ЧАСТЬ ВТОРАЯ "ВОПРЕКИ ВСЕМУ"
I
Сегодня он позволил себе отдохнуть в постели подолее. Высыпался. Вылеживался. У него сегодня выходной. Правда, выходной вне графика, не в понедельник, как обычно, а в субботу. Но и повод к этому подобрался особенный. Сегодня – день рождения его дочери. Ирина Крепилина вступает в счастливую, прекрасную и, к сожалению, весьма скоротечную, по той же причине утешающе безразмерную свежестью чувств, пору цветения юности. Семнадцать лет. И он, ее отец, приглашен на семейное торжество, чтобы пожелать своей девочке счастливых дерзновений в густо испещренной сложностями и непредсказуемостями взрослой жизни, вместе со всеми порадоваться за дочь – ее юности и красоте.
Приглашение на день рождение к дочери!.. Вы, наверное, удивлены подобным разворотом событий? Не удивляйтесь, со времени последнего свидания с героем нашего повествования его жизнь претерпела значительные метаморфозы. Прежде всего, он перестал быть Сивым. Не то что бы совсем, но почти что. Все эти четыре месяца Иван Крепилин жил в квартире благодатно нашедшегося школьного друга и работал на одном из его предприятий, по официальному трудоустройству, с полным соцпакетом. Друг из далекого прошлого и документы посодействовал ему выправить – не подумайте, не фальшивые, восстановили на имя Ивана Николаевича Крепилина. Не обошлось, чего греха таить, без бакшиша в паспортном столе. Само собой, из портмоне Бориса Борисовича. Словно играючи, не считаясь с моральными и материальными издержками, Кандауров взвалил на свои плечи нелегкое бремя неусыпного шефства над бывшим бродягой, ставя его жизнь на рельсы новоизбранной дистанции. В квартире его тот по-прежнему проживал бесплатно, за собственный счет покрывая одни лишь расходы на коммунальные услуги. И участие бизнесмена в судьбе друга не ограничивалось предоставлением работы и жилья. Коммерческая клиника, куда отправил его Кандауров на углубленное медицинское обследование – учреждение отнюдь не для бедных. У Сивого вполне ожидаемо обнаружились нелады с печенью. А ну-ка столько злоупотреблять спиртным! Борис Борисович, даже не поморщившись, внес плату за рекомендованный врачом курс лечения. Чтоб не смущал щербатой улыбкой «приличных» людей, заказал ему съемные зубные протезы. Превентивно уведомив, что на вращиваемые в десны импланты придется заработать самостоятельно, приобщив к уведомлению циничную усмешечку прожженного маклера с Уолл-Стрит и заговорщицкий тычок в бок пухлым кулачком. Чтоб потерявшийся во времени босяк попроворнее пообвыкся в мире современных технологий, привез ему из офиса старый компьютер, протянул в квартиру проводной интернет. Озабачиваясь презентабельностью внешнего вида Ивана Николаевича, говоря предметнее – чудовищно изуродованной носовой перегородкой, недавно свозил его на консультацию к знакомому челюстно-лицевому хирургу. По результатам поездки покамест не высказывался, молчал. Очевидно, цена оказалась немалой. (О стоимости необходимой операции коммерсант беседовал с эскулапом приватно, за закрытыми дверьми). И все эти непростые недели и месяцы не оставлял надолго усилия Ивана Крепилина по изменению предначертаний провидения без своей поддержки, симпатии, веры в возможность оных перемен. И хвалил его, хвалил. Хвалил громко, с театральной аффектацией восторга, напоказ восхищаясь мужеством и стойкостью своего подшефного в достижении поставленной цели. Хвалил за прилежание в изучении профессиональной литературы, за грамотное освоение компьютера по пособию «для чайников». Хвалил за ежедневную утреннюю физзарядку. «В здоровом теле, дух здоровый». Хотя в собственной жизни относился к занятиям спортом довольно скептически – разве что охота, рыбалка – если это приемлемо счесть разновидностями спортивной физической нагрузки. Чувствуя воистину братскую чуткость к своей судьбе, Иван очень боялся потерять это ощущение нужности хоть кому-то, проявляемые к нему заботу и доброту, поэтому во всех вопросах полагался на меморандумы Бориса Борисовича. Единственное, чему воспротивился – обзаведению сотовым телефоном. Не испытывая острой необходимости в наличии его в своей собственности. Пыль пускать в глаза ему было некому и незачем, не в том возрасте, а накручивать пружину постоянного ожидания тревог извне, по его словам, могло нарушить его внутреннюю сосредоточенность на полновесном обретении себя самого. Вдобавок в квартире имеется стационарный телефон, по которому урочно позвонить в любой час дня и ночи. Удивившись его строптивости, Кандауров немного поразмыслил и признал за выказываемым упрямством кое-какие здравые резоны. Впрочем, не замедлил присовокупить, что в последующем, при смене рода производственной деятельности, пусть Ваня на подобные поблажки и не надеется. О приближении названного часа свидетельствовало то, что в течении текущего месяца вместо ишаченья на складе грузчиком директор «Андромеды» дважды отправлял Крепилина в качестве торгового представителя на деловые переговоры с менеджерами других фирм. Переговоры, естественно, являлись формальными, малосущественными. Между тем не вызывает сомнения, что руководитель предприятия присматривался, в какой степени друг его юности достоин доверия, на что можно от него рассчитывать, проверял насколько удачно претворяется его адаптация в обществе. Проведенными переговорами директор «Андромеды» остался доволен – с порученным вчерашний бомж справился гораздо сметливее, нежели предполагалось им в самых оптимистичных прогнозах. Кандауров сделался очень весел и не поскупился на комплименты – успехи Ваньки Крепилина преисполняли его сердце радостными переживаниями пигмалионовой гордости.
Однако складненько токмо в сказочке бается да на бумажечке гладко пишется. Последовательность движения в процессе преображения была легкой и неуклонной, со спокойной уверенностью лишь на стартовом отрезке, первые месяца два. Затем желание стало ослабевать, цель тускнеть, в душе завозюкались соблазны. Источающие в дыхание сладострастные предвкушения, завлекающе красивые в навеваемых эфемеридах, но Иван знал, очень хорошо знал, какие они страховидные, адски ужасные вблизи. Крокодилы, змии, скорпии. Журчали лицемерно ласковыми голосами. «Кайф. Балдино. Отвисон». С дьявольским хохотом насылались на беднягу томление духа, уныние от работности, безрадостность от нахождения в постоянстве. Поддевают, теребят, щиплют, распаляют, подзуживают. Нахально высовывается осклабившееся приветливой улыбкой мурло Сивого.
Когда делалось совсем невмоготу, искушало невтерпеж, он падал на колени перед иконами.
«Господи, спаси и сохрани! Да пребудет с нами вовеки Пресвятая Богородица и непоколебимость святых Божиих угодников!»
Молился Иван – сын Николаев, внук Павлов – истово молился, кладя множество земных поклонов и бия себя кулаком в грудь. Он понимал, нечистая сила обрушивается на него неспроста. Отторгается, выдавливается из захваченных ею участков его духа их исцелением. Молитва, работа, минимум помыслов о развлечениях, ибо само через соблазны вбирается в нас погибельная слабость. Сивый орет благим матом, крокодилы разевают зубастые пасти, змии злобно шипят.
«Господи, укрепи! Господи, не остави многогрешного раба Твоего без Своей защиты!»
Уползает. Отступается.
Зазнамо чувствует душа Ивана Крепилина природу навеваемых искушений, истинную цену сладко сулящегося.
И ум его не в спячке, бодрствует.
Разве Иван Николаевич слабо разобрался в анатомическом устроении своей главной проблемы, заполученной в бомжачьих скитаниях, разве мало о ней думал? Алкоголизм. Запатентовавшийся в нем Сивым алкоголизм. Он не побежден до конца, с ним еще долго предстоит бороться. Большинство бед Сивого и начинались, и завершались пьянкой, но, завершившись на сейчас, на сей миг, они зарождались в «отходняках», в похмелье изнова, зачастую дополняя уже случившееся еще более мрачными подробностями. Забухал – получай. Опять же, стремительность его нравственного падения после гибели Баркашика обуславливалась возобновившимися запоями по-черному. Конечно, когда прописываешься в смрадном скотстве на постоянку – беда от беды мало чем отличается, лишь наружными частностями, когда ты сам делаешься для встречных воплощением наводящей ужас беды, а тебя их обывательское моралитэ, естественно, не колышет, тогда, конечно, горевать особо некогда. Да и влом. А бывает, что и поздно. Твои заботы становятся более насущными. Дышится с трудом, голова раскалывается на части, в печени будто кто ножом колупается, сердце стучит, из груди вон выпрыгивает, в ногах ватная слабость, а в глазах – то свет, то мрак, то свет, то мрак. Депрессия жутчайшая – жизни в тебе на полвздоха, скоро гаплык и похоронный марш. Ревмя ревет система SOS. За стакан водки, не задумываясь, готов продаться в вечное рабство. И все по кругу. От похмелья до похмелья. Но это когда ты уже основательно загруз, притонув в жиже непотребств с макушкой, и дышишь жабрами. Не выбарахтаться! Только чудо спасет! Причем теперь одно желание этого чуда уже само по себе чудо. Ты давно другой. Мир, пробуждаемый дыханием похмельного утра уже не радует солнечными лучами, он невыносим арктической стужей равнодушия и жестокости, орет тебе в ухо уничижительные ругательства – тебе дико страшно, ты не видишь иного выхода, кроме бегства – и убегаешь, прячешься, находишь на бутылку и прячешься в изменившееся мировосприятие. Магическим образом куда-то улетучиваются грызущие сознание проблемы, и сам ты становишься радостнее, смелее, моложе, красивее. А еще полстакана сверху – и едва ли не Зевс-громовержец. И ты с удовольствием живешь этим чувственным самообманом, хотя превосходно понимаешь, что все совершенно не так, как грезится в деформированном алкоголем воображении, а совсем даже наоборот. Однако с тем же неуемным бесстрашием продолжаешь заниматься саморазрушением. То свет, то мрак, то свет, то мрак... И сегодня, как вчера: «Спасите наши души человечьи».
А если все-таки обойтись без ханжества и занудства, без монотонно-усыпляющего антиалкогольного аутотренинга, спиртное неплохой способ снять нервное напряжение в стрессовой ситуации, да и за праздничным столом выпивка навряд ли в помеху – когда «не пьянства окаянного ради, а токмо пользы для».
Рассуждая на диво трезвомысляще, Иван Николаевич не порицал пьющих людей, отнюдь нет – коль умеешь выпить, почему бы и не усвоить организмом некоторую дозу горячительного. Коль умеешь. В своем таковом умении уверенности не было. Чересчур быстро истончалась переборка между Иваном Николаевичем Крепилиным и Сивым. Поэтому в употреблении алкоголя он себя цензурировал. Не то, чтобы сухой закон наглухо, но лимитизация строгая – бутылка пива, максимум две в выходной от работы день. Буде сильно хочется, можно позволить себе сто пятьдесят грамм водки, но это буде сильно-сильно. Больше нельзя. Требовалось резко осаживать ухарское, якоже ненароком не увлечься – врубать бронелобую блокировку. Могут отказать тормоза. Однажды ему уже довелось убедиться насколько они еще ненадежны. Напился вдрызг, до полнейшей ампутации памяти. Два месяца тому назад. Сходил в гости к Катьке Рыжику. На чердак заброшенного автовокзала, в бомжачий притон. (Когда туда шел, был слегка подшофе). Попав в окружение до боли знакомых лиц, выпив пару стопок самогона, Иван Николаевич расчувствовался, понял, как он соскучился по атмосфере босяцкого счастья – затхлой отвязным бедованием, простецки-полудурошной, но много лет бывшей ему родной, душегрейной – впридачу приспичило похвастаться, каким он стал мастевым, жизнехватким жохом, в подтверждение засветил босоте имеющуюся в кармане наличность. Лясим-трясим, келешь-мелешь – уважуха, друганы. Гармонист Стецько рванул меха гармони. Выпил еще стопочку. Размяк, раскиселился и выцмыкнувшиеся из-под киселя крокодилы-змии-скорпии хрумкостно сожрали два дня его жизни. Сожрали – и не заметил как. «Иэх, пить будем, и гулять будем, а смерть придет – помирать будем». На утро третьего дня, кое-как наладив вестибулярный аппарат, прибитый стыдом и позором, поковылял от автовокзала к центральному рынку. Обретшись в рабочей раздевалке, сразу был вызван на ковер к руководству. Впустив залетчика в кабинет, Борис Борисович запер его изнутри. Вопреки ожиданиям, с кулаками не наскакивал, не кричал, ногами не топал, заговорил с ним вымученно-спокойным голосом, но выглядел очень разочарованным выкинутым дружочком фортелем. Их беседа заняла около часа. Уже через пять минут после ее начала Иван Николаевич подумал, что лучше б Борька его отмудохал. Но тот выдерживал избранную манеру поведения. Далее смотрелось, словно директор АО «Андромеда» сам изрядно страдает от происхождения необходимости подобного разговора. Глядя на его обиженное лицо, со сведенными домиком бровями и печально опущенными уголками губ, Иван Николаевич сознавал, какая он редкая сволочь, заставившая страдать беспримерно хорошего человека из-за своей наивной доброты. Ей Богу, почему бы Борьке не накостылять ему сейчас по шеям, было бы куда как попривечательнее. Попривычнее, повыправительнее. Закругляя назидательную беседу, учительствующий коммерсант предложил реабилитировать репутацию ответственного человека кодировкой от алкоголя. Почти потребовал. Давящийся сивушным перегаром и рыданиями, Крепилин обещал «завязать морским узлом», «заштопать глотку», решительно покончив с пагубным пороком, но лишь бы только обошлось без вмешательства в жизнедеятельность его мозга химических реактивов. Борис Борисович настаивал, набедокуривший безобразник отнекивался, упрашивал, канючил. Ванька боялся кодироваться. И больше его пугала не крайняя радикальность медикаментозного запрета на спиртное, его страшило, как пресловутое «лечение» отразится на его здоровье в последствиях. Последней аргументацией в взываниях к сердцу благодетеля была озвучка духовной стороны вопроса, поскольку при кодировке выйдет, что не он сам, посредством усилий собственной воли и оказания ему Божией помощи, отрекается от пьянства, а его принудит к тому химия. (Да чтоб он еще когда… Черт с ними культурными условностями, бей, Борька, мне морду, бей. Бей, не жалей...). Излившись, извалявшись покаянным словом, Крепилин умолк, тоскливо дожидаясь окончательного вердикта Бориса Борисовича. Пошмыгивал носом, размазывал рукавом по лицу пьяные слезы. А тот, хотя и напускал на лицо строгость, на самом деле расстроен был не очень – жизнь дорога сложная, сплошь колдобинами – Ванька и так при его тяжелом босяцком багаже удивительно долго вел себя паинькой – но без требовательности с ним в нынешнем шатком состоянии нельзя – страх, сомнения потеряет, пиши пропало. Прижав кулак к поддергивающимся улыбкой губам, покрякав, погумкав, прочищая пространство для циркуляции по горлу неискаженного помехами звука речи, Кандауров, пригрозив неминуемыми суровыми мерами при рецидиве, отправил горе-работника домой, на отсыпной. Предварительно взяв с него клятву о свертывании бомжачьих гастролей и что поводов для бесед на подобные темы в ближайшее полугодие у них не появится. «Лопни мои глаза. Разрази меня гром. Не сойти с этого места. Превратиться мне в дождевого червя...» С того покаянного часа и поднесь Крепилин вел себя по-крепилински – Сивому не позволял и носа высовывать. Помнил за собой.
За стеной громыхнуло громкой музыкой. Иван Николаевич, мельком глянув на циферблат электронного будильника, сонно отметил положение стрелок – до назначенного срока уйма ничем не обремененного времени. Чертовски хотелось спать, но совершенно отсутствовала симптоматика идти затевать скандал с перманентно поддатым, придурковатым под винными парами соседом. Вяло стукнул кулаком по стене, воткнул в оба уха припасенные для схожих пассажей ватные беруши и засунул голову под подушку.
Спать, спать.
Его организм еще недобрал сна.
Как обычно перед выходным днем допоздна читал. Благо в кандауровской квартире большая библиотека, собранная ее хозяином. Томов в триста. Львиной долей классики: наши и зарубежные. За месяцы, проведенные здесь, пущенный на постой жилец исследовал всю библиотеку. Всю – до самой потрепанной книжонки. Многое прочитал и перечитал вновь. Читал с наслаждением, напоминающим гурманское. Хотя это не стало для него открытием какого-то нового мироощущения, это было возвращением к своему давнему другу, возвращение к Книге. Читал он книги и у Баркашика, но там было чтение не по собственному предрасположению, к чему душа потянулась, там было чтение литературы, назначенной для обязательной проработки главой русской националистической организации, а принуждение, как известно, непременно порождает внутренний протест. В довершение Баркашик удостоверялся, как он усвоил прочитанное, да изрядно негодовал, когда выводы Ивана Николаевича не совпадали с предвосхищаемыми наторелым в идеологии партайгеноссе. Получалось что-то подобное сдаче институтских зачетов по научному коммунизму не в адеквате трясущемуся за свою профессорскую ставку конъюнктурщику. Очень затруднительно найти в таком непритворное удовольствие. Сейчас совершенно иное – во впечатлениях, в чувствованиях разума – с безраздельной вовлеченностью.
Книгу Ванька Крепилин полюбил сразу, в одночасье, едва научившись складывать незатейливые символы в слова и предложения, полюбил крепкой, неугасимой любовью. Сразу распознав. Как кто-то в рыбалке, садоводстве или в резьбе по дереву. Каждому от Бога своя радость, утешение и отдушина. Ему – книги. Обогатившись нужным умением, он разорвал изнутри путы незнания, недомыслия, неизведанности, пеленавшие его воображение, – оно несказанно расширилось и задышало собственной жизнью. И раз за разом раскрываясь, впускало его в разгадываемый и представляемый им мир. С тех далеких лет привычка уходить от каждодневной рутины через завораживающе раскладывающиеся печатные знаки в возводимую ними иллюзию – любимое занятие Ивана Николаевича. И почти сразу же, по наитию, пришла мудрость, словно извлеченная из будущего, из ненахоженного на тогда опыта: пилигримство в иллюзию не должно затягиваться чрезмерно, ведь основное – это реальное житье-бытье Ивана Крепилина, и осуществляться в миру людей нужно им, а иллюзорное предпочтительнее оставлять исключительно для отдыха, для души. Иллюзия о жизни и непосредственно сама жизнь – слишком разные вещи, чтобы сливаться воедино, разве только в сумасшедшем доме.
Почему-то обидно. Даже досада бандюганской хваткой под горло, за хрящ адамова яблока. Почему книжные представления хороши сугубо лишь как несбыточная имитация жизни, не более? Допустим, книги – иллюзия, а что в таком случае не иллюзия? Баркашик, убитый пьянючим негодяем; скомканный голодухой желудок; безотказные – а после удовлетворения поднапершего желания безотказные до отвращения ласки Катьки Рыжика; доведенный до отчаяния старик-пенсионер, повесившийся позавчера в соседнем подъезде; преуспеяние злокозненных интриг Червонца, науськавшего против него ребят из баркашиковской организации, сотворив из его имени синоним гнуснейшей подлости. Не это ли?
Вот и вчера вечером Иван Николаевич, удобно устроившись под льняной простыней на обволакивающей покоем мягкой постели, при сиреневатом свете прикроватного бра, читал «Героя нашего времени» Лермонтова. В течение каких-то неуловимых в определении часов, абсолютно не двигаясь с мягонькой перины ни на сантиметр, не пошевелив никоим из распластавшихся в бездействии мускулов, Крепилин перенесся через двухсотлетние vita-наслоения рождений и смертей, побед и поражений, на расстояние в тысячу верст отсюда, оказавшись на вольнолюбивом Кавказе времен покорения его царской Россией.
Он видел долгую гряду высоченных гор. Стоял на их снежных вершинах. Рядом с ними проплывали, подстегиваемые ветром облака. Волокнистые, синевато-белым пухом. Покачивая крыльями, в потоках тонко звенящего воздуха, реял могучекрылый орел. Крепилин знающе ходил горными тропами. Теснящиеся громады, обожженных солнцем скал. Обваленный свод, заросшей плющом пещеры. Скрип деревянных колес старой арбы. Отары барашков, опекаемые пастухами в мерлушковых папахах. Пронзительный гик, проскакавшего на только что украденном скакуне, сорвиголовы Азамата. Кинжально сверкнувшие глаза удалого абрека Казбича. Под густой тенью развесистой чинары звучала архаичной мелодией зурна. При перепетых тысячелетиями – моментами даже заунывных – напевах раскрывалось навстречу любви сердце несчастной Бэлы, а раскрывшись, его живость учадила в угаре остылости чувств любимого ею человека. В древнем мотиве возникал и растворялся рассудительный голос ветерана Кавказской войны, Максима Максимовича. Но все-таки, когда умолкало сказанное им доброе слово, то продолжал теплиться свет его отзывчивой на людские беды и радости души. Туда, в ту же мелодию вставлял свою заносчивую речь, снедаемый хандрой Печорин. И надо заметить – лелеемая им хандра казалась какой-то особенной только ему одному. Для звучащей под чинарой зурны она не сделалась чем-то оригинальным. Ею столько всего перепелось. Рокочуще билась об выступы камней быстроструйная Арагва.
Справа от кровати, гоняя воздух, мерно вертелись опахала вентилятора. Что в душную августовскую ночь организовывало спящему небольшое пространство спасительного оазиса.
Встав с постели, Иван Николаевич сходил в туалет, умылся, почистил зубы. Прочел утреннее правило из молитвослова, главу из Евангелия, выполнил комплекс упражнений с пятикилограммовыми гантелями. Это было его обычное начало дня, давно сделавшееся стереотипным. Как наставлял Баркашик: «человека составляют его привычки, потому они должны быть полезными, способствующими развитию личности – насыщая ими свои часы, нарабатывать потенциал для предстоящих свершений». Время, отведенное для прививания нового условного рефлекса, в среднем, двадцать один день – позволил по какой-либо причине перерыв – начинай отсчет изнова. Все по-взрослому, все по-лабораторно выверенным в научно-исследовательских институтах законам нейропсихологии. Пришедши с работы – учеба, штудирование профессиональной литературы. Вредный Борис Борисович порадел снабдить его пособиями по современной экономике, маркетингу, самоучителем по инглишу, чтоб он мог постигать мышление корифеев финансовой удачи в заокеанских подлинниках. Кое-что Крепилин конспектирует в специально заведенные по каждому предмету тетради. И так на протяжении почти всех четырех месяцев, за исключением дней его первичной акклиматизации, каковыми он просто жил-поживал в отдельной квартире – с электричеством, газом, ванной, туалетом, при набитом запасами провизии холодильнике – большую часть суток валяясь кверху пузом на диване, посматривая видеофильмы. Но не пил, не пил, крепился не пить. Боялся гнева Бориса Борисовича и пробуждения своих, радушно привеченных бомжеванием демонов.
На работе у него вроде бы все идет нормально, но в организм коллектива не вросся, не засвоячил – ни с кем не конфликтовал, однако ни с кем и не сдружился. Поскольку сдружиться в бригаде грузчиков оптового склада «Андромеды» сподручнее всего было в пивной, куда его сейчашные коллеги отправлялись гульбиво задорящейся оравой после окончания чуть ли не всякой второй трудовой смены. Крепилину с ними было нельзя – Сивый, Сивый, могло вынырнуть мурло Сивого. Опасения довольно небезосновательные. Ибо даже при кратких подумках о теплоте общения за бокалами пива в облаках сигаретного дыма, стелющихся над столиками пивного подвальчика, внутри начинало сладко посасывать. Эту подкатывающую от низа живота к сердцу сладость он узнавал сразу, значит, завозюкались крокодилы-змии-скорпии. Ребята же, в силу своего житейского кругозора, прямо пропорциональному своему умственному развитию, считали Николаича прижимистым на деньгу, скучным, некомпанейским человеком. Не способствовала сдружению и осведомленность грузчиков о его близком знакомстве с хозяином предприятия, обеспечившего их рабочими местами. Наряду с чем общая посвященность в данное обстоятельство подстраховывала Ивана от коварных подстав, которые, не будь этого знания, варначились бы пивными побратимами изобретательно и с огоньком, покамест бригада «не оздоровилась» избавлением от чужеродного элемента. Хотя злые взгляды он иногда выхватывал, но подлавливаемая неприязнь тотчас сменялась вполне себе дружелюбной улыбкой. На чем и окольцовочка. Но холодок в груди застревал. Особенно подобные взгляды участились после двух побывок Крепилина в амплуа менеджера. В слаженном коллективе слухи о вещах такого разряда разлетаются быстро, почти с мгновенной скоростью. Пфур. Пфур. Помимо воли раскаляя сердца трудящихся. Ведь никто из грузчиков «Андромеды» не считал себя рожденным с утра до вечера тягать тяжести – всякий из них о своем жизненном предназначении был более высокого мнения, а виной их теперешней неуспешности оглашались пользующиеся популярностью еще со времен царя Гороха «каверзы судьбины». Понимая муки ущемляемых его достижениями самолюбий, Иван Николаевич на парней в синих спецовках не злился, он им даже несколько сочувствовал, беззаботно прощая им затаенные на него бяки, да и смысл на них злиться, все равно будет так, как решит Борис Борисович, а эти бедолаги попыхтят-попыхтят и усядутся на собственные задницы ровно, по пивнухам карьерное возрастание стопроцентно себе не выходишь. Быть может, и парни они неплохие, быть может, очень неплохие, вникать в сути каждого из них времени у Крепилина особо не находилось – пришел, отработал, ушел. Ему – путь узкий, ибо широту припекают всполохи адского пламени. Поэтому после смены, пожав коллегам мозолистые руки, Крепилин, никуда не заворачивая, шуровал прямым ходом домой – к книгам и конспектам. А деревья вокруг зеленели, солнышко сияло, встречные женщины загадочно улыбались, из питейных заведений раздавались душещипательные напевы шансона – и под ложечкой блудливо екало доступностью втека в лафу кайфоловства. Но домой, домой, неукоснительно домой, без потачек, без малейших поддавков соблазнам. И так все четыре месяца подряд.
