов двести чугуна, около тридцати – нержавейки, немного алюминия и меди. Баркашик, вернувшийся к ним с двумя домкратами, очень порадовался тому обстоятельству, что в отсутствие командира команда не сидела сложа руки. Прикстилось, он собрался было пуститься в русскую плясовую. Встряхнул остриженной головой, развернул богатырские плечи, притопнул каблуком в бетонный пол, прошелся в молодеческий прихлоп по груди, по голеням.

— Вот это мы! Вот это парняги!

И, ограничившись двухфразным всплеском восторгов, импульсивным и порывистым, Баркашик сразу же приступил к энергичным распоряжениям. Как будто бы ничего другого, кроме как трудового подвижничества, он от своих «разгильдяев» и не ожидал. Каждому бойцу назначалось индивидуальное задание. Дошла очередь до Сивого.

— Замаскируйся возле сторожки и следи за охраной. И ежели вдруг, после того, как мы скинем движки, они невообразимо скорострельчато разбалбесятся, прогорланят немедленный ататуй – ласточкой сюда. Здесь их будем встречать, — и Баркашик повел подбородком в сторону обрезка трубы, валяющегося на полу.

— Помогай нам Архистратиг Михаил, – призвал Сивый, натягивая плотнее на уши шапку.

— Только сам на охрану не нападай. Пожалей мужиков, ниндзя, – язвительно поддел Сивого осклабившийся в наглой усмешке Червонец.

Почувствовав в обращенных к себе словах зло, энергию на принижение его личностной значимости, Сивый, смотря Червонцу в лицо, не менее вызывающе усмехнулся.

— А не поскакал бы ты… — и выдержал длинную, насыщаемую концентрацией иронии паузу, после чего завершил, смакуя звучание каждого отдельного слога в выговариваемом: — Ко-нь пе-даль-ный.

Звукообыгрывающе. Со злорадной отместкой. И медленно, медленно, до последней возможности не отводя взгляда от лица Червонца, повернулся и пошел по проходу.

Русско-националистический цыган прошипел чего-то себе под нос.

Баркашик, недовольно глянув на Червонца, окликнул уходящего на выполнение ответственного задания.

— Без фонаря дойдешь?

Сивый был уверен, спросил вождь промежду прочим, драматургируя видимость заботы, и фонаря ему однозначно не дадут, поэтому остался тверд и бесстрашен.

— Я дорогу хорошо запомнил, да и глаза уже к темноте привыкли, не вслепую потелепаю.

— Тогда с Богом! — напутствовал его Баркашик.

Иван шел, зорко всматриваясь под ноги, прежде чем сделать очередной шаг. Провал, едва не погубивший Рязанца, он счастливо обминул, но в таком бардаке, какой царил в здании, немудрено сломать себе ногу, или обе сразу, об какую-нибудь железку. Он держался поближе к окнам. Синеватые выхваты разреживающе размыкали мрачную темень покинутых воодушевлением тружеников заводских помещений. С грехом пополам, чертыхаясь на каждом шагу, Иван добрался до первого этажа. Из здания вышхеривался проверенной лазейкой. В окно актового зала. Для согрева пробежался вдоль забора. Потом уже перешел на легкий шаг. Крадущийся. Снег, однако, все одно поскрипывал под подошвой. Ветер стих. Воздух уплотнился покрепчавшим морозом. Подходя к сторожке, он еще более замедлил свое продвижение. Вес с ноги на ногу переносил переливчато: сантиметрами и килограммами. Его старания не канули втуне, к одноэтажному караульному домику он подобрался незамеченным.

Сивый заглянул в окошко.

Длинный узкий коридор проходной, залитый жирным лунным лучом. Две затворенных двери и одна настежь. Открыта вовнутрь заводского двора. «За какой же из двух сидит охрана? Впрочем, это и необходимо прозондировать»… Неожиданно отворилась, которая справа. Нырнул вниз. Подпрыгивающим шагом протопотали к выходу. Выпрямившись, лазутчик вынырнул опять. Плечистый молодчик, сойдя по ступенькам, завернул за угол. Сивый переметнулся к самому краю оконного проема, оставив в окне только один глаз и кончик носа. Минуты через две, на ходу застегивая пуговицы на ширинке штанов, охранник прошествовал обратно. За стеной глухо заговорили. Как ни вслушивался, разобрать слов он не сумел. Необходимо подобраться ближе… Только он надумал переползти, как вдалеке раздался удар громоздкого предмета об окаменевшую мерзлотой землю. Сивый догадался – с четвертого этажа сбросили движок. Потом снова тишина – тишайшее прежней. «Выжидают – всполошились бультики или мирно провтыкали». И он еще внимательнее стал прислушиваться к звукам внутри сторожки. Но охрана не встревожилась, их голоса звучали в той же спокойной тональности. Прозевали или не придали тяжкому буху должного значения. Немного погодя Сивый осторожно подкрался к комнате, за дверью которой располагался недремный караул. Чувствуя себя диверсантом в глубоком тылу врага, заглянул в окно. Горела керосиновая лампа. Виднелся краешек на совесть раскочегаренной печи. По стенам плясали багровые блики. За канцелярским столом – колышущиеся в игре света контуры двух охранников внушительной комплекции. Лиц не рассмотреть, но то, что они пьянствовали, Сивый заметить успел. Услышал, как заплескалось о стенки стеклянных стаканов. Пожелав друг другу здоровья, в караульном помещении выпили. Похрумкивая, почавкивая набитыми ртами – закусили, да так аппетитно, что Сивому самому до жжения в печенке захотелось тяпнуть водочки, а еще на ум некстати пришли разглагольствования Рязанца.

— Вот скажи, Петро, — заговорил один из охранников, справившись с закуской, — думал ли ты, что жить так придется?

— Как? — не понял его напарник.

— Вподрозуме когда при советской власти жил. Думал ли ты тогда, что до подобной жизни доживем?

— А я ее годы и не застал почти, — с явным облегчением от того, что вопрос сделался яснее, сказал тот, кого назвали Петром.

— Да? — удивился второй. — А сколько ж тебе лет?

— Тридцать.

— В пионерии, в комсомолии состоял?

— Ага! — обрадовался Петро теме, в которой он был способен поддержать «умный» разговор. — Я в спортроте даже комсоргом избирался… Потом, правда, сняли, ушлепки, за несоответствие.

«Кириллыч… И этому дурню тридцать… Не такие уж они и молодые. Бухают. Курят. Навряд ли догонялки им в удовольствие», — извлек из подслушанного выводы Сивый.

— Все равно, выходит, имеешь представление. Я же при советской власти… У меня молодость при ней прошла. До тридцати лет жил, а сейчас более десяти лет существую.

— Не все при комми так уж и хорошо было. Я бы по-любасу не хотел, чтобы те времена вернулись. Никакой тебе свободы совести.

— А ты хотя бы знаешь, что эта свобода совести означает? — с плохо скрываемым сарказмом спросил более старший по возрасту охранник.

— Свобода совести? — вслух задумался Петро. — Ну-у... это когда живешь, как хочешь, что хочешь делаешь, чем хочешь занимаешься, абсолютно на свой коленкор, и никого над тобою с палкою. Еще это... За границу можешь туристом поехать. Визу оформляй, и хочь в Париж, хочь в Нью-Йорк – куда угодно. Комми такой свободы не допускали, все под своим контролем удерживали.

— Ого, какой ты свободный! Возьми и съезди в свой Париж. Чего тогда в Хохляндии безвылазно торчишь? В Париже – красота! Эйфелева башня, Версальский дворец, Елисейские поля… Поезжай! — насмешливо пожелал напарник.

— Имел бы бабос, поехал, — посетовал Петро.

— В том-то и кактусы, Петенька, что бабоса у тебя нет. А ты говоришь – свобода совести. Только вот для кого она, не думаешь нисколько. Свобода эта для того, кто ворует бюджетами, у кого по два-три гражданства, для тех и свобода совести, а по-советски сказать – свобода от совести. Раньше им надо было отсутствие совести чем-то оправдывать перед людьми или притворяться, что она у них все-таки есть, теперь в этом необходимость отпала – полнейшая им чистоганная амнистия и свобода жить без совести, подлецом, каким только возможно. Подлецы нынче в почете, деньги извиняют любое козлячество.

— Не в бровь, а в глаз, Кириллыч, бабос растормаживают механизмы судьбы… Без бабла никакого в жизни прогрессу. Зато сколько ходов-выходов, когда они у тебя заводятся, — по-своему понял речь напарника Петро.

— Чего ж у тебя бабоса нет?

— Не пруха пока, — с огорчением ответил Петро.

— Как это не пруха? — словно опешил Кириллыч. — Оглядись вокруг. Сколько всего стыбзить можно. Тут тебе и цветмет, и аппаратура дорогущая, оборудование, приборы, автоматика, иномарки в гараже – да мало ли чего тут налево загнать, лишь покупателю свистни. И никто нам не помешает – мы же с тобой ночные директора!.. Кроме нас здесь никого, — почему-то стервенея по ходу разговора, сказал Кириллыч.

— Скажешь еще, стыбзить, – испуганно проблеял Петро, как будто Кириллыч, и впрямь, предложил ему войти в сговор и чего-нибудь похитить с охраняемого ими объекта. — Куда это все денем? Помыкаемся с ворованным и встрянем. Ментам нас вычислить – не проблема. Лучше не связываться.

— Петруха, Петруха, — покачал головой Кириллыч, — не за страх, а за совесть надо работать. Да и не исключительно из-за страха ты на чужое не засматриваешься, совесть у тебя еще жива. Хотя мыслишки, я гляжу, у тебя бесчестные иногда мелькают. Но воровать ты не станешь, это я уж тебе точно говорю. Наши хозяева, хоть и сами ворюги, но свое добро стеречь, нанимают людей с совестью. Кое за что они лохов привечают.

— Почему сразу лохов? — оскорбился Петро.

— Ну, а кто ж мы для них, как не лохи. И я – лох, и ты – лох, и все честные люди для них – лохи. А как же? Воровать не умеешь, выходит, лох.

— Нет, я не лох, — уверенно заявил Петро.

— Согласен, будь не лохом, понимай себя, как пожелаешь. Hо твое мнение их понятий не меняет. А я без стеснения признаю, что я лох. Мне совесть не позволяет быть подлюгой. Да и ты, по-каковски не задавайся, а кабы не был лохом, уже б давным-давно чего-то здесь понайдороже приворовал, и уехал по утреннему туману, новую жизнь начинать. Нелоховскую. А хозяев наших огорчишь только тем, что при вербовке тебя на службу твоя безупречная анкета им гляделки замылила. Петю-то, как честного лоха трудоустраивали, а он оказался – не лох, но такой же подонок и козел – ихняя сродня. Своего проглядели.

— И что каждый богатый – подонок и козел?

— Не каждый, но все три четверти. А для них быть подонками не обидно, многократно обиднее им за лоха прослыть. Кидать, подставлять, затевать подлости, простых людей обижать – они за свою монополию держат.

— Чего тогда на подонков работаешь, если сам такой честный и совестливый? — задал Кириллычу недовольный напарник, вполне резонный, по мнению Сивого, вопрос.

— Никуда не спрыгнешь. Или с голодухи пухнуть, или работать на таких же точно подонков и ворюг.

— По-любасу. Эти уже проверены. Нас не шибко в мать-перемать чихвостят, да и получку вовремя платят.

— Мне их платежка вот где сидит, — постучал себя ребром ладони по затылочной части мощной борцовской шеи Кириллыч. — Себя меньше уважаешь, когда из рук подонков деньги за свою работу получаешь.

—Кириллыч, — засопел Петро, — ты мне ничего не говорил, я ничего не слышал. Кто для тебя наши хозяева твое личное дело, а мне они деньги платят… Меняй пластинку.

Иван, прижавшись к стене, подслушивал чужую беседу, увлекаясь происходившей за окном полемикой. «Не доверяет». Раскусил он поведение «комсорга».

— А ты отличный парень, Петя, — с перчинкой в голосе проговорил Кириллыч. — Начальство уважаешь.

— Я всех уважаю, кто мне деньги платит, — сказал, как отрезал, Петро.

— Красава, — обобщил старший по возрасту собеседник. — Далеко пойдешь.

— Я не к тому, Кириллыч. Какого мы их обсуждаем, кто мы, а кто они, — как будто извиняясь, говорил Петро. — Я вот на последнюю получку «адиковские» кроссовки себе прикупил. И чего от балды я буду их хаять? Платят без задержек, не то что некоторые… Может, они и подонки, как ты выражаешься, но есть же и намного хуже их… Я четыре месяца без работы помаялся, хватит.

— Ты даже не понял, о чем тебе говорилось. Эх ты, Петро! А говорил я об уважении к самому себе… При советской власти, я на «Металлурге» двенадцать лет токарем отбатрачил. Не смену ходил отбывать, а батрачил с горячим желанием и удовольствием. Да, Петенька, батрачил. Любил свою работу, болел ею, стремился узнать каждый день что-то новое, овладеть каким-то дополнительным навыком, видел, как за мое профессиональное умение меня уважают люди вокруг. Да-а, уважают… — приумолк Кириллыч, отдавшись приятным воспоминаниям. — Раньше рабочему человеку везде почет. Если, конечно, рабочий не лоботряс и не лодырь. Я по демобилизации с армии сразу на завод двинул. На «Металлурге» и дед мой трудился, и батя, и мать со старшей сестрой, вся родня моя и друзья мои самые закадычные на том заводе работали. И скажу тебе, Андрей Кириллович Бабенко токарем был, каких на пальцах наперечет. Выучился. Чему меня наставник обучал, на лету схватывал. Во все тонкости ремесла вникал, каждую деталь в руках перевертел. После окончания смены задерживался, в охотку, заметь, если что-то не получалось. Корпел, пока не вытачивалось, как надо. И я добился своего. Добился собственным упорством. Стал токарем-универсалом высшего разряда. Не пустая похвальба. Не веришь? Попадешь ко мне в гости, я тебе кипу наградных вымпелов покажу. Побеждал на соревнованиях различных уровней по своей специальности. Не появлялось такого задания, какого я не мог выполнить. Любую фитюльку мог изготовить. На работу не шел, а летел.

— Ну да? — усомнился в его словах Петро.

А Иван Крепилин не сомневался в искренности Кириллыча ничуть – слишком горькое сожаление прозвучало, неподдельное. Ему даже захотелось взглянуть в лицо Кириллыча. Но Крепилину не позволяла этого сделать неблаговидная цель его пребывания здесь. И ему сделалось немного совестно – неплохой мужик, видать, этот Кириллыч.

— Разве ж тебе понять? Ты-то привык везде, где бы ни работал – быть посетителем, лишь бы в табельном листе твое прибытие на службу галочкой пометили… Как, впрочем, и я сейчас, — со вздохом сказал он. — А при коммунистах все по-другому было.

—Ты, Кириллыч, по любасу, заколачивал рублище длиннющий?

— Да, я хорошо получал. Так уж и работал! Меня подгонять не приходилось. В стахановцах ходил, рационализаторские идеи внедрял, изделия неделями без брака, в наставники для трудовой молодежи определили...

— За хорошие бабки и я б не ленился.

— Дело даже не в деньгах. Не они главное. Осознание твоей необходимости именно на твоем рабочем месте, твоя в некотором роде незаменимость – прибавляет уважение к себе...

Тяжко ухнуло в землю.

— Ты профессионал… — проговорил Кириллыч и примолк, насторожившись. — Слышал Петро?

— Ничего я не слыша-ал, — сладко зевнул тот, потягиваясь. — Тебе померещилось.

Иван замер, сдавив дыхание в груди. Уж для него, естественно, не составило затруднений догадаться, что с высоты четвертого этажа скинули вниз второй полутонный электродвигатель. Он с удивлением наблюдал несообразительность и нерасторопность охраны.

— Отвечаю, не послышалось. По-моему, что-то из здания выбросили, и это что-то очень тяжелое. Как бы не движок. Я вечером у сварщиков смену принимал, так они с четвертого этажа движки срезанные спустить не успели. Там, в цеху, их на ночь оставили, — заволновался Кириллыч. — Пошли в здание, проверим.

— Скажешь еще… движки, — все так же лениво, нисколько не встревожившись, сказал Петро. — Каждый без пяти килограммов тонна. Их только подъемным краном можно утянуть. А тарабах подъемного крана под заводом мы бы по-любасу не прогавили.

— Давай все-таки сходим на обход.

— Не нагнетай измену, Кириллыч… Присядь… Лучше по пять капель. И приспичило тебе по этим развалинам, по темноте лазить? Чего ты?.. На фонариках аккумуляторы, почитай, на ухнарь сдохли. Или у тебя две головы? Роняй кости.

Иван, заглянув в окно, увидел как Петро, сидевший на чем-то напоминающем тахту, взялся за рукав напарника, опуская того на стул. К облегчению Сивого, заупрямившийся было, Кириллыч присел за стол.

Снова заплескалось в стаканы. Петро поспешно наполнял их водкой. Ему не хотелось покидать уютно натопленную караулку. И вот он – ворот нараспашку, провозглашает тост:

— Выпьем за то, чтоб наши хозяева почаще видели в своих охранниках людей, не забывая нас радовать повышениями зарплаты и премиальными к праздникам! — и он залихватски опрокинул в рот содержимое стакана.

Кириллыч не отставал – уж больно хорош тост.

Благостно захрумкали пелюской.

— А может, пока нас окончательно не развезло, пройдемся по заводу? — спросил Кириллыч.

Его вопрос уже звучал неуверенно, в нем было очень мало настойчивости и желания. Ветви деревьев на улице потрескивали от мороза.

— Успеем еще сходить, ночь больша-аая… Покурим вот.

Они подымили табаком. Поговорили о боксе. Оба сыскались его страстными поклонниками. Их мнения разделились, когда речь зашла о братьях Кличко. Стучащий по столу кулаком Петро доказывал, что браты вот-вот побьют и Леннокса Льюиса, и Майка Тайсона, и что бойцов, равных им, не найдется ни в Америке, ни в Европе, ни на рингах всего мира. Кириллыч не менее пылко утверждал обратное, что братья Кличко – дутые величины в боксе, звезды, но не такие яскрави, какими преподносят этих длинноруких хлопцев отечественные средства массовой информации. Их спор был бурным, но непродолжительным. Вскоре устаканился компромисс: Кличко прославили украинский бокс. Сторожа покурили еще по сигарете и прилегли передремнуть, отложив обход на более отдаленный час.

Иван недолго стерег их сон. Стоя без движения в одном положении, он здорово продрог. Одежда, пропитанная потом, холодно-влажной кольчугой стягивала его озябшее тело. Ветер прожигающими толчками проникал до костей. И он, следопытски убедившись в том, что охрану и пушкой не разбудишь, вышел из укрытия и поторопился к своим.

Сойдя с протоптанной тропы, держался подальше от стен здания – как бы на голову ненароком чего не упало.

Проваливаясь в рыхлый снег, иногда глубиной по колено, добрел к машине.

Из-за капота «Газона» выскочил Баркашик.

— Ты какого самовольно покинул пост? Я назад тебя не отзывал!

— Да спят они, как сурки. Боюсь, что крышу на сторожке от их храпа снесет.