Невзирая на немалый стаж благоприобретенных привычек, мозг все-равно продолжал ему подсовывать вместо них потребности менее натужного характера. Лень, лень, лень, лень-матушка раньше нас родилась. И в борьбе с нею мозг не всегда самый надежный помощник, при утрате бдительности как раз именно он и выдает килобайты обоснований, почему тебе позволительно полентяйничать «только сегодня», после чего облегчается программирование не худших причин для лентяйничества уже назавтра, затем на послезавтра, лишь только предоставь ему простор для импровизаций, не скрепи разбеги его импульсов обязательствами.
Детскость мозга, детскость мышления, детскость превалирующих пожеланий.
Баркашик, Баркашик, Баркашшиииии…..
Иван Николаевич пошел на кухню.
Яичница, поджаренная на сале, два кусочка ситного хлеба, сладкий чай, полпачки овсяного печенья.
Позавтракав, Крепилин решил принять водные процедуры. Наполнил ванну теплой водой. Раздевшись, разлегся в длинной глубокой емкости, ребристым гребешком расширяющейся в изголовье. Минуту или две лежал совершенно ни о чем не думая. К черту надоедливое копошение мыслей! Удовольствие от полного расслабления одеревеневших за трудовую неделю мышц. Размякая в теплой воде. Всем телом. Удалось. Хоть ненадолго, но удалось. Невесомым, белым, безгрешным, вознесенным в поднебесье. Потом опять медленно заворочалось. Мысли. Самые банальные. Подоспела необходимость намылить голову. Намылил. И с этого простого действия снова пошло-поехало. «Какой ему будет оказан прием на сегодняшнем вечере? Как его встретят и как его проводят?.. Хотя, пожалуй, гаже чем он сам себе никто ему сделать не способен. Не пить совсем? За день рождения любимого и единственного ребенка? Разве кому-то неведомо, что самые безапелляционные ненавистники к алкоголю ни кто иные, как сами бывшие алкоголики? Добровольно пригвоздиться к позорному столбу обличающим ярлыком?.. Нет, выпить стоит. При его физиогномистических особенностях непременно заподозрят, что Ирочкин папочка «подшит торпедой». Выпьет. Свои лимитные сто пятьдесят. Водку для престижа перед гостями наверняка на столы первосортную поставят. Отфильтрованную, процеженную через многие ступени очистки. Не чамор лакать. Но сто пятьдесят – и броню! Неужели он допустит падение отцовского достоинства на глазах толпы народа при сенситивной горделивости юной царицы, сбрасывающей кокон подростковых проблем? Такого она может ему никогда не простить. Безусловно, он будет держаться джентльменом. Джентльменищем! Никто ведь и не обещал, что будет легко. Определенное время Ваньке придется понаходиться в обуянии растелешенных спиртным страстей разношерстного, разновеличино якающего общества. Электролизация искушений ему практически гарантирована. Некоторые из них могут оказаться вельми ярыми и зело настойчивыми… Ни-че-го, Бог не выдаст, свинья не съест. Момент врубления брони не пропустить, затем, до занавеса праздничного вечера – соки, пепси-колу, крепенький чаек. Гипотетически, не всем гостям присутствие родного отца Ирины понравится. Для одного человека оно точно станет шкреботным, совсем не в дугу. Без Вовы празднество не обойдется никоим образом. Никак нельзя! Кто такой Вова? А Вова – это старый и добрый друг Верочки, его бывшей супружницы. О, их дружба намясистевалась нежностями еще в те дни, когда семья Крепилиных со стороны смотрелась счастливой и монолитной ячейкой социалистического общества. Короче, с Вовиной посильной помощью изумительно дорогая женушка наращивала и разветвляла рога на горемычной головушке опостылевшего супруга, коим на тот момент являлся он, Иван Николаевич Крепилин. Да, наращивала и разветвляла. Э-э-э, да что там, он и сам не шибко терялся, то с одной кралей талды-вселды, то с другой. Так что оба хороши – и он, и она… Но Толоковников все-таки гнида. Ни дна ему ни покрышки. И по Вериной квартире это пузатое зловредное насекомое давно ползает хозяином, обладателем обязанностями на мужское покровительство. Присвоенное себе положение Толоковников постарается продемонстрировать и ему. А то нет? Поделикатничает?.. Ждите. Очевидно, Ваньке Крепилину доведется пережить в своей былой фортификации несколько критически неприятных минут. Попохаживает Вовочка гоголем, повозбухает альфа-самистостью. А Верочкины друзья – в том числе и бывшие Ванины, попривыкшие за годы к заново слыгавшемуся составу компании – встанут в крыло Толоковникова. Впрочем, до боя быков дело скорее всего не дойдет –интеллигенция. Торговая, чиновничья… Однако народ у нас невыносимо душевный и тактичный, водевили любит, просто обожает – и своего удовольствия не упустит. А Толоковников – сволота, еще та сволота, вот бы ему… Стоп-стопэ, Ваня», – остановил разгон своей мысли в ненужном направлении Иван Николаевич: «Я на торжество еще даже не попал. Возможно, этот вечер станет самым добрым и радостным воспоминанием моей жизни, а я уже эманации зла к своей душе притянул, накрокодилился... Кыш, кыш, зазлющившиеся думки!» И он с головой опустился под воду. Сидел, скрытый мыльной пеной, насколько хватило дыхания. Вынырнув, ни о чем предстоящем ему сегодня более не размышлял. Распарившись горячей ванной, стал под холодный душ. Ледяными струями освежил тело и мозг. Энергично растерся махровым полотенцем. Бурливо забегала по жилам кровь, мысль заблаженствовала бессмысленным восторгом. Бодрость, свежесть, упругий шаг. Хо-ро-шо!
Захватив с собой, извлеченную из холодильника бутылку «Байкала», шлепая по пяткам подошвами резиновых тапочек, вышел на балкон. С балкона открывался вид на проезжую часть улицы, с перемещающимися по ней автомобилями. Иван Николаевич засмотрелся на дорогу. Покинув конкретику момента, между явью и небытием, выкурил сигарету. Сорвал с бутылки зубцом открывалки крышку. Пил напиток медленно, опустошая бутылку по глотку, задерживая, покатывая по ротовой полости приятную, покалывающую в нежную чувствительную кожу газовыми пузырьками, холодную влагу. А машины проезжали все мимо, мимо, мимо… Белые, серые, красные, зеленые, черные, легковые, большегрузные – они все ехали мимо. Как чудно… Двенадцать лет тому назад подобное наблюдение будило в нем другое чувство. Тогда напевным шуршанием шин по асфальту мчащиеся машины настойчиво звали его в далекий путь. Сейчас он смотрел на дорогу и ни одна душевная струна не встрепенулась. Может, оттого, что многое в его жизни отбылось – проверил, опробовал, кое по чему семеро железных сапог истоптал – и ему не семнадцать, не двадцать, и даже не тридцать пять лет. Не по этим ли причинам он стоял и просто смотрел на дорогу, спокойно, без искорки любопытства, от нечего делать.
Иван сызмала мечтал о путешествиях, мечтал увидеть чужие, незнакомые страны, открыть неведомые для себя земли и народы. Он запоем читал книги, посвященные свершениям и биографиям прославленных путешественников и первооткрывателей загадочных далей. Колумб, Дрейк, Магеллан, Миклухо-Маклай, Пржевальский, Седов – кумиры его юности, золотом тисненные в истории имена. Нескромно примерял он яркие одежды их судеб, овеянные штормами, мужеством, буранами и славой. На Ванюшкину б долю хотя бы толику одержанных ими побед.
До его двенадцатилетия они с матерью квартировали в пригороде, неподалеку от железнодорожной станции. Щекочущий ноздри запах, пропитанных креазотом шпал; стальной скрежет тормозов останавливающегося поезда, прибывшего откуда-то издалека, где тоже живут люди и где он еще не был; громкий голос их соседки тети Лены, объявлявший из диспетчерской чеканящими интонациями телевизионного диктора номера поездов и названия городов следования; перестук колес набирающего скорость локомотива; его прощальный гудок их провинциальной скукотище и безынтересности; красиво мерцающие в ночной темноте цветные огни семафоров… И не единожды он бросался вдогонку за натянутой в далеко лентой мелькающих вагонов, уносящих с удобствами разместившихся в них путешественников в нездешние края. Бежал, задыхаясь от жаркого бега и слез тревожной зависти, скатывающихся по лицу. Эти, которые в поезде, будут проезжать большие и малые города, живописные деревни, пролетарские поселки, похожие на тот, где ему приходится домоседливо тихониться, мимо озер и рек, увидят шелестящие ковылем бескрайние степи, зеленое море дремучих лесов. Может быть, из-за деревьев к насыпи железной дороги подойдет сохатый великан и трубным гласом пробередит окрестности, или накоротке с вагонами пробежит стадо быстроногих косуль. А взрослые пассажиры, плюнув на собственную повседневную серьезность, могут выйти из поезда там, где им вздумается.
Ванька всякий раз досконально готовил свой побег из дома. Рачительно сушил сухари, экономил деньги на школьных завтраках, находчиво подбирал необходимую походную амуницию, затем твердо намечал дату… Но всегда перед непосредственным осуществлением спланированной и выверенной по географической карте акции, в его планы обязательно вмешивалось какое-нибудь нечаянное недоразумение, и расстроенному мальчишке приходилось откладывать замысленное путешествие до более подходящего момента. В надпечалье, в день убега ему всегда становилось особенно жаль свою худенькую, болезненную маму. Зато вечерами, под стук колес спешащих поездов, мечтая, он видел себя Амундсеном, мчащимся на собачьей упряжке по снежной безбрежности к Южному Полюсу, или Колумбом, скрестившим руки на загорелой груди, стоял на капитанском мостике каравеллы «Санта-Мария», вспенивавшей острым носом, набегающие навстречу волны. А во снах: лазурь теплых вод экватора, знойная плавкость очертаний шапок барханов, непролазные сплетения лиан индокитайских джунглей, поднебесная иллюминация северного сияния…
Когда он заканчивал шестой класс, от профсоюза трикотажной фабрики маме вручили ордер на собственную двухкомнатную квартиру, и они переехали ближе к центру. До окон новой квартиры гудки поездов не долетали – вокзал располагался в противоположном конце города, и постепенно юный Иван Крепилин остыл к мечтам о путешествиях. У него появились другие герои и кумиры. В те годы весь мир охватила сущая «битломания». Проникла она и сквозь «железный занавес», в Советский Союз. Ванька заходился в экстазе под звуки дребезжащего старенького магнитофона, купленного на вычет из небольшой зарплаты матери у торговавшего живой рыбой дяди Жоры. «Лав ми ду», — подпевал ломающимся голосом шестнадцатилетний Иван, слушая вокал Джона Леннона. «Люби меня!.. Лав ми ду!» В столпотворении танцующих на дискотечной площадке он толокся, потряхивая ниспадающей на глаза озорной челкой, закудренными на кончиках бакенбардами – в безворотниковом темном пиджаке, белая рубашка и шнурок тоненького галстука, танцевальная дробь выбивалась каблуками черных лакированных ботинок.
Самодеятельные опыты на семиструнной гитаре блистательным успехом не увенчались, музыкальный слух отсутствовал напрочь. «Медведь на ухо наступил», — посмеивалась мама. У его одноклассника Борьки Кандаурова переборы аккордов получались значительно артистичнее. Тогда Ванька, впихнув футляр с инструментом в пылесборник антресольной ниши, уделил повышенное внимание изучению английского языка, на котором хиппово пели именитые ливерпульские хлопцы. Вскоре он не просто подпевал, но и уверенно переводил тексты песен.
«Иестедей» — лилось из динамика на танцплощадке, и семнадцатилетний Иван, с трепетной обходительностью обнимая осиную талию пятнадцатилетней подружки, покачивался с ней на мелодичной волне. Ослепительная музыка, оглушительный танец, и Вера «в небе с бриллиантами». Незаметно промелькнул год их встреч, и под горн областного военкомата Ивана забрили в солдаты. Ракетные войска стратегического назначения. Все два года его армейской службы они обменивались шедеврами амурной эпистолярии посредством авиапочты. Во времена «битломании» девушки еще умели ждать. Через две весны, через две зимы гвардии младший сержант Крепилин, отслужив как надо, вернулся домой. И опять пошли между ними встречи-свидания. Два года вынужденной разлуки лишь усилили страстное, взаимное влечение, а их приятели и приятельницы предвкушали скорые приглашения на свадьбу. Однако они, посовещавшись в узком, интимном кругу, единодушно постановили – сначала все-таки высшее образование. Альма-матер. Без него ничего фундаментального. Кое-что посоветовали обеспокоенные родители заневестившейся девушки. К вступительным экзаменам в ВУЗ готовились сообща. Вдвоем. В Вериной комнате. При закрытых на тонкий никелированный крючок дверях. Алгебраические формулы и тригонометрические функции постигались нерасторжимо с пылкими объятиями и обжигающими медом поцелуями. После успешного зачисления на факультет технологии производства продуктов и организации общественного питания торгово-экономический института, они отправились по двухнедельной путевке в Юрмалу, где Иван, под аккомпанемент плеска волн Балтийского моря, сделал Вере официальное предложение – коленопреклоненно, с пятью ярко алыми розами. Ею благосклонно принятое. Однако пожениться решили через полгода. Контрольный чувствам срок устанавливала Вера, собирающаяся некоторое время безраздельно посвятить учебе. Она так сказала. В первых числах сентября Иван привез свои пожитки в студенческое общежитие. И в двухкоечную комнату они поселились, кстати, на пару с Борькой Кандауровым. С понятливым и тактичным. А Вера часто в гости заходила. Обговоренный влюбленными, предсвадебный целибат оказался изуверски долгим, и они его существенно скостили. Вдвое. На торжественной церемонии в ЗАГСе Верочка выглядела очаровательно – белое, абсолютно белое, белее лебединого крыла платье и воздушное, обворожительно неземное существо, вооблаченное им. В круглосуточном свадебном многопесенье прозвучали все загрампластиненные на тот день у «Битлз» композиции, обое – и жених, и невеста по-прежнему оставались фанатичными поклонниками всемирно знаменитого квартета. После свадьбы Иван из студенческого общежития переехал жить к родителям жены. Под нежной шрапнелью настоятельных уговоров ее папы и мамы, а также смалодушничавшей перед засифонившей неизвестностью Верочки. И зажили они вчетвером. Вместе с тестем и тещей. В роскошной тесноте. Общей площадью сто двадцать метров квадратных. Четыре метра потолки. Считай, на всем готовеньком. А как же, папа и мама изумительно практичные люди, с широко разветвленным блатом и возможностями. И стоило отдать им должное: Верины родители особо не докучали ценными советами, не нудили «каклучшестями», не давили на старшинство. Однако-таки все время в орбите их забот и подсматриваний. Муха без их ведома не пролетит. Бззззз. Зыыыы. Ивану не терпелось уйти из-под их соглядатайской опеки. В автономное плавание. Вера же предполагала для начала обзавестись достаточной материальной базой, а затем уж и определяться в самостоятельную жизнь. Некоторые разногласия во взглядах на первоначальных порах мало влияли на идиллическую атмосферу в семье Крепилиных.
Плодотворное до умственного утомления высиживание лекций, притирка характеров и упрочение родственных уз, сдача и пересдача зачетов на сессиях, непересыхающая медвянность супружеских поцелуев, необременительные подработки, сватаемые предприимчивым тестем, выезды студенческими компаниями на пикники за город и турпоходы с ночевками в палатках – все эти годы их сердечная привязанность мироутверждающе сопровождалась музыкой и голосами Джона Леннона, Пола Маккартни, Ринго Старра, Джорджа Харрисона.
Их молодость. Их процент безоглядного земного счастья. Счастья, отпущенного им на двоих...
Не во всем у Крепилиных состыковывалось желаемое с получающимся, но вовремя подоспевшая веселая шутка и незатухающий огонь взаимопоглощающей любви безболезненно сглаживали выпячивающиеся шероховатости. Лав ми ду, лав ми ду…
И вот восьмое декабря восьмидесятого года. Пять револьверных выстрелов оборвали жизнь вокалиста, аранжировщика и лидера группы «Битлз», легендарного Джона Леннона. Это случилось на тротуаре семьдесят второй улицы города Нью-Йорка. Певца убивали на глазах его любимой женщины. Трагическая весть о гибели Леннона ввергла молодую семью в омут скорби и уныния. Верочка сутками напролет ходила с опухшими от выплаканных слез глазами, а Иван, ничуть не находя в этом признаков психического отклонения, разговорами, траурным видом разделял с юной супругой, случившееся в Америке горе. Диски с записями песен «Битлз» крутились почти все незанятое рабочими часами время.
Долгожданное получение дипломов, внитие на профессиональное поприще, обретение молодыми специалистами (не без папиной помощи) собственной отдельной квартиры, обустройство уюта семейного гнездышка, путевки в крымские санатории и заграничный вояж в Болгарию, под Варну, на курорт «Золотые пески» («Златни Пясьци» прозвучало бы по-болгарски).
Богатели, добрели, становились зрелее и мудрее. «Битломания» излечивалась искуснейшим из лекарей – жизнью.
Вера заведовала мясомолочной секцией в модерновом двухэтажном гастрономе, Ивана протолкнули в замдиректора быткомбината крупного промышленного предприятия. На территории предприятия находились три продуктовых магазина, два промтоваров, несколько столовых, ателье, парикмахерская, сапожная мастерская. На этой «хлебной» должности он сменил, убредающего на давно заслуженную пенсию двоюродного Вериного дядю. А тестюшка обожал при каждом удобном случае, напоминать о виртуозно прокомбинированной услуге. Как будто ему от благодарного стола не перепадало? И елось, и пилось, и налево уходило с наваристым прибытком для фамильного клана. Обставили привередливо квартиру, в присущих представителям номенклатуры вкусах – буквально вся обстановка по приличествующим ГОСТам. Купили новенькую «ладу». Заменили стандартную советскую сантехнику на импортированную из братской Чехословакии. Вступили в дачный кооператив. И в намечаемых планах – не сбавляя набранного во врастании темпа – все наипрестижнейшее, все наиновейшее, все наикачественнейшее.
На десятом году супружества в семье Крепилиных произошло знаменательное событие. Родилась Ирочка. Счастливы были все, а Иван Николаевич от счастья был на седьмом небе. В малышке он души не чаял. Мог часами смотреть за нею, тетешкаться, прислушиваясь к ее уаканью. С работы летел, представляя собой немалую опасность и для опрометчивых прохожих, и для встречного автотранспорта – сломя голову, красный дым столбом. Не терпелось окунуться в семейные радости. Жена сидела дома, оформив трехгодичный декретный отпуск по уходу за ребенком. Никто и не сомневался, что из Верочки получится любящая и внимательная мама. А Ивану Николаевичу прибавившиеся хлопоты и заботы составили главную усладу его сердца…
Их дочурка. Их Ириночка.
Выйдя из декретного отпуска, Вера Александровна вернулась на прежнее рабочее место. Через год ее выдвинули в директора гастронома. Райисполкомовские партфункционеры посчитали – очень достойна. Иван Николаевич принял должность директора быткомбината. Поднаторев в руководстве им, обкапиталившись нужными связями в различных сферах обслуживания населения дефицитами, он культбитциозно стал дошлым хозяйственником и снабженцем. Превратившись в очень полезного человека для заводской верхушки. В некоторых вопросах – незаменимого. А с легализацией в СССР частного предпринимательства, он открыл кооперативный видеосалон – в три зрительских зала, с уютным семейным кафе в его фойе – в котором предоставлял для просмотра резко востребовавшиеся советскому народу фильмы. С чернухой. С клубничкой. С гнилостным душком. Фильмы – маде ин не наше, маде ин Амэурыка. Дорвались «совки» до запретного плода. Стриги купоны, доколе он сладок и не приелся. И Иван Николаевич не терялся, стриг.
Все наипрестижнейшее, все наиновейшее, все наикачественейшее.
Верины родители были весьма предовольны. Верочкина квартира сияла новогодней игрушкой. И Верочка в ней – павою. Да и зять оказался на поверку небезнадежен.
Заодно с папа и маман была довольна своей удачно складывающейся семейной жизнью Вера Александровна.
А вот самому Крепилину все больше стало казаться, что оброскошествованный быт, а также неуемные потуги по его дальнейшим модификациям – безызменно, уже автоматически заведенным режимом – в чрезвычайных, в неотложных необходимостью надобностях, беспристрастно поглощает их прежние светлые чувства без остатка. Исподволь – по раздорчику, по покупочке, по упавшей с небес тысчоночке.
Иван Николаевич, обнаружив прогрессирующее между ним и его женой охлаждение, запаниковал, он наивно захотел исправить давно ими начатое, немедленно его переиначить, а Вера Александровна недоуменно пожимала, заметно округлившимися плечиками и злилась на необъяснимое, детское какое-то упрямство – ни с того ни с сего взыгравшее вдруг в ее покладистом доныне муженьке. В тот, возможно, самый решающий момент они не поняли один другого или, что вернее, они не соизволили глубоко вникать в суть выявившихся однажды диссонансных сигналов. Затем последовало то, что и должно было последовать – недопонимание наслаивалось на недопонимание, и они вовсе остыли в отношениях. Общими у Крепилиных оставались: квартира, машина, мебель, ковры, посуда, и… дочь. Вера Александровна рьяно увлеклась скупкой ювелирных изделий, самообразовываясь во все более утонченную их ценительницу. Помимо предметов из желтого металла, она не упускала из поля зрения и драгоценные камни. Иван Николаевич завеялся в лавьючении романчиков. И вопросов друг к другу у них становилось не в пример меньше. Однако самое важное – запасники семейного бюджета пополнялись неукоснительно. Дом стоял полной чашей.
Но отчего ж вечера Ивана Николаевича запружаются тоскливой тревогой, и он, для успокоения мятущегося в нем, полюбил горькую? Бывало, пил и в одиночестве. Нередко в таких случаях он располагался на балконе. Блюдцевидный деревянный столик в скандинавском стиле и кресло-качалка, плетенное из натурального малайского ротанга, находились в его безоговорочном распоряжении хоть ежевечерне. Покачиваясь в кресле-качалке, он вальяжно поцеживал из серебряной рюмочки водку или коньяк и обозревал панораму, предоставляемую его взору с высоты восьмого этажа.
Двухэтажки, выстроенные строгими шеренгами – согласно архитектурным тенденциям казарменного соцреализма. Череда коротких аллеек, вылиненных саженцами молоденьких топольков. Дом культуры, с венчающей его крышу готической башенкой со светящейся пятиконечной звездой на шпиле. И вечно живая, шумящая дорога.
Прямо под окнами их дома протянулась автомагистраль общереспубликанского значения, связующая крупнейшие агломерации страны и выходящая на Киев. Четырехполосная, по две полосы на встречках. С балкона восьмого этажа он получал прекрасный обзор. Особенно ему нравилось наблюдать за ночной автомагистралью. Бесконечное, беспрестанное движение огней, бежавших в ряд – одни за другими. Одни убегали вдаль за горизонт, остальные их нагоняли. От наблюдения за движущимися в ночи огнями на душе становилось как-то светло и празднично. Достаточно часто на Ивана нисходила сентиментальная грусть, и тогда он вспоминал детство, свои мечты о дальних странствиях. И даже уже лежа в постели, рядом с непримиримо повернувшейся к нему спиной спящей женой, он заслушивался гимнами дороге. В конце концов она стала требовать его в путь. Каждый долгий взгляд на дорогу порождал беспокойство в душе Ивана. И в итоге идея распрощаться с опостылевшим отчим краем с ним будто сроднилась. А что дома? Семейная жизнь пошла наперекосяк, брак разваливался, любимая дочь и та воротила от него розовую мордаху, и, мельтеша ярко-голубыми бантами, вплетенными в косички, вприпрыжечку вокруг обожаемой мамочки. На работе дела не лучше, ловко состряпанные мошеннические комбинации грозили выплыть наружу. С прошлой недели в административном здании завода непрошено появились степенные мужички в темных костюмах, и совершенно бесцеремонно суют свой нос куда надо и куда не надо. Директор завода ходит словно в воду опущенный. Добром это не закончится. Не зря тонко чувствующий ситуацию Корней Владимирович – главбух ЗАО, залег в больницу с диагнозом: обширный инфаркт. При названном диагнозе интенсивно не подопрашиваешь, будь ты хоть из КГБ. Хитрющий старикашка. Еще при Хрущеве приноровился.
Тем пасмурным августовским вечером он так же, как и сейчас, был на балконе. Сидел недвижным. В своем любимом кресле-качалке. С неба, накрывшего город дерюжной холстиной, моросил непрекращающийся с полуденного часа противный мелкий дождь. По балкону перекатывались ветром пустые бутылки из-под пива. Он смотрел вдаль, ничего перед собой не видя, кроме серой дерюги небесного плача. Его голова была занята слишком удручающими думами. Подтвердились самые дурные предчувствия. В этот день он побывал в городском ОБХСС, и, после содержательной беседы, Ивана Николаевича вынудили дать подписку о невыезде. Придирчивые вопросы следователя, факты, приведенные им по существу разговора, очень встревожили Крепилина. Все свидетельствовало об осведомленности органов о грубых нарушениях закона, допущенных при приватизации предприятия, а также о некоторых других хозяйственных махинациях, позволивших украсть из бюджета государства немалые средства. А следствие только набирало обороты. Директор быткомбината понял, что запахло жареным, в ближайшем будущем следовало ожидать арестов. И он тоже не загуляется на свободе. Его нисколько не утешал тот аспект, что тюремный срок он получит поменьше остальных. Крепилин все-таки являлся лицом подневольным и выполнял распоряжения вышестоящего руководства. Но при дележе подваливавших неправедным путем барышей ему неизменно перепадали его дивиденды, от которых он ни разу не отказался. И Крепилин отлично осознавал, что берет эти деньги как соучастник преступления. Теперь надвигается вполне объяснимая расплата – на горизонте замаячили тюремные нары. На законных основаниях. И сидеть придется. Три года, пять – не имело принципиальной разницы, расставаться со свободой не хотелось даже на месяц.