Баркашик вопросительно пощелкал по горлу пальцем.

—Буль-буль?

— Кальвадоса дерябнули и придавили на массу, — подтвердил его предположение Иван.

— Это ничего не меняет, приказы нужно выполнять. Сказано – сиди в засаде, значит – сиди и жди, когда за тобой придут. А до той поры никуда ни шагу. Про тебя б не забыли, — назидательно проговорил Баркашик.

— Я замерз. На мне рубаха мокрая от пота, — вымолвил в свою защиту Сивый.

— Залазь в кабину. У Тита бутылка самогонки. Скажи, Баркашик распорядился, пусть нальет. Остограмишься, — на удивление отходчиво сказал Баркашик без обычного в подобных случаях крика. Вообще-то, он натуральным образом шизынел, когда его приказы игнорировались, и за вышеозначенные выкрутасы он всегда беспощадно карал. Но сегодня – как никогда. Слишком удачно все получалось. Да и куш они сорвут, на который не рассчитывали при самых идеальных раскладах.

— Можешь греться в «Газоне» до завершения погрузки. Мы уже скоро закончим, — еще раз удивил Ивана своим благодушием командир. Таким снисходительным к человеческим слабостям, Сивый не видел Баркашика за все дни знакомства с этим мрачноватым юношей.

Титу, как человеку непьющему, самогонки было не жалко совсем, и он налил Сивому не сто грамм, а щедрые сто пятьдесят. А когда водитель завел мотор машины, чтобы привести в действие лебедку для подъема электродвигателей наверх – он настроил стереоприемник, включил печку, и ему стало не жалко добавочных пятидесяти грамм из чужой бутылки, к пущему удовольствию нескучного собеседника. Сивому хорошело и хорошело, покамест его, разнежившегося теплом и комфортом, не согнал с мягкого «газоновского» сиденья Баркашик. Отправив Сивого в кузов к остальным членам команды, уже там разместившихся. Путь до титовой дачи они преодолели очень быстро. Этому способствовали довольно пустынная в столь поздний час трасса и обоснованные опасения водителя перед встречей с несвоевременно бдительными работниками ГАИ.

По приезде на дачу за чаями-разговорами долго не засиживались – измученные, выматывающими нервы и силы трудами, попадали спать. Спали на полу. Вповалку. Использовав годящееся для подстилки тряпье, собранное хозяином дачи с двух имеющихся комнат и принесенное с чердака. Сам он отправился на боковую, когда они уже видели третьи сны. Сообразно обычаям гостеприимства, протапливал давно не наведываемый семьей домик. Полтора ведра угля для протопки перевел. Спал Тит на кровати – их на даче было две. Вторая остаток ночи пропустовала, Баркашик лег вместе с товарищами на полу.

Как только пригород зажил своими обычными шумами, они приступили к разборке электродвигателей и извлечению из них меди.

Командир самолично махал тяжеленным молотом, справедливо полагая, что при задействовании в дело его физической мощи чугунные крышки намного скорее расколются, чем по ним тюкал бы кто-то иной. Меньше по времени грохотать, меньше искушать соседей на исполнение гражданского долга постыдным доносительством. Молот в Баркашиковских лапищах смотрелся надувною детскою игрушкой.

Оберточные корпуса обоих электродвигателей развалены на неравные куски чугуна. Командир уложился в десятка три размашистых ударов. Закраснела медная обмотка. Баркашик, забавляясь, запустил вдаль огорода молот и удалился в домик к Титу, играть в нарды, предоставив оставшуюся работу сонной команде.

Через каких-то полчаса Червонец произнес сакраментальную фразу. «Усе у порядке, шеф».

На сдачу металла Баркашик решил взять с собой Гошу. Тит, собираясь в дорогу, недовольно ворчал по поводу того, что на даче остаются посторонние с вороватой репутацией. Обнадеживая мнительного водителя, Баркашик построил попритихших бойцов в одну шеренгу и, прохаживаясь вдоль строя, зычным голосом известил остающихся о том, что если в хате Тита пропадет одна-единственная пуговица, не говоря уже о каких-либо дорогостоящих предметах, он не станет скрупулезно разбираться, кто виноват, а кто нет, он пообламывает всем присутствующим руки, и откажет им в удовольствии поиметь за произведенную авантюру горячо чаемых денюжек. Полагающиеся им барыши – по чести, по совести – автоматически достанутся хозяину дачи – материальным возмещением морального ущерба. Второе утешило Тита значительно убедительнее первого, и улыбающийся водитель залез в кабину «Газона» прогревать мотор.

По возвращении машины с приемного пункта настала самая приятная часть их «ледового похода» – дележ добычи. Для дувана расположились за большим деревянным столом, в окружении темных зимних стволов фруктовых деревьев. Не за пустым. Проголодавшимся за бессонную ночь соратникам доставили продуктов на перекус. Пять булок, хрустящего свежей корочкой, пшеничного хлеба, батон вареной колбасы, по пол-литровой бутылке кефира. Выручку делил, естественно, батько-атаман. Владельцу автотранспорта и перевалочной базы вручилось сто пятьдесят гривен; себе Баркашик взял больше всех – сто восемьдесят, но и другим перепало немало – по сто двенадцать гривен на нос. Все витали в сказочной эйфории. Столько за один день баркашиковцы никогда не зарабатывали, а у немалого числа достаточно трудолюбивых граждан Украины в подобных цифрах исчислялась месячная зарплата. И хотя всю сумму целиком – согласно ритуалу, незыблемо определяющему регламент последовательности манипуляций – они в руках только подержали, а затем сделали добровольные взносы в общак организации – каждый без заминки – третью часть от полученного – наполняемость эйфорией после данного действия ни у кого не уменьшилась.

До города добирались дружной компанией, на Титовой машине. Он подвез их прямо к порогу их «резиденции». Баркашик разрешил всем разойтись, назначив общий сбор на завтрашней утренней службе у отца Геннадия, на престольном храмовом празднике Сретения Господня.

Разбежались кому куда заблагорассудилось.

Рязанец, наспех переодевшись в чистое, пошел с Сивым.

По пути следования, не доходя метров трехсот до берлоги Сивого, Рязанец заскочил – «на пять минут» – в гости к «знакомым». Попросив приятеля (якобы из-за испачканности его одежды) дожидаться у дверей подъезда. С обратной стороны. Оттуда он вышел с полиловевшим носом, дыша сивухой и весело позвякивая стеклянной тарой в пакете. Сивый тотчас запротестовал, заявив, что пить он не намерен.

— А кто, собственно говоря, собирается заставлять тебя пить? Не хочешь – не надо, мне больше достанется.

Сердечные заверения, попахивающие откровенным жлобством, остудили негодующий пыл Сивого, и он почти успокоился. Хотя нет-нет, да и прислушивался к позвякиванию бутылок. Затем приятели завернули в продовольственный магазин. Купили провизию. По подозрению Ивана к товару, выбираемому Рязанцем, лучше всего подошла бы классификация – закуска профессиональная.

Они спустились в сумрак подвала. В стенах подземного обиталища Сивого было тепло, отопление дома функционировало с завидной исправностью.

Теплая темнота, защищенная от холода и ветров, но неуютная непроглядностью предполагаемых пространств.

Сивый нащупал по камню пластмассовую выпуклость выключателя. И клацнул. С потолка ослепительно засияла шестидесятиваттная лампочка. Сивый чувствовал себя великим иллюзионистом. Не хватало только треска барабанной дроби. Для пущей оглушительности впечатления, в розетку ясновельможным жестом воткнут штепсель электроплитки.

Гость обомлел от восторга – подобной роскошью не располагал сам Баркашик. Рязанец не заходил к своему «корешу» всего-то три дня.

Да, теперь Сивый пользовался электричеством. Едва ли не на законных основаниях. Полулегально. И надо сказать, что экспонируемое сейчас благолепие появилось у Сивого хлопотами все того же Баркашика. Это он договорился с управдомом о предоставлении Сивому карт-бланша на пользование электроэнергией. Управдом пошел навстречу просьбе Баркашика отнюдь не из альтруистических, человеколюбивых побуждений, или, проще говоря, не совсем безвозмездно. И не из корысти, не за деньги. Баркашик урегулировал какую-то личную проблему практичного субчика, решение которой носило криминальный оттенок. В подробности сделки Сивого никто не посвящал, а он, естественно, о них не допытывался – тот случай, когда меньше знаешь, крепче спишь. Не почел нужным Баркашик посвящать Сивого и в свои дальнейшие планы относительно этого подвала. Имелась, вероятно, у вождя известная ему одному задумка по поводу использования его помещений в целях организации. Сторожить приходилось Сивому, хотя он предпочел бы жить стайно, вместе со всеми. Но, как бы там ни было, в сию минуту Иван Николаевич пристраивал на накаляющуюся спираль кастрюлю с водой.

На доску – устлавшую пару ящиков, поставленных ребром – выклали продукты из пакета. Рязанец вытащил из-за голенища ялового сапога остро заточенную финку и принялся вскрывать консервы. Сивый отжал крышку с горловины банки с маринованными огурцами. Рязанец нарезал кусками хлеб и сельдь, разложив нарезанное по тарелкам. Сивый высыпал в закипающую воду полкило макарон.

Шпокнув пробкой, Рязанец откупорил бутылку самогона. Взболтал мутноватую жидкость, проследив за образовавшейся посередине пузырящейся струйкой. Прищелкнув языком, налил в стакан. Сивому даже не предлагал. Не без церемониальности наколол на вилку крутобокий масленок. Сладко зажмурил глаза и – с преувеличенным удовольствием – выпил самогон. Стал есть шляпку гриба, покусывая ее по кругу. Проделывал это все Рязанец с неторопливостью истинного эпикурейца. В растяжку фиксируемости сцен. Блаженствуя, закурил сигарету.

Сивый, осуществляя свою ночную пивзаводовскую мечту, жевал селедку и старался не смотреть в его сторону. Но зрачки, крутясь по центробежной оси, скашивались на Рязанца. Они совсем не подчинялись мысленным командам Сивого, были как будто сами по себе. Обсасывая хребет сельди, он неожиданно загрустил.

А Рязанец опять лил в стакан самогон. «Между первой и второй – перерывчик небольшой». Тост произнесен негромко, в форме доброго напутствия зачину хорошего дела – негромко, однако кто сказал, что у Сивого неважно со слухом. И слышал он, с каким шумом поглощалась самогонка. Совсем рядышком. Видел, как ходил вверх-вниз кадык на жилистой шее приятеля.

В этот прием аппетитнее закусывалось килькой в томатном соусе.

Рязанец метнул на него быстрый рысий взгляд. Просто и без затей спросил:

— Налить, что ли?

—Немного… Грамм пятьдесят, — помимо его воли, откликнулись губы Сивого, хотя он собирался дать совершенно противоположный ответ. Разум, воля протестовали против принятого решения и одновременно приветствовали его, ценя в нем снятие сгущающегося напряжения и подсовывая Сивому с десяток оправданий проявленному малодушию. Эти оправдания сформировались молниеносно. Из рахитичных и квеленьких доводов, они за какие-то секунды выросли железобетонно аргументированными постулатами.

Сразу же после того, как Сивый выразил согласие составить безропотно усвояемый, всасывающимися в кровь этиловыми спиртами дуэт, Рязанец несравнимо оживился, и, налив Сивому в стакан, поторопился с ним выпить, запустив необратимость процесса в действие. Стоит ли говорить о том, что к полуночи Рязанец и сбитый им с пути истинного (будем откровенны, не слишком титаническими усилиями с его стороны) Сивый – напились. До того состояния, при котором людям трудно понять друг друга, почти нереально. В таком состоянии у каждого из собеседников огромное желание выговориться, причем, не вникая в смысл слов, обращенных к нему. Каждый становится, экстремально увлечен своими мыслями и рассуждениями. Чужое не воспринималось, а свое необходимо – погорластее и понапористее.

«Аятебехгавару».

Когда угомонились и как укладывались спать, Сивый не помнил, окончание пьянки ссыпалось в бездонность провала памяти. Перепугаться данному факту не успел – с утра, кое-как приведя рассудок в режим осмысления, сели похмеляться. На старые дрожжи спирты совершали более быстродейственные реакции в увеселении организмов, и вскоре мир вновь задышал беспечностью беспредметного счастья, братством и беспроблемностью – похмелье гармонично перетекло в новую пьянку. И только она стала впещряться в угонзай жизнерадостной придурковатости, запасы волшебного зелья израсходовались. Однако не беда. Что они зря столько корячились, не могут себе позволить? И веселые ребята сходили за самогонкой, подкупили продуктов и сигарет, Рязанец еще зачем-то умыкнул со одного из дворов лопату для чистки снега – приглянулся пластмассовый колпак широкой ручки на держаке. Выпив с морозца, занялись приготовлением супа – захотелось горячей похлебки. Готовили по рецепту Рязанца, получилось достаточно недурственно. Процесс усвояемости организмов спиртами развивался своим чередом, тост за тостом – и уже к предполуденному часу они, как и вчера, совершенно не вязали лыка. Самогонка им нравилась, не вонючая, требуемый градус выдержан, в пищевод втекала легко и радостно.

Тага-аа-анка – все ночи полные огня.
Тага-аа-анка, зачем сгубила ты меня?
Тага-аа-анка, я твой навеки арестант,
Погибли сила и талант в твоих стена-ааах.

На столе развозюкано натуральное свинство. По его поверхности нароняны вареные макароны, наляпан майонез, лужицы супа, разбросаны окурки – сигареты тушились там, над чем задерживалась ослабевшая рука – в тарелке, в консервной банке, об стол или ронялись тлеющими на пол. Над столом плавали сизые клубы табачных смол.

Появление в подвале Баркашика оказалось для них сюрпризом, и навряд ли из разряда приятных. Он вошел в дверь, брошенную сотрапезниками незапертой, после их выползновения для перекура на свежем воздухе. Он был как человек-невидимка: он их видел, они его – нет. Куда им! И Рязанец, и Сивый уже около часа находили окружающий мир чрезвычайно расплывчатым и зыбким. Шутка ли: с утра ими вылакано почти что по литру самогонки на брата. Так что шапку-невидимку на чело Баркашика они надели собственной, неутолимой глоткой.

Баркашик по случаю посещения праздничной церковной службы был приодет в «парадную» камуфлированную военную форму, со значком «Союза Русского Народа» на левой стороне груди. Сюда он завернул оказией, изломав путь на пригородный автовокзал, чтобы выяснить причину неявки двух бойцов организации на условленную вчерашним днем встречу. Сейчас он стоял, слушая и наблюдая, остановившись у ступенек порога. Обозреваемое скотство предполагалось им еще по пути к подвалу Сивого. И к своему сожалению, перерождающемуся в горькое разочарование, он не ошибся. Покамест он сюда шел, он еще на что-то надеялся.

Натянутые жесткой ниткой, губы скривились презрительной усмешкой.

Первым присутствие Баркашика обнаружил Рязанец.

— Опа-а-аньки!.. Кого мы… ик… бляха муха… види-и!.. Пан кома-а-андир!.. Ик… Бляха муха...

И Рязанец, покачиваясь, встал идти ему навстречу.

— Не побрезгуй… те… Да… Нашим угощением, ик… Икота, икота, ик… Перейди на Федота… с Федота на Якова… с Якова на всякого...

Баркашик, глянув на него с гадливым отвращением, окинул взглядом стол, Сивого, и снова вернулся вниманием к расшаркивающемуся в радушно-идиотской улыбке Рязанцу. Не спеша, намеренно набавляя грозности грядущести, тронулся к столу. Стоило ему сблизиться с Рязанцем, как он ударил того кулаком в живот.

Рязанец упал на четвереньки и стал блевать. Содрогаясь всем телом, он чуть бы не опускался лицом в собственную блевотину.

Баркашик носком ботинка, с резкого разгиба ноги, торпедировал дно доски, подбросив ее высоко вверх, почти под потолок. Банки, тарелки, стаканы, бутылки и недоедки – разлетелись в довольно-таки приличном радиусе. Потом Баркашик бил ногой по бутылкам, стоявшим на полу.

Банка из-под кильки опустилась на темя Сивого, залив его седые волосы томатным соусом. И он, собравшийся издать что-то строптивое, получил от командира оглушительную затрещину, повалился на стену, болюче стукнувшись об нее затылком.

—Че, орангутанги, балдеете?! — интригующе спросил Баркашик.

—Име-еем прраво-о! — огрызнулся Рязанец и вновь захлебнулся блевотиной: — Оо-о-кгр-оо-гыы…

— Когда вы ее нажретесь, животные?! Как только гривас на руки, сразу в загул! — в гневе закричал Баркашик, стоя над выгнувшимся дугой Рязанцем. Перекосив рот, он смотрел, как тот освобождает свой желудок. Но бездеятельно смотреть на это не смог.

— У-уу, скотиняка! — и ударил Рязанца ногой в правый бок.

Рязанец, протяжно охнув, упал на пол. Скорчился, держась за ушибленные ребра.

—Зачем так с нами, Баркашик?.. Что нам тут… Мы по-людски... И на!.. Зачем? — обиженно проговорил Сивый, взявшись за быстро распухающее ухо.

— Еще зачемкать вздумал?! Ах ты, глюкотень гипотенузы!.. Почему к отцу Геннадию не пришли, как вчера договаривались? Более важные заботы появились?

При первых словах напоминания о пропущенной весельчаками встрече полумертвый от охватившего его ужаса Сивый начал сползать по стене. О ней он вспомнил лишь сейчас. Ощутив твердость стылого каменного пола, втянул между высоко поднятых колен голову, прикрыв ее руками. Он понял – пощады не вымолишь, жестокое избиение неминуемо, невзирая на недавнюю симпатию командира. Чересчур серьезный залет. Сивый настроился принимать провиденциальное.

Баркашику же, наоборот, не понравилась подобная покорность судьбе. Даже если роль вершителя судеб отводилась ему, вождю русской националистической организации. Он желал ответного озлобления, всполыхнувшегося б до обезумливающей ярости. Он желал драки. Дикой, звериной. Чтобы в её неистовственном распале в клочья разнести собственное разочарование. И в Сивом. И в Рязанце. А заодно и в итогах многонедельной идеологической работы по очистительному оздоровлению духа у примкнувших к движению бомжей. Лишь притворяющихся внемлющими.

— Посмотри мне в глаза! — потребовал он от Сивого.

Тот перепугано вздрогнул от грубого окрика и сжался в костлявый комок хворобно трясущейся плоти.

Баркашик схватил Сивого за волосы и отодрал его голову от коленей. Поймал умертвляющим заживо взглядом, забегавшие по сторонам, глаза провинившегося подначального. В них, кроме бездонного ужаса и пронзительного желания скорейшего растворения в необозримых далях, ничего иного больше не просматривалось. Баркашик, недобро прищурившись, резким рывком за волосы поставил Сивого на ноги. Выдернул, будто перезревшую редиску из огородной грядки.

— Страшно?! А бухать, наверное, весело было? А?!.. Не отмалчивайся, когда я с тобой разговариваю!