После тягостных и мрачных раздумий Иван пришел к выводу, что, если он не желает сербать тюремную баланду, из склепавшегося паскудства у него остался только один выход, а именно податься в бега. И бежать нужно в края, как можно более отдаленные от родных палестин. Самым блестящим вариантом вызначалась Сибирь – бескрайняя и безбрежная, по-медвежьи косматая и дремучая. Тьмистые дебри таежных массивов надежно укроют беглеца от беспощадного замаха карающего меча Фемиды. Кто всерьез возьмется за его розыск по труднопроходимым лесам, кому он особо-то нужен? Тем паче, Украина с Россией отныне отдельные государства. Яка росиянам до биса справа к беглому, проворовавшемуся на Украине заводскому управленцу? Им собственных ворюг ловить недосуг, столько всевозможного жулья кругом развелось. Итак, жребий брошен: он спешно передислоцируется в Сибирь.
С принятием конкретного решения Иванова тревога погасла и пиво пошло в охотку.
По шоссе мчались огни. Одни за другими. Одни за другими.
Скорее. В Сибирь. На Камчатку. Куда угодно. Только подальше от этих кризисных бездеятельным выжиданием мест.
Вперед, к освежающей бытие новизне впечатлений! Прощай грусть-тоска, горькая кручина!
Гип-гип! Ур-ра! Гип-гип! Ур-ра! В неслабо просматриваемой перспективе – ничем не угнетаемая жизнь – с верхнего поля чистого листа!
Из дому Иван вышел спозаранку, едва за окном заперламутрило рассветом. Жена и дочь крепко спали. Иван же провел свою последнюю ночь дома без сна. Нет, он не казнился душевными муками оттого, что уезжает надолго, а возможно и навсегда, отнюдь – он был безгранично счастлив от одной этой мысли, Иван не ложился в постель из-за боязни проспать подобранный им час ухода из своей семьи. Уйти нужно вовремя. Незаметно. Неожиданно. Без скандалов, криков и слез. Чтоб наверняка, чтоб не заменжеваться. Имущество, понадобящееся ему для начала новой жизни вместилось в два винтажных кожаных саквояжа средних габаритов. В них он упаковал личные вещи, преобладала теплая одежда – Сибирь славилась свирепыми морозами. Из пачки долларов, собранной из банкнот различного номинала, отсчитал половину и оставил ее на видном месте, поверх малословной прощальной записки. Придя на вокзал, купил билет на первый попавшийся поезд, пересекавший государственную границу Российской Федерации.
Его соседями по четырехместному купе оказались: длинноногая, улыбчивая студенточка; летчик, с новенькими лейтенантскими погонами на плечах, но с выразительной мужественностью бывалого аса на остроносом загорелом лице; тридцатилетняя худощавая брюнетка премиленькой наружности. Едва рассовав поклажу, попутчики, все трое, сгрудились у открытого окна и стали переговариваться с провожающими их в дорогу. Иван Николаевич, присев на нижней полке, развернул захваченный из дому сборник рассказов, споро накачиваемого читабельностью, питерского писателя Михаила Веллера. Но для того чтобы признать, что его глаза проскальзывают по строкам текста без вчитки, ему потребовалось совсем немного времени. Нить повествования терялась им посекундно, а взбудоражившееся в нем бросало оборвавшееся сердце в жаровню душевного непокоя. В тридевятый раз уверившись в том, что содержание пролистанных страниц остается ему недоступным, Крепилин отложил книгу и перебрался поближе к спинам попутчиков. Ивана Николаевича необъяснимо обостренно заинтересовала специфика привязок его соседей по купе.
Летчика провожали два товарища по учебе в летном училище. На их голубых погонах золотилась крупная буква «К». Они так и сыпали шутливыми напутствиями. Лейтенант проказливо откликался. Некоторые из шуток не нравились чопорной мадам в элегантной шляпке со страусовым пером, наблюдавшей свою дочь в одном купе с принимателем напутствий. «И ржет-то, ржет, как бьющий копытом в землю жеребец!» Материнское сердце подсказывало ей беду – уж больно красив был загорелый молодчик в офицерском мундире, а ее Оленька еще слишком юненькая и глупенькая. Белоснежный платочек прижался к набрякшим слезами векам… Брюнетка, потряхивая длинными волосами, торопливо, частя скороговоркой, напоминала мужу – исполинского роста мужчине с серебряными висками, державшему за руку мальчика лет двенадцати – о том, что у Стасика трудности с математикой, а Галина Викторовна к нему придирается, и что у Гены горлышко слабенькое – туда-сюда и болеет ангиной, поменьше ему позволять мороженого. А мужчина, слушая инструкции уезжающей жены, покрикивал невпопад, ощупывая ревнивым взглядом сверкающего тремя рядами зубов скороспелого лейтенантика и изображающего великосветскую флегму фасонисто костюмированного пижона постарше.
Ивана Николаевича, естественно, никто не провожал. Зато за ним никто и не гнался!
Наконец-то объявилось об отправлении. Все вокруг сделались еще крикливее. Перекрикивая друг друга, кричали и провожающие и отъезжающие. Сумасшедшая какофония надрывающихся криком голосов. Крепилин невольным жестом закрыл нижнюю половину лица. Вскоре состав дернулся, и поезд, подав сигнальный гудок, под звуки бравурного марша «Прощание славянки» томительно тягуче тронулся в путь. Курсанты, смеясь и помахивая сорванными с чубатых голов фуражками, побежали за их вагоном.
Иван Николаевич притиснулся плечом к лакированному дереву оконного переплета. Вдавчиво. Его погрустневший взгляд не расставался с медленно уплывающим назад вокзалом.
Полукруглая громадина фасада стеклобетонного здания, воспламеняющаяся поднимающимся по небесному своду солнцем. Пятнадцатиэтажная железнодорожная гостиница. Развевающиеся на флагштоках полотна государственных флагов стран СНГ. Неоновый призыв кушать в «Макдоналдс».
Поезд набирал ход. Курсанты отстали. Затих в отдалении оглушающе звонкий марш.
Город еще не проснулся. На дорогах – сонные тараканьим одиночеством машины. По безлюдному парку бежал заядлый физкультурник. Мел ступени «Дворца спорта» дворник. Циклопский баннер, занимающий полстены многоэтажного здания, зазывающе советовал держать свои сбережения в самом надежном банке страны, в респектабельном «Авале». Бледно-розовые стены станкостроительного завода с торчащими из-за них закопченными коробками цехов.
Городские постройки разгонисто выпускали из себя вереницу ускоряемых локомотивной тягой вагонов.
Частные дома, захламленная мусором пустошь заброшенного овощехранилища, скудная деревьями дубовая рощица, автотранспортное предприятие.
Быстрее и быстрее стучат колеса. Тутух-тутух, тутух-тутух. В открытое окно врывается тугой ветер, треплющий бело-синюю занавесь. На горе показался, давеча покинутый пассажирами город. Поля. Перелески. Ручьи. Дымящиеся трубы пивного завода. Небольшой поселок. Тутух-тутух, туту-тутух, тутух-тутух. И снова поля, перелески, ручьи. Промелькнула и скрылась из глаз станция, возле которой проходило детство Ивана Крепилина. (Поезд, не обозначая остановки, проследовал дальше). Растворилась за сиреневой дымкой почужевшая сторонка, оставалась позади прежняя жизнь. Тутух-тутух, тутух-тутух, тутух-тутух. Мещанские потребности Веры Александровны, ее придирчивость в денежных отчетах и фригидная ее бесстрастность к нему как мужчине. Капризная взбалмошность дочери. Аферистичная морда Иванового шефа, с постоянно бегающими влево-вправо, по-рачьи выпученными глазенками. Подсчеты, подбивки, отмывки, откаты. Соответствие и наличие товара. Изматывающий душу, пытливый взгляд неподкупного следователя… Тутух-тутух, тутух-тутух, тутух-тутух… Танцевальная площадка парка культуры имени маршала Конева. Студенческий городок. Обмен визитами между молодыми семьями. Восторженное «Ванюха!» с порога кафешки, где собираются по субботам старые друзья. Шкодливые вылазки по ресторанам и гостиничным номерам. Кресло-качалка на балконе восьмого этажа. Тихие вечерние сказки засыпающей дочке… Тутух-тутух, тутух-тутух… Прощай – прощай, прощай – прощай… Тутух-тутух, тутух-тутух, тутух-тутух, тутух-тутух, тутух-тутух…
Жизнь в купе приводилась в сообразность дорожным надобностям. Студентка обязала спутников мужского пола – под незамысловатое «честное благородное» – потерпеть пару минут в коридорчике. «Ноу проблем, бэбби». Когда они вошли обратно, она сидела на нижней полке, подогнув под себя ноги, и перелистывала сборник научных работ доктора Юнга, переменив фатиновое платьице отороченное рюшечками и оборочками на полушерстянное трико, выдающее в ней опытную путешественницу. Брюнетка увлеченно занялась вязаньем, причем ее живые, черные глаза бойко постреливали на попутчиков. Мужчины общий язык нашли гораздо быстрее, уже через полчаса они говорили на «ты» и, недолго собираясь, пошли в вагон-ресторан. Там выпили по парочке бутылок пива. Вернулись в купе, где у Ивана Николаевича в саквояже была припасена поллитровка «Арарата». Предложили дамам, те – отказались. Лейтенант огорчился, Иван Николаевич не очень. Пили понемногу, по полрюмочки. Но асу и мизерной дозы сделалось достаточным. Послышались рассказы о насыщенных героическими деяниями и изобилующих приключениями полетах. Байки чересчур пестрили проявлениями безудержной удали и авантюристичности натуры лейтенанта, чтобы даже вдруг статься правдой. А они и не предназначались слуху житейски искушенного Крепилина, лейтеха не такой простак. Ивана Николаевича откровенно забавляли мечтательные взгляды авиатора, замирающие на нудящейся над толстенной книженцией голубоглазой, длинноногой красавице. Крепилин вежливо выслушивал очередную историю и неприметно подмигивал брюнетке, уже смекнувшей смотать шерстяные нитки в клубок и воткнувшей в него спицы. Повторное приглашение составить компанию встретилось дамами благосклонно. «Исключительно ради знакомства. По чуть-чуть».
Студентка, в упоительном восхищении, широко открыв пленительные очи, голубоглазо внимала скромнейшим описаниям своих подвигов мужественным героем. И тот вошел в крутое пике… «Сам Леонид Макарович Кравчук неоднократно подчеркивал на совещаниях высшего военного руководства страны, что во всех ВВС Украины не найдется пилота, сравнившегося б с отвагой и летным мастерством Сани Морковина… Летит их звено, значит, над Персидским заливом… В самый разгар пиндоско-иракского инцидента… Тудовчь, откуда-то из-за облаков выпорхнул «Торнадо», есть такой натовский перехватчик – и прямо на них… СССР соблюдало нейтралитет?! Много вы знаете, штатские!.. Делаю «косую петлю», захожу пиндосу в хвост и жму на гашетку… После дешифровки агентурной депеши из штаба дают вводную... Тудовчь, «стингером» с гор по нам пальнули. Включаю форсаж, валю самолет на крыло и ухожу с прицела атаки… Самолично Леонид Макарович… А в вполне обозримом будущем – генеральские погоны, с большими золотыми звездами…»
Иван Николаевич, тогда еще мужчина сполна преисполненный эротоманскими гормонами, приударил за черноглазой соседкой. Та подкупающе ему улыбалась и подвздошно мнилось совсем была не прочь. Добродушно поглядывая на флиртовавший напропалую молодняк, они вели обстоятельный житейский разговор… Марина едет на заработки в Москву. Знакомая подсобила завербоваться на долговременную вахту в стройбригаду. Уникальная возможность зашибить приличные гроши. Дома у нее остались муж и двое детей, два мальчика – двенадцати и семи лет. Туда попозже, как только делом докажет бригаде свою высокую трудовую квалификацию, она и мужа перетянет в Москву. За детьми присмотрит свекровь. А им с мужем надо зашибать, пока здоровьем не обижены. Иван Николаевич, ухажерски учтивясь, во всем с нею соглашался, даже если в ее рассуждениях что-то ему претило... Он аналогично держит путь на заработки, однако не в благоустроенную Москву, а на морозный Таймыр, бурить нефтяные скважины… После смерти жены минуло уж два года, а он до сих пор себе места не находит. Ничто не радует в жизни безутешного вдовца... Жаль, детей Бог не дал… Теперь-то ему и терять нечего… И у самого от собственного горького повествования в горле запершило…
«Что ты, Ваня, ты еще молод и все у тебя впереди…»
Маленькая, хрупкая ладошка зажата в его руке. Доверчиво лежит, не бьется.
Вот и славненько!..
«А на Таймыре – мерзлота, снежные бураны… Не встретил вот такую, как ты – красивую и человечную душою…»
Поздней ночью целовались с Мариной в тамбуре. Целовались, но до большего она не допускала. А ее теплые, мягкие губы показались слаще малины… Ох, какова плутовка!
В Москве, на конечной станции следования поезда, они все обменялись адресами и телефонами. Крепилин отделался вымышленными адресными координатами.
А дальше Ивана подхватила веселая стремнина свободы. Его абсолютно ничто не связывало. Ни единого знакомого лица, ни единого знакомого дома. Он засыпал в одном городе, просыпался в другом. Сбывались романтические грезы его детства. Сбывались. С принципиально существенным дополнением – дорога обильно орошалась спиртным.
Вояжируя по таежной огромности Сибири, Иван Николаевич ненароком протрезвел и озаботился – в каком же месте ему пускать корни для зачатка нового жизненного цикла – Сибирь-то велика. Однако в его положении предпочтительнее б дремучая глухомань. И он, плутая между могучими стволами вековых деревьев, забрел во вбуреломленный вглубь тайги поселок. Сняв угол у одинокой старушки, по ее совету и не без ее протекции устроился работать сплавщиком леса. Работенка как раз для него. Изнурительный физический труд, убивающий всякую мысль, не затрагивающую день сегодняшний. И ребята в бригаде собрались молодцы, как на подбор, словом, сибиряки, какими он их себе представлял: жизнелюбивые, дюжие, опористые. Любой из них был готов за Ваньку Крепилина и в огонь, и в воду, как невдолге и он за любого из своих новых товарищей. Настоящая мужская дружба, стяженная тяжелым совместным трудом и немалым риском. На родине о таких друзьях он мог только помечтать. Иван гордился собой за то, что он за сравнительно короткий период сумел добиться уважения незнакомых ему прежде сильных мужчин, и еще, что более важно – доверия. Он – один из них, равный среди равных… И место жительства выбрано им удачно. От каждодневно видимых глазу пейзажей захватывало дух. Беспредельный размах лесных просторов, величавое течение широководной реки, свежий до головокружения воздух – неописуемая благодать вековечной дреми первозданности.
Работа работой, но и о полноценном отдыхе здесь не забывали. И отдыхать умели, как и работать, от души. Охота, рыбалка, походы по реке на байдарках, гонки на быстроходных катерах. Охотились в лесу, полном зверья и птицы. Зайцы, косули, лоси, кабаны, медведи, тетерева, куропатки, на болотах – утки. Живность водилась в неисчислимом изобилии. Рыбачили на реке и двух глубоких озерах с зеленой, с прочернью водой – кишмя кишевшими жирной рыбой. А ночью сидишь возле костра – над головой ультрамариновое небо, усеянное крупными, ярко выпячивающимися из бездонности Вселенной звездами, в котелке уха закипает – наваристая, с задеристым ароматом, волки за густым кедрачом завывают, рядом надежные друзья, под рукой ружье и нож. Тайга! Вдыхаешь полной грудью свободу, а надышаться не в силах, грудь распирает вольным раздольем. Как тут не чувствовать себя молодцеватым, смелым, трехжильным.
Всем устраивал его этот таежный поселок, но минуло около двух лет с того дня, как он появился здесь, и на сердце у него что-то заворочалось, засвербело. Затосковал. Ничто не в радость, ни к чему душа не лежит. Не сиделось беглецу на отжитом им месте. Поняв, что ему с собой не совладать, одним погожим солнечным утром Крепилин – кое-как сформулировав причину своего поспешного отъезда начальнику лесозаготовительного участка – взял в поселковой конторе расчетные и поволочился перекладными в Красноярск. Заработанные в тайге деньги спустились в краевом центре за считанные недели. Ничуть не горюя о пропитых средствах на существование, прилепился к шабашникам – мастеровитым ребятам из плотницкой артели. Через пару месяцев он уже лихо тюкал топором – срубы, коровники, амбары – при разъездах по бывшим колхозам и совхозам Красноярского края. От артели отпал, завидев огни Тюмени. Его снова поманила ночная жизнь большого города, да и накопленные за шабашки дензнаки так и просились в разгул. Снова кутил с трезвонным фурором буйного, удачливого купчины. Разгоняя ипохондрию туземных выпивох неслыханными щедротами угощения на «халяву». Не скупясь на чаевые, коньяк и паюсную икру. Кутил – небо овчиной выворачивалось. Но каковы бы ни были накопления, они имеют свойство истощаться, их пополнение обязывает к постоянным заботам. Кем только потом не довелось ему быть: и сварщиком, и монтером, матросом на рыболовецком сейнере, работал в геологической партии (разведывали залежи каких-то редких минералов), шоферил, слесарничал, столярничал – кубарясь перекати-полем по всей матушке Сибири, переменил с десяток профессий. И все это время душа просила водки. Шли месяцы, годы – душа уже не просила, она требовала водку, и чем дальше, тем категоричнее и категоричнее… Пил от радости, пил в печали, пил просто так, под любое настроение. Стакан с водкой сделался его постоянным спутником и самым верным товарищем.
В результате одной из разгуляйнейших оргий Крепилин потерял все свои документы. Теперь ему стало сложнее с получением хорошей вакансии, и он погрузился в пьянство беспробудное. Где-то подрабатывал, что-то воровал. Однажды очнулся – с раскалывающейся с перепою головой – в дружелюбной шайке-лейке бомжей. Особо не удивившись наблюдаемому явлению, он ударился вместе с бродягами на поиски похмельного. Ему как-то очень быстро пришлось по вкусу их безалаберное существование, без каких-либо чрезмерных запросов и проблем – есть на сегодня бухнуть и пожрать, значит, день задался. Чего еще желать? Такая жизнь незаметно вобрала его в себя, затянула, как в топь, поглотив поскребыши честолюбивых планов на будущее, и он, с разнузданным облегчением, растекся в примитивизме человеческих отношений; крокодилы-змии-скорпии обрели в Крепилине свой дом, из уговорчивых гостей делаясь его полновластными хозяевами.
Проболтавшись с ватагой бомжей по городам и весям необъятной Сибири около трех лет, Сивый (к упомянутому моменту, Крепилин обзавелся прилипчивой кличкой), прослышав о том, будто бы в Москве расцвел чуть ли не бомжачий рай, потарахтел товарняками вперемешку с пригородными электричками к первопрестольной. Насчет рая слухи оказались, мягко говоря, чересчур преувеличенными, в чем он не замедлил убедиться, едва ступив ногой в порванном кеде на перрон Казанского вокзала столицы России. Его встретили. Сноровисто. Не хлебушком с солью. Встретили, обматерили, отгупали. Естественно, он и не помышлял, что здесь чудесным образом отыщутся осчастливленные его прибытием, но не настолько же гостеприимно – едва приехамши. Первая московская ночь Сивого прошла на жестких нарах с клопами. И попили ж с него кровушки кусучие букашки!.. Вонючая, прохлорированная камера заодно с ним приютила воронежских и курских босяков, подобно Сивому, клюнувших на запущенную кем-то в лет утку о бомжачьем Эдеме. Продрыхся под разнотоноголосый храп. Впрочем, то ли видали. Наутро по-новой отгупали и выпустили, порекомендовав отчаливать и грести размашисто веслами до финиша во Владивостоке. Наивные! Не затем он сюда пробирался через всю Россию, чтобы, только показавшись, ретироваться. Подумаешь, набили морду да сапогами по бокам попинали. Его оным на испуг не возьмешь. Не в те ворота, засранцы. Слабо ориентируясь на маршруте, наугад, Сивый оголтело рванул в колоброжение тристаградного мегаполиса. Ищи его свищи. А тут – московская бомжетня, лиха не хлебавшая – нагла, спесива и весьма жестока к понаехавшим чужакам. На правах исконных аборигенов. «Мы – грят – аборигены». Ну прям: Папуа-Новая Гвинея. Смешно не смешно, но «аборигены» тоже отгупали Сивого, и не единичным случаем. Москва бьет с носка, Москва слезам не верит. Взрываясь возмущением, москвичи не желали видеть нового подселенца в «своем городе». Но в пылу азарта он проигнорировал как рекомендации ментов, так и еще более настойчивые рекомендации жадных местных люмпен-традиционалов – и, забежав в нелегальщину, в подполье, конспирируясь белогорячечным привидением – зажил вольными хлебами по закоулкам столицы. Рай, конечно, не выбдевался и в миражах, но без водки не скучал. Город большущий – мозгами шевели и не зевай. Били, гнали, а все равно от Москвы не отчаливал, на целых два года пришвартовался Сивый к московскому причалу.
Невзирая на все прелести столичной дармоедщины, Москва со временем надоела. Надоело бояться инспекторов санэпидстанции, ментов, бандитов, миграционных перемещений стад «аборигенов», обыкновенных психопатов. Надоело ощущать себя амебой – расплывчатой и бесхребетной. Надоело – заискивать, любезничать, унижаться. Надоело – не понимать того, что с тобой происходит. Обрыдла столичная суета, беспокойная и докучливая. И Сивый – вдоволь нагрузившись тумаками, зуботычинами, пинками – отбыл из неосуществившегося бомжачьего рая – стремглав – в полюбившуюся его сердцу Сибирь. Она ждала его, как мать родного сына. И дождалась. Он опять закочевал по ее необозримым просторам. Красноярск, Ноябрьск, Тюмень, Сургут, Батагай, Норильск, Туруханск, Барнаул, Омск. Из города в город, из города в город. Он никак не мог нигде остановиться надолго. До его разумения не доходило, то ли он убегал сам от себя, то ли настигал свою собственную, неведомо куда устремляющуюся тень. На все начхать… Или нет?
Москва разболтала его окончательно. Желание зарабатывать на кусок хлеба трудами праведными у Ивана пропало совсем. Хоть шаром покати. И не пытайтесь доказать Сивому обратное. Неужто в обязанность грыжу наживать, если можно вымудрить иные практики. Попрошайничал, копался в мусорниках и на свалках, отбирал у слабых, не чурался воровства. Руки сами тянулись к тому, что плохо лежит, да и разинь не упускал. Попадался – били. В следующий раз хитрее надо бы суметь, если живым отпустят. Сивый – заматерел, приловчился к разным условиям приспосабливаемости, но сам, будучи матерым волчиной, ожидал сочувствия и снисхождения. Однако это где-то в глубине его сознания, на подкорочном уровне. Мир гремит пустотностью разнояканья. И он в сказанном убеждался неоднократно. Хоть жалуйся, хоть вой, хоть криком кричи, ты один кому по-настоящему дороги твое счастье, твои желания и радости, люди знать о них не даровиты, сердце каждого внабой натревоженно собственными планами и мечтаниями, оттого мир – бесконечное поле битвы. Писк, рев, клыготание, скрежет зубов. Жизнь белковых организмов, никто натурально никому не друг и не враг – есть только инстинкты. Успеть урвать, проскочить, увернуться, поиметь причитающееся. Осознав первичность претензий организменного, легче приспосабливаться, легче выживать.
Закужутев душой, Сивый никому не верил, ни на кого не надеялся, да и сам мог кого-то пожалеть чрезвычайно редко, делая это, исходя из совсем уж непонятной (даже себе самому) прихоти. Только из прихоти. (И сверхчеловек Баркашик о том вещал). Бывало, он радовался чужой беде. И неспроста. После той радости собственные горести куда проще сносились. Тот – без руки, тот – без ноги, а другой и вовсе без двух рук и слепой в придачу. Им похуже, потруднее, не мне хреновее всех. А чужой бедой чего ж не утешиться?.. В обживаемых компаниях Сивый никогда не терялся, не позволял подминать себя кому бы то ни было, он не стал слабым в этом жестоком отовсюду мире. Сивый – клыкастый самец, он способен постоять за Свое, отомстить за обиду, он мог позволить себе, будучи в хорошем настроении, проявлять доброту, случалось и заботу о ком-то, однако вторгшись собственным желанием в желания другого человека, корежа их, навязывая другому собственные императивы и приоритеты, он деятельно доказывал остальным могутность своей натуры. И у него затверделось мнение, что сила сильных в умении причинять ненаказуемое зло, и что сиречь в этой силе вся жизненная правда без прикрас. Лучший кусок – сильному, само сексуально притягательная самка – сильному, самое теплое место у костра – сильному. Создавалась необходимость – и Сивый отстаивал право сильного в бою. Драк не боялся, как и не боялся пустить кому-то юшку ножом. Не всегда выходил из драк победителем, но затем брал хитростью и зорким расчетом. И его уважали, особенно те, кто послабее. Сильный ведь не только зло причиняет, при иных обстоятельствах и защитить сможет.
Бесповоротно сделавшись Сивым, бывший интеллигентный человек, Иван Крепилин – зажил облегченно проще, упростившимися помыслами и желаниями. Насколько он теперь стал ближе природе! Первобытной, дикой… Надо всем возобладали здоровые – то есть, естественные инстинкты. Пришли к полному соответствию эмоции, ощущения, мысли. Захотел – сделал. Чувства и мысли слились воедино, без раздумий и растрясывающих напор решимости сомнений. Ну и что с того, что подобными мыслями-действиями живут те же собаки, крысы, лягушки, гусеницы? Не в природной ли откровенности заключена настоящая жизнь? Не назад ли, в дикую первобытность агитировали нас многие мудрецы-философы, начиная древними эллинами? И верно, что может быть естественнее и приятнее этого – вкусно жрать и наслаждаться – водкой, анашой, бабами – всем от чего в кайф. Внутренняя (самая твоя) радость – в исполнении твоих самых откровенных желаний. Жрать и наслаждаться. Дикая природа, все живое в ней живет естественными законами. И бегемоты, и самые мельчайшие бактерии. Не человек ли все усложнил и запутал, бездарно запутавшись сам. На кой ляд? Скорее всего, в надменном стремлении непрошенно облагородить фальшивыми красивостями саму органическую природу. Как будто, если у человека имеются кишки, желудок, половые причинности, их почему-то нужно стыдиться. Смешно? А то, что человек в химической расшифровке: оксинитроуглеводород в коллоидном состоянии, плюс примесь слизистых нечистот – это вам не смешно? Как вы допускаете, что ваш высокородный, перфектно-идеальный дух помещается в грязном сосуде, да еще вкупе с нечистотами? Сейчас же выпустите его вон! Воспарите в прозрачный эфир! Заодно не смейте посещать туалет. Ведь по-каковски сие дело не эстетично, не красиво, не великолепно, лишающее важности даже королеву. Каково самообольщаться нафарисействованным, сидя на унитазе и справляя большую, весьма неотложную нужду... И Сивый такой же! А вам он советует для пущего усовершенствования доктринерской аутентичности – держите свое дерьмо при себе, оставаясь всегда на высоте… Фи?! Вам не благородно? Ах, вонюче! Ну, нет, не зажимайте, ханжи, нос! Можете закрыть глаза и под себя не смотреть, но хотя бы понюхайте, прочувствуйте источения жизни.
Кто петюкнул, что Сивый не способен сконструировать стройную цепь логических умозаключений? Не Кант, само собой, и не Гегель, но имеется и у него крепко сколоченная концепция собственных мыследрыгов, перепроверенная многочисленными житейскими катаклизмами. (Ажно по нынешний час за признание незыблемости ее постулатов между Сивым и Иваном Крепилиным не единожды вспыхивали беспощадные схватки, и превозможение в них Крепилину доставалось чувствительными энергозатратами). Сивый повседневно твердокаменел в безошибочности своих натурфилософских рассуждений, но иногда…
Сивый пил, блудил, куролесил по всей Сибири. А сколько раз он был на волосок от смерти? И не сосчитать. Он давно свыкся с рефлексией, что она всегда держится где-то поблизости, где-то рядышком. (Примеряясь к ней как к закономерному физическому явлению – все там будем, ты умри сегодня, а я завтра). Но в минуты, когда дыхание смерти леденило его сердце, и мнилось – гаплык уже неизбежен, он как бы вскидывался от глубокого сна разума, и ему хотелось прожить хотя бы заключительную часть своего пребывания на Земле иначе, нежели он проводил ее в настоящем. Остро, до боли резало – так хотелось. Хотелось предстать пред ликом Господа Бога с более чистой душой. Пусть ненамного чище, как она есть сейчас. Совсем даже на чуть-чуть. Страшась доставки на Последний суд. Потом, когда вновь благополучно проносило, Сивый, восставая в оживающем скотстве, домовито замуровывал мятуще-постанывавшие ячейки памяти, откуда вырывались взывания о спасительном очищении, забивая их более привычными его миропониманию помоями. С семечной шелухой, винными и водочными пробками, окурками, со жмаканными портретами попа-див, западлянками и подставами, вышкварками, надгрызками и объедками. Все прочно замуровывалось для продолжения непрекращаемости выживания. И верно, какую душевную чистоту возможно требовать от бомжа? Богобоязненный бомж всегда или почти всегда будет ходить голодный. А голодать Сивый не любил. Да и зазря это. В мощи превратишься, а в освященную ладаном раку все одно рылом не сподобился. И жить-то хочется елико веселее, не омрачая сознание дурными от праздной бесполезности мозговинками. И очень бы желал – по щучьему велению, по своему хотению – чтоб без нервного и физического напряжения, а жизнь – для тебя – распростирается в волшебных акварелях, по-легонькому и в балдеже.
Но на то и человек, чтобы у него самопроизвольно включался мыслительный механизм, тем он от лягушки и отличается. Поэтому и лезут в голову мысли. Разные мысли. Некоторые очень болезненные для самолюбия. Задумается иногда Сивый о смысле своей жизни, и не находит его совершенно ни в чем. Паразит паразитом. Кто же он еще? И до того тогда тоскливо делается – ненавидишь сам себя. Люто. Со свирепенной самоедучестью. Никак нельзя такие мысли задерживать в голове надолго. Закоренеют, никчемность свою всеми фибрами прочувствуешь, обязательно в петлю полезешь. Захлестнет удавка, набрякнешь обескислороженной кровушкой, дрыгнешь ножками, посинеешь, язык набок – и нет затосковавшего. Если и думать, то думать нужно о насущном, о том, что принесет тебе практическую пользу – здесь и сейчас. Где чего украсть, что выпить и чем закусывать. Есть над какими вопросами головой покумекать. Жизнью жить – кормиться. А остальная хфилосохфия, так это по причине случающейся незанятости мозгов.
Вот каким жил Сивый, а вокруг него жило бомжачье племя – пило, блудило, побиралось, воровало, дралось… Сивый, наливай! Пей Сивый, пей! Наливай еще! Пей! Пляши и пой! Еще наливай! Пей! Дай ему в дыню! Пей! Наливай! Пей и пой, а потом в дыню!.. День ото дня не отличишь – все одно в смердючем угаре: пей, наливай, пей.
И все же что-то, возможно, это что-то было какого-то высшего надкосмического порядка, держало Ивана на плаву, не давало ему пропасть окончательно – уйти в нелюдь.
Случалось, когда непостижимое до поры до времени его разумом заставляло Ивана замирать, стесняя дыхание в груди, и прислушиваться к чему-то в себе. Бывало, что такое с ним случалось, казалось бы, совсем некстати, когда от безмерно вылаканной водки он в прямом смысле терялся в тумане скотского бражничества, однако он немедленно обнаруживался в твердой памяти и четком разумении, выдираясь буквально уже из ниоткуда – и прислушивался. К чему? Не всегда ясно было разобрать. Внутренний голос невнятен, он лишен не только человеческого слова, но даже чего-либо напоминающего звуки, он посылает лишь некие чувственные сигналы.
Не ангел ли хранитель бил тревогу?
И что любопытно, довольно нередко, в названной ситуации на ум Сивому приходил один и тот же разговор с весьма интересным человеком, встреченным им в Москве. Его звали Аристарх. По уровню интеллекта он, пожалуй, не уступал академику наук, но был очень чудаковат. И не всегда находился беспроигрышный метод определить, в каких словах или действиях Аристарх проявлял гениальность, а когда какое-то подобие безумия. Однако в среде московских бомжей он пользовался неоспоримым авторитетом, и многие сверяли итоги своих поступков с его мнением.
Высокий, худой – почти доходяга, ребра через одежду можно пересчитать. Лысый череп, косматая, всклоченная борода. И жутковатый, пронизывающий насквозь взгляд глубоко запавших глаз. Его настолько сильно уважали, что бомжачья община избавила Аристарха от попирающих его гордость поисков пропитания, Аристарха кормили и поили другие. И так худ он был не потому, что его плохо обеспечивали – он проявлял совершеннейшее равнодушие к еде. К любой, как бы аппетитно она не пахла. Ел только для того, чтобы не умереть с голоду. Свое особое положение принимал как само собой разумеющееся, и ни к кому не питал должной благодарности или душевной привязанности. Целыми днями Аристарх восседал на лежаке – читал книги, газеты, третействовал в чьих-то тяжбах, сварах, раздорах, выбирая неправого, мог дать нуждающемуся толковый совет, выслушивал сплетни, необходимые ему для лучшей информированности о ворошениях страстедвижа окрестлежащего человейника, при благодушном настроении балагурил с бродягами на отвлеченные темы. Часто там, на том же лежаке, он пил водку. После продолжительных, не умерившихся вовремя кутежей Аристарх тяжко хворал. Ему становились необходимы тишина и покой. Когда он с тяжкого похмелья, то он и близко не подпускал к себе никого. Для туго соображающих всегда под рукой старый, увесистый башмак. Запустит метко, без предупреждения, да вдобавок матом в семь этажей оборет. Хворая, он отлеживался в одиночку, почитывая какую-нибудь литературу. А книги привередливому старшаку выискивали, едва ли не какие бы он пожелал.
Однажды Аристарх, по одному ему ведомой причине, заинтересовался Сивым и подозвал его к своему лежаку, затем имел с ним долгую беседу. Хотя ее начальная стадия не предвещала Сивому ни шиша хорошего.
— Позы мне твои ни к чему, собою будь. Понял меня?!.. Небось, кино себе накрутил, если жуликом забубенным передо мною нарисуешься, уважать больше стану? – Аристарх, криво ухмыльнувшись, отрицательно помотал лысой головой. – Нет, не стану!.. Да и жулика у себя на пути-дорожке насмотрелся, настоящего от фанерного на раз-два-три отличу, – Аристарх, хищно прищурившись, свел кустистые брови на переносице, и, резко повысив голос, заорал на Сивого: – Или ты меня на понты гнилые берешь?! Авторитетом немощного дедушку решил задавить?!
– Что ты?! Что ты, Аристарх?!.. И не думал и не мечтал! – испуганно воскликнул Сивый. Он всерьез заволновался по поводу того, что Аристарх превратно истолкует его намерения. Между тем, он и не собирался корчить из себя ничего грозного и устрашающего для окружающих (куда тут рыпаться козявке никомушной?!), он всеми силами старался выдерживать свое поведение в соответствии общепринятым в полууголовной бомжачьей среде представлениям о чести и достоинстве бродяги по жизни. Неужто переусердствовал?
– Ты позвал, я пришел. Вот стою. Жду, что скажешь…
– Смотри, а то форс мигом с тебя собьем! – зло сверкнул глазами Аристарх. – Это Москва, хохол! Моо-осква-аа!!! Понял меня?
На крик бомжачьего авторитета зашевелилась тройка весьма крепких с виду парней, игравших поблизости в секу. Один из игроков, бритоголовый верзила лет тридцати, отложив карты, собрался было идти к ним. Его порыв Аристарх остановил коротким повелительным жестом вскинутой вверх руки, дав понять парням, что они могут оставаться на месте и продолжать заниматься своими делами.
От внимания насторожившегося, чутко реагирующего на малейший шорох, Сивого решительное шевеление быковатых ребят, естественно, не ускользнуло. Он порядком перетрухнул. Долго ли при его здешнем статусе Москва-реке новым неопознанным трупом обзавестись? У Сивого непроизвольно стали подрагивать коленные чашечки, на лбу выступила холодная испарина.
– Да я по-простому, – заверяюще приложил обе руки к груди Сивый. – Какие понты? Где ты их увидел, Аристарх, ума не приложу.
– Обыкновенные. Которые ты здесь передо мной исполняешь, – потирая кончик носа указательным и большим пальцем, усмехнулся в лунь бороды Аристарх.
Далее их разговор принял более бесконфликтный характер, Аристарх спрашивал, Сивый отвечал, а если какой-то из этапов жизненного пути Сивого заинтересовывал Аристарха – обсуждая, переспрашивая – он разбирал его пофрагментарно, и, увлекшись, принимался за повествование истории со сличимо раскладывающимися обстоятельствами, взятой из собственной биографии.
На возобновляющиеся бахвальства Сивого он цыкал, поводя раздувающимися ноздрями, выдергивал из его речей – человеческое, и селекционировал в дальнейшей беседе именно это. «Дурацкая похвальба собственной глупостью и ничтожеством». Сивый и сам понял неуместность своей бравадной позы, Аристарх во многом, если не во всем прав. В прозорливости отказать ему было нельзя. Он – взглядом, словом – помогал ему разобраться в себе. И они говорили о человеческом. Прокапывались к человеческому через пласт многотопотно утрамбованного навоза. Вибрировало, зыбилось, колебалось, отваливалось комками, осыпалось наростами – и сердце, освобождаясь от струпной налепи, счастливо затрепетало в груди – живым, настоящим.
— Возвращайся к людям, что на заводах и в семьях. Не бродяга ты, а мужик. Побежал за свободой, но и свобода, как и душа, у каждого своя, персональная. Свобода наших челкашей не для тебя. Не своей жизнью живешь, Иван, не своей. Надо быть там, где твоя душа. Иначе нельзя. Не озверяй сердца, не губи свою душу. Я не говорю того, что бродяги скверные люди, совсем нет. Бог любит нас не меньше, чем, якобы, добропорядочных граждан. Если Он позволяет нам существовать, значит, наше существование необходимо. Скажу больше, необходимо и пугающее мещанский планктон Мировое Зло. Неужели возможно предположить, что Господу было не под силу уничтожить Нерона, Аттилу, Чингисхана, Гитлера, Пол Пота. Как бы не так! Легким движением мизинца распылил бы молекулами по разным галактикам. Но Он допустил их приход на Землю, явил его неминуемым. Жестоким уроком нам. Их приход должен был чему-то научить… Не захотим учиться – взбучится могуществом новое монстрище, куда как полюдожористее Адика Шикльгрубера. Да-а… А ты еще не отчаюга. Сильно в тебе человеческое, мужицкое… Езжай к дочери, и этим спасешься.
Сказанные Аристархом слова легли в идеальную тональность звучания душевных струн Ивана, и он с теплой благодарностью припал к иссушенной пергаментной руке бомжачьего «старца». Он поклялся Аристарху – об обязательном возвращении домой, на Родину.
— Пускай эта клятва отныне делается твоей внутренней сердцевиной. На нее все и наматывай. Никакой ветер не повалит, когда нарастишь мясо на такую сердцевину… И держись. Крепко держись. Недаром у тебя фамилия звучная – Крепилин. Ею Бог тебя с рождения пометил. А напоследок скажу – с водкой не балуй. Этот змий не на шутку разит, а насмерть. Ему, коварному прогоном мульки о мгновенном счастливстве, ничего не стоит любую – даже самую надежную и проверенную сердцевину зачервоточить, а затем и вовсе поломать. И пропал человек бесследно. Нет его и в нем ничего нетути, сгнило все, размазня одна.
Ивану Николаевичу вдруг до нестерпимой боли захотелось, хотя бы на часок-другой, попасть домой. В полузабытый им город. Туда, где когда-то любил он, где когда-то любили его, где Иванова душа воспрянула б оживотворением обители теней любви. Видно, не зря среди бомжачьей братии этот старик слыл за мудреца.
Потом Аристарх, словно пожухнув, ослабел. Посидев некоторое время, глядя на свои босые ноги, пошевеливая пальцами, он погружался в свои мысли, далекие ото всего окружающего. На собеседника он больше и не взглянул. Сивый терпеливо ждал продолжения разговора. Аристарх же, бормоча под нос какую-то абракадабру, завалился на лежак и, повернувшись лицом к стене, вскоре уснул. Сивый долго просидел над спящим. Сидел и предавался размышлениям. Удивило, как сподвигисто подействовал на его психику разговор с Аристархом, она испытала очищающее потрясение, какого не получала уже очень давно. И с того дня Сивый начал собирать крупинки для восстановления своей внутренней сердцевины. Тяжело ему это давалось, но не опускал он рук – верил, надеялся, боролся. Боролся за себя с самим же собой. Иногда с поскрипыванием зубов и схаркиванием сукровицы – он сильный, он крепкий, он Крепилин, и где-то очень далеко живет любимая дочь, к которой он обязан вернуться. Необходимо только отбегать «истечение срока давности» по его преступлению.
Как-то он забыл о клятве, данной Аристарху, едва ли не на полгода. За названный срок он оскотинился до невозможности. «Пей! Пой! Наливай!» А о клятве вспомнил совершенно случайно, упомянув кому-то в разговоре, что на Украине у него растет рожденный в законном браке ребенок. Вспомнив, проплакал полдня пьяными, крокодильими слезами… «Доця, доця… И-эх, Иринка»… Палец надрубывал прилюдно. Топором. Оттяпав от мизинца левой руки фалангу, туго перетянул тряпичным жгутом обильно кровоточащую рану и, закурив, приподнял для оттока крови из предплечья над головой изуродованную ладонь. Справляясь с болезненными гримасами, придавал лицу отрешенное выражение. Насколько получалось. На оторопелое недоумение видевших произошедшее собутыльников не счел нужным обращать внимание и, не пускаясь в длительные оправдания своего довольно-таки странного, даже чересчур странного поступка, бросил обжигающе-крапивное: «так надо». Сивый и дальше пил, гулял, дрался, плясал, побирался, воровал. Но сквозь толщу запойного погружения сияла точка, которую он никогда не выпускал из виду – его звездочка, его Иринка. И обеспечивал верность названной памятливости укороченный ударом топора палец.
Между тем, возвратившись в родной город после многолетней одиссеи по разным уголкам постсоветской географии, Иван стал изо всех сил сопротивляться огромному желанию увидеться с дочерью – немедленно, сию же секунду. Потому как вся огромность этого желания и его безрассудность могли обезображивающе перечеркнуть Ивановы планы на дальнейшие взаимоотношения с дочерью – и он не позволял ему с маниакальной одержимостью овладеть своим разумом. Разве позволительно, чтобы она увидела его таким, какой он есть сейчас? Грязным, оборванным бомжом. Его внешний вид выскажется ярче и доходчивее любых последующих речений. Однако однажды, снедаемый приступом безысходности, он сорвался и пошел. Таким каким был. Грязным и оборванным.
И искать ему никого не пришлось. Оказалось, что его бывшая семья прописана по тому же адресу, где и жили Крепилины до его бегства от судебного преследования. И дочь, вопреки свербливым опасениям, он узнал с мельком брошенного на нее взгляда, едва только заприметив ее в компании шумливых подружек на лавочке возле подъезда. Не узнать, ошибиться было невозможно. Из пятилетней пигалицы выкрасавилась взрослая дивчина. Вера – в молодости. Как две капли воды, не отличишь. А Веру он никогда бы и ни с кем не перепутал. В тот первый раз он около часа наблюдал за дочерью издали, прислушивался к ее голосу, следил за ней неотрывным взглядом. Замечая каждое ее движенье. Он находился во дворе до тех пор, покамест кто-то не гаркнул на него, и Сивого поперли в бомжачье восвояси под издевательское улюлюканье.
Уходя, Сивый ни единым словечком, даже в полнамека, не выдал своего кровного родства с Ириной. Смеявшейся вместе со всеми над изгоняемым из их аккуратного дворика подозрительным проходимцем. Спрятав обиду и боль в глубину собственного сердца, Иван ушел оттуда безропотно, прекрасно понимая, что так и только так он должен поступить, если не желает причинить дочери убийственную душевную муку, а ему… А что ему? Его душа уже давно обветрилась, обтрепалась под жестокими житейскими бурями, словно старый, заштопанный парус на мачте скрипящего такелажем пиратского судна. После произведенной разведки ноги сами несли Ивана к микрорайону, где живет его дочь. Бывало, он попадался ей на глаза. Редко и на короткие мгновения. Конечно, его не удовлетворяли эти мимолетные встречи вприглядку, но подойти к Ирине и перемолвиться с ней словом – не пробил час… Оборванный бомжара.
Получив на руки первую зарплату за труды тяжкие на складе у Кандаурова, довольный Иван поспешил на вещевой рынок. Там он пристойно пододелся. Он не мог отвести взгляд от собственного отражения в зеркале примерочной. «Принц! Эх, ему б еще и белого коня»! Светлая рубашка, светло-бежевые брюки и светло-коричневые, в сеточку, туфли. Наряд шикарнейший. И пускай продавец, у которого он приобрел свои обновки, смотрит на его искрометную радость – никак несоответствующую цене покупки – с причмыряюще-хамовитым недоумением, пускай. Куда ему понять триумфальное торжество Ивана Николаевича Крепилина, сбрасывающего с себя личину Сивого. Ответ не в товарной стоимости, а в обрядовости действий. Его распирало гордостью оттого, что он одет в новые вещи, оплаченные честно заработанными деньгами. Не брошенное, не краденное, не дареное. За свои! Осточертело ходить в чужих обносках. Даже если они презентуются от чистого сердца. Друг его детства, Борька Кандауров, исходя из благотворительных мотивов, хлопотливо снабдил Ивана свитерами, рубахами, штанами, куртками, туфлями, ботинками – на все значащиеся в природе сезоны. И со слезами благодарности им принятые. Ан нет, однако не то. Далеко не то. Сам заработал – сам купил.
Иван Николаевич поводил плечами, обтянутыми примеряемой рубашкой. Приятственно села. Приятственно и щегольски. Теперь можно идти на свидание с дочерью.
Но прежде Крепилин съездил домой. Освежился, смыв под душем обжиривающую высушь липкого пота, выгоряченного из тела метливыми приценками по пыльному базару. Подкрепился. Съев парочку бутербродов с вареной колбасой, придавленной к мягкому слою сливочного масла, запивая их зеленым чаем. Выутюжил новые вещи – филигранно, дотошно, ровной гладью. Нарядился. Подошел к трюмо и некоторое время около него полицедействовал, разыгрывая мизансцены из намечаемой им на сегодня встречи. С подмигиваниями правым глазом поворотам улыбающейся физиономии. Натешившись победительными фантазиями, он вызвал по телефону такси и отправился по никогда не забываемому адресу (среди ночи разбуди, ни на одной циферке не споткнется). В тот день бывшему бродяге решимости было не занимать. Ему и солнце светило по-особенному, не так, как всегда, словно и оно с ним стало заодно.
Доехали быстро, с ветерком домчались – без встряваний в пробки, на всех перекрестках успевали на зеленый.
Вылезая из салона представительной премьерской солидностью черной «Волги», Крепилин, расплачиваясь с таксистом, щедро накинул тому две гривни сверху. Гусарил, накачивался куражом. Чувствовал – пригодится.
Не пришлось Ивану Николаевичу и томиться в долгих переживаниях, Ирина показалась минут через двадцать после его засеста в подкараулку. И как продолжение его тогдашнего везения – по аллее, утеняемой стенами вытянувшихся за двенадцать лет в высочень тополей, она шла одна.
Ярко-желтая широкополая панама, схожая на сомбреро, длинная навыпуск футболка, голубые бриджи, белые сандалеты. Сдается, из дому она выскочила второпях и куда-то поблизости. Вероятнее всего, за покупками в магазин. Да и в руке она держала пустую хозяйственную сумку.
Крепилин, неспешной походкой, тронулся за ней следом, любуясь ладной фигуркой дочери. Ни дать, ни взять вся в родительницу! Вылитая копия.
Когда отошли подальше от их двора, он догнал девушку и пристроился рядом с ней.
— Здравствуй, Ира!
Девушка в оторопи остановилась.
— Здравствуйте…
В ее глазах читался немой вопрос.
А у него хватило пороху только на приветствие, и как далее развивать разговор, он не соображал. Иван Николаевич растерялся не меньше Ирины. С минуту они простояли, глядя в лицо друг другу, не произнеся ни звука.
— Что, так и будем молчать? — заговорила она первой.
— Да, да, конечно, сейчас, — бормотал Иван Николаевич, промокая платочком бисеринки пота на лбу. Ему было трудно начать неотменимый разговор, хотя до этой минуты он не единожды репетировал его в воображении, причем, при различных антуражах и настроениях. А сейчас...
— Ира… Я… Как тебе сказать… Видишь ли…
Девушка скорчила недовольную рожицу и нетерпеливо обязала:
— Говорите быстрее, что вам от меня нужно. Я очень спешу, меня дома ждут, — и пристально всматривалась лицо незнакомого мужчины. Нет, абсолютно незнакомого.
— Ира… Послушай меня… Я… Я скажу, — но сказать что-либо дельное по существу вопроса он не мог. На него как будто какой-то морок напал.
— Знаете ли... дяденька. Мне некогда. И вообще, откуда вам известно мое имя? Я впервые вас вижу.
Он не совсем внятно вымолвил:
— Ира… это я…
— Кто я? — запальчиво спросила девушка.
Он стоял перед вчерашней школьницей, умоляюще подняв сведенные лодочкой ладони под подбородком, и смотрел на нее жалковатым взглядом.
— Дайте мне пройти, — потребовала она, отстраняя плечом преградившего ей путь мужчину, и уже хотела уходить.
Крепилин взялся за ее локоть, который она тотчас отдернула.
— Уберите грабарки, или подниму крик.
«Какой-то крейзанутый!»
— Я сейчас все тебе объясню, — задыхаясь от волнения, проговорил Иван Николаевич. — Только не кричи прежде моих объяснений… Я все по порядку…
В голосе мужчины, в его манерах, Ирина не обнаружила ничего угрожающего ее безопасности. Скорее наоборот, он как будто сам почему-то ее боялся. Нет, положительно, он не опасен. Она сдула со лба русую челку.
— Окей, я вас слушаю, объясняйте.
Мысли в его голове сумбурно смешались, и он не сублимировал из кипения этого сумбура лучшего решения, как сразу сказать ей самое главное.
— Ира, я – твой отец…
—Вы?!! — воскликнула она. Спервоначалу даже не распознав смыслового корня признания, сделанного навязывающим ей уличное знакомство человеком. Она лишь продублировала в сознании его акустический буквенный ряд.
— Да, Ира, ты – моя дочь, — убедил ее в том, что она правильно расслышала его слова, Крепилин.
—Вы что-то путаете… Или предумышленно вводите меня в заблуждение, мой папа умер, — высказала сомнение девушка, а сама жадно вглядывалась в мужчины.
В семейном альбоме хранилось с дюжину фотографий отца, покинувшего этот свет много лет тому назад, о нем Ирине рассказывала ее мама. Сама она его видела, когда была еще совсем маленькой девочкой. Из памяти детства вынимался весьма смутный силуэт чего-то большого, доброго, ласково гладящего ее по голове. Ей бы сейчас на руки хотя бы одну нужную фотографию из альбома.
— Еще какой живой! Можешь меня ущипнуть, — улыбнувшись, попытался пошутить Крепилин.