— Чего т-ттам в-ввеселого?.. Н-ннаклююу… ка-ах… водяры д-дда од-ддурели…

Сивый сейчас до невозможности боялся Баркашика. Их вожак выглядел, как демоническое чудище из доисторических, дочеловеческих времен, безжалостно ворвавшееся в наши дни для невыносимо свирепой охоты. Поэтому голос Сивого срывался и дрожал.

— Наклю-ююукались водя-яары! — спародировал интонации его голоса Баркашик. — А кто обещал, что со спиртным завязал насовсем?.. Уж не ты ли, Сивый?

— Я, я… Я обещщщ…

—Что тогда, псин... Аа! — громко вскрикнул Баркашик. Этим внезапным вскриком оборвав свой упрек недосказанным.

Затем Баркашик прошептал «Ви-иика-аа...», захрипел и навалился на Сивого, глядя на него неестественно расширившимися зрачками. Голубизна разбухала, обволокивая его глазные яблоки.

Иван, придерживая повисшего на нем Баркашика, отступил назад. Он чувствовал, как сводило судорогой могучие мышцы, облапившие пробираемые нервическим ознобом плечи. Он слышал, как с посвистом клекотало в груди, прижавшейся к нему. Сивому бы закричать, да у него пропал голос. В горле что-то просипело, булькнуло, и усохло.

На губах Баркашика показалась розовая пена. Выбежавшая из края оскалившегося рта тонкая струйка крови, потекла по подбородку.

У Ивана подкосились ноги, и он рухнул наземь. Его придавило отяжелевшее отлетом души тело Баркашика. Он в ужасе приподнял, рефлекторно бьющуюся остатками жизни, тяжеловесную гору конвульсирующих мышц, и выполз из-под этой горы на заднице. Отполз даже дальше, чем было необходимо. Он никак не мог прийти в соображение, что же все-таки случилось. Его глаза не осмысливали происходящее. Он ошарашенно таращился в пустоту, выискивая в ней одному ему ведомую точку, оттолкнувшись от которой, он возвратил бы себе способность видеть, анализировать, думать. Вскоре первоначальный шок миновал, и перед Сивым отчетливее обозначился силуэт Рязанца, стоявшего с окровавленным ножом в правой руке. И тогда пазлы произошедшего заняли соответствующие им номера в событийной мозаике.

Баркашик, агонизирующе дернувшись всем телом, невпопад расслабившись, застыл. Судя по местоположению ножевых отверстий в широкой дюжей спине навсегда.

Несмотря на объективную очевидность зримого, в голове Сивого не умащивался тот факт, что только что – прямо на его глазах – Рязанец зарезал Баркашика. Похоже, что и сам убийца не совсем в это верил, вертя в руке нож и недоуменно его рассматривая.

— Тты-ы… Ты убил? — спросил у приятеля Сивый. Хотя об этом и не нужно было спрашивать, достаточно взглянуть на распростертое в нелепой позе тело Баркашика, не проявлявшее абсолютно никаких признаков жизни. Спросил от растерянности. Чересчур случившееся было несуразно, непоправимо, неожиданно… и страшно.

— Наверное… убил, — ответил ему Рязанец. Он еще не привык до конца к содеянному минуту тому назад. Он подобрал с пола тряпку и вытер ею нож. Поднес к своему лицу окровавленный лоскут. Посмотрел на него в упор и проговорил:

— Убил.

— И как же теперь? Что делать будем? — осведомился Сивый, не отрывая взгляда от орудия убийства, тускло поблескивавшего сталью сквозь блекло-бурые разводы на лезвии. Рязанец так и не убрал его из руки.

— Как что?! — удивился его вопросу взапуски явленный миру душегуб. И как ни в чем не бывало бодро ответил: — Будем далее водку пить… Если, конечно, покойничек ее всю не пококошил.

И Рязанец, покручивая между пальцев утяжеленную рукоятку ножа, набранную из плексигласа и пластинок меди, пошел к тому месту, где до прихода Баркашика стоял стол. Нашел разноцветные стекла принадлежавшие одной бутылке, второй, третьей. Все они были разбиты на осколки.

— Допрыгался все-таки! — со злостью выговорил Рязанец и швырнул в стену горлышко бутылки. Но злился он какие-то секунды, и вскоре уже совсем веселым голосом сообщил Ивану:

— Придется распивать эНЗэ. На завтрашнее утро для опохмелки покупалось.

Вразвалочку, поплевывая сквозь зубы, он подошел к трупу Баркашика, присел рядом с ним, и, засунув за голенище нож, занялся обыском его одежды. Деловито. Не боясь замараться в крови, сочившейся из ран в спине Баркашика. Вымазываясь ею, Рязанец невозмутимо обтирал её об бушлат убитого им человека. И снова задействовал в работу проворные пальцы, исследуя неизученное. Ощупывал каждый шов одежды на трупе. Расстегнув пуговицы бушлата, из нагрудного кармана кителя он вынул толстый кожаный бумажник. Раскрыв его, осмотрел содержимое. Из налички всего десятка. Два двухгривенника, гривна и пятерка. Цветная Викина фотография. Русланову невесту запечатлели в зимнем лесу. Молодая женщина стояла, обняв ствол ели и прижимаясь к заиндевевшей коре щекою. Из-под вязаной шапочки выбилась прядь черных волос. Натолкнувшись при разглядывании снимка на жгуче впивающийся в душу взгляд задумчивых Викиных глаз, Рязанец скомкал фотокарточку и отбросил кругляш сожмаканной картонки к ногам Баркашика. Православный календарик с изображением «Георгия Победоносца». И его туда же. В отделе для мелочи хранилась кипарисовая бусинка. Предположительно, Баркашиков амулет. Её Рязанец выкинул сразу. Несчастливая. Оглянувшись на Сивого – а тот сидел в горестной позе, понурив голову, – Рязанец спрятал бумажник поглубже, оттянув пояс штанов, засунул в трусы, придавив его тугой резинкой. В боковом кармане бушлата обнаружился складной армейский ножичек швейцарского производства, с несколькими лезвиями. Предмет всегдашней зависти Рязанца. И ножичек, молниеносным движением руки пройдохи к сапогу на левой ноге, обзавелся новым хозяином. Связка ключей. Она уронилась на пол без секунды раздумий. Нечего ими теперь отпирать, пропала хавира. В накладном кармане штанов он отыскал миниатюрный фонарик, скромнее мыльницы размером. Надавливая пальцем на кнопку, проверил его на исправность. На малейшее нажатие фонарик откликался вспышкой лампочки. Рязанец, предприимчиво агакнув, вытер окровавленные руки об бушлат покойника.

И, покидая ярко освещенную комнату, он направился в потемки восточного крыла подвала. А из потемок – в непроглядную мглу, обшаривая намеченную взглядом тропу покачивающимся фиолетовым лучом. Там у Сивого был «холодильник». Природный. Восточную часть обиталища Сивого занимала огромная заледенелая лужа. Лучшего места для хранения эНЗэ и не придумаешь. Обратно Рязанец воротился, поигрывая бликами, отбрасываемыми стеклом пол-литровой бутылки. Он хвастливо поднял ее над головой и, гордясь собственной предусмотрительностью, покровительственно одарил Сивого олимпийской улыбкой. Пол-литра доставлялись, как светоч, как воссиявшее знамение кардинально улучшающейся жизни. Сивый же встретил ее появление безразлично. Он и взглянул-то на нее вскользь, только бровями шевельнул, занятый прикуриванием сигареты. Намоченные самогоном серные головки размазывались, зеленой кашицей, на коричневом полотне черкаша. Прикурить от жара электроплитки в данную минуту ему не хватало соображения. Он тупо переводил спички. Привлекая к себе и своей драгоценной ноше внимание, Рязанец громко свистнул. Иван, глянув на него исподлобья, испортил очередную.

— От печки огоньку позычь.

Сивый, поблагодарив кивком за совет, склонился над электроплиткой. Закурив, он сел на ящик, повернувшись спиной к трупу Баркашика. Видеть Баркашика мертвым оказалось выше его сил.

— Хэх! — хэкнул Рязанец, раздосадованный безучастной реакцией собутыльника на возникновение новой порции разливного счастья.

Сивый, затягиваясь сигаретой, выпускал дым через нос – медленно, долгой струей. Он был занят. Важным сейчас для него делом. Нагнувшись с ящика, он водил перед собой выпавшим из метлы ивовым прутиком, вычерчивая на полу невидимые глазу, обокраденные содержанием и информацией иероглифы. Думал Сивый не о них. Он их чертил.

Рязанец принялся ворчливо сооружать из ящиков стол, придавая ему сходство с прежним. Справившись с этим незатруднительным делом в одиночестве, приступил к собирательству остатков продуктов, разметанных по всей площади подвала. Маринованные огурцы, грибы, ломти хлеба, кусочки селедки, макаронины, килька, полукружья лука – валялись в пыли, на грязном полу. Для бомжа антисанитария никогда не делалась поводом к гамлетовским размышлениям – жрать или не жрать. Однозначно – жрать. А что говорить о смежении обстоятельств, когда он зол и проголодался! Рязанец выгреб из пыли все, что могло бы сгодиться на закуску, и хозяйственно положил на стол. Протер внутреннюю поверхность пластиковых стаканчиков подолом высмыкнутой из штанов рубашки и, не мешкая, налил в них самогон.

— Банкет, прерванный чрезвычайными неприятностями, прошу считать продолженным! — с напускной беззаботностью провозгласил Рязанец. — Сивый, подгребай к нашему шалашу. В чарках водка закипает.

Сивый, суеверно не оборачиваясь на охладевающий труп Баркашика, подошел к столу. Взял в руку стакан с желтеющим в нем самогоном.

— Чего в потеряхе такой? Жмуриков что ли, бляха муха, не видел никогда? — спросил, фордыбачась, Рязанец. Голос развеселый, даже намного веселее, чем следовало бы в означенной ситуации. Как будто вовсе и не он убил человека в подарившем ему приют подвале.

— Не по себе как-то.

—Еще скажи, что тебе его жалко, — криво ухмыльнулся Рязанец.

— Есть такое дело. Желторотик совсем, и пожить еще толком не пожил.

— Не стоит его жалеть. У Баркашика конец все одно похожим должен был быть. Такие фраерки, как он, своей смертью не умирают. Рано или поздно мэкнули б дурака. Чересчур уж высокого мнения был о выработке собственного дерьма новопредставившийся жмурик. Ко всем подряд без уважения. А из таких долгожителей не выходит… Так промеж людей нельзя. Всякий из нас в себе человека видит – хорошего, плохого, совсем никудышного, но человека. А он ни в ком человека не замечал, себя только за человека и держал… Кому ж это понравится?

— Не совсем он и плохим был… И для нас старался.

— Да брось ты, дрянной пацанчик был, и не достоин он долгого нашего разговора… Все ж, по христианскому обычаю полагается его помянуть. И мы выпьем за упокой души безвременно ушедшего от нас раба Божьего Руслана, — и Рязанец с жадностью заглотил самогон. Значит, не так уж и спокойно было у него на сердце.

«Себя спиртом оглушает», — понял Иван. И тоже выпил.

Самогон показался слабее, чем в других бутылках. Чуть крепче обыкновенной воды. Не став его закусывать, Иван прошкандыбал к электроплитке и ткнул в раскаленную добела спираль кончик сигареты.

После того, как покурил, Сивый рискнул обернуться и взглянуть на распластавшийся на полу его жилища труп. Чуда не свершилось – Баркашик не воскрес. Глядя на рифленые подошвы штурмовых ботинок, Сивый перекрестился.

— О, закрестился! — иронично прищурив глаз, воскликнул Рязанец. — Да не перед кем отныне поклоны бить, Сивый. Нет его, Баркашика-то. Вон он, околел уже… Так что сдуйся, не играй комедию.

— Бог ведь есть, — и Сивый еще раз перекрестился.

— Может, и есть, но ты в него не веришь, а только комедию ломаешь… Прекрати! А не то в рожу дам, — разозлился Рязанец. — Я тебе не Баркашик, комедий не потерплю.

— Отдача не замучает? Схлопочешь, не сомневайся.

— А я и не сомневаюсь, — улыбнулся Рязанец. Злость на Сивого, вспыхнув мгновенно, так же мгновенно и затухла. Он дружелюбно двинул Сивого по плечу. — Ты пацан стоящий, за обиду – обидой, в рожу – так в рожу. Чего ж тут для нормального пацана стремного? Но вот комедий – не ломай.

— А ты меня, Баркашика и Бога в один компот не замешивай. Человек отдельно ото всех к Богу идет, кем бы он ни был… Избранными собственными чувствами дорогой.

— Фу ты, ну ты, пальцы гнуты. Похоже, похоже. Что тебе монах из Валаамского скита… Сивый! Это я – Рязанец. Ря-за-нец! Передо мной чего святошу изображать? Не Пасха, поди… Услышь меня! Услышь меня, Сивый, правильно. Я к тебе не приклепываюсь, и метелиться с тобой не хочу, ты – мой кореш. А о твоей вере в Бога все равно скажу... Ты, Сивый, не для Бога молился, не к нему обращался душой, а молился ты потому, что рядом Баркашик молится. И я сам поэтому аж пять молитв на память выучил. Каюсь. Ха-ха-ха! — нервно засмеялся Рязанец. — Икру метали… И Баркашиковой вере в Бога я не доверял. Он с понтом крестился, иконы по стенам на гвоздики, а жил не Божескими законами, а своими, самим собою придуманными… Бог – это любовь и понимание, Баркашик же страдал любовью только лишь к себе одному. Я, я, я, я – только и было слышно. Якало-херакало. Выше него токо звезды сияли.

— Он и Вику любил, — возразил Иван.

— По-христиански, когда весь мир любят, всех людей, каждую Божью тварь, любую зверушку. А Вика – баба, кто ж баб не любит. Я, молодым, с ними дни и ночи в любви проводил.

— Ты не о том, Рязанец.

— О том, еще как о том. А этот хлюст додумался: воровать каждый день ходил – и псалмы распевал, лоб крестил. И это, нарушая Божью заповедь – «не укради». Вот так верующий, вот так православный христианин. С Богом, помолясь, и народ обворовывать! Двурушливый комедиант.

—А у всякого человека в жизни своя комедия, — философски рассудил Сивый.

Рязанец прервал разговор, закурив сигарету. Молчал, молчал, и вдруг:

— Довел все ж таки, падла!

И он стукнул кулаком по стоявшему около стола ящику. Под ударом жилистого кулака реечное изделие хрястко треснуло, и его верхние планки вогнулись внутрь.

— Поздно, Рязанец. Чего теперь бушевать?

— И то верно, что вышло, то вышло… Туда ему и дорога, дураков и в алтаре бьют. Как, Сивый, думаешь? — взял себя в руки Рязанец. О недавней вспышке эмоций свидетельствовали лихорадочно горевшие глаза на лице с заострившимися чертами, а в голосе и движениях уже налаживался штиль.

— Не знаю. Может, и так, — Сивому, действительно, сделалось все трын-травой. Успокоительное начало действовать. Выпит почти целый стакан самогонки. Не совсем уж слабой она оказалась. Первачок-с.

Очистив ногтем указательного пальца кусок сельди от обсевшей его пыли, Рязанец, сосредоточенно пережевывая, закусил. Выдымил сигаретину. А затем, оттопыривая верхнюю губу к кончику носа, повыковыривал застрявшие в дырах между передними зубами игольчатые рыбьи ребрышки, и, почесывая правой рукой под мышкой наискось, обратился к приятелю:

— Сивый, хош не хош, а эту тушу необходимо перетянуть куда-нибудь подальше. Протухнет, в подвал без респиратора не войдешь… Тухлятиной все провоняется.

Сивого передернуло. Его покоробили хамские выражения, допущенные в речь обнаглевшим негодяем – так запросто – о совсем еще недавно дышавшем человеке. Безо всяких атрибутов уважения и чинопочитания, которые он спешил изъявлять этому человеку при жизни… Каков подлец – зад Баркашику рад был стараться вылизать, за поощрительным словцом из уст командира изнывал, не хуже шавки подзаборной… Ох и сучья порода, однако.

— Не паскудь над покойником, он уже ничем тебе не сумеет ответить.

Рязанец заметив огоньки бешенства, заискрившиеся в глазах напружинившегося Сивого, деланно отдался изумлению.

— Чего ты, корешок? Как ни говори, его, в натуре, надо в твою «морозилку»… На лед положить. Обещаю, о Баркашике ни плохого, ни хорошего.

Пробив – на кореша – сработал. Сивый поумерил свой справедливый гнев. Следующая его фраза была сказана не в пример миролюбивее.

— Там же холодина.

Рязанец, легкомысленно забыв об обещании, произнесенном минуту тому назад, рассмеялся.

—А ему теперь все нипочем. Он теперь заполярному моржу фору в три запаса предоставит. Ха-ха-ха!

— Рязанец! — с упредительной острасткой прикрикнул Сивый. Он был готов, не медля ни мгновения, ввязаться в драку со своим собутыльником. Если тот оказался такой распоследней сукой.

— Иди ко мне, Сивый… Помогай, — позвал его Рязанец. Он уже находился около трупа, держась двумя руками за левую кисть убитого.

Вокруг мертвого тела расплылось большое бурое пятно, впитавшейся в бетонный пол, крови. Пятно настолько большое – никогда и не помыслишь, что подобное количество крови может вместиться в одного человека. Пусть даже этот человек – Баркашик.

— Помогай, корешок, — снова попросил Рязанец. — Его надо вдвоем.

Сивый, встав у головы покойника, взялся за его правую кисть.

— Ухватились позахватистее. И на счет «три» погнали-ии… наши городских, — умело принял на себя обязанности распорядителя Рязанец. И у него неплохо получалось. Всерьез возмущенный его недостойным поведением, Сивый послушно перестраивался на выполнение неприятной ему работы. Уверовав в ее необходимость.

— И-ии- раз-два-Три-ии!!!

Един-моментным тягловым подрывом стронули мертвое тело командира и поволокли – перебирая мелкими, упирающимися шагами – в дальнее крыло подземного помещения. Волокли, повернувшись к направлению движения спиною.

За ними тянулись черные полосы, прочерченные на бетонных плитах ботинками Баркашика, густо намазанных ваксой.

Как и было задумано пьяными приятелями, труп они поместили посреди заледенелой лужи, считающейся у Сивого «морозильником» его многометровой «холодильной камеры». Отдышавшись, и тут же на месте перекурив, устало побрели в жилую часть подвала.

— Че, корешок, сообразим? — спросил Рязанец, усаживаясь на поставленный на попа ящик. И выразительно потер между собой указательный и большой палец.

Сивый достал мявшуюся в кармане джинсов всю дорогу назад пятерку и положил ее на стол, прихлопнув ладонью.

— А может, еще по столько же? Затаримся сразу, чтоб не мотаться по сто раз.

— Харе, — лаконично сказал Сивый. Он исчерпал средства из предусмотренной на пьянку сметы. Двадцать гривень. Лазить при Рязанце в свой тайник он не собирался.

— Давай, не жмоться. Кладу десять на бочку, — заявил Рязанец и накрыл пятерку Сивого купюрой названной номинации.

Сивый взбрыкисто покачал головой.

— Харе.

— Сивый, ты меня уважаешь?

— Уважаю, — без особого энтузиазма ответил Сивый.