Но Ирине было не до веселья, она с испугом отшатнулась от приблизившегося к ней улыбающегося незнакомца. И негромко, почти шепотом, сказала:
— Я вам не верю, вы меня обманываете.
—Зачем мне тебя обманывать? — очень уж искренне удивился он.
«Самой любопытно, зачем?»
Девушка в нерешительности застыла на месте, не зная, что говорить и как ей поступить сию минуту.
— Ира, пойдем в здешний парк, в кафе, где столики под зонтиком. Поедим мороженое… Пошли.
— И чем докажете, что вы мой отец? — отреагировала на его предложение напористым выплеском слов Ирина. Восполняя грубостью тона меру уверенности, утраченную при застигнувшей ее врасплох минуте растерянности.
— Спрашивай, — невозмутимо предложил он.
— Что спрашивать?
—Ну, допустим – имя, фамилию; место, где родился, и где крестился твой отец…
— И какое ваше имя-фамилия? — иронично прищурилась она.
— Крепилин Иван Николаевич. Тысяча девятьсот пятьдесят …… года рождения. Родился в Зареченске. Там же, на месте, и крестился, — и он, потешливо склонив голову набок, приподнял над макушкой подразумеваемую шляпу.
— Инфа совпадает, но это еще не доказательства.
— А ты продолжай спрашивать.
— Как зовут мою маму?
— Вера Александровна, до замужества носила фамилию Буркова, родилась в причерноморском городе Херсоне десятого ноября тысяча девятьсот пятьдесят …… года, — беглым залпом выпалил он, и снова поприветствовал строгую экзаменаторшу приподнятием невидимой шляпы. — Верно?
— Предположим, — согласилась Ирина. И стала еще скрупулезнее изучать его лицо. Неужели этот тип с развороченным сикось-накось носиной и в самом деле является ее отцом? У него морда пропойцы и уголовника. Из тех, кто за решетку, как к себе домой. Нет, ее отец не может быть таким. Однако, заинтригованная подробными сведениями мужчины об их семье, она спросила:
— Скажите, а какой институт заканчивали мои родители?
— Местный. Торгово-экономический. Мы с мамой на одном курсе учились. Вместе и заканчивали институт. Все правильно? — ответив, казалось, он сам был доволен тем, что он вспомнил. – Чем еще поощрить вашу любознательность?
— А как зовут моих дедушку и бабушку с маминой стороны?
— Дедушку и бабушку?.. Бабушку – Элеонора Ильинична, а дедушку – Александр Егорович. А имя моей мамы – Татьяна Павловна. Так?
— Да-аа, — выдохнула она.
А все-таки в его лице мелькнуло – откуда-то, словно из самой глубины – знакомое и как будто бы родное… Его глаза. И у нее такие же – серые, с желтыми крапинками. Но мама говорила – отец умер. Что-то здесь не то.
— Моя любимая игрушка в детстве?
— Хм, увлеченнее всего ты возилась с плюшевой обезьянкой. Иногда с ней в обнимку и спать ложилась. Ее звали Чича.
— Странно, — задумчиво проговорила она.
— Что странно? Я оплошал? — забеспокоился он. — У тебя и куклы были. Но ты и вправду больше играла с обезьянкой.
— Да нет, вы правильно ответили. Я, действительно, любила играть с Чичей.
— Ты костюмчиков ей, вместе с мамой, платьев нашила, и постоянно ее переодевала… Две обувные коробки гардероба, — поторопился он дополнить свой ответ.
— Какого цвета глаза у мамы? — продлила девушка инициированное испытываемым тестирование.
— Карие… Темно-карие, чуть ли не черные, — быстро ответил он. И после с надеждой спросил: — Теперь убедилась в том, что я твой отец?
— Не знаю. Я ничего не понимаю. Странно… Очень странно.
— Что именно?
— Мой папа умер, и вы не можете им быть… Но как все странно, непонятно, — больше для себя, чем для него, сказала Ира. Она мучительно анализировала сузлившуюся неожиданными обстоятельствами ситуацию.
— Я и предлагаю пойти в парк. Уверяю, нам есть что обсудить, — Крепилин выглядел заметно повеселевшим. — Сядем рядком, поговорим ладком.
Ирина не разделяла его радужного оптимизма, ее мысли по-прежнему находилась в давкой смятенности. На юный лоб выхлестнулись едва различимые морщинки. Вздуваемая челка то и дело взлетала вверх, тонкие пальчики комкали пустую сумку. Душу Ирины разрывали на части противоречивые чувства – и так не эдак, и эдак не так. Однако оптимальнейшей развязкой затруднительной коллизии было-таки уйти, прервав любые разговоры с этим человеком. Пускай он – на здрасте – и ее отец. В названном случае она тем более не имеет никакого права принимать какое-либо решение без участия мамы, поскольку это не только ее личное дело. По-другому нельзя – мама трэш как обидится. «А если он аферист? Наглый, хитрый, пройдошливый аферист!.. И нечем тут голову забивать! Ишь ты, папочка»!
Уподобив глаза бойницам в доте, она отчеканила:
— Никуда я с вами не пойду. Поговорили, хватит… Оставьте меня в покое, — и она, обогнув его полукругом, пошла по тротуару.
Шла, не оглядываясь, хотя слышала за спиной его шаги. Мужчина не отставал. Ее это напрягало. Девушка остановилась.
— Не ходите за мной, милиционера позову.
— Зачем? — и снова его удивлению не было предела. Удивление выражало все лицо Крепилина – глаза, рот, морщины и даже разбойничий нос.
— А затем! Не нужно меня преследовать! Еще раз вам повторяю, я вас не знаю. Идите своей дорогой, а я пойду своей.
— Ира, но я же тебе довел, что я твой отец. И даже… как будто доказал…
Ему сделалось дурно. Он помассировал ладонью горло. «Разволновался так, что инфаркт может прихватить», — мелькнуло в стучащей голове.
— Окей, — сказала она и, развернувшись, динамично зашагала в обратную сторону, — мы с вами поговорим. В мамином присутствии. Идемте, — окликнула она, затоптавшегося на месте Крепилина, и с поддевкой продолжила: — Надеюсь, мама вам знакома?
— Конечно знакома, — машинально ответил он. Спохватившись, уговаривающе позвал: — Ира! Ну, Ира-а…
Но девушка упрямо двигалась к девятиэтажке, откуда давеча вышла. Иван Николаевич в пылких упованиях удержать дочь для общения по душам, семенил рядом. Однако на все его увещевания она отвечала попугаистой несбиваемостью.
— Идемте, идемте. При маме и поговорим.
Осознав бесплодность своих жалостливо-слезливых просьб к доченьке, он шел, попадая в ногу с ней, наполняясь мрачной решимостью для предстоящего свиданьица. Он не верил в то, что прошедшие без него годы смирили стервозный характер Веры Александровны и сделали ее покладистее. А там кто его знает? Про всяк случай он готовился к худшему.
Отворив дверь в подъезд, Ирина предупредила:
— Фуникулер вторые сутки поломан, а нам на восьмой этаж. Пешочком… Не передумали?
— Нет, не передумал, — хмуро ответил он, жестко пресекая дальнейшие насмешки. Лебезение закончилось. Не оценили.
— Тогда кэмон, если вы такой храбрец, — и она независимой поступью прошествовала к лестнице, закинув пустую сумку на плечо.
До самого верха никто из них не проронил ни звука, шли молча, каждый сам по себе – она впереди, он за ней.
Взнуздав воображение, Иван Николаевич тщился представить, какой нынче стала Вера, что сотворило с ней неумолимое время – столько лет не виделись. Бывшая супруга рисовалась ему толстозадой, крашенной огненно-рыжим бабищей, с грудками золотых перстней, нанизанных на сарделевидные пальцы, с монистовыми золотыми серьгами в ушах и ртом, расклеивающимся в гадючьей улыбке, полной блеска золотых зубов. Естественно, ничего хорошего от встречи с Верой Александровной им не предполагалось. Однозначно.
Взобравшись на нужный этаж, они подошли к двери, обитой зеленой кожей. Медная табличка, отзеленеваясь, тускло пронумеровывалась двумя девятками.
Иван Николаевич предпринял последнюю попытку, впрочем, заранее смиряясь с неудачей.
— А может быть, наперво все-таки поговорим вдвоем. Мне бы не хотелось…
Ирина, не слушая его, вставила ключ в замочную скважину, отперла дверь и скрылась в квартире.
— Заходите… Не трусьте, — позвала она его изнутри.
— Ирочка, с кем ты пришла? — раздался из-за стенной перегородки голос Веры. Мгновенно узнанный.
— Мама, прихвати корвалольчику, тятенька объявились, — с нервным посмеиванием сообщила матери Ирина.
—Какой еще тятенька?! — из кухни показалась Вера, протирающая вымытую тарелку сухим полотенцем.
И тут она увидела Ивана Николаевича. Тарелка выскользнула у нее из рук и ударилась об вымощенный паркетом из карельской березы пол.
— Ива-ан?!
Он посмотрел ей в лицо и улыбнулся. Улыбка вышла кисловатой. Иван Николаевич опустил взгляд на разбитую тарелку. Две белые расколотые половинки, отлетевшие друг от друга. «Как и мы когда-то», — мелькнуло у него. И он смелее взглянул на Веру Александровну. Настороженная опаска, чувство застарелой вины, тяготившей его совесть уменьшилось, и он теперь с жадным интересом стал рассматривать некогда любимую им женщину.
Надо было согласиться, перед ним стояла завораживающе привлекательная особа противоположного пола. Сорок четыре года, проведенных ею в грехотворимой юдоли, мало в чем на ней отразились. Дамочка в самом соку. Ягодка. Шелковый китайский халат – ярко-красный, с вышитыми на нем черными нитками крылатыми драконами – обтягивал упругое еще тело. Между пурпурной лентой бархатного отворота молочно белела высокая грудь. Подчеркивая соблазнительность ее форм, с длиной лебединой шеи в ложбинку, разделяющую два полных сладострастием полушария – струилась золотая цепочка с медальоном. Золотой Скорпион. Верин знак Зодиака. Фигура почти как у молодой женщины лет тридцати. Перехваченная мягким пояском округляющаяся талия и в меру отяжелевшие бедра лишь придавали ей дамской пикантности. До его побега из дому Вера была значительно грузнее. Явствует, долгосрочная разлука с ним пошла ей на пользу. Иван Николаевич почувствовал в груди уколы чего-то тождественного сожалению о безвозвратно потерянном. Ее до сих пор прекрасное лицо – чистое, ухоженное, без явственных признаков терзаний ее сердца тоской, страданием или горькой кручиной, и только возле уголков глаз сеточки тоненьких паутинок. Оно было обрамлено каштановыми волосами – обильной, светло-ореховой волной до плеч. Просто поразительно, как отменно сохранилась Вера. Годы оказались бессильны против полноты жизни в ее естестве. До чего же она восхитительна! Конечно, Ирина – вылитая мать, и он ее многократно видел, но он смотрел на Ирину совсем другим взглядом. Исключительно как на дочь. Верочка! Присутствует в этой ее неувядающей красоте что-то мистическое, колдовское. И он потерял дар речи. Стоял и восхищался.
Женщина наклонилась над осколками тарелки. В разрезе халата сверкнула кожа длинного бедра. Гладкая, цвета слоновой кости, атласная на ощупь (этого он так и не сумел забыть).
— Тэк-с, тэк-с, – сказала Вера, подобрав с пола мусор. Ее глаза, нисколько не утратившие юного блеска, снова изучающе вперились в лицо бывшего супруга. Но держала рот на замке она недолго.
— Ни вещих снов, ни голосов, ни видений. Ничто не предвещало. А ты, вот он – старичком-боровичком.
— В одном городе опять… Почему не зайти?
— Чего нам от тебя отрадного? Мог бы и дальше мимо ходить.
— Повидаться... Дочь… Нам с ней...
— Вот счастья-то! Ваня в гости пожаловал!
— Похоже, не для тебя, – грустно вымолвил он.
— Ботыки не жмут?! Тоже мне повод!
Нельзя сказать, что Вера Александровна ошеломила Крепилина своим лихим кавалерийским наскоком. Шашки наголо – и в бой! К нему он и готовился по пути. Но тлела искорка надежды. Она затухла, и сейчас единственным его желанием, чтобы за разгоревшейся безжалостной словесной рубкой – при которой от оппонентов, разгоряченных перебранкой, можно услышать всяко-разно – наблюдала Ирина. Хороша же будет их первая встреча. А эксцессов не избежать, и к гадалке не ходи.
— Вера, давай выясним наши отношения тет-а-тет, без дочери, — с пацифистскими нотками в речи предложил он.
Остаться наедине с бывшей супругой он хотел по той же самой причине, из-за чего перед этим задерживал для беседы с глазу на глаз дочь – стервозность и нетерпимость к чужому мнению в спорных вопросах при выигрышных для Верочки Бурковой обстоятельствах. И завязка разговора, уже с первоначальных приветствий подтвердила его предположения.
— Нешто чего-то стесняешься?! — всплеснула руками Вера Александровна. — С чего бы это? Прошлендрал незнаемо где больше десятка лет, а теперь стесняешься дочки, что когда-то осиротил. Нет уж, пусть постоит, послушает паппашшку, – и она обратилась к дочери: — А ведь это и в самом деле твой папаня, Ириш. Полюбуйся на него, покуда снова куда-нибудь не забежал.
Иван Николаевич, затормаживая включение в затеваемый Верой Александровной скандал, на ее колкий выпад промолчал. В ответ он только с осуждением на нее посмотрел. Очарованность – вызванная (после длительного Иванового отсутствия в родных пенатах) вступительным актом свидания – распылилась бесследно, разгоняемая сварливым голосом сорокачетырехлетней женщины.
— Обнюхались? — язвительно спросила Ирина. — Ось и гарно. Вы здесь поспилкуйтэсь с правдоподобно помэрлым, а я в магазин, — и она направилась к двери, по пути окинув понурую фигуру Ивана Николаевича потеплевшим сердечным участием взглядом.
— Ира?! Без тебя? — вскликнула Вера Александровна. — Разве не ты его привела?
— Я не хочу вам мешать, вдвоем вы быстрее найдете общий язык. А у нас еще будет время, правда… — и, помедлив, девушка договорила, — … папа?
— Правда, дочь, — улыбнулся Иван Николаевич.
Ирина покинула квартиру.
Вот и сейчас, вспомнив тогдашний поступок дочери, Иван Николаевич не удержался от доброй улыбки. Дочь оказалась настоящей умницей. Не зря он неуклонно стремился к ней, боролся с собой, бился сам в себя – до боли, до крови, проигрывал, падал, снова поднимался и шел. Шел…
Уход Ирины благотворно подействовал на Веру Александровну. Она, уже принявшаяся нагнетать давление для высвобождения эмоций раздрайным скандалом, удрученно притихла. Непредвидимый для нее поступок дочери Вера Александровна восприняла как вероломное предательство. «Прям зарезала. Без ножа, мерзавка, зарезала». Ей даже расхотелось кричать на блудного злодея, каковым безоговорочно являлся ее невесть откуда вымахавший, запропастившийся в незапамятные времена супруг. До какой степени ошарашила Веру Александровну собственная любимая дочь, бросившая мать наедине с неизвестным лично ей, подозрительным на вид человеком. «Эх, детки».
Иван Николаевич, напротив, уловив в совершенном Ириной действии сочувствие к себе, приободрился и поверил в счастливый исход переговоров со стращавшей неумолимостью мстительницей. И его голос загустел разбитным баском:
— Может, в горницу пригласишь? Чаем меня напоишь?
— Велкам, — безучастно санкционировала угостевание «злодея» она.
Они прошли на кухню. Иван Николаевич присел за стол, притулившись спиной к металлическому корпусу холодильника. Вера Александровна поставила на зажженную конфорку газовой плиты чайник с водой.
— Чая у нас нет, месяца два как заядлые кофеманки.
— Давай кофе, без принципиальной разницы.
Она села через полотно столешницы. Перед правым углом стола. Сидела со сжатыми в полоску губами и смотрела на пляшущий под дном чайника язычок голубоватого пламени.
— Сигаретку разрешишь?
Вера Александровна приподнялась, дергнув ручку на створке, распахнула окно. В квартиру ворвался гул тоннажно набухшей артерии автомагистрали. Cняв с подоконника стеклянную пепельницу, разместила ее между чайным заварником и серебряной сахарницей, выполненной в форме античной чаши на четырех коротеньких ножках. В пепельнице – два окурка, оба с червленым ободком, отпечатываемым на фильтре губной помадой.
— Посмаливаешь?
— Посмотри на меня, посмотри повнимательнее – я женщина вполне современная, — и она, выдвинув срединный пенал шкафчика, прикрепленного к стене над кухонным столом, засунула в его пластмассовую пещерку руку и вынула оттуда пачку сигарет.
— А Ирина не курит? — обеспокоенно спросил Иван Николаевич. От «современных» женщин возможно схлопотать чего угодно. В том числе и авангардные взгляды на воспитание дочерей-старшеклассниц.
— Еще чего?! Я ей покурю.
— Слава Богу, а то уж мне подумалось… — что ему подумалось, Иван Николаевич не довел, не стал излишне провоцировать.
Закурили одновременно. Каждый из своей пачки, от собственной зажигалки. Курили молча. Иван Николаевич разглядывал интерьер кухни, а Вера Александровна наблюдала за нагревающимся чайником. И как будто затишье перед бурей.
— На дружбу с никотином давно прельстилась? – спросил он, опуская в пепельницу истлевшую до фильтра сигарету.
— Лет десять.
— Внушительный стаж. Если решишь бросать, помучает зараза.
— И не собираюсь. Мне нравится табачный дым, релаксует… И вообще, это не твои заботы.
— Твои, твои, кто тебе указчик.
Она хмыкнула, поднялась и затушила огонь под закипевшей водой. Сделав кофейный напиток, поставила две дымящиеся чашки на стол.
— Угощайся. Печенья предлагать не буду, не заводской общепит.
— Не надо баловать, — согласился Иван Николаевич, помешивая ложечкой сахар.
Вера Александровна отхлебнула из чашки. С деланным недоумением глянула на Крепилина.
— Просил кофе и не пьешь.
— Пускай остынет, больно горячий.
— Обжечься боишься? — непонятно по какому поводу злорадствуя, спросила она.
— Желудок берегу, — ответил он.
— Побереги, Ванечка, побереги, дольше проживешь… Может быть.
— Вера, а почему ты такая злая?
— Зато ты добрый, от этого и кайфани. Христосенький.
— А если честно, Вера – я не обижаюсь. Только такую встречу я и ожидал. И тебя увидеть при нашей встрече я ожидал только такой.
— Другой не дождешься. А когда все-таки обидишься поогорчительнее – вали отсюда, никто тебя здесь за штаны не держит. Вот бог, вон порог, и адью, — и она прихлебнула кофе.
— Ты еще злее, чем была раньше.
— Учителей хороших по жизни встречала, учили, не сачковали. Проверяем. Включаю комп, — Вера Александровна подвела разведенные рогаткой пальцы к своим бровям. — Вижу перед собою подонка. Обращение с ним соответствующее.
— Твердо уверена, что я подонок?
— Твердее не бывает. Комп уведомляет. Иди, шлендрай дальше.
— А по-людски не в состоянии спросить, где я был все эти годы? Разве не интересует? Хотя почему сюда не показывался, тебе и без моей рапортички известно.
— А я и так знаю, где ты был. Все знаю! Утикач!
От уверенности ее знания Крепилину стало не по себе. Тоскливо и мерзостно. Уж ему никак не приходилось гордиться своим совершенно недавним прошлым, и изменить его он был невмочь. Сдерживая внутреннюю дрожь, Крепилин спросил:
— И где же мне… бывалось?
— С Галькой где-то жил, — снисходительным тоном сообщила она ему.
Крепилин ошалело воззрился на Веру Александровну.
— С кем, кем?.. С ка-а-аакой Галькой?
— Не наводи тень на плетень, я все про вас знаю, и про тебя, и про эту шлюху.
— Что-то я не въезжаю, о ком речь?
— Да о ней, о самой любимой.
И тут он вспомнил – Галиной звали его последнюю пассию, с которой в женатой жизни он с удовольствием изменял жене. Тем более жена заслуживала этого своим уничижительным отношением к нему – и как к супругу, и как просто к мужчине. Блуд с молоденькой аспиранткой иняза помогал ему самоутверждаться в собственных глазах, а также был эффектным (а каким оргазмичным!) способом мести заносчивой супруге. И он мстил, мстил и мстил.
— Ах, глазки заблестели, вспомнил любимую! Вот и катись к ней! Скатертью дорога!
— Любимая?! На тогда лишь живое защитное средство от вашей семейки. Насчет любовницы… не отрицаю.
— Ух ты, пакостник! Еще б ты отрицал! Весь город мудозвонил про ваши шашни.
— Неужели это кого-то колыхало? Еще и в масштабах города.
— Представь себе! И моих подруг в особенности. Их аж кочевряжило, как я могу терпеть подобное свинство. А я инсценировала, что дурочка, что не догадываюсь о твоих кобелинных похождениях, семью хотела сохранить. И у тебя хватает наглости спрашивать – уверена ли я в том, что ты подонок? Наипоследнейший подонок! Мразь! — словно плюнув ему в лицо, выкрикнула Вера Александровна.
— Но, но, полегче! Сколько можно?
— Что, показала старикашке от ворот поворот? Помоложе нашла? И ты теперь сюда пришкандыбал?!.. Бедненьким, несчастненьким Христосиком. Ой-ее-ей, пожалейте меня!.. Но не на тех нарвался, жалелка перегорела. Геть из нашей квартиры!
— Да не жил я с Галиной. И с какой стати такая шиза в твою кумекалку забралась?
— Потому что! Я. Все. Знаю, — компетентно заявила Вера Александровна, пристукивая указательным пальцем по ребру столешницы.
Без тени сомнений говорила, несмотря на то, что ее утверждения являлись облыжными абсолютно. Последний раз он видел Галину дня за три до своей пропажи из города. И вспоминал о ней потом очень редко, а девчонка была с изюминкой. Всегда относящаяся к их свиданиям с творческой изобретательностью: горящие в старинном канделябре свечи, модельные платья, пеньюарчики, чулочки – и, что немаловажно, старания ее не скрывали корыстолюбивую подоплеку – лишь легкое дыхание романтического эротизма. Эх, Галюня-Габриэль! Сколькими минутами блаженства он одарился в ее жарких объятиях! Где она, с кем теперь разделяются ее монмартровские грезы? Жю нэ спра, жю нэ спра… Красиво. Изысканно. И надо же –улетучилось, испарилось. Но как бы там ни было, Иван Николаевич убедился: Вера ничегошеньки знать не ведает о его бомжачьем житие. Пустозвень досужего трепа. Получается, отвечает за свои слова Борис Борисович, сдержал обет, что ни единой душе не перепадут из его уст сведения ни о его клошарском прошлом, ни о его складском настоящем. Не сдал! Не продешевился на сладкозвучие арий своей доброте и благородству. А контактная сеть общих приятелей из прошлых лет – и у директора АО «Андромеда», и у дочери влиятельного местного сановника, и у одного из бывших топ-менеджеров градообразующего предприятия – более нежели обширная.
И Крепилин рассмеялся. Выплескивая в смех страх неминуемого усаживания в лужу. Смеялся до слез, до икоты.
— Чего закатываешься, кобелина?! По доченьке заскулил соскучился?.. А вот тебе! — и Вера Александровна скрутила кукиш с пламенно алеющим острием. — Шлендрай дальше!
— Ха-ха-ха! — Крепилин не мог остановиться. — Ха-ха-ха! С Га-аль-кко-ой… Ха-ха-ха! Ой, не могу! Ах-ха-ха-ха! Сча-асс лопну! Ха-ха-ха-ха! Она все зна-ае-ееет!
— С ней! С ней, с тварюшкой малолетней, ты все эти годы путался.
Крепилин заквохтал, смеяться он был уже не способен.
— А что, неправда? Выхолостился – выперла. Для какой нужды ей задохлик? Ей со здоровыми мужиками во сто крат смачнее будет. Она – кобылица молодая, а ты для нее старый шкандыба.
Вера Александровна старалась его уязвить, как могла. Лицо разрумянилось, глаза бешеные, наманикюренные ногти стол корябают. Пантера! Багряно-красная, с черными пропалинами… Большая дикая кошка в огненном вихре.
— Только напрасно приперся. Я развод зарегистрировала и тебя отсюда выписала. Без проблем. Ты же у нас без вести пропавший, и давно пропавший, все документы в полном ажуре, в любой инстанции меня поддержат. И Галька не поможет. Любимая-разлюбимая. Не надейся!
Разъярилась не на шутку.
Крепилин вытер кулаком, выступившие на глазах слезы и махнул рукой.
— Ни-и на что не надеюсь… И разоблачила ж ты меня… по самое некуда… За Гальку… А теперь дай дух перевести... от твоих разоблачений, — и он снова фыркнул.
— Подонок, какой подонок, — устало покачала она головой. — К тому же циник до кончика ногтей. Как я могла когда-то тебя любить? Где были мои глаза?
Отходя после продолжительного приступа смеха, мужчина шумно отдувался, пофыркивая. Выпил остывшее кофе. Мелкими глоточками, посмаковывая губами его вкусовые качества.
А Вера Александровна – все говорила, говорила, кричала, говорила, не умолкая. И откуда у нее столько «предъяв» насобиралось? Долго, видать, в себе злость копила. А некоторые, особенно полюбившиеся партии гоняла по кольцу заезженных дорожек от запева и до конца без окончания, и игла не соскакивала.
Иван Николаевич курил сигарету.
— Хотя бы постыдился, я ведь твоя жена законная была. Ты при мне с ней тягался. А потом с ней же и удрал… Курвина… — ее несло и несло.
Отмолчаться, однако, не задалось. Не та выдержка. Замес нашенский – восточно-славянский, с изрядной примесью ордынствующей в крови азиатчины.
— Да с чего ты взяла, что я к другой бабе? С чего?
— Люди говорили.
— Какие люди? Уж не Вовик ли? Так тот наговорит, только с ушей поспевай снимать.
— При чем тут Володя?