— И я тебя уважаю. По случаю надо бы. Такой, бляха муха, случай.

— Харе.

Рязанец вынул из нагрудного кармана рубахи белесую дюралюминивую расческу, перекосив набок губу, поводил расческой около рта, продувая зубцы, провел ею несколько раз по редким волосами на лысеющей голове, и степенным движением отправил предмет своей культурной состоятельности обратно в карман.

— Сивый, хочу по одной теме потрекать... Давно к тебе присматриваюсь. Ты – серьезный пацан, с головой на плечах, не бздло. С тобой можно делать вещи. Еще и какие вещи!.. А ты мне о Боге. Че целку из себя строить? Не настохорошело пупок подрывать за копейки? Мне настохорошело. И кабы даже не это, – повел Рязанец заросшим щетиной подбородком в сторону дальнего крыла подвала, откуда они только что вернулись, – я б одинаково от Баркашика слинял. Нехай мужики на дуринку мотыжат, на то они и мужики, чтоб арбайтн унд копайтн. Я человек вольный, не по мне это. А после сегодняшнего у нас с тобой все равно выбора нет – надо нарезать винта. Маханем в Сибирь, там зашкеримся. Места тебе знакомые, пригодится. Хочу в сибирских городишках, бляха муха, шороху навести. Еду, буду днями, прячьте все и прячьтесь сами... Вместе с тобой, корешок. Ты при силе, при хватке, и я пацан не хилый, будет нам чем заняться… Магазины по ночам подламывать. Опыт есть. Я их за жизнь штук триста подломил, как с сигнализацией управиться разбираюсь. Одному только не с руки, нужен компаньон.

«Магазины он подламывал. Аж триста штук. Подишь-ты, мурчик-перемурчик. А незадолго до своей перебежки к Баркашику меня из-за банки прокисшего варенья чуть было не уконтрапупил. Трепло».

— Бухать завяжем, заживем трезво. Сам понимаю… Прибашлимся, потом на югах, в Крыму гульбанем. Наподобии отпуска – большого и красивого. А деньгу промышлять – опять в Сибирь. Как тебе, корешок?.. Шевели рогом. Жизни здесь все равно не получится.

Смехи смехами, а концовка «трекотни» Рязанца заставила Сивого тревожно подумать о том, что проблем у него, действительно, теперь прибавится. С завтрашнего дня. Или с послезавтрашнего. Однако, несомненно, в ближайшее время. Он посмотрел на обрубок мизинца на левой руке, прерывисто вздохнул, и ответил:

— Что будет, то будет. А моя жизнь в этом городе.

— Стучать пойдешь? — прищурившись от полезшего в глаза дыма прикуренной сигареты, выпытисто спросил Рязанец.

— Нет. Но если менты загнут салазки, на себя мокруху вешать не стану.

— Поня-я-яатно… Чирикало только свое сильно не разевай, — с резко ожесточившимся лицом предупредил Рязанец. — И все будет чики-пики.

Крылья изувеченного носа Сивого широко раздулись, нервно подрагивающие губы обнажили кончики прокуренных зубов. Он поднялся. И, помня о том, что у Рязанца есть нож, придвинулся поближе к ломику, прислоненному к стене.

— А ты, наверное, меня, как Баркашика надумал, если я с тобой не поеду? Чтоб свидетелей не оставлять?

— Что ты, что ты… Успокойся, Сивый. Чего завелся? — растянул губы в улыбке Рязанец, но взгляд его по-прежнему втыкался жестко, двумя острыми буравчиками. — Мы же с тобой кореша. Держи краба! — и сунул ему татуированную клешню.

Пожал ее Сивый больше от неожиданности, чем по велению сердечного порыва.

— Значит, по пятерику? — увел разговор в иную плоскость Рязанец. — Остаешься при своем «харе»?

— Остаюсь, — проворчал Сивый.

— Чай у тебя есть?.. Чай нужно купить.

— Есть чай. Пачка «Акбара»… Нераспечатанная даже еще.

— Вот такая байда, малята, — пространственно изрек Рязанец, и хлопнув по ладонями по коленям, встал из-за стола. — Пусть, будет по-твоему. Пошли.

Сивому почему-то решительно не желалось никуда идти с этим «корешем».

— Послушай, Рязанец, не в службу, а в дружбу, сходи сам. Нога разболелась, мочи нет. На заводе, видать, мышцу потянул, — и на его лоб наползли страдальческие морщины.

Рязанец, разочарованно поджав губы, скользнул быстрым взглядом по лицу Сивого. Приметил в его глазах хитроватый проблеск, обращенный вовнутрь, к собственным мыслям. И о чем-то догадался.

— Сколько пляшек брать?

— Литра достаточно. Пожрать не забудь.

— Из жратвы чего?

— Бери на свое усмотрение… Картоху, может, пожарим? Захотелось жаренной картохи с селедочкой.

Ничего не ответив, Рязанец чвиркнул внезапно отыскавшейся в брючном кармане мнящейся утерянной зажигалкой и, попыхивая неисчислимой по счету сигаретой, направился к выходу из подвала.

Этот литр они пили долго, малыми порциями, делая продолжительные перерывы между ними, с перекурами и длинными разговорами после каждой. Преимущественную часть их разговоров заняли разговоры о Сибири. Рязанец расспрашивал, Сивый утолял его любопытство. К середине второй бутылки разговоры стали чахнуть, увядая в самоукапывающейся алконавтской нирване. Но пили. Чтоб не выпадать из достигнутого состояния отсроченности реальной жизни – с ее паникой, отчаянием, скорбями. Около одиннадцати часов ночи Рязанец разлил остатки и отбросил опорожненную от самогона бутылку. Она разбилась, ударившись об стену.

Сивый намеревался удержать его за руку, но промахнулся, сцапав пустоту. Ему не понравилось проявляемое Рязанцем неуважение к его Дому. Купно он вспомнил, что у них не осталось тары для утреннего забега. С предыдущей бутылкой Рязанец поступил аналогичным образом.

— А он тебя... позавчера спас… Он от смерти тебя спас... а ты... — ткнул полусогнутым пальцем в грудь Рязанца осоловевший Сивый. — А ты его зарезал...

— Отстань. Я и сам не знаю, как оно получилось… что я его ножом, — вяло отмахнулся от обвинений Сивого тот.

— Как не зна-аешь?.. Ка-ак?.. Ведь это ты его резал, не я… И ты обяза-а-ательно долже-еен знать, за что ты зарезал Баркашика... Не просто ж так?

— Просто так не режут. Он давно напрашивался на свое.

— Неужели… что он тебя унижал? — высказал догадку Иван.

— И за это тож… Допивай что ли, — и Рязанец, облизнув подсохшие губы, залил в горло содержимое своего стакана.

Сивый воспользовался его примером без единого всписка внутреннего мятежа.

Вот и все. Самогона ни капли. Выкурив по сигарете, они тоскливо молчали. К разговору не имел расположения ни один, ни второй. Им не то, чтобы разговаривать, смотреть друг на друга сделалось утомительным.

— Сгонять? — предложил свои гонцовские услуги Рязанец.

Спрашивать – куда и зачем – шестиклассников смешить.

— Не зна-ааааа... – широко открыв рот, зевнул Сивый. — Хочешь – иди, я пас… Мне… Меня в зюзю растащило… А ты?.. Что тебе? – Говорил и шел. Он стал засыпать, еще не доходя до лежака.

— В таком разе и я перекемарю, — сказал оглашавшему храпом подвал приятелю встающий с ящика Рязанец.

Просыпался Иван мучительно долго. Никак не мог разлепить глаза. Веки налились свинцом, став неимоверно тяжелыми. После вчерашней попойки с Рязанцем голова гудела, подобно медному колоколу. Гукотно, во внутричерепной ералаш. Он просыпался и вновь пробовал уснуть, уповая на то, что гул в голове, если он побольше поспит, стихнет, и не с такой костедробительной силой будет разламывать изнутри черепную коробку. Но тщетно. Гул не делался тише даже на полтона. Для того чтобы прекратить мученья, нужно открывать глаза и вставать с нагретого разомлевшим телом лежака. Так он, мужественно борясь с тошнотой, и поступил.

— Рязз… кх, кх… анеец...

В ответ – ни звука.

Раскладушка, на которой обычно почивал Рязанец, стояла пустой.

Натужно сопя, Сивый доковылял до эмалированного ведра с водой. Выхлебал кружку застоявшейся жидкости. Она была тепловатой и совсем не утоляла жажды. Следом за первой, внахлест, выдул вторую. Язык отлип от зубов. Шатаясь, словно на палубе корабля в сильную качку, подобрался к столу. На нем было не убрано. Сивый взял, засохшую за ночь краюху хлеба и отгрыз от нее кусочек. Пожевав, проглотил. Как наждаком по живому. Вернулся к ведру. Попил.

— Рязанец, ты где? Отзовись, едрена вошь!

Зачерпнул в кружку воды и, размачивая хлеб, докушал его до крошки.

Из съестного – ни на столе, ни под столом, кроме скоро сточенной краюхи, больше ничего не обнаружилось.

А обожженная спиртами утроба, требуя жратву, уже завела бурчаще-заунывный напев.

Заправив лампу керосином и подпалив фитиль, Сивый пошел по дальним углам подвала, чтобы воочию убедиться в том, что для утробы не предвидится мал мальского удовлетворения, а ему – передышки и хотя бы временного покоя. Но сегодня Сивого не слишком-то и пугало ее наглое вымогательство. Он, конечно, не Крез, а все ж кое-что в заветном местечке у него припрятано. Сто сорок пять гривень – что для него сейчас едва не россыпи драгоценностей из царской казны. На пропитание – с лихвой, и даже при желании не единожды вкусненьким полакомиться. До магазина дочикилять – и жри, сколько исстрадавшейся утробушке понадобится.

На труп он наткнулся случайно, чуть ли не споткнувшись об одеревеневшее мертвечиной тело. Страшная находка ввергла Сивого в шок, почти эквивалентный вчерашнему потрясению при убийстве Рязанцем их «боевого» командира. Вмиг потяжелевшая лампа выпала у него из рук. Тихо хлопнув, разбился стеклянный колпак. По бетонному полу ало-синими керосиновыми дорожками побежали извивы огня. Сивый где стоял, там и сел, очумело глядя на труп Баркашика. Поразительно, но до этой минуты он как будто наглухо забыл о трагедии, разыгравшейся вчера в его подвале. Переживания залились водкой, утопившей всякую мысль. Пьяная ночь дала беспамятство. А сейчас обострившиеся чувства с новой силой, удвоенной оповещательным анализом прискорбного события, когтисто набросились на Сивого. Растерянность, горький протест, переосмысление последствий настигшей его беды скоро сменились полной безнадегой.

Как нелепо расколошматились чаяния Сивого, все его планы и мечты! Человек, ведший к их осуществлению – мертв. Теперь, хоть самому ложись рядом с ним и безропотно отдавай концы. Опять впереди черный мрак… Чернотища. Почему ему по жизни так не везет? Казалось бы, еще позавчера Фортуна послала ему благосклонный привет: сто двенадцать гривен, как с куста, за одну ночь! Какой ощущался душевный подъем. Кум королю, сват министру! И вдруг, спустя какие-то сутки после счастливейшего утра, такая непоправимая катастрофа. Он лишился поддержки и опоры в своих устремлениях, надежного плеча, о которое можно было опереться. От бессилия что-либо изменить Иван заплакал. Сначала беззвучно, по-мужски: по щекам текли скупые слезы, поскрипывали стиснутые зубы, а потом, поскуливая, как бездомный кутенок, оторванный от мамкиных сосцов. Слезы принесли Ивану некоторое облегчение. И от жалости к себе он перешел на жалость к Баркашику. Ему захотелось взглянуть на лицо своего мертвого командира. В лицо своей мертвой надежды. Но свет от электролампочки – сюда – едва-едва добивал. Впотьмах скрадывались черты успокоившегося навсегда Руслана Баркашика (Сивому так и не удалось выведать фамилию Руслана, доставшуюся ему от родителей при рождении).

Переворошив груды хламья, он выкопал из вороха тряпок огарок свечи. Поджег его – трясущимися руками, ломая спички – и вернулся к Баркашику с разгоняющим мглу огоньком.

Склонился над трупом.

Баркашик лежал навзничь.

Видя, зная, но, однако, все равно до конца не веря прекращению жизни в теле этого неутомимого, неуемного в решимости молодого гиганта, Сивый, словно пытаясь разбудить Руслана, осторожно дотронулся до его плеча. Ничтожная искорка надежды!.. Но пальцы коснулись не теплой и пульсирующей, а твердой, окоченевшей плоти мертвеца. Сивый взялся за широкое богатырское запястье левой руки и стал приподнимать. Тело – некогда могучее, а ныне только тяжелое, подчинилось ему безвольным грузом. Баркашик и безволие?! Нонсенс. Это было так не похоже на их вождя, что Сивый тотчас поверил – Баркашик более, чем мертв, и его, увы, уже не разбудить. Отпустив руку покойника, он приблизил свечу к его лицу. Баркашик смотрел – на своего бойца – слепо, отчужденно, стеклянисто-невидящим взором. И как-то по-детски улыбался. Впрочем, он и был еще мальчишкой, едва испробовавшим прикусить жизнь на клычок. Всего-то двадцать три года. Кем бы он стал, возмужав, заматерев, набравшись житейской мудрости, останется неизвестным навсегда. Природа щедрым авансом одарила его восхитительными задатками. Дала ему острый, пытливый ум, духовитый характер и непреклонную волю, наградила крепким здоровьем и геркулесовской мощью, и был он красив – красив настоящей мужественной красотой. Его голубые глаза, в которых сейчас плясали два огонька, зеркально отраженных зрачками – при жизни обнадеживали честностью, чуткостью к миру, излучавшимися из душевных глубин. Высокий лоб мыслителя, еще не успевший обзавестись морщинами. Слегка выдвинутый широкий подбородок говорил о силе воли его обладателя. Средней полноты губы, теперь уже синюшные, открывали два ровных полукружья белых зубов. Баркашик улыбался своей последней улыбкой. Он улыбался неземной, спокойной улыбкой, быть может, радуясь освобождению от тяжкого суетно-мирского бремени, а, возможно, он порадовался тому, что в последние мгновения жизни перед его мысленным взором возникло милое лицо Вики, появившееся для того, чтобы сказать ему последнее «люблю». Он увидел ее, улыбнулся и успокоился, на веки-вечные запоминая согревающий свет ее души.

Иван ладонью прикрыл Баркашику глаза, перекрестился и прошептал:

—Спи с миром, Руслан. Господи, прими душу раба Твоего.

Горячая капля скатилась по щеке мужчины. Он искренне сожалел о том, что молодая жизнь в общем-то хорошего парня оборвалась таким нелепым образом. «Как все глупо», — то ли об этом конкретном случае, то ли о всей жизни в совокупности печально подумал Иван.

И тут он опять вспомнил о Рязанце.

«Где он есть? Куда подевался? Как братоубийце спалось сегодняшней ночью? А быть может… Бли-ин! Быть может, Рязанец и вовсе век не смыкал?!» Внезапная мысль, буквально выстрелившая ему в мозг, заставила Сивого встрепенуться и опрометью броситься к своему тайнику, обустроенному в выемке между кирпичами в стене его «спального помещения».

Предчувствие его не обмануло, тайник был обчищен. Вернее, обчищен, но не начисто. В нем лежала десятка, присыпанная мелочью – злосчастные шестьдесят три копейки. И это вместо хранимых здесь ста сорока пяти гривен, накопленных им за время работы у Баркашика. Он не остолоп, он считал. Двадцатник ушел за два дня на гужбан с Рязанцем, должно оставаться сто сорок пять. Подследил, тварина, когда он ходил к тайнику!

Пол под ним закачался и поплыл из-под ног. Из глаз неудержимым потоком хлынули слезы. Сивый утробно проревел. Бессловно, как зверь. Издал рев, продравший его существо до основания. Отчего б и не зареветь, подобно смертельно раненому животному – в течение одного дня Сивый снова угремел в роковую житейскую пропасть. Опять пропащему пропадать! Кричи не кричи, а не докричишься.

Утрата денег подействовала на Сивого еще более ужасающе, чем смерть Баркашика, благодаря которому он эти деньги заработал. Еще б какая-то масипусенькая неприятность, какой-либо болезненный толчок и, надломленная бесперебойностью натиска настигающих его бед, психика Сивого не выдержала и он бы сошел с ума.

Поступенчато – со слезами и рыданиями, стонами ярости и боданиями головой бетонной плиты, горе отступило на задний план и страдалец похрустел в кармане десяткой.

Смыв с лица грязные разводы, Сивый отправился за самогоном. В тот же дом, где вчера покупал его удравший негодяй. Хозяева той точки были известны не только Рязанцу. Уже засовывая в пакет две пол-литровые бутылки, он выпросил у самогонщицы – чернобровой, весело-хамовитой тридцатилетней бабенки парочку соленых огурцов. Но это для души, а для утробы в магазине были приобретены килограмм макарон, полбулки хлеба, кубик бульона «Галина Бланка». Пачку сигарет он сумел украсть.

Едва оказавшись в подвале, Сивый первым делом выпил сто грамм. Подышал. Глубоко и втяжисто. Вдох-выдох, вдох-выдох… «Ага, попустило душеньку»! Поставил на плитку кастрюлю с водой. Покамест она закипала, занялся уборкой стола. Смел с него мусор, оставив на столешнице миску под горячее, соленые огурцы, завернутые в клочок газеты, стакан для самогона и кружку, наполненную водой, набранной из ведра. Все свои нехитрые манипуляции Сивый проделывал, сдабривая их проклятиями Рязанцу – попался б гад, голыми бы руками растерзал на куски!

Сварив макароны, для придачи улучшения вкусу, добавил в них растолченный в желтый песок кубированный концентрат куриного бульона. Перемешал слои блюда деревянной ложкой и отсыпал из кастрюли в погнутую алюминиевую миску. Выпил сто грамм, а потом уже поел. Поев – еще пятьдесят грамм. Отломив у «родопины» фильтр, закурил и принялся за размышления. Он раздумывал над тем, как же ему поступить с трупом Баркашика. Раздумывал и понемногу употреблял спиртное. Почти покончив с содержимым бутылки, он решил, что самым правильным было бы пойти сообщить о смерти командира и ее обстоятельствах ребятам из «организации». Но как бы самому не выйти крайним?.. Еще пятьдесят грамм – и он придумал.

Иван собрал в спортивную сумку со сломанным замком самые дорогие ему вещи. Первой на дно сумки легла не початая бутылка самогонки, заботливо укутанная камуфлированным кителем… Завершив сборы, Сивый, задержавшись у выхода, окинул подвал долгим взглядом, словно предчувствуя неминуемую разлуку с местом, длительное время дававшим ему крышу над головой.

Придя к «баркашиковской» двухэтажке, Сивый не стал в нее входить, а спрятался за широкостволое дерево поблизости от дома, выбрав оптимальную точку – как для обзора пятачка перед их штаб-квартирой, так и для быстрого исчезновения из поля видимости в случае необходимости.