— А при том, при чем и Галина.
Вера потянулась за пачкой сигарет. Напоминание о ее любовнике ей не понравилось. И, что поразительно – ярость ее, поклокотав в кипятке эмоций, вскоре остудилась, разойдясь в мелкие пузырьки. Выкурив в напряженном молчании сигарету, она посмотрела на бывшего супруга задумчивым взглядом.
— Про Толоковникова давно знаешь?
— Узнал за месяц – за полтора до своего «утикачества». Но мне все уже было до лампочки.
— И что, не ревновал? — ее губы расползлись в кривой ухмылке.
— Ни капельки. А вот обидно немного было. Но и обида быстро прошла. Одним днем. Все равно к тому периоду мы жили как кошка с собакой, всегда в шипении да в гавкатне.
— Целый месяц знал и молчал, и виду не подавал… Партизанский отряд.
— Ты вела себя соответствующим образом. Мои встречи с Галиной не являлись для тебя фактом повышенной секретности.
— И я знала, — далась диву Вера Александровна себе минулой, той, которая была помоложе.
— Отпускаем прошлое. Оно сейчас ни к селу ни к городу – вчера не догонишь.
— Но почему же, травой ничто не скрыто, все живы и все наши тайны с нами.
— Как выяснилось, никакие и не тайны – секреты Полишинеля, – резюмировал Иван Николаевич.
— А я тогда, дуреха, боялась! До ночных кошмаров. Боялась, пронюхаешь как-нибудь про нас с Толоковниковым, и закатишь мне отнюдь непендитный скандал – непременно в прайм-тайм рабочей смены, со слезливыми сентенциями и припадочными бросаниями в обморок. Боялась славы гулящей женщины, представляла весь стыд… А через столько лет обнаруживается – напрасно боялась.
— Не напрасно. Как раз, когда «пронюхал», кстати, это совершенно нечаянно вышло – я хотел вас убить.
— Надо же – убить? — недоверчиво усмехнулась Вера Александровна.
— Мультики расправы над вами воображал – жуткие и кровавые. Сперва вас собирался зверски убить… Да, да, зверски, — с нажимом подчеркнул он, наблюдая забегавшие глазки бывшей супруги. — Сперва вас. Обоих. Таких-сяких прелюбодеев. А потом на себя руки наложить, чтоб в тюрьме не сидеть. С детства трусил в тюрьму попасть. Но, когда улеглась первая страсть, раздавив всего одну баклажечку коньячку, я поразмыслил и понял – ни к чему чужие жизни забирать, своей лишаться из-за того, что давно просрочено и подверглось значительной уценке.
— Это обо мне? — переспросила она. И сама же ответила: — Конечно, обо мне. Зачем тебе я, если у тебя есть Галька.
— У меня Галька, у тебя Вовик Толоковников. Здесь уж квиты.
— Ага, рассудил – баш на баш. Комбинатор чертов.
— А что мне оставалось делать?
Вера Александровна обогнула дилеммный разворот проблемы грациозным па-де-де.
— А Пушкин с Дантесом из-за Натальи Гончаровой на дуэли стрелялись.
С ее лица не сходила кривая усмешка.
— Девятнадцатый век, предрассудки привилегированного класса. Их дворянская честь обязывала за оскорбления становиться к барьеру, под дуло пистолета. Кровью честь восстанавливали. А на дворе двадцать первый век, и дуэли больше столетия не в моде, русское дворянство перевели, а красавицы тако и подавно супружескую честь не берегут… Стрелялись, — повторил он употребленное Верочкой всуе слово. — Мне нужно было набить морду Толоковникову, и ко мне бы вернулась твоя любовь?
— Вестимо, нет.
— Значит, Толоковников должен был набить морду мне?
— Не мешало бы. Однако не в битье морд дело, совсем не в нем.
— А как же быть с величайшей женской тайной?
— Если любовь прошла, ее ничем не вернешь – никаким мордобоем, никакими дуэлями.
— Не доставало. Напрелестничала толпу поклонников, возжелала общаковых «люблю-хочу» – развод, задница об задницу, и кто дальше.
— Чего ж со мной не развелся?
— По факту мы уже были разведены, оставалось разъехаться и маленькая юридическая формальность – штемпель в паспорте.
— Все-таки мог бы поступить со мной по-человечески. Аннулировал бы брак судебным иском, стал бы для меня соотечественником с улицы, потом сматывался. А не кидать свою жену задыхающейся в стыде и позоре.
— У меня не было на то лишнего часа, в любой из дней меня могли упаковать в каталажку.
— Не воровал бы вначале, не трусился бы под следствием.
— А об этом, любезная Вера свет Александровна, мне не от вас выслушивать. Не вы ли загрызали меня повседневно возрастающими запросами?
— Ага, нашел во всем виноватую.
— Как раз не виню. Сумел бы приструнить, ваши жировые умерить, и не пришлось бы, собственно, труситься. Не сумел – чего теперь злобу... Да...
— Жировые?! Что ты себе навыдумывал? Какие они, к бабане, жировые? Не утрируй, Крепилин. Хотелось, чтобы ты больше о созданной по твоему жениховству семье пекся, а не о разных там Гальках.
— Наши семейные неурядицы, между прочим, возникли значительно раньше появления Галины.
— Я тебя воровать не заставляла.
— Вспомни-ка подобросовестнее.
— Что? Мне интересно – что конкретно?
—Двухкамерный холодильник, японский телевизор, а потом второй, еще японистее, первый – на кухню, к телевизору в зале – видеомагнитофон, «шарповская» стереосистема, мебельные эксклюзивчики из красного дерева, иранские ковры. И все это через завбазов, по блату, с переплатами и полянами в кабаках... Золотые кольца, серьги, браслеты, золото, золото, брильянты, болгарская дубленка, югославская дубленка, норковая шубка, песцовая шубка, горностаевая шубка...
— Ничего жирового. Как у всех нормальных, культурных людей того времени.
— Нормальные люди это все сразу купить не могут. А ты желала – все и сразу.
— Не шалите гиперболами, мон шер, не сразу, но в парадигме незапозднившейся востребованности.
— И я хотел жить покрасивше, попримастыристее. Не устоял перед соблазном безнаказанного воровства, перед малым риском. Для вас же старался… Поболее, чем для себя.
— Может и так, — погрустнев, она опустила голову и сказала ему совсем неожиданное, тихое «прости».
Большинство из подельников ее бывшего супруга «отмотали», как у них спикают, годков по пяти тюремы. Как таких хороших ребят угораздило подвернуться под многотонный каток показательно-карательной акции, запланированной общеизвестно коррумпированным правительством? По невезучести, не иначе. Корней Владимирович умер от диабетической комы на втором году заключения – милый, забавный старичок. Один лишь директор завода – Эдуард Моисеевич (любому мало мальски информированному слесарю-сантехнику понятно, что главный обвиняемый) исхитрился своими иудейскими каналами выбраться в Израиль и сейчас, по непроверенным, впрочем, сведениям, живет припеваючи, управляя фабрикой по пошиву обуви брендовой марки. Хитрован головастиковый.
Крепилин закурил очередную сигарету. По гортани прополз горький дым. Вторя ему, зажгла сигарету и Вера, но, сделав единственную затяжку, ткнула горящим концом в дно пепельницы.
— Уже не курится. Я-то курю редко.
Мужчина, глубоко затянувшись, кивнул. Она встала из-за стола, походила по кухне. Возвратилась на прежнее место.
— А еще обидно – на кого ты меня променял? Галька?!.. Глянуть не на что! Ножки, как веревочки телепаются, сама плоская, задница с кулачок и на фэйсишко пугало… Да и о чем ты, взрослый мужик, мог с соплюхой разговаривать? На какие темы?
Прижмурив левый глаз, он посмотрел на Веру сквозь сизоватую дымчатость. Ее оценка Галининой внешности и интеллектуальных способностей – абсолютно не шла вразрез с привычно очернительным реноме женщины для своей соперницы. Она и в фигуре Мэрилин Монро найдет множество изъянов, а достоинства превратит в недостатки. Так уж устроена психология оборонительниц. А Галина была очень взрачненькой и грамотной барышней. Быть может, заступиться? Из принципиальных соображений. Не столь за бывшую пассию, сколь за собственные представления о своем осуществлении в обиходе межполовых отношений.
— Тем для разговоров у нас было не переговорить. Она была умненькая девочка, не пэтэушница какая-нибудь – к защите кандидатской диссертации материальчик подшивала. Да и дурнушкой ее трудно назвать, при ее-то внешних данных… Кстати, что с ней? – здесь он совершил ошибку, которую мягче глупости не облагозвучишь: — Ты, ненароком, ничего о ней не слышала?
— Какая ты свинья! О ком из своих потаскушек ты еще у меня спросишь?!
Вспылил и он.
— Не о Толоковникове же мне спрашивать?
— Вон отсюда! – с визгливыми прорехами в голосе закричала она и запустила в него пепельницу.
Он успел угнуться. Пепельница, профунчев возле его виска, врезалась в стену, разбившись со звучным шмяканьем. Осколки от нее осыпались на пол вперемешку с окурками. Еще больше одурев от своей неудачи, она схватилась за вазу с цветами, и собралась отправить ее по тому же адресу. Экспрессом. Без задержек. Но он вовремя перехватил занесенные для броска руки. Она билась в его захвате, словно раненая птица. Пыталась кусаться. Он сдавил ей запястья. Держал до тех пор, покамест огонь умопомрачающей ярости, неистовствовавшей в ее глазах, не сменился осмысленной болью. Освободившись от захвата, Вера Александровна присела на стул, разминая затекшие запястья.
— Из каких это соображений ты вознамерилась проломить мою головушку? — спросил Иван Николаевич у поглядывающей на него исподлобья женщины.
— Как будто не за что? — с вызовом парировала она. И продолжая потирать запястья, более простонала, чем проговорила: — Будто и вины за собой не чувствуешь?
— Даже так? — и он, встав из-за стола, расшаркался в поклоне, похожем на реверанс. — Виноват, прости за то, что ты меня не любила.
— Паяц из шапито! Тебе б только юродствовать!
Крепилин усмехнулся и подумал: «Действительно, сегодня я веду себя и чувствую иначе, чем всегда. Веселее, что ли? Но и день-то какой! Долгожданная встреча с дочерью, снова Вера, и снова препирательства с ней, хотя их сегодняшний скандал скорее напоминал ему фарс… Не знаю, злится ли на меня сейчас Вера, но я на нее – ни капли. Если бы она догадывалась о моем теперешнем состоянии духа, если б только догадывалась...»
— Нет, объясни-ка мне, уважаемая Вера Александровна, из каких побуждений учинились метания непотребно тяжелых предметов?.. Сидели куртуазненько беседовали – и на тебе – летит в гостя пепельница, ваза.
— Не ври, ваза не полетела, — отредактировала его обвинение она.
— Катапульта забарахлила. Ремни перетерлись, — посмеиваясь, сказал он.
— Я и сама путем не успела понять, что это на меня нашло. Захотелось чем-нибудь по кумполу тебе огреть. И чем-нибудь потяжелее, чтоб дольше помнил.
— Встарь ты драться не кидалась. А в последний год так вообще... Даже скандалила без горячности, предпочитая умалывать холодным презрением.
— Наверное, оттого, что я действительно тогда тебя презирала генерально.
— А сейчас нет что ли?
— Нынешнего тебя, разобраться, я совсем не знаю. Что-то в тебе здорово поменялось, только не могу понять – что?
— Неужели до сих пор не сличила? Портфолио подпортили, да и обветшал крепью – жизненная стезя на финишную прямую развернулась, скоро пятьдесят.
— Да я не о том. Характер в тебе не тот, что был прежде. Как будто изнутри поменялся. Эти изменения поважнее физических.
— Со времени нашей разлуки прошли года и года. И мне довелось на своем веку немало испытать и пережить. Однако, заметь, я не жалуюсь – кому что на роду написано.
— Фатали-ииист, — издевательски протянула Вера. — Не надо на судьбу-злодейку пенять. Свою судьбу, мой милый, мы сами выбираем. Ты свою выбрал, когда из дому чухнул.
— А здесь уж никогда не угадаешь – в чем выиграл, а в чем проиграл. Как жребий распорядится. Не чухнул бы – законопатили на зону. И что со мной сталось бы потом, и гипотезировать не хочу. Навряд ли что-то завидное.
—Но и там, где ты ховался, тебе не сладко ховалось. Определяясь по внешним признакам… Извини за некорректный вопрос – не в твоем ли схроне тебе личико подправили? С бесподобным результатом.
— Гм, схрон… Есть места. Их так много, что их особо-то и шукать не обязательно.
— Получается, тебе во многих местах от всей широты славянской души?
— Вроде того.
— Не любят, говоришь, люди, и не ведаешь по какой причине? А ты такой примерный? Да?
— Когда как, — пожал он плечами.
— Что – когда как?
— Иногда бывал и примерным, а однова без махача не обходилось.
— Напрашивается вывод – иногда били ни за что, но чаще за дело.
— Был бы человек, а «дело» к нему всегда подыщется.
— И какими шалостями ты людей до рукоприкладства допекал? Сколько тебя помнила – коммуникабелен в общении, максимально вежлив, не скупердяист… Поворовывал кой-когда на работе? Но это не в счет, ныне почти все воруют, если на работу завезлось, что своровать. За воровство редко кого сейчас бьют, всю страну бить бы пришлось, от дворника с нашего квартала до президента включительно.
— Воруют, Верунь, по-разному: кто миллионами и миллиардами, а кто на кусок хлеба, чтобы с голода не помереть. И тех, которые воруют миллионами, тех как раз не бьют, тех окружают льстивыми дифирамбами и подобострастным пиететом. А бьют того, кто украл, чтобы худо-бедно доковылять до завтрашнего рассвета.
— Уяснила. Миллионами не воровал и за это тебе частенько отвешивали кундюлей. За украденный кусок хлеба, — не без ехидства сказала она.
Крепилин опустил голову. Свою – седую, битую – голову. Вера на данный момент чужой ему человек. В дополнение, враждебно к нему настроенный. И не приведи Господь, проглядеться Сивому хотя бы макушкой, лишь краешком своего изгвазданного рукава. Не стоило искать в ее сердце сочувствие ко вчерашнему неудачнику и отщепенцу, его он не удостоится. А вот издевок кольми угодно. Да и нужна ли ей правда? В этом он очень сильно сомневался. Так что, пускай, фантазирует о его жизни все, что ей заблагорассудится, но до некоторого этапа не следует допускать ее до распознания действительного положения вещей. Какой же все-таки Борька молодец! Друг, который стоит двух! Не сдал, не растрезвонил! Помимо Веры здесь живет его дочь. Кому тем более не нужна сейчас правда о нем. Не будем громоздить теории, как она поступит, узнав подноготную о Сивом. Для начала он должен подружиться с дочерью. Даже ценой недомолвок и умолчаний.
— Вера, всегда говорили – шрамы украшают мужчину. И лезут бить необязательно только за воровство.
— А ты у нас – типажный мэн, тут не спутаешь, весь фейс в отметинах.
— Жил в тайге, а тайга, Верочка, это тайга, в ней медведь прокурор. Меня били, я бил, жив остался – и то слава Богу. А по пьяной лавочке чего только не бывало.
— И в самом деле, что за пьяные мужики без зачетной потасовки? М-да, и представить себе не могла, что ты сделаешься поклонником бойкого досуга биндюжников.
— А кто тебе сказал, что я люблю драться?
— Ты. И пьянка без драки – не пьянка, а ее кринжовая пародия, будто и не пили вовсе. Разве не это в концептах наших братьев по разуму?
— Дерутся не только когда удаль дурную хочется показать, но и когда драться необходимо, когда иного выхода не находится.
— Раньше ты так не считал. Какие драки? Любой конфронтации избегал, слово поперек робел вставить, даже если и нужда в том назревала – лишь бы удержаться в мурмашах респектабельности.
— Верно, не считал. Но и жил-то я раньше чуть ли не в оранжерейных условиях. Настоящей жизни я толком тогда и не видел. Знания мои о ней произрастали в основном из книг, телевизора, из окна квартиры да от своего окружения на работе – людей культурных, интеллигентных, с небитыми народом лицами. И что я мог знать о жизни, о настоящей жизни, во всем ее многообразии? Практически ничего.
— Безусловно сейчас ты в ней профессор, со всеми крайностями перезнакомился.
— Со всеми – в семь жизней не уложишься.
— Чудеса в решете, — обобщающе сказала Вера Александровна. Теперь она посмотрела на бывшего мужа совсем другими глазами. Кто он? Чем занимается? Рожа исполосована шрамами, как у какого-нибудь шишкоголового рэкетира из бандитской группировки. Вера Александровна вдосталь нагляделась на них в криминальных сериалах и отлично изучила их бандитские повадки. Уж они-то не разговаривают в просительных интонациях, они по фене ботают, и в поведении – понаглее, похамовитее. Нет, Иван не из их когорты. Но кто он? Она уже досконально убедилась – перед ней далеко не прежний Ваня Крепилин. Ох, девоньки, совсем не тот. Чувствовалось. Сердце не обманешь. Того она помнила чересчур медленно взрослеющим мальчиком. Романтичным, нескучным мальчиком тридцати с хвостиком лет. С нежными бескостными руками. А этот… Этот мужжжи-ык. С приматовым превосходством мужского ума и мужской опытности. Подыгрывает, подлащивается, а внутри – кремень, будет брать зачем пришел.
Вера Александровна, прерывисто вздохнув, встала из-за стола, вынула из тумбы под раковиной веник и смела последствия своего нападения на совок. Для обнаружения мельчайших осколков повозила по полу жужжащей щеткой пылесоса. Вернувшись обратно за стол, спросила:
— Ты женат?
— Нет.
— Но ведь женщина у тебя есть?.. Сожительница? Любовница?
— У меня есть очень близкая подруга. Ближе ее у меня нет никого… Кроме Иры.
— Как я поняла, речь ведется не о Гальке?
— Наконец-то ты поняла, что не о ней, — с едким сарказмом заметил он.
Вера подула на челку. Точь-в-точь как Ирина. Или – что гораздо вернее – это Ирина в моменты сильного волнения дует на челку, перенимая привычку своей матери.
— Ты любишь ее?
— Похоже, люблю.
— Почему так неуверенно?
— Какую любовь ты имеешь в виду?.. Я очень хорошо отношусь к Людмиле как к женщине, как к человеку. Однако случилось все это у нас в кружении осеннего листопада, на подходе к преддверию вечного безмолвия.
— Года любви не помеха, «любви все возрасты покорны».
— Любить лишь можно только раз, вот оттого ты мне чужая, что липы тщетно манят нас, в сугробы ноги погружая… Это я к тому, что основательно накопленный житейский опыт и любовь чистая, до хрустального звона в очах, вместе не склеиваются. Романтика уже не для нас, ленточка через пятый десяток на носу, курс: норд-вест.
Однако Вера как будто и не слышала его объяснений, она продолжала разговор в проторенном ее вредностью русле.
— А твоя дульценея тебя любит?
— Откуда я могу это знать, она об этом мне не говорила.
— Не увиливай от ответа. В любви слова не обязательны, ты ее должен чувствовать.
— Людмила – замечательный человек, и мы с ней отлично ладим. В большинстве случаев – без разъясняющей подтексты говорильни, с полуслова, с полунамека.
— Ты специально идеализируешь даму своего сердца?
— Не вижу надобности.
— Каждый желает выглядеть благополучнее, чем он является в своей серенькой повседневности.
— Ничего подобного.
— А как у вас с ней в сексе? — состроив невинные глаза, спросила Вера Александровна.
Крепилин удивился. И было чему. Такого вопроса от Веры Александровны он не ожидал. В крике, в скандале – чего угодно, любую пошлость и гадость. Но не во время преисполненной рассудительности, спокойной беседы. Трындец! Немолодая интеллигентная женщина, нравственность которой вышлифовывалась родителями в лучших традициях добропорядочных русских семейств.
— Или вас секс, как таковой, уже не волнует?
— Мы им занимаемся, волноваться некогда, — оправляясь от разочарования, ответил Крепилин.
— Она остается довольной?
— Об этом ты не у меня интересуйся, Люда расскажет.
— А ты доволен сексом, который получаешь от нее? — спросила Вера Александровна. Окончательно подтвердив свою приверженность теледивно прогрессивным взглядам.
— Она моя перри! Мой рахат-лукумчик! — и мужчина волооко закатил глаза и, словно бахчисарайский мурза, поцеловал кончики пальцев, сложенных щепотью.
— Много ли тебе надо? Дорогуша, «твои года – твое богатство», — съязвила она.
— У нас с Людмилой все замечательно.
— Экие мы самоуверенные! Впрочем, дай тебе Бог здоровья и без «виагры». Позволь только поинтересоваться – какой промежуток времени вы с этой клевой Людой знакомы?
Крепилин встретил ее насмешливые слова со светящимся выражением лица.
— Пожалуй, будет нечестно воспользоваться определением «давно», но иногда я склоняюсь к идее, что знаком с Людмилой всю мою жизнь. Настолько мы бываем близки. Не ограничиваясь единственно телесной близостью. Нет, наше взаимное притяжение десятикратно сильнее этого… Душами.
Он был наделен талантом, выразить свои чувства к любимой женщине гораздо красочнее и ярче. Ведь одна мысль о ней, даже самая коротковолновая, вызывает в груди Ивана возгорание ласкающего нежностью сердечного костерка. А иногда его раздумия об их взаимоотношениях с Людой, сворачивают так выспренно далеко, что если бы Иван Крепилин не был исконно русским человеком и не родился бы на православной земле, если бы он являлся кришнаитом или буддистом, или адептом какой-либо иной сходной религии, выпестованной из формулы бесконечных реинкарнаций, он бы запросто решил, что их сердечная связь закономерно вытекает из предыдущих телесных воплощений и что его душа и душа Людмилы состояли в духовном сопряжении в непрерывной цепи минулых пришествий на Землю, а в межзвездном астрале их души неразлучны и подавно, там они цельной величиной, с единым вибрационным резонансом. И то, что в нынешнем воплощении, как он теперь догадывался, они должны были соединиться обязательным порядком, стойко претерпев трагизм кармического испытания затянувшимся расхождением жизненных стезей. И только предрешенность их последующей встречи незримо служила им опорой в ураганах планидных невзгод и позволяла сохранять присутствие духа, страдая мукой половинчатости. Каждая из них оставалась в непоколебимой убежденности – где-то, на этой маленькой голубой горошинке (третьей по счету от накаленного жаром маточного шарика), неустанно мечется в поисках ее местонахождения – от истока Вселенского Бытия предназначенная ей Всевышним – Вера, Надежда, Любовь. И едва лишь обнаружив рядом наличие своей второй половинки, запрятанной в новую телесную оболочку, их души рванулись навстречу друг другу, спеша набыться в согревающем свете единосущного и родного.
Кстати, весь секрет их почти образцового взаимопонимания с Людой очень прост. В спорных вопросах они ищут точки соприкосновения и обоюдного соблюдения интересов, а не успешничают демонологией расширения личного жизненного пространства. Он мог бы рассказать об этом Вере Александровне. Но не станет. Навряд ли ей будет приятно выслушивать лирические рулады о его бессмертной любви к другой женщине. За глаза достаточно его вопроса о Галине. Темпераментец у его бывшей супруги не сегодня выкошмарилось – взрывной. И не станет он также рассказывать о том, что нынешнему бесовскому наваждению масс-медийной попа-культуры они с Людмилой противопоставили чудодейственную силу своей любви. На данном участке разговора, аналогично, понатыкано немалое количество живо выскакивающих раздратуев. В «наипоследнейших подонках и мразях» он уже побывал. И ему приходится неусыпно держать в уме: между ними опасное неосторожным словом минное поле. Ахтунг! Ахтунг!
— Близки нашими душами. Вот как я иногда думаю, — снова повторил он. Высказав свои мысли, по меньшей мере, относительно нейтрально.
— Лишь иногда? — ее искусно изогнувшаяся тонкой дугой бровь недоумевала многозначительнее произнесенных ею слов.
— Верочка, — заговорил он менторским тоном, — за плечами у каждого из нас – и у меня, и у нее – долгая, насыщенная судьбоносными событиями жизнь. И пораженчески преобладающую часть этой долгой жизни мы всего лишь искали затерявшуюся половинку своей души. К моему величайшему огорчению. И поэтому у Людмилы, как и у меня, есть что-то интимно-сокровенное, сугубо ее – куда она уже никого не впустит. Я обязан с этим считаться.
Как ни строжился он вести свою речь предусмотрительно, как ни осторожничал с чувствами, а, однако, допустил досадную промашку – ляпнул. Потеряв необходимую бдительность. Говоря о поиске затерявшейся половинки души, он заметил, что Вера Александровна занялась маковым цветом. Сперва порозовели ее щеки. Затем все лицо. Проступили розовые пятна на шее и груди. В дополнение несколько резких фуканий на каштановую челку. На телепатическом уровне восприятия он почти услышал из сомкнутых Вериных уст не сорвавшийся возглас обиды и боли: «А я?! Кем же в твоей жизни была я?!»
Иван Николаевич напрягся. Слово – не воробей, вылетело – не поймаешь…
Какие-то мгновения – и на ее губах привычная усмешка, а в глазах снисходительность столбовой дворянки старинного боярского рода к интеллектуйствующему холопу из соседского имения.
— Ерунду городите, отважный квакун-путешественник (Вера не могла не отомстить. Не она была бы, кабы не отомстила за испортившееся настроение и пошатнувшуюся самооценку), совершеннейшую ерунду. Не премину воспользоваться случаем и выскажу накопившееся об вумных квакунах-путешественниках. Им, болезным, всегда неймется, лишь бы кого-то или чего-то приискивать. Кто зна кто выбросил, а наш квакун обязательно подберет, внаклоночку подберет. Интимно-сокровенное, сугубо личное. Ах-ах-ах! И намудровал же ерундовину. А я никогда ни о чем подобном и мысли не заводила, люблю, да и люблю. И человек, которого я люблю, должен принадлежать мне целиком и полностью – телом, душой, мыслями.