Простояв около получаса, он уже не чувствовал онемевших от холода ног. Распеленав вынутую из сумки бутылку самогона, Сивый сделал из нее большой глоток. Немного согрелся. Пританцовывая, он продолжал ждать.

Ползли тягучие минуты…

Заметив Червонца, спешившего к нужному подъезду в двухэтажку, Сивый поплотнее вжался в тополиную кору. Почему он поступил подобным образом, Иван не стал бы объяснять никому. Шестое чувство. Интуиция. Выглянул из-за дерева после того, как за Червонцем захлопнулась металлическая дверь. Мерз, вытанцовывал, ждал до тех пор, покамест не увидел согбенную холодным февральским ветром долговязую фигуру Лаптя. Перехватил его на подходе к штаб-квартире.

— Привет, Сивый! Чего здесь околачиваешься? Пошли поскорее к печке.

— Погоди чуток… Кхе… Успеется у печки погреться. Имеется к тебе важный разговор.

— Хорошо, хорошо, поговорим. Только что мешает сделать нам это в тепле? Или для твоего разговора обязательно задницу на дубаре поморозить? — и Лапоть собрался было бежать в дом, но Сивый удержал его за руку.

— Баркашика убили, Рязанец его зарезал, — выпалил он скороговоркой печальное известие. Чтоб сразу показать степень серьезности разговора.

—Не бреши. Таким не шутят, — недоверчиво ухмыльнулся Лапоть и, зажав указательным пальцем правую ноздрю, сморкнулся в снег. – Баркашик сейчас в Строево. Хачи там на рынке чего-то забурогозили, царями горы себя почувствовали. Местные из «Союза русского народа» прислали гонца к нам, помочь бузу устроить. Командор дня на два поехал, по рынку у них пошариться. Если что, Сивый, будь на стреме, всей буц-командой туда в поход, на ухахоталово инородческой борзоты на русской земле.

— Какие уж тут, к чертовой матери, шутки! Говорю тебе, Баркашик мертвый – мертвее не бывает, лежит у меня в подвале!

С губ Лаптя сползла ухмылка, лицо приняло озабоченное выражение. Лапоть доверился эмоциям Сивого.

— В натуре? А как же община… наша? Нихре-ена себе…

— Нет с нами больше Баркашика, — глядя ему в глаза, скорбным голосом, подтвердил Сивый.

— Ни хрена себе… Ни хрена себе-е, — застонал Лапоть, закрыв лицо ладонями и опускаясь на корточки.

Сивый, постояв некоторое время молча, заговорил, с опаской посматривая на дом с выведенными в окна дымящимися трубами.

— Вчера ночью было. Так неожиданно случилось, что до сих пор не могу понять, когда Рязанец успел финку… Как проглядел? Он исподтишка Баркашика в спину.

Тамдарарах-тарарах-хундурурух-тамдарарах!

Разразился потоком яростной брани Лапоть.

Он продолжал сидеть на корточках, обхватив голову руками, и раскачивался со стороны в сторону.

Тамдадрарах-ху-тундурурах-тададах!

Во время извержения громкого сквернословия Сивый, по шажку, по шажочку, отодвинулся от Лаптя и, не отрываясь, смотрел на дверь в подъезд их штаб-квартиры.

Оттуда покамест никого.

Лапоть поднялся на ноги. Отерев рукавом куртки мокрое от слез лицо, зачастил вопросами, озвучиваемыми отрывистым тоном разозленного человека.

— А ты где был? Куда эта падла делась? Живая еще? Или все нормально?

— Крысанул мои деньги и удрал.

— Куда, куда этот чепушила мог? Где будем искать?

— Откуда я знаю? Есть вариант, что сквозанул на Рязань. Он давненько туда лыжи вострил, у него там какая-то родня осталась, зоновские товарищи… Он мне чего-то про Сибирь мозг парил. Но думаю, он нарочно на ложный след наводил, в блудняк нас пустить.

— От нас не убежит, — вынося приговор, сказал Лапоть и впечатал кулаком в обледенелый ствол дерева, затем, скривившись от принятой боли, постанывая, поклялся: — Сук-кка... И в Рязани найдем.

Сивый, к сожалению, не разделял его уверенности. Он знал, что сейчас Баркашиковы друзья покричат, погорячатся, поминально огнедыхные клятвы – о вечной памяти незабвенному братану и кровавой, лютой расправы над его убийцей – продолжатся с неделю, а затем они, выпустив ответную атмосферной накачку, угонорошатся и заживут своей жизнью дальше, как будто и не существовало на Земле никогда ни Баркашика, ни Рязанца. Много на своем веку видел Сивый похожих смертей, чтобы думать как-то иначе.

— Иди, поднимай пацанов, а я туда попозже подтянусь. Кое-куда пробежаться надо… Срочно, — и Сивый повернулся к Лаптю спиной.

— Че за базар?! Пойдем, вместе скажем, — попытался вернуть его Лапоть.

— И без меня справишься, — бросил на прощание Сивый, и рванул быстрым шагом, удаляясь от заброшенной «хрущевки».

— Сивый, ходь сюда-а! Кому говорю?!.. Си-ивы-ый! — долго еще нагонял его голос Лаптя.

IX

Сегодняшними блужданиями по городским улицам у него никак не получалось разжиться чем-либо съестным – ни заработать, ни выпросить, ни украсть. Мусорные баки опустошались опережающей его по ходу следования мусоровозкой – Сивому оставалось только озирать полые железные коробки со склизкими, заржавлевающимися бортами. Когда пришел к «Колхозному рынку», его настиг дождь. Покупатели поджались под навесы к продавцам, голодный бродяга ходил по открытым ненастному небу проходам в совершеннейшем одиночестве. Надеясь на чью-либо жалость или какой-то миг удачи. Но тщетно. Никто на его мольбы не отзывался. По всей видимости, принимая Сивого за конченного забулдыгу, у него и вид был соответствующий. Смысл отделять ему копеечку от нагорбаченного своими трудами, все едино ведь пропьет. А Сивому сейчас не до водки, покушать бы самую малость. Но кто ж ему – с такими набряками мешков на одутловатом лице, с такой расплющью лиловой носопырки, со слезящимися бегунками вместо глаз – поверит.

Воды дождя иссякли, из-за посветлевших облаков вынырнуло солнышко. Сивый присел на лавку. И не совсем чтобы присел, возле лавки у него подломились в коленях ноги и он упал исхудалым задом на пропитавшееся влагой дерево. Перевести дух. Перекурить. Покумекать. От беспрестанного хождения в рваном сапоге он растер левую ногу. Пятка налилась громадным кровянистым мозолем. Он зудел, не унимаясь, периодически врываясь в мозги обжигающими сознание ударами.

В заляпанной грязью, вымокшей до нитки одежде, в порванных, порепавшихся «дутышах», с обросшими седой щетиной щеками, слипшимися сосульками лохм на голове.

Утроба противно урчала. Ее драконила пустота.

Не квочка, сиднем яичко не высидишь. Позволить отдых ноющей болью ноге – и опять двигать в промысел.

С того злосчастного дня, когда в его подвале Рязанец убил Баркашика, жизнь Сивого снова полетела кувырком. Да и нельзя назвать жизнью перебежки по мусорникам города, при постоянном верчении головой на триста шестьдесят градусов, в неубывном страхе нападения, тумаков-затрещин – и протухшие, заплесневелые продукты на завтрак, обед и ужин.

Однако жив. Кое-как жив.

Нынче на улице апрель-месяц. Зима давно прошла. Благополучно миновались перехватывающие дыхание морозы, живодеристые ветра, бессонные от холода ночи. В апреле тепло, и в этом уже легче.

Первые недели после резонансного в босяцких кругах убийства стали для Сивого особенно напряженными, нервы были взвинчены до предела – мог попасть под горячую руку как пышущим жаждой вендетты друзьям Баркашика, так и следственному отделу, на который должно возложиться раскрытие случившегося в городе преступления. Он понимал, что эту горячку необходимо где-то пересидеть, переждать. После разговора с Лаптем, Сивый направился к заброшенному автовокзалу. Он испытал непреодолимую нужду в участии в своей беде, внимать добрым советам, почувствовать в общении тепло нечужого себе человека. Катька Рыжик выслушала, помогла. Она увезла Сивого из города в свой родной поселок, в котором они нашли приют у Катькиной подруги по строительному училищу, внорившись в ее обшарпанный флигилек. Но нет ничего мучительнее неизвестности, когда ты постоянно помнишь о том, что в некоем географически точно обозначенном пространстве совершаются события, будущие иметь коренное влияние на твою последующую судьбу. После десятидневного укрывного гостевания у поселковой пьянчужки Сивому показалось, что наступил момент разрядить напругу тревожного беспокойства, терзавшего его сердце, съездить в город, разведать обстановку на месте.

Приехал.

Для начала решил наведаться в свой подвал.

По дороге он случайно встретился с Викой. Она шла в длинном, ниже колен, темно-бордовом пуховике, с повязанным на голову черным платком. Миловидное лицо Вики посерело от горя. Чистый дотоле лобик прорезали ниточки скорбных морщинок, глаза ее опухли от слез. Глядя на Сивого тусклым, мало что выражающим взглядом, она потянула его за собой в открытый подъезд ближайшего дома.

— В подвал не ходи. Там наши. Теперь всем Червонец заправляет. Он пацанов против тебя науськивает, доказывает, что без твоей помощи Рязанец нипочем бы не подсобачился убить Руслана.

— Вот недотыкомки, — и потом Иван выругался матом, не стесняясь присутствия Вики.

— Они ждут твоего прихода.

— И как давно ждут?

— Сразу после похорон Руслана… Вытребовали у меня, где хранится общак, раздербанили его по рылам – дескать, общак уже без надобности, ни в какой кишлак из города шебушиться не будем, и загулеванили бесконечные поминки. Поминают Руслана, заодно тебя подкарауливают. Червонец дедукцнул, что рано или поздно ты обязательно пришвендяешь в подвал, так как тебе некуда деваться.

— И ты… — Иван запнулся на полуслове, и, стянув с головы вязаную шапочку, надеристо потер ею по лицу. — Ты тоже думаешь, будто я вместе с Рязанцем твоего Руслана убивал?

— Сбрендил?! Если б у меня был хотя бы намек на подобную версию, неужели я тебя предостерегала? Наоборот бы, постаралась залучить своего кровника в западню.

Иван закурил. Сделав пару затяжек, сказал:

—Нет уж, не стану я убегать… Пойдем, я желаю объясниться с Червонцем лично, не через десятое ухо.

— Не попсуй под Геракла, они тебя убить могут. Неделю квасят. От водки подуракователи все. Даже разбираться по существу дела не будут, а с порога кодляком набросятся – по костям твоим попрыгать, злобу выместить.

— Гоша с ними?

— А что Гоша? Гоша – телок, по-каковски преподнесут, тому и верит. И не надейся. Уезжать тебе надо.

— Куда мне ехать? Да и денег у меня кот наплакал.

— Уезжай куда-нибудь... Не отсвечивай в городе, напорешься на камрадов, ариведерчи залышки здоровья. Червонец отчего-то на тебя большущий зуб имеет. Он о Рязанце меньше матюком вспоминает, чем о тебе. А денег на дорогу я тебе подкину, — сказала Вика, вытащив из кошелька несколько помятых купюр. — Здесь тридцать гривен. Перебиться на первое время, если с умом их тратить.

Сивый, не пересчитывая, сунул бумажки в карман замызганных джинсов. Проделав эту операцию без какой-либо заминки со своей стороны – с денежными знаками он повсюду желанный гость.

Мужчина посмотрел на серовато-бледное лицо молодой женщины, заглянул в изъеденные печалью, утратившие юный блеск глаза и растроганно спросил:

— А ты? А как же ты?

— Я? — Вика невесело улыбнулась, завела руки за голову, перевязывая ослабевший узел сползающего с волос платка. — А я буду выслеживать Рязанца. Не разыщу в нашем городе – трону в Рязань… Найду и сквитаюсь с мразью за Руслана.

— Этим ты своего любимого из могилы не подымешь. А убьешь Рязанца, тебе срок за него навесят, — стал отговаривать Вику от ее намерений Иван, причем прекрасно понимая бесполезность своей попытки. Он давно выявил твердость Викиного характера, решила – из кожи вывернется – выполнит.

— Пускай садят. Одной… Без Руслана – мне не жизнь… Могила… Тюрьма… Я ко всему готова. А ты уходи, — в произносимых ею словах – произносящихся слабым, умоляющим голосом – странным образом ощущалась категоричная требовательность. Чувствовалось, переживает за него. Всей душою. Уговаривая убеленного сединами мужчину, как несмышленого мальчонку. — Уходи.

—Может, мне рискнуть в подвал спуститься, с ребятами потолковать? Чи не беда – по мордасам настучат, нешто мои мордасы тому удивятся? – и Сивый оглаживающе ткнул себя кулаком в скулу. – Зато об происшедшем истинное понятие поимеют.

— Я говорю – уходи.

Неприглядно вырисовавшаяся обстановка, серьезные Викины опасения за его жизнь все-таки склонили Сивого к принятию подсказываемого ею варианта его дальнейших действий.

— Убедила. Даю драпака, — понуро свесив голову, выжал он из своей мужской гордости. Затем, помедлив, помявшись, стыдливо дотронулся до руки Баркашиковой невесты и поблагодарил: — Спасибо за деньги, Вика… Я этого не забуду.

И они разошлись в разные стороны. Она – к ребятам в подвал, на правах вдовы убитого, а он – на вокзал, разохотившись перед миграцией в ненадуманные за полчаса края повидаться с Катькой Рыжиком, задержавшейся в гостях у подруги.

Как водится, выпили за гладкую дорожку. За любовь. За удачу. За доброе здравие. За погибель врагов. За солнечные, беспечные дни. За скатерть-самобранку и ковер-самолет. За верных сердечной дружбе людей. А потом пили уже без тостов, для того, чтобы пить. Прощались они, доколе у Сивого не закончились деньги. Затем двое суток пьянствовали на деньги заглянувших на огонек приятелей гостелюбивой хозяйки. Распалившаяся спиртным кровь заставила Катьку начать выяснять вопрос о перспективах их дальнейших отношений. К бушующему скандалу с жаром подключились ее земляки – и Сивый, с фингалом под левым глазом и поцарапанной правой щекой, очутился на ночной мартовской улице незнакомого поселка. С несколько полегчавшей спортивной сумкой на плече. «Ушли в особо важное дело» камуфлированное обмундирование и почти не ношенные, приобретенные по случаю в секонд-хенде, кожаные туфли.

Остаток ночи скоротал в продуваемом сквозняками зале ожидания местной железнодорожной станции. Натерпевшись, промерзнув до позвонков. И, вперяя взор в вырастающий из багровой зарницы нарождающегося утра локомотив приближающейся электрички, полязгивающий от холода зубами, Сивый, сквозь мечтания о скорой выпивке, осознал мысль, что не нужно ему уезжать из города, где живет его единственная дочь, ибо не имеется никакой незыблемой гарантии, что, оторвавшись от нее сейчас вдалёко, он не заблукает в темных лабиринтах своих похотей, потерявшись в них навсегда, до самой погибели.

Чего только с Сивым в те мартовские дни не случалось... Дважды его извергски избивали. Как-то попался на глаза Червонцу. Били Сивого на вечерней детской площадке, между качелями и песочницей – Червонец, Лапоть, Шустрый, и, что самое обидное и неприятное, в единодушии с ними его бил Гоша. Избивая немолодого человека – ослабевшего от недоедания, худющего, не пойми в чем душа держится – они мстили ему за смерть Баркашика, считая собственные действия безусловно справедливым возмездием за его предательство и соучастие в убийстве своего вождя и кормильца. За Баркашика Сивому мстили и Кухарь с Трубой. Эти мстили из противопоставленной мотивации – за то, что он с Баркашиком товарищевал. Побои, учиняемые Кухарем и Трубой, Сивый принимал, как месть неизбежную и, действительно, выпрошенную своими предыдущими «подвигами». Его били враги. Но ребята с баркашиковской команды! Но Гоша!

Не удалось Сивому возвратиться и в «свой» подвал. Червонец оккупировал его прочно, с нахальственной непрошибаемостью. Но и он там надолго не задержался. По самой элементарной причине: Сивый проживал под многоквартирным домом тихо, неприметно, никому особо не докучая, а Червонец – весело и очень шумно, подчас – громкой музыкой, пьяными воплями и дурными бабскими взвизгами доводя вышеживущих соседей до истеричных звонков по соответствующим инстанциям. С подвала Червонца выдворял наряд милиции. Вволюшку поорудовав дубинками. В довесок и кое-кто из разлютовавшихся жильцов – воспользовавшись присутствием работников правопорядка – подбросил «заблатовавшим» «панкушам» апперкотов с хуками. Подвальное помещение освободили от хлама, вычистили, вымели и оборудовали железной дверью с врезным замком. И тогда о своем возвращении в прежнее обиталище – длительное время служившим ему надежным убежищем от погодных негоразд и людской злобы – Сивому пришлось забыть навсегда. И только с наступлением тепла, перегнойно-гумусно перекантовавшись зиму, Сивый присмотрел себе что-то похожее на жилье. Безусловно, оно во многих отношениях значительно уступало «его» подвалу, но все же, хоть какое-то подобие личному уголку. Местом своих постоянных ночевок Сивый избрал беседку запущенного детского садика, в которой он некогда славно попировал, обобрав подгулявшего коротышку. По зодческой конструкции его нынешнее пристанище напоминало собачью конуру. Стены он соорудил из фанеры, крыша – из досок, обтянутых клеенкой, на пол набросал тюфяки с тряпьем и обрывками поролона. В конуру можно было влезть не иначе, как только на карачках. А Сивому совершенно без надобности в ней расхаживать, она использовалась исключительно для сна, иногда Сивый пересиживал там непогодицу. Прекрасно отдавая себе отчет в том, что его конура не более, чем временная замена жилью, Сивый рыскал по городу, разведывая место, способное стать его «домом» – пусть лачужкой, пусть норкой – но своим собственным. С горьким, горестным вздохом вспоминал он прежние дни – тепло, электроплитка, дверь на запоре, ни дождинки, ни ветерка… Червонец – коварный вражина! Чтоб ему счастья в жизни не видать! О, если бы ему на башку шлакоблочина свалилась с ясного безоблачного неба, а потом десятитонный КРАЗ по трупу проехался взад-вперед, взад-вперед, дабы от мерзопакостной твари и мокрого места не осталось.

Резануло в желудке. Затем нарывающе заклокотало, непрерывно, по нарастающей. И вот наступило чувство, что утроба от голода принялась пожирать самое себя. Какие у нее острые зубы!

Сивый взялся двумя руками за живот, тщась успокоить, разгулявшуюся живодерню теплом ладоней. Но утроба уже раздалась, разрослась. Выпучиваясь, надавливая на стенки живота, она извивалась, билась, рвалась, кусалась, грызла, жевала. Жевала. Не убирая рук с живота, Сивый поднял затравленный взгляд. Базар кишмя кишел людьми. Продавали, покупали, пробовали на вкус, жрали. Под тяжестью питательности прогибались прилавки. Он скользнул взглядом по лицам суетливо снующих людей, ища в чьих-нибудь глазах хотя бы толику сочувствия. Напрасные надежды. О каком милосердии или сострадании может идти речь, когда у каждого личных забот невпроворот и по сторонам некогда взглянуть. Вдруг в сутолочи безликих лиц глаза Сивого наткнулись на очень знакомый взгляд незнакомого человека.

С иголочки одетый господин, приблизительно его возраста, чересчур пристально всматривался в черты Ивана, как будто персонифицируя поочередно массив личных дел, нанесенных гольфстримом жизни в его память. Даже передвинулся к нему поближе – к нему, скорчившемуся от мук голода бомжу. Сивый, преодолев слабость, вызванную резями в желудке, поднялся с лавочки, утвердившись на ногах. И тоже стал вглядываться в любопытного прохожего. Определенно где-то, не припоминалось, правда, при каких обстоятельствах, судьба сводила Ивана с этим невысоким, лощенным сытой толстотелостью мужчиной. Воспользовавшись методом виртуальной вариативности, он мысленно омолодил лицо человека, разделенного с ним дистанцией, не подходящей для короткого замаха. Скрупулезно разгладил морщины, старящие кожу круглой физиономии, подсушил, подтопил жирок, надел густой парик на обширную плешь, съевшую почти весь волосяной покров головы – наэлектризовал воображение – и, словно при выдержке в реактивном растворе, проявился негатив, меняя цвета, качество и резкость штрихов фотоснимка – он узнал стоявшего перед ним.

— Борис?! — воскликнул Сивый.

Приличный господин ни на йоту не поразился тому, что его имя выпорхнуло из зева зачуханного бомжа с никак не затрудненной естественностью, он и сам выкопал из слежавшихся завалов лет-зим давно забытый им, внешний облик своего лучшего школьного и институтского товарища, но в свершившемся узнавании ему было нелегко признаться даже собственной памяти. Теперь, удостоверившись, он хотел уходить. Развернулся, ступил шаг прочь… Дернулся… И, как бы еще сомневаясь, в полуобороте, откликнулся никчемному для него человечишке.

— Да и твоя личность мне кажется знакомой.

— Знакома, знакома. Это же я… Ванька Крепилин…

— Как Крепилин? Он будто бы умер? И умер совсем давно, — не зная, кому верить – сердцу, Сивому или своему апостериори, сказал приличный господин, полностью разворачиваясь лицом к собеседнику.

— Видишь, пока еще здравствую, — и Сивый, уподобившись птице в полете, перебрал в воздухе руками.

— А я собственным глазам до сих пор поверить не могу, — притворяясь вновь и вновь ошарашиваемым эпохальным открытием, по мере развития разговора делающимся все эпохальнее и эпохальнее, говорил Борис. — Вера нас известила, что ты умер. Друзья и знакомые за годы привыкли к твоей смерти как к непреложному факту. А ты... оказывается, живой.

— Как Иван Крепилин, я вполне возможно и умер, но вылупившийся из него Сивый получился на редкость живуч, — усмехнулся Иван, и ему стало до горькоты весело, несмотря на нестерпимую пытку голодом.

— А Вера знает?

— О чем?

— Что Иван Николаевич Крепилин находится в добром здравии, а не покоится где-то на неизвестном погосте, придавленный могильной плитой.

— Наверное, догадывается. Уведомлений о моей смерти во всяком разе она не получала – за это я ручаюсь, — ответил Иван с внезапно проснувшейся в нем злостью к бывшей супруге.

— Где ж ты столько лет пропадал? — в голосе Бориса прозвучало искреннее участие. Искреннее и сердечное. Он – скомканной салфеткой – отбросил не срабатывающие почему-то сегодня апостериорные принципы, запрещающие ему близкое общение с уличными бродягами. Сделалась безразлична подумчивость встречных-поперечных о внешнем виде его старого друга.

Ответить Иван не успел. Его скрутил очередной приступ боли – пустая утроба окончательно рассвирепела. Сивый присел на корточки, схватившись руками за живот. Как только боль чуть поутихла, он умоляюще попросил богача, обеспокоенно наблюдавшего за его мучениями:

— Борь, у тебя есть что-нибудь пошамать? Хотя бы кусок хлеба…

— Конечно, конечно, — засуетился вокруг него Борис. — Сам идти сможешь или помочь? — сердобольно поинтересовался он, но мимолетно прошелся тоскливым, жертвенным взглядом по своему костюму, месяц тому назад пошитому в известном всему киевскому бомонду ателье.

—Не боись, ходить еще в силах, — приметив Борькину тоску, ответил Иван.

—Тогда топай за мной. У твоего однокашника здесь поблизости оптовый склад.

Они шествовали по базару, почти соприкасаясь плечами. Являя собой инсталляцию довольно-таки живописной андеграундской компашки. Приволакивающий левую ногу по земле, грязный, в оборванной одежде, с опухшей от пьянства и былых побоев мордой, лохматый, небритый бомж, жующий на ходу кулебяку, и респектабельный господин, в дорогом костюме от престижного кутюрье, с золотой заколкой на галстуке. От одного за версту несло затхлой вонью помоек, а второй благоухал амбре элитного французского парфюма. Вопреки разительному контрастному соотношению они шли по рынку, оживленно и весело болтая, припоминая курьезы из времен туманной юности. Многие на них оглядывались.

На склад они попали с черного входа. Проследовали узким коридором с ответвлениями комнат по сторонам в его конец, где располагалось помещение представительского офиса частного торгового предприятия «Андромеда», совмещаемого с директорским кабинетом. Сидящая в его преддверии, в небольшой застекленной конторке, молоденькая секретарша несказанно удивилась гостю, которого привел с собой хозяин. Но вышколенно промолчала.

Центр кабинета занимал длинный стол темного полированного дерева, заставленный восемью стульями, по четыре в ряд. В верховье стола – впечатляющее монументальностью кресло, обтянутое эластичной кожей вишневого цвета. У левой стены – два шкафа с пластиковыми папками на полках. У правой – журнальный столик, парочка кресел на вращающейся ножке, обитые замшей. Поодаль журнального столика – круглый аквариум, литров до ста, вознесенный на тумбу. В аквариуме вальяжно плавали бокастенькие «золотые» рыбки.

– Тесновато у нас пока… Не хоромы, – стал зачем-то оправдываться Кандауров. – В следующем квартале перебазируемся в новые апартаменты, там попросторнее планировка. Дизайнеры с отделочными работами куевдятся.

– Да и тут нормалек, – оглядевшись, не согласился Сивый.

– Это в прошлом. Дела в гору, необходимо соответствовать набираемой статусности… За рынком двухэтажный особняк арендовали. Бухгалтерию туда, маркетинговый отдел. Изолируем белые воротнички от пылищи складского ангара. С годик поработаем, наведем мосты в ТСЖ, выкупим в собственность.

– Большому кораблю – большое плавание, – польстил бизнесмену менее удачливый школьный товарищ.

Поджав пухлые губки, блондинистая секретарша по распоряжению Бориса Борисовича выдала Сивому темно-синюю хэбэшную робу, футболку, тапки, банное полотенце, мочалку, мыло, полиэтиленовый мешок для мусора, и показала ему душевую, предназначенную для помывки грузчиков по окончании их трудового дня. Постояв минут пятнадцать за углом, дождалась прошедшего санацию, взяла у него попользованные банные принадлежности, его засаленные, дурно пахнущие манатки, выкинула все это на заднем дворе в мусорный бак, и сопроводила бомжеобразинистого мужика к кабинету шефа. Где она услышала следующее распоряжение Бориса Борисовича – распоряжение ошеломляющее, проворно выпихивающее ее вышколенный рассудок в сферу сюрреалистического кошмара. «Сию же секунду, безотлагательно, заняться приготовлением обеда по наивысшему рейтинговому разряду в честь нашедшегося любимого друга».

Танечка была весьма искусна в кулинарии. Однако применялось ее куховарское искусство в исключительно редких случаях. Борис Борисович, в основном, обходился неприхотливыми способами утоления голода – всухомятку и на скорую руку. Как и они, админперсонал и менеджмент его предприятия. Гамбургеры, хотдоги – запиваемые стаканчиком горячего кофе. В конце рабочего дня хозяин, бывало, поощрял в себе сибаритские наклонности бокальчиком-другим марочного коньяка, под сигару, с пармезаном и греческими оливками. И лишь иногда он поддавался внезапной прихоти, и Танечка повязывала вокруг тонкой талии тесемки красного в белый горошек фартучка, поторапливаясь к электроплите. Или же при посещении офиса «Андромеды» самыми уважаемыми гостями. Но этот… сегодняшний… Пфи!

Покамест Танечка вынимала из холодильника продукты, резала на разделочной доске овощи, Сашка Тихонов – числящийся у них по штату охранником – доставил из кафе порцию шашлыка, посыпанного зеленью.

— Ммм... Богато живешь, — сказал Сивый, в считанные минуты покончив с принесенным угощением.

— Чудак! Разве ж это мерило настоящего богатства?

— Но и бедным язык не повернется тебя назвать.

— И то слава Богу! Ну как, ты заправил свой энерджайзер?

— Скажешь еще! Вкусно, конечно… но мало, — ответил Сивый. Втайне уповая на счастье, что Кандауров велит притащить добавочную порцию сочного, великолепно прожаренного мяса.

— Децл потерпи, сейчас Танюша нам обед забацает, пальчики оближешь.

— А долго она будет его бацать? Ты, Борька, учти, мне разные фонбаронские фрикадельки ни к чему, мне бы вдоволь в пузо накидать.

— Не переживай. Накормлю так, что от стола будешь не отходить, а отползать, — рассмеялся Кандауров.

— Скорей бы уж.

— Не соображаю разве? Шашлык вроде побаловаться покупал, в безделицу, для разминки желудочной мышцы… А нас с тобой ждет обед царский. Танюшке только б царям угождать, цены ей нет.

В кабинете зазвучала мелодичная композиция Эннио Морриконе, ставшая синглом культового в середине восьмидесятых «Профессионала», где в киновоплощении боксеристого Жан-Поля Бельмондо зрителю был явлен очередной чаемый человечеством супермен, не страшащийся системных подлости и продажности.

Кандауров, откинув борт пиджака, вынул из поясного чехла музицирующую коробочку мобильного телефона.

– Здравствуйте, Игорь Олегович, – поздоровавшись, Кандауров надолго замолчал, слушая говоримое невидимым собеседником. На его лицо легла тень озабоченности. – Не надо паниковать, Игорь Олегович. Вопрос педалируется, мой юрист, с особыми полномочиями, ну, вы поняли, с раннего утра в Ужгороде… Да… Прошли безналом на лицевой счет... Да… Ошибка при оформлении таможенной декларации, на одну единицу кода… Молодой парень, первая загранкомандировка, нервы, мандраж... Расстрелять? Уволить?.. Какой вы суровый, однако… Ну, напортачил парень по неопытности, ну, снимем с него стружку, рублем накажем – поумнеет, более ценным кадром станет… А не поумнеет – с волчьим билетом выпроводим, нигде в нашем городе на путевое место не приткнется... Мы тоже хороши… Не надо было на таможенном брокере экономить, – прижав телефон плечом к ушной раковине, Кандауров закурил сигарету. – Расходы я на себя взял – мой человек, мне отвечать… Где их сейчас сильно сообразительных наберешься?.. Было бы гораздо хуже, если б на товар наложили арест. Это не одной лишь потерей денег грозило, но и уголовкой по контрабанде... Да, да, представьте себе, из-за такой ерунды, как оплошность при кодировке… Игорь Олегович, прекратите, никто нам не откажет во внешне экономической деятельности. Разве у нашего бизнеса наверху плохие подвязки?.. Отделались легким испугом… Обделались?.. Больше не повторится… Работаем, Игорь Олегович, работаем. У «Андромеды» на сегодня интересы не только в Венгрии, присматриваемся к Польше… Хорошо, давайте встретимся… Сейчас? Никак не могу, на подходе люди из администрации, буду крайне занят, сдыхаюсь – позвоню… До встречи, – нажав кнопку отбоя, Кандауров скислил лицо и изобразил плевок на трубку, вкладывая в него несказанное.

– Серьезные проблемы? – спросил Сивый, попридержав возникшее любопытство докуда Борис Борисович додумает воткнутую в рот сигарету.

– Были бы серьезные, я б уже был в Ужгороде. Уфилармонили почти все, небольшие формальности остались… А этот… Игорь Олегович…

– Кто он тебе?

– Один из акционеров. Докука докучливая, но с туго набитою мошной. И заметь, свои мани-мани ему нужно куда-то инвестировать… Выпьешь?

— Почему б и не выпить? Хоть и губит она, проклятая, а выпить я люблю.

Борис Борисович поставил на стол два маленьких, пузатеньких бокальчика и бутылку коньяка. Бутылка дорогостоящая, причудливой конфигурации, с французской буквицей на этикетке. Открыл коробку шоколадных конфет. Небрежно бросил на столешницу пачку «Кэптан Блэк». Налил алкоголь.

— За нашу встречу, — поднял свой бокальчик Кандауров.

— За тебя, Боря. Не настали еще, видать, последние времена, если на белом свете не перевелись такие добрые люди, как ты. Спасибо, что не отвернулся, не прошел мимо. За тебя! — и отсалютовав Кандаурову, ухваченным со стола бокальчиком, Сивый продегустировал его содержимое до дна.

Борис Борисович смутился, услышав прозвучавший тост. И было отчего. Своему нынешнему мягкосердечию он и сам не мог найти объяснения. Как и не мог объяснить, по какой причине в его директорском кабинете, в кресле ручной авторской работы, стоимостью в восемьсот долларов, сидит отвратный проходимец, пусть даже когда-то бывший ему другом. А сумел бы отыскать вразумительное объяснение этому загадочному происшествию, содевающемуся в кабинете руководителя АО «Андромеда», кто-либо из людей, знавших Бориса Борисовича близко и знавших его достаточно давно? Его партнеры по бизнесу, привыкшие видеть в Кандаурове неуступчивого, жесткого дельца. Или кто-нибудь из сотрудников его предприятия, вполне допустимо, и уважающих хозяина за щепетильность в денежных расчетах за выполняемую работу, но никогда не забывающих о дистанционном интервале между собой и своим работодателем, не апробирующим панибратство, а нередко и вовсе впадающему в бирюковатую нелюдимость.

Можно подумать, ему заняться больше нечем, кроме как ублажением желаний опустившегося бомжа? Дел ведь накопилось – бумагу не разгребешь, а он тут сидит, филантропничает.

Ему бы кто когда. Как вспомнишь, какой путь пришлось преодолевать, достигая сегодняшнего благосостояния. Не лепестками роз усыпанный, а колким, острым щебнем. И по нему Борьке Кандаурову босиком. А что? Может, завалить школьного дружка жалобами на немилосердность судьбинушки? И приступить к жалобам с того, как полуголодному мастеру лекального цеха (куда уж удалось притулиться после окончания института без соответствующего моменту блата) месяцами не выплачивали заработную плату. Как он – здоровый, неглупый мужик – грыз собственные кулаки от бессилия обеспечить свою семью должным образом. Хоть бери кистень и иди разбойничай малолюдными окраинами. И как после решения завести собственный бизнес истер подошвы не на одной паре штиблет, прежде чем раздобыл средства на стартовый капитал. Чему удивляться? В долг занять и то было не у кого: в друзьях лишь голь перекатная, с хлеба на квас перебивающаяся. А ежели кто и держал в кубышке, на черный день припрятанным – не уговоришь, не выпросишь. Утомишься вести бесполезные переговоры, заплачешь, а лицедействующий сквалыга погромче тебя плакать станет и божиться, что хоть режь его, хоть ешь, а он самолично по дензнакам соскучился до нестерпимости, даже запах их позабыл. Поведать другу Ванюхе, как в челночных рейсах гастрит себе нажил. Как недосыпал, недоедал, чтобы копейку дополнительную в запас отложить. И как медленно, с нещадным боем на каждом этапе, развивался его бизнес, попугивая всякую минуту лопнуть мыльным пузырем. Ванюхе любопытно будет. Он ничего подобного не проходил. Тот сразу удобно пристроился. Припеваючи. Ему все блага европейской цивилизации – на тарелочке с голубой каемочкой – в приданное за Верочкой Бурко. Не смешно ли вспомнить, с какой унылой озлобленностью беспорточный студент Боря подумывал о своем однокурснике, коварно ухватившем синюю птицу удачи за хвост. О товарище-счастливчике. Который сидит сейчас перед ним зачуханным бомжом…

Кандауров легкими движениями кисти покачивал янтарно-золотистую жидкость в бокальчике. Вглядываясь в нее – дотошно, с самозабвенной сосредоточенностью – словно окунаясь взором в Ведическую Книгу Судеб.

Рассказать про свой первый лоточек с сигаретами, жвачками, «сникерсами-марсами». И как его, начинающего предпринимателя, еле-еле сводившего концы с концами, обирали – местная шпана, разные Гудзыки, Пузанчики, Фургоны да нахальный мент-пэпээсник, плюгавенький Сережа Кривулин. И как хотелось порой кому-нибудь из них вышибить из отцовской двустволки мозги. Иным особенно мрачным днем был согласен отсидеть за это в тюрьме. А потом дополнить свой рассказ причитаниями о том, с какими трудностями он наскребал на укомплектование товаром второго лотка, за который поставил беременную на шестом месяце жену. Сколько нервомотства, сколько самоограничений. Чтобы самому когда сладкий кусок – говядина отварная, запеченная в соусе бешамель да салат из индейки с ананасом – или забражничать по увеселительным заведениям в окружении гламурно-пикантящихся кисуль – ни-ни, и помыслить о подобном боялся. Магазин в аренду взял. В серьезные долги влез. Под шкурообдирательнные проценты. Торговал, а выручку, вчастую в обход насущных потребностей семьи, незамедлительно пускал в оборот, раскручивая маховики бизнеса. И в жизненную почву желалось поглубже корнями врыться, чтобы не так просто было из нее выдрать и обратно, в нищету, словно жучку беспородную, отшвырнуть. Едва только магазин стал оправдывать капиталовложения всевозрастающей прибылью, превращаясь в популярное, бойкое торговое место, а к хозяину уж гости жалуют. Из тех, кто поначалу хуже татар. Чересчур незваные. «Бригадир» бандитской группировки крышу предложил. Чиновники из городской мэрии – содействие в расширении бизнеса. ОБэХээСэС – непредвзятое отношение при ревизиционных налетах (кое на что обещали, словно сослепу). Предложения от которых невозможно отказаться. Не подмажешь – не поедешь. Торговал, платил, торговал, дружил, торговал, далее вкладывал в расширение предпринимательских интересов. Второй магазин открыл, третий. Овощные склады на Центральном рынке под оптовую базу выкупил. Горадминистрация. Налоговая инспекция. Санэпидемстанция. Пожарная безопасность. Вадим Федорович. Евгений Юрьевич. Геннадий Абрамович… И прочие, прочие, прочие. И всем – дай. Дружил, а все равно – подставляли, предавали, зарились алчным оком на его честно уторгованное. И не было у него тестюшки такого, как у Ваньки. Самому, все самому… Вокрепостился, вросши в землю разлапистой корневой системой, из пешечного разряда борек выстепенился в солидную фигуру Бориса Борисовича. И все самому. Сердечные жилы рвались, а достиг. Лобешником проламывал, казалось бы, неприступные стены…

Кандауров, не вытаскивая взгляда из янтарно-золотистых глубин, закурил сигарету. После двух затяжек выпил нагретый теплом ладони коньяк. Сделал еще одну затяжку и пододвинул пачку Ивану.