—Ну, ты сказанула… Мыслями, душой. Негоже в чужую душу влазить, она не для вернисажного обозрения.
— А я с разрешения. Для любимой.
— Тогда, выходит, не с разрешения, а под шантажистским прессингом беспардонного любопытства.
— Любящие люди должны быть открыты между собой до конца, без страха и стеснений. Чтобы донышко виднелось.
— Душу возможно доверительно приоткрывать, но нельзя никому распахивать ее настежь. Даже любимым... Нет, особенно им.
Иван Николаевич налил себе в чашку воды из графина, и, покамест отмерял и пил, мысленно дополнил свое высказывание: «И той же Людмиле, которую люблю всем сердцем, я не позволю себе поведать все-все до единой мозговинки из собственных дум и переживаний. Да и незачем. Что буде для ее души тарабарщина звуков людской речи, подверженной довлеющим влияниям сиюминутного ощущения и переменчивых хотений? Значение слов ничтожно перед светом Божественной мудрости, дарованной Всевышним душе навечно. (Кабы еще уметь, быть готовым услышать ее во всякую ответственную минуту). И, зачастую, погремушечному набору словосочетаний Душа предпочла бы всевидящее и всевнемлющее молчание. Она всегда помнит вечное, нередко забываемое избыточно перезагруженным рутинно-суетной информацией разумом. Душа всегда помнила Любовь».
Поставив пустую чашку на стол, Крепилин возобновил прерванный разговор:
—Я отдаю отчет, что сейчас говорю неприятные вещи, но такова истина. А полностью человек может позволить себе распахнуть свою душу только перед Богом, только перед Престолом Всемилостивости.
От внимания Крепилина не ускользнула судорога невольной досады, пробежавшей по Вериному лицу при упоминании фигурирования Бога в жизни современного человечества. Черные одеяния священства, поучения святых отцов, послушания, балахонистые наряды, платочек, образок, маслице, землица. Приметы современности наверняка виделись ею в иных диапозонах.
— Это почему?
— Чтобы сберечь любовь и не перестать быть любимым.
— Прямо уж перестать?
—Мы – просто люди, и очень многое в сейсмологии человеческих взаимоотношений остается недоступным нашему разумению. Очень многое непредсказуемо. Хорошее на сейчас в будущем может стать плохим, а плохое – хорошим.
— Мрачными категориями оперируешь.
— Разве ж это мрачные, ты мрачных не застала, — и в уголках его губ обозначилась горчинка.
— Другой, совсем другой. И настоящая жесткость в тебе появилась, характерная, может даже жестокость. Я теперь и не соображу, что о тебе думать… А какой казался серостью, сюртучок на все пуговки. Я все удивлялась, как Галька может с тобой фестивалить?.. Молодая, интересная деваха.
Ее слова задели Ивана Николаевича за живое.
— Вот уже молодая и интересная, а то веревочки, доска, пугало.
— По поводу интересной я, конечно, для вящей фигуральности приврала, а вот что молоденькая – соглашаюсь… И ее же чем-то увлечь нужно было. Или допускаю версию, что ей удалось рассмотреть в Крепилине то, что я в бурбонской самонадеянности упустила из вида. Невообразимо – жили вместе, бок о бок, будто и негде какой-либо терра инкогнита затеряться. А вот и дудки! Какое там донышко – раздайте ноты, бейте в литавры – если до середочки.
— Твое в том желание. Ты увидела ровно столько, сколько пожелала.
— Неправда. Едва влюбившись в тебя, я желала видеть каждый микрон движения твоей души.
— И пока сильно желала, наверное, видела.
— После сегодняшней нашей встречи я поняла – твоя душа, как над пасьянсом не волхвуй, осталась для меня малоизученными потемками, многое пропущено и не учтено. Но, что уж теперь…
— Если и так, тот поезд ушел, — где-то в его ремарке мелькнула давняя обида.
— И не надо. Хотя… Вещи, ставшие для меня настоящим откровением. В тебе такие страсти бушевали. Убить хотел.
— Убить – чрезмерно ума не требуется.
— А ты убивал?
— Не доводилось, Бог от греха отводил.
— Почему-то я тебе не верю. Сию минуту я вижу предельно четко – ты способен на все, и на убийство в том числе. А если не убивал, значит, легко мог бы убить. Я права?
— В зависимости от ситуации, защищаясь, может быть, и смог, а возможно и нет. Я не убежден.
— Ой, не верю! Убил бы! — настырничая, воскликнула она. В артикуляциях ее голоса непостижимой химией слились разнородные ингредиенты восхищения, страха, сентиментальной грусти и отвращения.
— И ты позволила бы себе любить убийцу?
—Необязательно убийцу, но мужчину способного на неординарные поступки. Устала от слюнтяев.
— И кого нужно замочить? — изобразил он немедленную разогретость, выдвинув вперед оквадратившийся подбородок.
— Иди ты, — поправляя рукой прическу, сказала она.
— А твой мужчина, разве он слюнтяй?
— Без обиняков?.. Не то, чтобы совсем, но так... Обыкновенный… Как все.
— Привет! Верочка?! И ты его любишь? Заурядного каквсейку?
— Зачем тебе это? — не поддаваясь игривому тону, с пытливым лицом поинтересовалась она.
— Ты же опрашивала меня со всеми подробностями. Мой черед.
— Наверное, не люблю. Я к нему привыкла.
— Какое впечатляющее правдостяжательство, — прокомментировал он ее ответ, взъерошив правой рукой волосы.— И что, многолетняя интрижка?
Она посмотрела ему в глаза. Нет, всего только скользнула взглядом по его зрачкам. Вскользь обожгла.
— Кое-когда мерещится, что даже чересчур многолетняя. Но это серьезнее интрижки.
— Я его знаю?
— Разумеется. Я говорю о Толоковникове.
— А-а-а, понятно.
— К Володе и Ирина притерпелась. Он всегда к ней относился как к родной дочери. И она воспринимает Володю теперь за своего второго отца. Учитывая, что первого, то бишь тебя, она практически не помнит.
—Чего же вы в таком случае не сойдетесь с Толоковниковым, не совьете совместное гнездышко, когда ваши отношения и так очень напоминают семейные? Маленький штришок, а какой значительный.
— Володя женат, — емко объяснила она.
— Эка проблема! По-моему, ты никогда не пробуксовывала при выборе средств для достижения собственных целей. А уж как я сомневаюсь в том, что перед мегатонным пробоем твоих «хочу-хочу» способны устоять стены чьей-либо семьи, кем бы они не возводились. Вот возьми и узаконь ваш многотомный роман. Заодно людям бы рты позатыкали – сама знаешь, для скольких дворовых кумушек ваша неувядающая эротизмами связь служит коронным блюдом вечерних кухонных посиделок.
— А что мне до людей? Какое мне дело до сплетен, обо мне распускаемых? Самое оптимальное, как я могу поступить – это не замечать злопыхательского шепотка, витающего вокруг меня и моей личной жизни. Плевать я хотела на сплетни, презираю сплетников и выражаю им свое презрение абсолютным к ним пренебрежением. Да и какой прок с ними считаться?.. И будь я бела, словно первый снег; чиста, как ключевая струя; скромна в желаниях монашеской аскезой – все равно бы меня периодически поливали помоями… Кому, скажи, нравится, что одинокая баба, кинутая негодяем с маленьким ребенком на руках, живет намного состоятельнее большинства семей высоких моральных устоев? И как тут не позавидовать? Будем исходить из заданной квадратуры круга.
— А задействуй воображение, что будет с твоими завидчицами, если ты выйдешь замуж – за своего старого, испытанного житенью друга – за пузатеющего за народные денежки Толоковникова. Чего им устроит, раздувшаяся во внутрях жабина? Похворают убогонькие в хрипастых удушиях… Как говорил один весьма неглупый парень: «при удачном схомутании обстоятельств серные дымы участившегося дыхания доброхотов увековечивают великолепие обелиска твоего жизненного успеха и самореализации».
— Не все так просто. У Володи двое детей и жена-инвалид. И тап тибидох – он «пузатый», но он очень хороший и порядочный человек. Он не позволит себе бросить их на произвол судьбы. Не то, что некоторые. Мы с ним решили…
Крепилин, усмехнувшись, заметил:
— Не вижу логики в твоих падежах. Ты мне изменяла, а я должен был деликатно покряхтывать и, мотая сопли на кулак, блюсти в нерушимости верность блудливой супруге?
Женщина продолжила вести полуисповедальный монолог к завершению, не отвлекаясь на пререкания.
— Мы с ним решили, как только детей чуть на ноги поднимем, тогда и поженимся. До наступления нашего счастья нам недолго ждать. Володиному старшему сыну – восемнадцать, осенью пришлют повестку в армию. Ксении, его дочери, шестнадцатый пошел. Помощница матери подрастает.
— И у нас дочь – невеста.
— Не у нас, а у меня. Ты посмотри-ка, обнаружился…
— Твой толстячок здесь ночует?
— Да, эпизодически мой... мой «толстячок», мое золотце остается у меня на ночь.
— И наша дочь в курсе того, что твой любовник женат?
— Для особо одаренных повторяю – не наша, а моя дочь. Так вот, моя дочь Ирина знает о том, что мамин друг, дядя Володя – женат. Впридачу она учится с его Ксенией в одной школе...
— И какое у девочки может составиться мнение о собственной матери, когда день через день в ее опочеваленке она видит женатого мужчину?
— Мы давным-давно обсудили эту недвусмысленную коллизию.
— Вона че! Акт прелюбодеяния тепереча именуется коллизией. Интересно, интересно… И по-каковски ты умудрилась преподнести ей недвус-ссс-мысленность?
— В терминологии приемлемой для ее возраста. И она превосходно меня поняла. В чем я, собственно говоря, нисколько не сомневалась, мы с ней всегда были союзницами и единомышленницами.
— Рановато вам единомышленницами. Ты подаешь Ирочке зажигательный пример.
— Однако последней выходкой она едва меня не доконала...
— А я наоборот считаю, ее поступок был похвально умен. И даже удивительно, что так поступила шестнадцатилетняя девочка. Я горжусь дочерью.
— Гордись на здоровье. Только лучше бы ты ею гордился где-то далеко, в той далекой стороне, где тебя вертихвостило до сегодняшнего скверного дня. Гордись там, я не против.
— Харе. Набегался.
— Не в этой ли квартире, милок, накосорылился на свою гордость? — озарила Веру Александровну гениальная догадка. Она уперла руки в бедра.
— Да не переживай ты так волнительно, я претендую на самую малость. Я лишь хочу как можно чаще видеться с дочкой, твои квадратные метры меня не интересуют. Упрости дыхание и не хватайся за сердце.
— Забудь об квадратометрах, забудь об уаканье о них!.. Хам-ло. А по поводу встреч с Ириной... Я бы не хотела, чтоб она попала под дурное влияние. Очень уж ты как-то подозрителен. Мы неплохо жили без тебя, и будем жить еще замечательнее, если ты исчезнешь из нашей жизни точно так же внезапно, как в нее вонюче экскрементировался.
— Кроме твоего существует еще мнение нашей дочери, или ты его совершенно не берешь в расчет?
— Ее мысли аналогичны моим.
— Крайне эгоистично судишь...
— Всего лишь навсего – объективно.
— Но ты даже не потрудилась справится у Ирины о ее отношении к отцу, которого она не видела более десяти лет. Сверх того – совсем не ожидала увидеть живым. А что касается меня… Я был с нею в разлуке неисчислимое количество времени – неимоверно долго – десять кругосветок. Ведь я ее люблю, она – моя дочь. Ты не посмеешь…
— Посмею, еще как посмею, — обнадежила она его. — О, либерально-демократичный ты наш гуманист, теперь обоняй! Обоняй! Насладись, гуманист, моим безапелляционным решением – я запрещу ей свидания с тобой. Запрещу категорически. Она еще несовершеннолетняя и обязана слушать свою мать, я ей зла не пожелаю.
— Можно подумать, я пожелаю?
—Если подлезешь к девочке на дистанцию короче пятидесяти метров, я, не путаясь в человеколюбивой софистике, строчу заявление в милицию. Поверь, нужные связи в нашем городе у меня намостычены на самые верхние этажи, без прохождений посреднической прослойки – не заскучаешь.
— Я имею на общение с Ириной такие же права, как и ты, я ее родной отец.
— Отец, а где ты был раньше? Где ты был, когда Иринка болела воспалением легких и я лежала вместе с ней в детском отделении, скрючившись на детской кроватке в три погибели, когда сама заразилась там такенным гриппякой, что едва в морг не перевезли? Где ты был, когда я всеми мыслимыми и немыслимыми способами выбивала ей путевки в санатории и оздоровительные пансионаты? И, наконец, где ты был, когда я разрывалась между домом и работой, стараясь везде и во всем успеть? Где ты был в те дни?
— Нарассказывала. Путевки она, бедняжка, выбивала. Твоему папуле стоит только бровью повести – они уже на столе, в его кабинете. Хоть на все лето в Артек, хоть на Турэччину, под вечнозеленные кипарисы Антальи. Еще наперегонки соревноваться будут, кто попрыжея услужит.
— Когда это было? Папин кабинет… Ты вот здесь все о себе, обожаемом, сопливился, как бы тебе страшных моральных травм не причинили, как бы тебя сильно не обидели, и за своими мерехлюндиями не заметил, что не спросил у меня, как наша жизнь складывается, чем и как мы живем, что у нас дома происходило? Только о себе, ты да ты. А у моего папы девять лет назад обнаружили онкологию. Сделали две операции. Вторую делали в Германии. Очень дорогая операция. Все деньги на нее ушли, пришлось даже родительскую квартиру, в которой мы после свадьбы жили, продать. Папу почти сразу по диагностированию болезни выпроводили на пенсию. Сейчас они с мамой круглый год живут на даче за городом. Предлагали им сюда переехать – сопротивляются, дескать, там они по сосновому бору гуляют, грибы собирают, огородом занимаются. Папе полезен деревенский воздух, овощи с грядок, яблоки из своего сада, крыжовник, смородина. В гости мы к ним ездим. Весной, летом – почти каждый выходной. Чтоб не хандрили. Когда папа стал пенсионером, дружеское окружение нашей семьи заметно рассосалось, телефон неделями молчит, кроме меня и Ирочки ему почти никто и не звонит. Какой навар от дружбы со стариком-пенсионером, который не при делах? После оставления папой должности, примерно через год, у меня проблемы на работе начались. В торговый центр, где я была директором, проверка за проверкой, хозяин со мной сквозь зубы разговаривает. Я изначально не туда, не могла определить, откуда ветер дует, мерковала на Хаврова губеровская мафия наезжает, чуть попозже сорока на хвосте принесла, что в моем креслице папин друг Арчил Ревазович свою невестку метит лайкануть. Стало понятным, почему Хавров глаза прячет. Поалександроегорилась, поерепенилась немного и уволилась. Заступничества днем с огнем – не советская власть – в профком ябедничать не пришпаришь. В последующем долго без работы маялась. Проедали остатки прежней роскоши. Но кушать каждый день надо, и отцу больному еще помогать. Сначала гонор по-старой памяти держала, затем хваталась за любое предложение – лишь бы зарплата более-менее. И аппаратчицей в химчистке поработала, и официанткой в ресторане. Хлебнула всякого. Потом в моей жизни снова появился Володя Толоковников. После разоблачения вашего «преступного синдиката» мы с ним несколько лет не виделись, можно сказать, на разных материках. Володя помог рассчитаться с долгами, выхлопотал мне мою нынешнюю синекуру, с солидным окладом и приятными презентами в знак уважения. Я Володе по гробовую доску… А ты тут со своими обидками на жизнь. У меня своих хватает.
— Да-а... Александр Егорович, Александр Егорович, – печально вздохнув, принял к сведению поведанное бывшей супругой Крепилин. – Но и ты хороша, когда б я о чем-то мог спросить, если ты без продыху по-всякому на меня отрывалась? Заметь, я тебя ни словом не оскорбил.
— Я – женщина, существо слабое, эмоциональное, мне простительно. Ты – мужчина, ты должен был вести себя по-мужски, держать все под контролем, в том числе и наш разговор, а не превращать его в базарную лозготуху.
— Я должен?
— Ты – мужчина. Забыл?
— Два взрослых разумных человека, душевно и телесно здоровых, только один должен, второй – никому и ничего, кроме собственных ощущений.
— А кто меня за Толоковникова постоянно закусывал?
Иван Николаевич натянуто засмеялся. (Закусывал. Было).
— Заглючило. В одну радиочастоту с тобой занесло, она-то мое настроение на крыло и подхватила.
— Ля-ля тополя. А по-мужски, Крепилин, это когда по-мужски.
— Согласно Конституции Украины у женщин и мужчин нашей страны, как у ее полноправных граждан, одинаковые права и обязанности, кроме святого долга перед Отечеством, и к голосам нашим на выборах относятся с одинаковым уважением, при регистрации бюллетеней – в полной равнозначности. Но вдруг чего – «я зе зеньсина».
— Нешто на старости лет стал женоненавистником? Куда твоя дульценея, спрашивается, смотрит?
— Как можно! Как я могу ненавидеть самое прекрасное, что дано нам в этой жизни? Без секса, без любви она бы потеряла большую часть своих красок и подсветок, стала бы намного преснее и безвкуснее эмоционально, — не без фиглярствования в дамском угодничестве сказал Крепилин.
— То-то! – увесомила значимость императива воздетым горе пальчиком Вера Александровна. — Чего хочет женщина, того хочет Бог. Не слышал такого?
— Слышал, Верунь. Мало того, даже знаю для чего эту подшептуху имплатировали в протоплазму русского коллективного бессознательного.
— Чего-чего имплатировали? – слегка опешивши спросила Вера Александровна. — В протоплазму?
— Подшептуху. А иногда и подкрикуху.
— С ума сойти, – Вера Александровна не могла вразуметь о чем у них сейчас зашел разговор. Вроде Крепилин чего-то и вышучивает, но вышучивает с выпукло сердитым подтекстом.
— Подобные заклинательные подшептухи и понадобились, чтоб мы сошли с ума, растеряв свои национальные ориентиры. Действенный способ: обабить миропонимание нашего народа. Бабские хотелки – в святцы, перекраивая под них нашу культуру и традиции. Мужчины в таком энергопотоке естественным образом оказываются в баборабах, чья почетная повинность соответствовать и обеспечивать. Или суровые прещения: плохо сваренный суп, вялый секс и долгие рассказы о Васеньке, Игорьке, Тимоше, которые уже посоответствовали желаниям богинь. Богинь – и никак иначе.
— А-а-а, вон ты о чем! Так, Крепилин, для мужчины почитающего свою женщину богиней и супчик всегда будет вкусненьким, и консоме ему на подносе, и тарталетки со стерляжьею икрою, и сексуальные изыски понежнее каждой ночью – каж-дой – и рубашечки у него всегда будут выстираны и выглажены.
— О том нам, сермягам, и мейнстримят наймиты мирового олигархата в рупоры массовой культуры, что мужчинами русские только для того и становятся, якоже выслужить у лобызунов штиблет ротшильдовских клерков способность ублажать женские хотюхонечки. Сколько фильмецов на эти темы, сколько книжонок, полный интернет воспитательных статеек. «Чего хочет женщина, того хочет Бог». И даже Бога сюда припряли, для освящения подшептухи. Приоритет бабскому в национальном самосознании аборигенов – люба мрия колонизаторов. Впрочем, с русскими у либераст-дрессировщиков сегодня неплохо получается. С самого истока советской власти крушили патриархальный уклад нашего народа, поелику с бабами комиссарам было проще договариваться. Родина замест Отечества. Да, да, Верочка, в Совдепии многократно урезали употребление в печати слова Отечество. Как чересчур прогорклого старорежимностью. Будто и терминовость синонимная, однако валентность разноатомная. Не отчичем отныне русскому быть, а мамчичем – дабы всегда по-мамкиному.
— Из воришек в языковеды перепрофилировался? Феноменально!
— Что для баб понятия чести, национального достоинства, чувство сопричастности к делам, вершащимся на отчей земле? Весьма отвлеченные, эфемерные, от которых им плево абстрагироваться – гораздо важнее им ощущение сытости, безопасности и комфорта.
— Фи! Крепилин! Бабы, бабское – противно слушать. Как какой-то гопник, имеющий манеру распивать с дружками водку за гаражами. Напьется, а потом придет домой и жене кулаком в глаз фигакнет, чтоб доказать ей и соседям, что он не «бабораб».
— Извини за рабоче-крестьянскую фразеологию, использовал в полемических целях.
— Не к лицу уважающему себя мужчине речи неудачников. Им все виноваты: и женщины, и начальник на работе, и движения магмы в тектонических разломах по дну Индийского океана.
— И чем клюнуть вас тоже научили. Пристыдила меня неудачничеством? Одернула вольнодумство? Три ха-ха тебе в ответ. Не реагирую, краской стыда не покрываюсь, – принял Иван Николаевич брошенную ему перчатку, и ему еще сильнее захотелось обличить неправды, которые навязали нынешнему русскому «мы» в форме непреложной культурологической догматики, озвучить миропонимание, в котором он жил после знакомства с Баркашиком. Покамест единственным местом, где к идеологии русско-националистического движения приковалось довольно-таки долгое внимание был чердак автовокзала, два дня проповедовал – ни единого протестного гмыха – все ребятам оказалось любопытно. Захочет ли его услышать Вера?
— Еще бы! Квакуны-путешественники летают далеко, смотрят высоко, что им семейное, семейственность, что им жена, дети?
— Не заводись. Стоп-стопэ. Объясняю на пальцах, что за субстрат я подразумевал под бабскостью национального мышления. Попробую применительно к ординарному житейскому пейзажу. Что стоит русской бабе выйти замуж за иностранца? Три центнера килокаллорий душевных переживаний? Это богине-то? Особенно будет счастлива выйти замуж за иностранца из альянса враждебных ее Отечеству держав, буквально безмерно будет счастлива. Как объясняют нам антропологи биологическая программа у баб такая: выбирать для своего потомства наиболее комфортный ареал обитания. В Европе – холясё! В Америке – холясё! Сытно, комфортно, высокие социальные гарантии. Что стоит нынешним отечественным политикам или генералам силовых структур свалить туда же? Эквивалентно бабам – ничегошеньки. Эмигрируют сами и своих деток тамотко примащивают. «Американ бой, уеду с тобой, уеду с тобой, Москва прощай!» Возможно ли было что-то подобное при СССР?
— При СССР мы точно в тюрьме жили. Сравнил. А из тюрьмы реально только сбежать. Кто-то сбегал… — и Вера Александровна напрягла память, актуализируя сегменты, занейроненные с фактами и событиями советского прошлого. — Светлана Аллилуева на Запад умотнула, ее дочь и поныне в Юнайтед Стэйтс – мелкая лавочница, панкуша. Смотрела ее фотки в одном таблоиде: вся в татушках, на голове цветастый ирокез.
— Внучка Сталина панкуша и американская лавочница? Да-с, история великая мастерица на плутовские проказы.
— И не говори! Иосиф Виссарионович весь китель в гробу о гвоздочки изодрал. Диссидентов высылали, Солженицына и кого-то еще в последующем... Бродского... Виктора Некрасова что ли?
— Некрасов с женой добровольно, по-моему, документы в ОВИР подавали, а Бродского – да, его КГБ вынудило уехать, сам он менять гражданство не планировал.
— Андрей Тарковский, снявший «Солярис» и «Сталкера», стал невозвращенцем… Еще… Кто еще?.. Василий Аксенов, Сергей Довлатов… Еще, еще… Войнович... Танцор Барышников…
— Шахматный гроссмейстер Виктор Корчной.
— Фигуристы известные убежали… Эти… Как их?.. Олимпийские чемпионы наши, девочка белявенькая такая. Ты, развратник, всегда в телевизор пялился, когда они на льду в фламенко извивались.
— Протопопов и Белоусова.
— И-ийес! Белоусова! Как я забыть могла? Старческая деменция, наверное, на подходе.
— Заслуженный свирестун в флейту Ростропович, зачинатель эсэсэсэровской молодежной прозы Анатолий Гладилин, грядущий теоретик российского хунвейбинизма Эдичка Лимонов. К ним можно добавить десятка два колобков помельче. Но это были единичные случаи. По одному, по двое в год укатывались. В советской прессе они освещались в рубрике «позор изменникам нашей великой Отчизны». А сейчас уезжают тысячами. Непростые обыватели уезжают – носители сверхсекретной информации. И никто сегодня не видит в происходящем жаха и ганьбы, стайные перелеты уже давно общепризнанная этичность. В Лондоне, пишут, закурлыкал целый квартал наших бывших чинодралов.
— Мне запало, когда Лазаренко в Нью-Йорке ФБР прижучило. И наворованные миллионы не помогли. Как увлекательную мелодраму «Новыны» ежевечерне смотрела. Даже шампанское по этому поводу с Володей открыли.
— А мне до сих пор невдомек, за что его могли арестовать. Неужели своих хозяев приборзел кидануть?
— Каких хозяев?
— Кто его феодалом на Днепропетровск ставил, а в последующем – в премьер-министры Украины. Мусью масионарии.
— А может сразу аннунаки? Или рептилоиды? Чего мелочиться?.. И ты в эту мутотень конспирологическую веришь? В дичь средневековую! В век космических орбитальных станций и искусственного интеллекта!
— Все страны мира управляются членами масонских сообществ. Без инициации в масонство сегодня серьезной власти никому не доверят, прошли времена влиятельности королевских и царских династий, все подчинилось вердиктам Тайного Синедриона, ибо масоны – это всегда иудео-масоны.
— Сходи-ка к психотерпевту, пока не поздно. Доктор тебе укольчики бромом пропишет. А то аукнутся тебе и иудео-масоны, и синедрион с лазаренками.
— Вера, в скором времени низкотемпературные дегенераты из масонских лож вам такого бромчику вжарят, всем бромчикам покажется бромчик. Вмиг оцените радость бытия, запищите об эмиграции на Марс.
— Почему на Марс, Ванечка?
— Тогда на Юпитер или на Меркурий, здесь будет кромешный плач и скрежетание зубов.