—Таких не пробовал? Угощайся. Что-то среднее между сигарой и сигаретами. Изыск.

— Почему? Доводилось… Чинарики, конечно.

— Покури целую. Чинарик и целая сигарета – разные измерения.

Сивый поджег сигарету от пламени – поднесенной Кандауровым – позолоченной «зипповской» зажигалки. Едва сладковатый, табачно-кофейный дым добрался до гортани, как он закашлялся горечью. Забористая.

— Потише затягивайся. Кури, как сигару.

— Ага, я их так часто курю, — с серьезной миной кивнул Сивый.

Кандауров, рассмеявшись, легонько приложил себя ладонью по виску.

— Ах да… Ха-ха-ха! — и, словно убеждая, посоветовал: — И не луканись на искус. Буржуйское это увлечение, дорогущее и без навыка нудное.

—Шик-модерн, — выпустив дым, оценил сигарету Сивый.

— А то! Мои любимые… Кури, и впрягайся в рассказ.

— О чем тебе, Боря, собственно говоря, рассказывать?

— Обо всем. О себе рассказывай, о жизни своей, как… — Кандауров хотел сказать «как докатился до подобного состояния», но почему-то пощадил самолюбие (если оно есть) бомжующего товарища.

— Ничего в этом интересного… Обычный шлях стыдобы и позорняка.

— Ты рассказывай.

— Ну, тогда можешь надо мной поохать, — и Крепилин, без каких-либо девичьих ужимок, начал повествование о собственных мытарствах и о собственном же оскотинивании. А с остатками былого самолюбия он распрощался еще при февральских колотунах. Говорил бесстрастным голосом, как будто говорил он о каком-то дальнем, очень дальнем знакомом, а не о себе лично. Не прибегал Крепилин в изложении своей истории и к приемам пробивки слушателя на сердобольность, он – зеркально, абсолютно безэмоционально – отображал свое прошлое и настоящее житье-бытье. Но постепенно, непосредственно в процессе развития его монолога, в душе Крепилина занялась надежда. Не совсем же Борька посторонний ему человек, вдруг чем-нибудь да пособит. И действительно, Кандауров проникся к нему неподдельным сочувствием. Его тронул за душу искренний пересказ своей биографии опустившимся человеком, который некогда доводился ему лучшим другом. И только когда Иван осветил детали картины гибели Баркашика, он, заерзав в кресле, спросил:

— По заводским махинациям за сроком давности отрикошетило, не тронут. А вот что с убийством в твоем подвале, тебя милиция из-за него не ищет?

Борису Борисовичу было жалко Ваньку Крепилина, очень жалко, словами не передать как, но себя, своего социального положения было куда жальчее – он не мог позволить известному в городе бизнесмену риска сделаться сокрывателем разыскиваемого УГРО преступника. Ему выше крыши достаточно проблем с налоговиками.

— Кому я нужен? Дело закрыто и сдано в архив. От сведущих людей слышал, — ответил Иван, обнаружив беспокойство в вопросе Кандаурова.

— Захоботали Рязанца?

— Никто и не собирался его хоботать. Менты о нем ни слухом, ни духом.

— И под каким предлогом тогда закрыли дело?

— Списали на самоубийство.

— Какое самоубийство с двумя дырами в спине? — изумился Кандауров.

— Хотя бы и с пятью! Среди бомжей такие экстравагантные типчики водятся – могут калган сами себе отпилить, после чего изрезать всего себя ножом, и даже потом умудряются сожрать собственную печень. И это еще что, при нашей-то экстравагантности! Так что дело заняло свое законное место на полке архива. Да и у милиции есть заботы поважнее, чем доскональное расследование убийства какого-то безродного пролетария. Списан – и весь сказ.

— А я в его расследовании особых затруднений как-то не заметил. Допросили бы Вику, этого чавэлу бесконяшного, прочих твоих приятелей, тебя, наконец.

— И кому эта свистопляска нужна? Бомжей по свалкам да по подвалам вылавливать, а затем еще и допрашивать? Чего с нами валандаться? Куда проще, без осложнений – в архив.

— Из ваших... ни один заявления? Хотя бы анонимно?

— У нас такие номера безнаказанно не проходят. Омерта похлеще, чем в сицилийской «Коза ностре».

— А девчонка Баркашика? Эта... Его Валькирия?

— Вика уехала в Рязань и как в воду канула, в городе ее больше не видели.

Выстукисто постучавшись, вошла секретарша.

— Борис Борисович, обед готов. Подавать в ваш кабинет? — обращалась она строго к директору, на Сивого и не покосилась.

— Тащи сюда, — и Кандауров, собственноручно, принялся освобождать свое рабочее место от канцелярских принадлежностей, офисной документации, отсоединив шнур от системного блока, перенес монитор компьютера на журнальный столик, накинул на полированную столешницу нарядную бежевую скатерть с тефлоновым покрытием.

— Боря, я хочу тебе кое-что сказать. Можно? — спросил Иван, наблюдая за тем, как Кандауров выравнивает складки на застеленной скатерти.

— После, после… Поедим, потом скажешь, — раздражаясь звуком его голоса, сердито дернул плечом Кандауров. Взбугрившиеся полосы не разглаживались.

Ивана Крепилина нисколько не обидела раздражительность Бориса, а скорее умилила. За многие и многие годы черты характера Борьки Кандаурова стерлись из памяти. Как известно, самые дорогие нашему сердцу друзья – друзья нашей юности. А уж Борька… С ним со школьной скамьи не разлей вода. И если он приходит на ум, то только светлым ликом – Друг, который единственный в жизни. Но образ получался какой-то неодушевленный, чересчур сусальный… И вот это раздражение, когда отвлекают от какого-либо дела, занявшего Борькины помыслы. Пусть даже такого ничтожно-мелкого, как разглаживание на столе скатерти. Борька всегда был аккуратистом и педантом. А какой он зануда! Бывало, одно мучение жить с ним в одной комнате студенческого общежития. Иван улыбнулся. С какой ностальгически-приятной грустью обрадовался он сейчас тому, что в былые времена порой безумно выводило его из равновесия. Оживал Борькин образ, оживал.

Кандауров на пару с Таней сервировали стол, Сивый только смотрел. Ему было неудобно оставаться сторонним наблюдателем, но еще более неудобным казалось дотронуться до искрящегося чистотой хрусталя, к белоснежной посуде, своими, хотя и вымытыми с мылом, а по-прежнему грязными руками. Грязь за долгие годы бомжевания вживляюще втерлась в кожу, в каждую пору, стала неотъемлемой частью его существа.

В глубоких тарелках (возможно даже фарфоровых), в желтом, с золотистым отливом, бульоне, влажно розовели кусочки вареного мяса. Многое-множество кусочков. Ах, как Сивый любил мясо. Вареное, жареное, тушеное, копченое – совершенно без разницы, лишь бы вкусное, богатое блаженством – мясо. О, какое божественное благоухание источается из тарелок, аппетитно ароматизируя собой всю комнату. А еще: сыры, разносортные колбасы, ломтики ветчины и балыка, ранние овощи. И сейчас это все он будет поедать! Он, едва ли не сто лет тому назад евший что-либо горячее! О, какой суп!

— Танюш, а почему у нас стол накрывается лишь на двоих? – игриво спросил Кандауров.

Женщина непроизвольно глянула на Сивого, с нищебродской противностью объедающего стол. Покамест только зрительно. Его губы слюняво шевелились, промелькнул черно-желтый клык. Таню передернуло, но она, мило улыбнувшись, бодро ответила:

— Что вы, Борис Борисович, я уже кушала. И совсем, совсем не голодна.

— И знать ничего не желаю. С нами посидишь... И Зину подтяни, вчетвером пообедаем, — чуть повысил на нее голос Кандауров. Он решил сделать обед другу приятным вдвойне, украсив декорум застолья присутствием двух молодых симпатичных женщин.

Секретарша открыла было рот, но слова застряли, не пошли, и она глубоко задышала, словно рыба, выброшенная волной на берег. Ее глаза забегали жалковатой растерянностью.

— Танюша, поспешай, а не то наш царский супец остывает, — с нажимом, будто бы полушутливо, подогнал ее шеф. Ну а зазлобившийся из-под очков взгляд ей кое-что напомнил. Однажды ее за малым не уволили из-за какого-то вздорного пустяка, из-за ветреного флирта с засидевшимся с ней посетителем.

– Да, и это, котенок… Скажи Сашке, пускай на ресепшн тебя подменит, пока ты здесь будешь. Предупреди, ко мне – никого, ни по каким вопросам, ни на минутку, ни голову засунуть. У шефа, мол, важная встреча с иностранным дистрибьютором… Нет, погоди, пусть скажет, что с областными налоговиками. Чтоб ветром сдуло.

Прикусив нижнюю губу, Таня отправилась на дебаркадер, звать менеджера по логистике.

В кабинете вновь зазвучала мелодия популярного сингла.

– Приветствую категорически. Евгений Юрьевич!.. Видел, видел… По телевизору, естественно. Всей семьей на тебя любовались… Замечательно смотрелся, не прибедняйся почем зря. Кто у тебя копирайтер?.. Толковый парень, креативно работает, с изюминкой… Бигборды по городу в нужных местах понатыкали, в центр мимо твоего портрета не попадешь. «Я йду в политыку, щоб зробыты ваше життя цикавищим». Отличный месседж, будь спок, посыл народу понравится… Зачем спрашиваешь? Проголосуем. Всем предприятием, как один, отдадим голоса достойнейшему кандидату, с любовью и уважением. Продуктовые наборы для пенсионеров фасуем, на неделе переправим на адрес предвыборного штаба… Не стоит, Евгений Юрьевич, свои люди в Верховной Раде нам нужны. Сильны соперники?.. А что он с Киева в нашей провинции потерял?.. Ясно. Так пусть твой Файбушевич организует слив компромата на залетного коррупционера в оппозиционные газеты. Уже?.. Говорю, толковый парень… Одно конечно жаль, что с госорганов уходишь, но тут ничего не попишешь – закон… Не сомневаюсь, разберемся… Наша дружба, Евгений Юрьевич, от этого не пострадает… Слава Богу, никто не болеет, все при деле. Сыновья учатся, младший шестой заканчивает, старший институт. Наташа в женских хлопотах – то фитнес-клуб, то косметолог, то солярий – вступила в бескомпромиссную схватку с надвигающейся тоской преклонного возраста. Все подруги Наташины на одной волне… Ха-ха-ха!.. Чем бы баба ни тешилась, абы без стрингов на улицу не выбегала… Тоха?.. Тоха зубрит правила дорожного движения в ДОСААФовской автошколе. Инструктора предупредил, чтоб гонял моего оболтуса по полной программе. Спасибо тебе, Евгений Юрьевич, еще раз, что вытянул его из той передряги… Да нет, какие ему теперь ночные клубы, шутишь. С института приехал – за ученные премудрости, репетитора по английскому наняли, десять лет разговорной практики в Штатах… В двадцать два нуль-нуль дома, комендантский час. Последний курс. Припугнул, что денег в деканат ни копейки не занесу, не защитит диплом, потопает в армию, как миленький… Твоя доця как? Прилетит поддерживать в предвыборных баталиях? Божие благословение у тебя, а не ребенок… Никаких особенных планов… На рыбалку? Можно поехать и с ночевкой… Наташа мне подобных вопросов не задает, давно отучил. Кого еще в приглашенных?.. О, солидная компания подобралась. Как у Владимира Николаевича со здоровьем, отошел после капельниц?.. Эх, хвост-чешуя, наловили прорву рыбы… Ближе к субботе наберу. Успехов будущему народному избраннику!

За столом поначалу все, кроме Кандаурова, чувствовали себя скованно, дискомфортно, с разумением абсурдности устроенной ситуации. Борис Борисович был весел и возбужден, он так и сыпал анекдотами, шуточками, остроумными спичами. Он и их старался растормошить.

Таня с Зиной сидели, как нахохлившиеся воробышки, склонив блондинистую и брюнетистую головки, ранимо приподымая лилейные плечики, и страдальчески ковырялись вилками в салатах.

Сивый, невзирая на голод, с новой силой пробудившейся в нем, ел суп с самого кончика ложки, едва погружая ее в ароматно-жирные недра, обелоснеженные тарелкой. Только дразня этим гневающуюся утробу, требовавшую всего и много.

— Прелестный майский вечер в старорусском поместье. Поручик Ржевский выходит на балкон и говорит: «Какая восхитительная луна! Какие пленительные звезды!» — «Твою мать, твою мать, твою мать …» — привычно отзывается эхо. Аха-ха-ха-ха!

И все-таки нынешний Борис Кандауров весьма изрядно отличался от Бориса Кандаурова прежнего, институтского тихони Борьки Зубрилы. От того непритязательного, скромного паренька в этом сорокашестилетнем, чересчур уверенном в своем обаянии и неотразимой брутальности мужчине, пожалуй, мало что сохранилось. Из Борьки Зубрилы на людях слово из уст клещами не вытащишь, даже в свойских общаговских компаниях он растворялся в пустотной невлияемости на метаморфозуемость обстоятельств и настроений. А теперь… А теперь Борис Кандауров стал богатым человеком. И рецепторные ощущения богатства повлекли за собой изменения в организме на биохимическом уровне, в мозговую клетчатку кроткого Зубрилы вхлынули гормоны владетельности, обладательности, сместившие, перестроившие умственные приоритеты, активизировав его амбиции, его претензии к Жизни. Хочу! Буду! Мое! Сейчас Борис Борисович находился в своем султанате, созданном его талантами, муками, целеустремленностью. И сейчас он желал, чтоб в его султанате всем стало весело и хорошо, причем не особенно чинясь с мнениями других на предоставляемые им хорошести. Он был здесь в полном своем владетельном праве.

— «Любишь ли ты деньги?» — спросил у Хаджи Насреддина один скряга-ростовщик.— «Без сомнения, — отвечает тот, — ибо они освобождают меня от необходимости иметь дело с такой мерзостью, как ты и тебе подобные»… Ха-ха-ха-ха! — увенчал рассказанное раскатами громкого хохота Борис Борисович. — Осво-божжж-даюут! Аха-ха-ха-ха! От мерзооо… Охо-хо-хо-хо!

В жизнерадостные взрывы гомерического восторга незамедлительно влилось звенящее серебро женского смеха.

Сивый, выцепив смысловую выжимку анекдота, хмыкнул, бросив искоса взгляд на медоточивые выражения мордашек, надрывающих со смеху животики, работниц торгового предприятия.

Утроба, злясь на его чрезмерную старательность в демонстрации собственной скромности, агрессивно рыкала: «Жри! Жри! Или не видишь, сколько навалено разной вкуснятины?! Жри, пока не отогнали от стола. А когда еще так попируешь? Жри, кому сказала! Буур-бооо-бур-рр! Жри-и!!!»

Сивый проглотил очередные капли с краешка ложки. «Бур-рр». Он зачерпнул больше. Стало вкуснее. Зачерпнул еще больше. Прочувствовал смак «царственности» приготовленного Таней супа. И он, не обращая внимания ни на Таню с Зиной, ни на Бориса, заработал ложкой во всю мощь позыва своей пищеварительной системы. Ах, с каким наслаждением он зачавкал вареной телятиной! И он уже совсем не робел. Он всецело, с самозабвением увлекся насыщением. Наколов на вилку сразу четыре колечка копченой колбасы, сунул их в рот, быстро пережевал и с аппетитом проглотил. И кому какой интерес до его узловатых, с черноземным пластом грязи под ногтями, пальцев? Выпростав из широкого рукава костлявую, с рыжеватым ворсом, кисть, он уверенно накалывал на вилку треугольники сыра, колечки колбасы, прямоугольники ветчины, брал руками ноздреватые ломти сдобного хлеба и, не стесняясь, запивал поедаемое французским коньяком, щедро подливаемым ему в рюмку тамадой застолья. Сивый набрасывался на еду с пылом изголодавшегося волка, безуспешно прорыскавшего по тайге не один день и наконец-то загнавшего изнемогшего от отчаянной погони зайца. Он знал, что так не принято, бескультурно, замечал ехидные усмешки того же Борьки, но начхать и растереть. Сивый, безразлично улыбнувшись, вылизал дно (возможно, и фарфоровой) тарелки, слизав лиловым языком миллиметры жира, лоснящиеся на зеленом круге. И, по-прежнему неутомимо голодный, накладывал в опустевшую тарелку запросившееся, выбирая наметанным глазом куски полакомее. Опустошал и снова накладывал. Завершение обжираловки наступило только тогда, когда он почувствовал, что кусок копченой колбасы, наколотый им на вилку, в него не полезет. Со стоном мучительного сожаления он отложил столовый прибор с так и не съеденным «деликатесом». Ни есть, ни пить он уже не мог. Наелся и впрок. Сивый плотоядно зевнул.

— Окупились затраты нервных клеток на ожидание? – спросил Кандауров.

Сивый, сонно захлопав ресницами, погладил себя по набухшему животу.

— Ага-а…

— Я отъеду ненадолго, встречусь с паникером, поменяю батеньке памперсы, а ты – спать. У нас, невзирая на скромные условия, комната отдыха для разных непредвиденных обстоятельств имеется, в отдыхалке – отменный диван с приветными подушками, — и Борис Борисович подмигнул женщинам. Зина подхихикнула, Таня залилась краской смущения по самый вырез белой блузки.

— Может, я пойду? — спросил Сивый, сделав вид, что не собирается тяготить хозяина бременем забот о своей ничтожной персоне.

— Ты уже пришел. Поспишь, и мы обсудим твои дальнейшие планы на жизнь. Имеются кое-какие предложения… Небезынтересные для тебя.

Сивый перевел дух. «Еще не гонят».

Друзья закурили по коричневой сигарете «Кэптан Блэка». Женщины убирали со стола. Сивый провожал тоскливым взглядом каждую уносимую тарелку. От беспокойства, возникшего в нем, в организме забродил адреналин и он почти расхотел спать. «Как бы чего сожрать», — подумывал он, с печальной угрюмостью проведя ладонью по туго набитому животу.

Кандауров рассмеялся.

— Ну ты, голодный, не дрейфь, поспишь – накормим.

Ублаженному негаданными милостями гостю сделалось стыдновато. «Действительно, словно проглот какой-то». И его опять стало клонить в сон. По суставам растеклась ленивая истома. Не сбитый с кончика сигареты пепел осыпался на пол.

Скучающе-осмотристый взгляд Кандаурова задержался внизу, глаза повнимательнели интересом. Кандауров смотрел на ступни ног Сивого, белесо вытелешивающиеся из-под темно-синих штанин.

– Какой размер обуви носишь?

Сивый конфузливо поджал под срезы тапок пальцы, с троглодитски отросшими серыми ногтями.

– Сорок второй.

– Окей. Самый ходовой.

Сивого сопроводили в комнату отдыха. Под нее в «Андромеде» отвели малогабаритную комнатушку, в одно окно, вытянутую в форме школьного пенала для ручек. Нахваливаемый Борисом Борисовичем диван, комод, стеклянный столик на колесиках, два стула, напольный торшер, на стене панельный телевизор – ничего примечательного, калька с номера в не самой фешенебельной городской гостинице. На столике лежит книга. Мужчина мельком взглянул на обложку. Нассим Талеб «Одураченные случайностью». Постель для Сивого убралась ненужным тряпьем, принесенным Зиной со склада. И ведь верно – постлать для непонятно где шляющегося, неизвестно какими болячками страдающего бомжа чистое, свежее белье (лежащее в комоде), стало бы апофеозом сверхчистоплюйской недоразвитости.

Сытный обед и ощущение полной безопасности сделали свое дело, он уснул, едва принял горизонтальное положение. Потух свет, потухло и его сознание.

Он плывет в мягкой, прозрачной синеве. Ни в реке, ни в озере – берегов не видать ни по одну из сторон, синева воды уходит за дальний горизонт, где она неразличимо сливается с синевою небес. Или море, или океан. Куда и зачем он плывет, он не знает, он об этом не думает. Дышится легко. В воздухе разлиты пряные запахи тропических островов. Он не чувствует усталости. Он – молод, мышцы его сильны и упруги. Ноги энергично моторят тело, биясь в воде, подобно пропеллеру, загорелые, мускулистые руки выбрасываются вперед со вспенивающимися всплесками. От избытка сил он играет, он резвится, наслаждаясь податливостью сопротивляемости водной глади. Размашистыми саженками нагнал плывущих куда-то вдаль людей. Поплыл среди них. Но как неуклюжи были их движения, корявы, тяжелы. Ему сделалось скучно, он легко их опередил, и устремился дальше, удаляясь от общества неумех. Он был непревзойденным чемпионом, каких еще отродясь не появлялось в истории мирового спорта. Он бы мог обогнать турбинный глиссер, но такового поблизости не наблюдалось. Он снова плыл один. Не пойми куда, но ни боязни, ни опаски не возникало – вдох широко открытым ртом над водой, сбрасывающе-фыркающий выдох в воду. Синева, синева, мягкая, обтекающая тело синева. Нырнул. Стал погружаться на глубину, вонзаясь в уплотняющуюся толщу вод. Все глубже и глубже. Около лица лопаются пузырьки воздуха. По сторонам вьются стайки разноцветных экзотических рыбок. Под ним зеленые заросли подводной растительности. Опустился ниже, его туловище оглаживается тонкими длинными стеблями тянущихся к поверхности водорослей. Никогда не знал их названия, что-то заковыристое, из латыни. Показались покрытые толстым слоем мха высокие крепостные стены. Вскользнул в проход между ними. Его взору открылись улицы затонувшего древнего города. То тут, то там образцы прекрасных скульптурных форм. Поплавав в удовольствие между домами, он попал на центральную городскую площадь, выложенную белыми каменными плитами. Посреди агоры возвышалось величественное здание, залитое фосфоресцирующим светом. Оно походило на храмы античной Эллады, каковыми они предполагаются современными реконструкторами. Однако этот значительно превосходил по масштабам все ранее известные. Крепилина осенила догадка, что сейчас он обнаружил легендарную Атлантиду, безуспешно разыскиваемую самыми мозговитыми исследователями десятками веков подряд. Они не могли найти, а он нашел! Буркотя толщу вод мощными движениями плеч, рванулся к фронтону здания, подпираемому гигантскими колоннами. Плывя, он рассматривал волнующую видами красоту. Вскользнул в границы исполненного величия древнего святилища. Проплыл мимо объемных мраморных столбов. Медные ворота, инкрустированные драгоценными каменьями небывалой крупизны, создающими бесподобную композицию цвета и узора, на верхней планке вязь рун неизвестного, исчезнувшего из человеческой памяти языка, створки ворот совокуплены барельефным изображением совы. Она смотрит на него круглыми рубинами (диаметром не меньше футбольного мяча), с поражающей разум мудростью многих тысячелетий.

Пробудившись, Иван не сразу сообразил, где он находится. Опамятовавшись, мечтательно подпер рукой подбородок. Губы сами по себе растянулись в улыбке: а хлобысь – и вправду Борька поможет. В комнате кроме него никого – ни единого постороннего вздоха. Иван решил не вставать до тех пор, покамест кто-нибудь сюда не войдет. Во избежание домыслов о его вороватости. Он лежал и строил предположения, до каких сердечных рубежей сумеет разогнаться душевная щедрость многоуважаемого Бориса Борисовича. Десять гривен? Двадцать? Вдруг – пятьдесят! А может и все сто! Чем черт не шутит! Вон ведь сколько у него денег – своя, в куркульской собственности фирма, так что вполне даже допустимо, раскошелится Борька и на сто гривен для поправки финансовых дел друга детства.

— Добр-ррый ве-чче-ер! — с растяжистой насмешливостью произносимых слов поприветствовал Сивого заглянувший в темноту комнаты отдыха Кандауров и придавил ладонью выключатель.

«Ну, и нехай насмехается, если положительному человеку до такого юморно на меня смотреть – то и чем я не паук? Нехай потешается, лишь бы помощью не обделил». Ко всему прочему, Сивому доподлинно известно – веселящийся во всяких случаях добродушнее нахмуренного.

А Кандауров, не убирая из голоса насмешливых интонаций, продолжил приветствие щурящегося от яркого света гостя.

— И могу смело держать пари, ты и во сне проголодался.

Опуская ноги на придиванную тростниковую циновку, Сивый согласно кивнул головой, наглядно свидетельствуя о том, что подхарчеваться он никогда не прочь.

— Оба-аа-лдеть!– восхитился Борис Борисович и потер сморщившийся лоб кончиками мясистых холенных пальцев. — Признайся честно, Ваня, а ты обожраться… того самое… совсем без страху?

— Страшнее быть голодным. Дай чего-нибудь пошамать… Или тебе жалко для меня? — жадность снова взяла верх над здравыми рассуждениями.

— Какой вздор – пожалеть жратвы. Мысль встревожила, что какой-то недотепа, не подумавши, после стольких дней перенесенных тобой натощак, напичкал тебя жирным… Как бы желудок не стал.

— Вот уж, и в самом деле, вздор. Моя утроба и медный котелок переварит.

—Тогда я умываю руки, — резюмировал Кандауров, и по приближению к дверям своего кабинета распорядился Тане об ужине.

Разместились в креслах за журнальным столиком. На столе, за которым они обедали, уже стоял компьютерный монитор и возвышались кипы папок с деловой документацией. По всему видать, в часы его сна Борис Борисович времени даром не терял.

– Прикинь новые шузы. Посмотри под столом.

Сивый нагнулся и увидел картонную коробку. Открыл. В ней были упакованы стопроцентно всамделишные «пумовские» кроссовки. Достал один, стал пробовать его на ноге.

– Ку-уда?.. Куда босым? Там носки есть.

Сивый послушно заглянул в коробку. Точно, лежат. В тон кроссовкам – серые.

Сначала носки, затем обувь. Потоптался, походил в ней по кабинету.

– В самый раз. Это мне?

– А кому еще? Не в шлепанцах же тебе идти на улицу?

– Спасибо, Боря. В сапогах запарился... Как назло ничего не попадалось, хоть лапти плети.

Опять «царский» суп, балык, колбаса, сыры, овощной салат.

Кандауров съел небольшой сэндвич, выпил чашечку кофе, и, коротко переговорив по сотовому телефону с кем-то из бизнес-партнеров, налил в стакан «Боржом». Сивый же, с разлету, набросился на еду и ел до непроглатываемого куска, комом застрявшего в горле. И даже набив желудок, он голодал, озирая тоскливыми глазами все, что не поместилось в его утробу и лежало в тарелках ненадкусанным.

— А теперь налопался? – улыбнулся Борис.

Сивому самому сделалось смешно. Он засмеялся и, хрустко потянувшись, сказал:

— Еще и как… В зрачках мухи роем заскублись. Бааа-аиньки колыбелят.

— Ночью чем будешь заниматься? — сминая на устах улыбку, буркнул Кандауров. Пожелание Сивого ему явно не понравилось, оно его даже немного разозлило. «Ночлежку что ли выискал?» Поправив на переносице очки, он взыскующе глянул на своего друга.

— Поспать, пожрать, шаландаться по притонам, тунеядничать, бухать днями напролет – это все, для чего ты родился? Жизнь, при которой тебя за человека никто из ближних, не говоря уж о дальних, не считает... Скатился с катушек в болото и сидишь в нем, поквакивая, довольный собой. Зачем булки напрягать, выкарабкиваться? Пожрал, забухал и на сегодня в дамки. Так?

Веселье разом покинуло Ивана. По его лицу пробежали, сменяя друг друга, судороги изумления, обиды, пузыри задиристости, затушенные безнадегой, и окончательно заскульптурившиеся выражением мольбы.

— Да хочу я выкарабкаться, вот те крест, хочу! Но никак мне в этом без чьей-либо подмоги, сам я не справляюсь.

У Ивана задергался бугорками подбородок.

Кандауров уменьшил накал раскрытия истины.

— Я-то постараюсь помочь. Только насколько твоего сегодняшнего желания хватит? День? Два? Неделя?.. От тебя максимум волевой выносливости потребуется.

— Зачем объясняешь? Это мне нужно, не дяде. Разве я без понятия?

—Придется много попотеть. И прежде всего над собой. А после вольготного обалдуйничества заставить себя жить тяжелыми, монотонными трудоднями будет очень непросто.

— Ну да, совсем развольготное! — с горькой иронией воскликнул Сивый. Правда, совсем не вникая в подноготную прозвучавшего словосочетания «монотонные трудодни», произнесенного Борисом Борисовичем.

— А то нет? Ни гвоздя забить, ни шурупа вкрутить, а о жратве и бухалове ни на день не забывал, это как пить дать… Ваня, я не буду гигиенить тебя долгой воспитательной беседой, как поступал ваш фрондер. Если ты и впрямь безо всякого гнилого словоблудия загоняешься выползти из болота, в котором ты очутился, мне и незачем этим заниматься. Пойдем-ка, я покажу тебе место, где с завтрашнего утра ты будешь работать.

Кандауров встал и взмахом руки пригласил Ивана следовать за ним. Лавируя по складу между бочек, тюков, ящиков, Сивый смуро досадовал. В первую очередь он рассчитывал на оказание Борисом материальной помощи, он ожидал ее, а вместо денег тот предложил ему каждодневную пахоту. «Зажал тугрики, жлоб несчастный». Разочарование крокодильей пастью поглотило радость и от новеньких кроссовок, приятно сидевших на ноге, и от балдежности «царского» угощения, ужирившего его организм освеженными силами. Но это разочарование продлилось не долее минуты, потом до него стало доходить, что Борькино предложение и есть осуществление жаждемой им помощи, за которой просматривалось что-то прочное, способное быть использованным для закладки фундамента будущего жизненного плацдарма. А деньги он бы обязательно промотал. И очень быстро.

— Сегодня у нас аврал, большая партия товара прибыла, пришлось хлопцев подзадержать… За подобные напряги я им отдельно доплачиваю, — сказал Кандауров, когда они подошли к широко отворенным железным воротам.

Из длинного, тентованного брезентом прицепа трое грузчиков переносили в склад мешки с мукой. Еще двое подавали им мешки с прицепа. Трудилась крепко спаянная бригада. Иван Николаевич обратил внимание, что на работягах были такие же темно-синие спецовки, как и на нем. Только у Ивана Николаевича она была совершенно необношенная, похрустывающая новенькой тканью.

— Много разгружать? — спросил Кандауров у бородатого крепыша, сбросившего со спины мешок. Его волосы, лицо, одежда были припорошены мучной пылью, скатавшейся на мокрых плечах круглыми комочками.

—Еще часа на полтора работы, Борис Борисович, — отрапортовал бригадир, вытер пот, заливающий глаза, и, не услышав дальнейших распросов, поспешил к прицепу, опорожняемому его товарищами.

—Как погляжу, они у тебя без дураков мантулят. Выкладываются. А могли бы, пока начальства не видать, не в таком стахановском темпе ишачить, а ты нарисовался – тут тебе и энтузиазм.

— Я и плачу им соответственно – без дураков. А косарей и симулянтов они и без меня из бригады турнут. Придут ко мне как-нибудь после смены и скажут: «Так и так, Борис Борисович, как знаешь, но с этим пузочесом работать отказываемся. Или бригада, или он». А я к бригаде в аналогичных случаях всегда прислушиваюсь.

Сивый криво усмехнулся.

— Вводишь в курс дела, что если не буду гоцать по складу ломовой лошадью с мешками на горбу, бригада меня заложит, и ты – хочешь ли ты этого или не хочешь – будешь вынужден выгнать другана своей молодости с работы? Правильно нипеля вкручиваю?

— Почти. Гоцать ломовой лошадью никто тебя заставлять не станет, да и у ребят, как я уже сказал, сегодня аврал, однако мантулить другану моей молодости придется наравне со всеми. Авралы у нас случаются очень редко, а так – нормированный рабочий день, с восьми до шестнадцати, ежедневно, кроме понедельника. Суббота, воскресенье – короткая смена до двух. Подходит тебе мое предложение?

— Если такая штурмовщина, как сегодняшняя, в редкость, то должен выдюжить. Не боги горшки обжигают.

Одобряюще тиснув его плечо, Кандауров отметил: – С первым вопросом мы, похоже, разобрались. Теперь второй, не менее важный – что у тебя по жилью? Где вы обычно тусите? В теплотрассах, подвалах, на чердаках?

— Я живу в конуре, — подсказал Сивый.

— В собачьей что ли? Как же ты там помещаешься?

— Не в собачьей, а в человечьей… Для себя ее сооружал.

—Дио-огеен! —опять неизвестно чем восхитился Кандауров. — Диоген, а как ты отнесешься к тому, чтобы пожить в заурядной двухкомнатной квартире панельного дома?

— Какой, какой?! — опешил от стихийной убойности предложения Сивый.

—Имеется одна у меня… бесхозная. Квартирантов собирался в нее запускать, чтоб приглядывали, а тут ты подвернулся.

— Хохмишь? Изгаляешься надо мной? — нервно спросил Сивый. Он не мог заставить себя поверить услышанному – бесприютному бродяге – вот так вот, запросто, с кондачка – вручают ключи от своей собственной квартиры. Обыкновенной, «заурядной». Изначально предназначенной для удобного проживания в ней человеков.

— И не собирался, я не из сатириков. Сейчас бухгалтера по завтрашнему дню проинструктирую и поедем на твое новое место жительства, — негромко сказал Кандауров. Бесцветным, будничным голосом. Как будто и не понимал всего значения своих слов для Сивого.

— Жди меня здесь.

Оставив его у ворот склада, Борис Борисович пошел обратно к офисным помещениям.

Иван попросил у бородача сигарету и зажигалку. Закурив, стал наблюдать за работой грузчиков. С уходом директора предприятия темп разгрузки не изменился. Грузчики таскали мешки, словно заведенные. Только ухали и кидали. Мешок на мешок. Поправляли, умащивая ровными рядами. Ему понравились ребята, с которыми он завтра выйдет работать одной бригадой. Он сам был заводной в работе. Конечно, здоровьице уже не то, что в былые годы. Но Иван знал, в работу главное втянуться, а потом всегда легче. Он справится.

Иван до полного исчезновения растер на асфальте окурок.

—Потопали к моему вездеходу, — сказал появившийся из-за высокой горы мешков, Кандауров. На пальце он крутил брелок с ключом от автомобиля.

Сивый приладился к энергичному шагу Бориса Борисовича.

— Я тут дэцл пораскинул, куда тебе, щеневмерлыку, с завтрашнего дня на работу? За одну рабочую смену как пить дать скопытишься. Работать начнем с отпуска... Недельку. Отоспишься по-человечески, подкормишься, жирок на кости мал мало нарастишь. В роли оздоровительно-профилактического пансионата – моя квартира. Заодно ее обживешь, Ваньке Крепилину в ней долго обретаться. Освоишься, район изучишь, с соседями по дому тебя познакомлю… Сейчас съездим в торговый центр, купим продукты, чего-то из одежды, курево. Какие сигареты куришь? Какую марку?

– Спросишь тоже… марку. Какие попадутся, такие и курю.

– Я о предпочтениях.

– Болгары… «Стюардесса», «Родопи»…

– Захватим парочку блоков. Парочки блоков на неделю досыть?

Сивый оглушено кивнул давно не стриженной головой. Он никак не мог войти в адекватное восприятие того, что здесь с ним сегодня происходит.

– Главный вопрос к тебе. Только, чур, не врать. Сможешь неделю протянуть без алкоголя?

– Я для тебя… Да я… Ты, Борька… Какой ты человек!

– Спокойно, Ваня, спокойно, без эмоций. Свои люди. Неужто не сочтемся?

– Да, да… Я же…

– На квартире телек есть, видушник. Не забыл, как с видушником управляться, для чего какие кнопки жать? Нынче они не в тренде, народ почти весь на ДиВиДи переориентировали. Но у меня он в рабочем состоянии, больше сотни кассет – под любое настроение – боевички, комедии, мелодрамы – зачетная подборочка с голливудскими звездами девяностых. Сильвестр Сталлоне, Джеки Чан, Дольф Лундгрен, все из Арнольда Шварценеггера – «Коммандо», «Хищник», «Терминатор», «Красная жара», «Бегущий человек», «Конан-варвар». Какой киноэкземпляр – не человек, а богоподобный агрегат мускулов и сухожилий! «Криминальное чтиво» Квентина Тарантино. Мэл Гибсон, Микки Рурк, Аль Пачино, Роберт Де Ниро, Николас Кейдж, Ди Каприо, Жан Рено, – Кандауров перечислял на одном дыхании, неумолчным речитативом, звончато гордясь наполняемостью своей коллекции, явно связанной с первенствующей радостью выходных вечеров безденежного безвременья его постстуденческих лет. – Ржаки с Джимом Керри, Эдди Мэрфи, все серии «Полицейской академии». Из посерьезнее: «Побег из Шоушенка», «Титаник», «Матрица», «Форрест Гамп», «Молчание ягнят», «Храброе сердце», «Достучаться до небес», «Однажды в Америке», «Крестный отец», «Пролетая над гнездом кукушки». С тобой не терпят встретиться красивейшие женщины планеты: Джулия Робертс, Ким Бесингер, Деми Мур, Анджелина Джоли, Моника Беллучи, Шэрон Стоун, Сальма Хайек. Как?!.. Где восторженные прихлопывания в ладошки? Не рад красотке Джулии Робертс?.. «Голливуд – это мечты! Мечты сбываются или нет, продолжайте мечтать»!

Кандауров, вытянув руку, пимкнул сигнализационным брелком. На дверцах массивно серебрящегося «Мицубиси Паджеро» звучно щелкнули замки.

ПРОДОЛЖЕНИЕ

Часть вторая "Вопреки всему"

Поделиться в соцсетях
Оценить
Настройки читателя
Шрифт:
Фон: /
Наверх