— К психотерапевту, дорогуша. Желательно завтра с утра. Глядя на тебя, свою подружайку Сюзанночку вспомнила. У женщины два высших образования, а ей везде колдовство мерещилось, порчи, сглазы, у всех бабок-ведуний в регионе пороги пообивала. Домовой у нее в квартире жил, она с ним приятельство завела, молочко в блюдечко ему наливала, он ей на Прохора отзывался. По первому образованию Сюзанна преподаватель физики, второе – инженер-программист, заочное, но аналогично дипломированное. Два месяца походила к доктору, транквилизаторы попила – и сейчас нормуль, закончилась ее жизнь с привидениями. Украина, первое десятилетие двадцать первого столетия, завтра-послезавтра нас принимают в Евросоюз, а исцеленная пилюльками Сюзанна плывет в каюте туристического лайнера в круизе по Средиземноморью.
— Пышаешься? Радиешь?
— За Сюзанну?
— За прием в Евросоюз.
— Звыстно, радию. Может, хоть Европа поможет у нас порядок навести, от разгильдяйства и воровства нас отучит? Ана-на по попе, ана-на. Тогда, глядишь, и нашим министрам после выхода на пенсию не захочется по заграницам разбегаться, а станут с удовольствием доживать у тому, що воны набудувалы.
— Европейцы помогут, конечно, помогут. Они добрые. Однако подспудье их помощи в том, что Украина им нужна исключительно как антагонист России, и чем враждебнее будет политика Украины у напрямку единокровной России, тем лагиднее в обращении с нами будут делаться европейцы. Как же все страшно продвинулось за последние годы, насколько плотно вошли в коллективное бессознательное малороссов бациллы кокетства и продажности. Это уже пандемия предательства, какой-то повальный нравственный морок. «Ми – украинци! Ми – украинци!» Не думал, что эта кибернетика с нами получится, что так легко и просто моим землякам сделается отказаться от родовой памяти.
— Ты все-таки сидел? — уверенно разгадала Вера инженерию изменений бывшего супруга.
— С чего решила?
— Пылко ораторствуешь. Словно только вчера увидел давно очевидное. Мы действительно пробуждаемся украинцами, мы действительно не хотим оставаться в сатрипиях у застрявшей ментально в девятнадцатом веке полуазиатской России, мы действительно хотим интегрироваться в Европу, хотим жить в мире без границ. И не вижу в этом никакого предательства.
— Нэ бачишь, Вера. Нэ ба-аа-чишь! Спилкуйся, будь ласка, на державнои мови, коль стало стыдно своих русских корней, будь справжнэю патриоткою… Не сидел я, на северах был.
— Так ты у нас полярник? Челюскинец? — восторженно всплеснула руками Вера Александровна. — Прям классика жанра. Папочка вернулся из-за Полярного круга увидеться со взрослой дочерью. На воспитание которой он не присылал ни копейки. Зимовки на дрейфующей льдине?
— Полярником быть не довелось, но всю Сибирь объездил, я ж тоби вже казав. На вахтах, по командировкам и все такое… — обогнул он краем угла неудобный для себя вопрос. — Охмурили таки нас украинством. Большую беду нам готовят. Ибо это еще не вся европейская сказка, это только присказка, а сказка впереди: наши заклятые друзья, убронелобив нас в ненавистничестве, непременно стравят нас в братоубийственной бойне, как враждебные друг другу нации, украинци против русских. И не желается в это верить – ни разумом, ни сердцем – но не станут же они нацизм в центре Европы почем зря культивировать. Вопреки всем своим глобалистическим программам, которые нацелены против любых коллективных объединений на основе почвы и крови. Одним украинцям можлыво. Оттого что у их национализма один-единственный враг: Россия и русские. Они даже петлюровские погромы готовы простить и активное участие бандеровцев в Холокосте, зверства в Бабьем Яру и Волыни.
— Это ты о евреях?
— И о них тоже. Не одни они, но они наиболее пикантные здесь.
— Понятно с тобой все, скатился до антисемитизма.
— Волынская резня, между прочим, это поляков... А как тебе, Верунь, живется в государстве, на улицах столицы которого жеребячество может бесноваться под оруху «москаляку на гыляку?» Или тебе приятнее слышать: «москалей на ножи?» Москалей, то бишь Веру Александровну Крепилину, в девичестве Буркову, меня, нашу дочь, твоих папу и маму. Тебя эти «на ножи» дийсно ничуть не смущают?
— Отморозки какие-то. В основном с Западэнщины.
— А почему им прощаются площадные призывы к массовым убийствам, к геноциду по этническому признаку? «Украина понад усэ!» – да в твоей любимой Европе за подобное сольфеджио непременно бы уголовку пришпандорили, по статье «за реабилитацию нацизма». У них там с этим не забалуешь. И ни один адвокат не взялся бы за защиту социально прокаженных.
— Я тебе что, инспектор Интерпола, владеть отмычками от европейских юридических парадоксов?.. Вакцину от глупости пока еще не изобрели.
— О политике двойных стандартов в своих таблоидах где-нибудь читала? Встречалось? Оттуда и откровенное чествование нацизма в Прибалтике и в Украине. Главное, чтоб создавались враждебные форпосты против православной Руси. Бывшим эсэсовцам ветеранские льготы наравне с фронтовиками Великой Отечественной, памятники советским воинам оскверняют, из школьных учебников изымают произведения русских классиков...
— А российская информационная политика по отношению к украинцам будто намного дружелюбнее? Пробачь, у меня кабельное, и смотрю я, как ты догадываешься, в основном российские телеканалы, включая политические ток-шоу. Чего только из этих передач я не узнавала о хохлах? Мы и тупые, и жадные, и проститутистые, мы рассказываем всей планете, что древние укры создали мировую цивилизацию и палками-копалками вырыли Черное море. Салоеды и гопакоплясы! И все это оформляется студийными взрывами смеха.
— Подобно Украине, эРэФ сегодня управляется извне, при посредничестве гешефтеров и коллаборантов. Ничего не попишешь, цена Беловежских соглашений. И телевещание Российской Федерации сегодня, как и украинское, возможно только по авраамическим формулам трансконтинентального яхвеводительства. Кроме имени «Россия», у нынешней России с Россией Русской, Россией Царской – нет практически ничего общего. Здесь убивают русское украинизацией, там генерацией протоплазмы многонационального народа, в которой национальная самоидентификация существует у всех наций, кроме русской, где русским долженствует начхать на какие-либо собственные национальные интересы, вернее, их у нас вообще не должно возникать – ни сейчас, ни в будущем. Впрочем, методология выверенная, еще советская. Нам должно быть начхать, что русское население в стране вымирает, что Сибирь тихой сапой занерещивается китаезой, что Москва уже давно превратилась в Москвабад, а Санкт-Петербург в Питеробад.
— В Европе тоже самое, — неожиданно заговорила в согласии с его рассуждениями Вера Александровна, — все европейские столицы наводнились бедуинами из бывших колоний. Прям какое-то самоудушение европейской цивилизации.
— «Лучшие друзья девушек – это бриллианты», — подсказал Крепилин. А увидев на ее лице озадаченность по поводу услышанного, назвал штольню извлечения своей цитаты: — Шлягерочек такой сейчас на молодежных радиостанциях для усей Руси пономарят... Идет война с белой расой, нас стирают с лица Земли. Диктатура либерастических свобод, агрессивная пропаганда ЛГБД и метисизации белых женщин с азиатами и негроидами – и так далее по списку. Члену общества потребления горечь от гибели национальной цивилизации ловко замещается гормонами счастья от обладания трендовыми вещичками и наполняемости его холодильника. Нас этим покупают. Прорвой генномодифицированной жратвы, бриллиантами, шубками, машинами в кредит, квартирами через ипотечный заем.
— Ой-еей! Все-таки аннунаки? Сюзанна мне тоже чего-то накануне визита к психотерапевту рассказывала.
— Они! Они самые, Верочка! А какая нас впереди чекае веселуха! За ширмочку заглянуть муторно!А ты, панэночка, ненавидь Россию сильнее.
— Крепилин, не нужно мне приписывать мыслей, которых у меня нет, не сочиняй их за меня. Ты же у нас, насколько я прониклась, ревностный христианин. Вот и соблюдай, будь добр, христианские заповеди. Не клевещи и не лжесвидетельствуй – никого я не ненавижу. Удивишься, небось, но у меня почему-то абсолютно не наблюдается желания, чтоб прекрасные люди со светлыми одухотворенными лицами считали меня человеком второго сорта, заведомо хуже их в моральных и нравственных качествах, просто потому что прекрасным людям этого очень зверски жаждется. Хохлушка? Ты же знаешь мое хохляцтво? Моего отца после института направили по распределению в Украину, в город Херсон, где он женился на моей маме и где родилась я. Но разве этот нюанс важен для прекрасных людей? Не сомневаюсь, что ты не заблудишься в хаосе гипотез, где я видала их светлые жаждания… Да и в целом… Об украинцах.
— Люди, в сущности, склоны все упрощать, клишировать. А если это сулит ощущать заведомую самлучшесть – дык вообще фиеста, праздник души и сердца. При таких ощущениях любое троглодитство узревается несравненным мыслемудрием.
— Дурачья всегда было большинство, а сегодня с числом его поголовья форменный караул, мне порой кажется, что в нашем обществе оно уже давно набрало критическую массу. Ты тут мне о коллективном бессознательном бла-бла-бла, так я о том же самом тебе сейчас. Правительства всегда с ним заигрывают, всегда присматриваются к амплитудам его дыхания. И у нас, и в России, и во всем мире. Это тебе о набирании у нас силы украинством. А я – женщина, меня защищать нужно. Не защищают, следовательно, мне самой необходимо позаботиться о своей защите – влившись в большее число. И тут хоть украинство, хоть зимбабийство. Или ты в бенефисном лауреатстве, что лишь ты один такой вумный и только одного тебя экзистенциализстично торкнуло, чем это оголтелое антироссиянство по итогу может для всех славян закончиться?
Иван Николаевич замер. Отповедь была дана ему на неожиданно высоком уровне. На уровне выживаемости человекоособи.
— Почему один? Не я один…
— Большинство это понимает. Но у этого большинства семьи, работа, налаженный быт. Не все такие идиоты, как ты, чтоб своей пустой болтовней это все ставить под удар. КГБ тобой не интересуется?
— Просигнализировать хочешь?
— Понадобится, просигнализирую. Общество должно очищаться от идиотов. Тем более, когда личные мотивы идеально совпадают с государственными интересами, — и Вера Александровна весело подмигнула Крепилину.
— В Российской Федерации 282 статья уголовного кодекса в народе так и называется «Русская», поскольку по ней в тюрьмах лишь русские и сидят. Взвоешь от позорняка, что на русской земле не по-русски живут – значит, разжигаешь межнациональную рознь, то бишь взбаламучиваешь булькотение уверенного ротожопия единоплеменников. Для назидательности судьями и обвинителями на этих судилищах, как правило, инородцы или русские евролюди, что по факту одно и тоже. Так что никакой концептуальной разницы, что были НКВД или КГБ, что сейчас СБУ или ФСБ – задачи у них во многом единоутробные.
— Нэ зрозумила, отче, ты за Россию або за Украину?
— Звучит равнозначно «ты за Торпедо или за Зенит?» Это не футбол, Вера, это политика, это процесс исторического этногенеза. Нэ зрозумила вона. Я – за русских, я – всегда за русских, во всех случаях за русских. Это неизменная данность.
— Злостный экстремист! За политику тебя тоже бьют? Впрочем, ты и в те годы был революционер, — женщина засмеялась. — Помнишь, как папа тебя охолаживал, чтобы ты в лихую годину ГКЧП вдруг не ломанулся в Москву? Очень уж ты тревожился за непорочность юной демократии. Папа тебя потом еще долго санкюлотом дразнил... Ты тогда и вправду рвался в Москву или перед нами в Дартаньянах порисоваться? В белом плаще и с толедской шпагой на боку.
— На кой ляд мне было рисоваться? — изобразил громкое негодование Крепилин. Хотя весьма смутно уже помнил, сколько в той его готовности ехать в Москву содержалось процентов действительного воинственного порыва, а каков в ней был процент ветреной бравады. Для обоснованности негодования сделалось достаточным его сегодняшних предположений, что показушной рисовки в его тогдашнем поведении было мало. Между тем, чем он занимается сейчас? Если признаваться по совести? Он рисовался, бравировал перед сидящей в первом ряду партера красивой женщиной. Однако к едрене фене Дартаньяна с его белым плащом и толедской шпажонкой, он – русский воин. Не каквсейка, не конформист – воин. Он не сдался, не покорился, не склонил выю перед орднунгом зело могущественного супостата, он на передовой линии русской обороны. В чем здесь шарлатанство, отчего бы ему и не помолодечествовать, не погеройствовать? Да еще коль осознание этого героизма должно отразиться в сиянии восхитительно прекрасных глаз.
— Был бы путч! Опереточная постановка, типа, «коммунистический реванш», «завоевания перестройки в опасности». Буря в стакане воды. Лохов облапошить. Требовалось поэффектнее расшибенить привычные советские стереотипы. Американские спецы помогали. Они профи. Все мировые СМИ облетела фотосессия Ельцина на танке у Верховного Совета. Энциклопедически эпично. Грандиозно. Шоу маст гоу он. Потом царек Бориска с френдищем Биллом Клинтоном в саксофон попеременно подудели – и это в полиграфические тиражи: в журналы, монографии и на открытки.
— А папа до сих пор ругает слюнтяев Крючкова и Янаева, будто бы упустивших единственно реальный шанс спасти СССР.
— Ты тоже была санкюлоткой – за демократию, против этих недоделанных путчистов, а реформатора Горбачева буквально боготворила. Говорила, что ему при жизни нужно памятники воздвигать.
— Почему была, я и сейчас за демократию и демократические ценности. Для меня годы перестройки счастливейшие годы в моей судьбе. Времена великих надежд! А подарил нам их не кто иной, как Горбачев... И молодость. Молодость! Молодость прекрасна во все времена!
— Оборотень! Иуда! Продал нас америкосам с потрохами, всю страну, сволочь, продал! Оптом и в розницу!
— Совсем как Александр Егорович! Он тоже Горбачева Иудой кличет. Только он пожилой человек, коммунизм у него в крови, на руководящих партийных должностях состоял… А ты? Ты-то чего? Ты Солженицына в тамиздате на лекциях под обложкой «Войны и мира» читал, «Двадцать писем другу» Аллилуевой мне подсовывал, «Остров Крым» Аксенова, угорали как сумасшедшие с «Зияющих высот» Зиновьева и Венечки Ерофеева в его «Москве-Петушках». И все украдкой, ото всех скрываясь, а больше всего от Александра Егоровича. Прочими антисоветчиками интересовался. «Би-Би-Си» в нашей комнате по вечерам конспиративно пеленговали. Что с тобою сталось?.. Горбачев дал нам возможность читать любую литературу. Ни от кого не прячась, выбирать ее со стеллажей книжных магазинов. Для свободы слова кляп изо рта народа выткнул.
— Он нашу страну алабамавской плантацией сделал. Кентукки!Техас! Рабы и наши рабовладельцы! — эмоционально объяснил Крепилин причину своей ненависти к осрамившемуся главе Советского государства, и, немного помолчав, добавил: — Публицистику академика Шафаревича нам бы с тобой тогда почитать, не жили бы с завязанными глазами.
— Словно дед-пердед из пенсионерского актива садоводческого товарищества. Совок.
— Я сово-оок?! — задохнулся он от возмущения. Уже вполне искренне. Его клеймят «совком»! Его! Русского национал-патриота! Черносотенца! Монархиста! Антибольшевика! Соратника и наперсника пламенного белогвардейца Баркашика!
— А то кто, не я же? Никого Михаил Сергеевич не предавал, он освободил наш народ от коммунистического тоталитаризма, от этого чудовищного сюрра, в котором мы пребывали долгие десятилетия, а весь мир избавил от гонки вооружений, от ежедневного ожидания ядерного светопреставления. Все страны тряслись от страха, когда оно грянет, в утро какого дня. Забыл?.. Все забыли. А тогда было страшно, каждый день было страшно.
— Он являлся агентом вражеского влияния. Его завербовали еще в шестидесятые годы, английская разведка Ми-6. Они следили за успешностью его служебной карьеры, курировали, направляли, подсказывали ходы, расчищали ему дорогу по иерархической лестнице, а потом с помощью гебешного бонзы Андропова-Флекенштейна внедрили в Политбюро ЦК КПСС. Что ты! Суперагент! Маргарет Тэтчер была от него без ума при первой же встрече. Этот мерзавец показал ей на карте схему ответного ракетного удара по Британским островам. После уик-энда с Тэтчер Мишка Меченый стал генсеком, Черненко испустил дух, а его избрали. И Рейган в нем сразу признал своего. Чего-то и ему из военных секретов СССР в клювике притаранил. Его судить нужно за измену Родине, пока он еще живой. Виселицу посреди Красной площади соорудить и на сотни камер прямую трансляцию акции национальной благодарности.
— Кого вы судить будете?!.. Вы! Пигмеи! Карлики! Своими мракобесными инсинуациями, своею беспросветною глупизной!.. Горбачев поменял ход истории, вернул нашу страну в лоно мировой цивилизации. Он – Гулливер среди политического лилипутства, политик с большой буквы. Он прожил красивую лав стори с неповторимо любимой женщиной… Хх-ха! Разве мало одного этого, чтоб быть счастливым человеком? Завидуйте, клевещите, ищите происки врагов, но у Михаила Сергеевича все получилось красиво. Он подарил своей Раечке весь мир! Он нам весь мир подарил! Нам! Раньше чтоб в обычную заграничную турпоездку съездить, требовалось в десятке инстанций свою коммунистическую благонадежность отфискалить. Справка от парторга, справка из профкома, справка от кадровика, справка от домоуправа, справка от гинеколога. Зачем такие унижения? Разве для того, чтоб посмотреть на жизнь другой страны, туристу необходимо зубрить резолюции двадцать седьмого съезда КПСС или фамилии руководителей братских компартий, всех этих Хонеккеров, Чаушеску, Живковых, Ярузельских? Или при созерцании картин в Лувре без предварительной зубрежки «Кодекса молодого строителя коммунизма» советскую комсомолку кондрашка прихватит? Крыша едет не спеша, тихо шифером шурша! Столько лет прошло, а я по сей день помню всякий триппер в транскрипции «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов». Это нормально? Чем они засирали наши мозги, чем жить принуждали? Михаил Сергеевич прекратил терроризирование нас этим дурдомом… А ты? Верующий называется. Горбачев заглушил государственную машину по подавлению свободы совести, хочешь верить в Бога – верь, хочешь ходить в церковь – ходи, и никто за это тебя больше во «враги народа» не запишет. А кто отменил преследование частного предпринимательства? Опять он! Наш видеосалон, наше кафе, швейное ателье Кирки Гурвиц, весь город они тогда за считанные месяцы джинсами и курточками по моде обеспечили, Карпуха рыбную коптильню открыл, Боб – джаз-бар, книжное издательство твоего собутыльника выходного дня Фаддеича. Цеховики из подполья вышли, стали отчислять миллионные пошлины в госказну. Способен зарабатывать – зарабатывай. Плохо что ли? И кому? Государству? Людям?
— Ты не знаешь, почему в СССР был запрещен «Скотный двор» Оруэлла?
— А почему в СССР был запрещен «По ком звонит колокол» Хемингуэя, почему Кафку не издавали?
— Ей говоришь стрижено, а она – брито. Когда я горланил, что Совдепия являлась территорией здравого смысла? Монструозно разбухший бюрократический аппарат, тонны нисходящих директив и циркуляров, сотни тысяч бездельников, ежедневно доказывающих свою незаменимость коммунистическим начетничеством, самодурством и речами во славу этого самодурства. Хроническое отставание нашей экономики от западной модели производства, сплошные дефициты: стирального порошка нет, зубной пасты нет, нейлоновых колготок нет, видеомагнитофон несусветная роскошь, за автомобилем очередь на пять лет. А по телевизору несмолкаемое тралала и тралала: догоним и перегоним, выполним и перевыполним, доярки намолотили пятьсот тонн чугунного литья, космонавты взяли повышенные соцобязательства по доказательству превосходства научной теории марксизма-ленинизма в условиях невесомости. Поэтому Политбюро и встало перед необходимостью перемен. Если бы их не начали сверху, они бы неминуемо начались снизу – райкомы бы по всей эСэСэСэРии заполыхали, да коммунистов по ночам бы из обрезов отстреливали, как взбесившееся от спецпривилегий мудачье, а там попозжей и новый батько Махно в народе бы объявился, а то и сразу несколько батек, что вариативнее... «Перестройка, ускорение, гласность» – мы все этому радовались, и я тоже радовался. Каскады радости. Пароксизмы радости. Однако чем прихлопнулись наши радости по поводу горбачевских реформ? Не погромом ли могущественной славянской державы, собираемой воедино, не генсеками, но русскими Царями и победами русского оружия? Почему это должно испариться из моей памяти? Только потому что меня нагло засовывают в поле игры в «или-или»? Будто я деревенский тюха-матюха и не вижу ее манипулятивных рычажков. Или ты воспринимаешь Горбачева гулливером политической мысли – и тогда ты поборник свободы и демократии, или, коль считаешь иначе, ты автоматически делаешься реакционером, врагом всего передового и авангардного, воспевателем ибанской былинности. «Или-или». Так все у вас просто, так все у вас песенно. Илюлю-илюлю-илюляшеньки!.. Однако, Вера Александровна, это в правилах предложенной вами игры их исключительно лишь два. У меня есть свой вариант. У кого-то четвертый, а у кого-то сыщется и пятый, и шестой.
— Зиновьева вспомнил! Наконец-то! — забиячливо развернула контрнаступление Вера Александровна. — Вспомнил о Ибанске и ибанцах! Мы ж в этом достославном Ибанске жили! Левой! Левой! Левой! Эй, кто там шагает правой? Левой! Левой! Левой! Партия – наш рулевой – ей наши чести, умы, и совести.
— Я дурею!
— А как иначе? Не ты ли только что обзывал Горбачева британским шпионом? Агентом ноль-ноль-семь?
— Я. И что? После этого я стал совком? Коммунисты еще говорили, что летом день длиннее ночи, а ночь соответственно короче дня. И мне, будучи знакомым с подобным их утверждением, дабы не вляпаться в клику совков-коммунистов, надо с пеной у рта доказывать обратное?
— Не перекручивай день-ночь, апельсины и мандарины, не хулахупь притянутыми за уши аллегориями.
— Отнюдь не за уши. По теме. В отличии от твоих детсадовских манипуляшек «или-или». Помимо воли злит. Я – русский национал-консерватор, и у меня имеются собственные глаза и, представь себе, собственный разум.
— А ничего что мы в Украине живем?
— А как данный факт должен помешать мне оставаться русским, отправив в безвозвратное небытие, кем были мои пращуры? Опять свое «или-или» задействуешь?
— Какой напорчик однако! Чувствуется обработка российской пропагандой. На Магадан бы тебя, в обледенелый шурф уранового рудника, ударно кайлом помахать, годик эдак в пятидесятый. Без консервов, на сухие галеты и протухшую ржавчиной водичку. Посмотрела, как бы ты тогда запел.
— Бли-ииин, начали с ценностей достохвального брежневского Ибанска, и, следуя серпантином извращенной логики, абсолютизировались обвинениями в распространении российской пропаганды и радениях по воскрешению кадавра сталинизма. И все из-за того, что я не желаю жить в твоем кино, хочу жить в своем. Не желаю! Даже если предложенное мне было срежиссировано самой умной и самой прошаренной женщиной на Земле. Да и чем твое кино способно мне показаться предпочтительнее моего? Пришлепыванием меня дурошлепством? Мазохистским самоуничижением твоей семипядистостью? Жди!.. В моем кино мне гораздо смотрибельнее, ибо пупом вселенной в нем – мне. Проблема, Верунь, ох, проблемища. Мы и слышать не пытаемся, что всяк человек вмонтирован в кино своего собственного самоосознания, нам непременно надо, чтоб его перемонтировали по нашей партитуре, чтоб зажили нашим умом и нашими предпочтениями. Кто не с нами, тот против нас. Большевизм! Советский большевизм, украинский большевизм, демократический большевизм, вегановский большевизм, авиапассажирский большевизм…
— Православный большевизм, его не забудь.
— Православный?.. Да, пожалуй, и православный, — сказал Крепилин, и задумчиво продолжил конденсировать шально подброшенную мысль, придавая ей обрященность. Разверстка, таящихся в ней смысловых функционалов, на сей миг помстилась ему чуть важнее заведомо обреченных на бесплодность религиоведческих диспутов с закоренелым агностиком. — И во мне. Знаю о том. Я тоже, бывает, стараюсь навязать свое кино, становясь истерически нетерпимым к чужому. Смотри мое! Смотри мое! Богоданное, мною познанное и намоленное. Лишь бы мое. Тильки такэ. И во мне вздылдивается глухая ко всему, непоколебимая в величальности самоуверенность. Как сейчас с Горбачевым. А ты мне кое-что напомнила... Напомнила мои же давние чувства, мысли, эмоции. Исчезнувшие из-за того, что они не подходили для моего сегодняшнего восприятия драматургии истории. Напомнила, но не скажу, что моему сознанию от этого стало уютнее и опористее… Трудно быть беспристрастным…
— «Трудно быть богом». Там, где торжествует серость, к власти всегда приходят черные.
— В этом и соль. Когда человек, забываясь, возлагает на себя Божии полномочия, запамятовав, что он всего лишь тварь, пускай и тварь Божия, но тварь, прах земной, глина из биополимеров нуклеиновых кислот и сгнетка страстишек. И забываясь, мы многое о себе не знаем. Может многое о себе до поры до времени не знал и этот баловень судьбы, ставропольский комбайнер Мишка Горбачев, как и потом до аккордного этапа не смекнул, что затеяв перестройку, он предрешено завершит ее развалом всего и вся, что из лоханки с грязной водой на задворки истории выплеснут и великую державу.
— Все их действия можно объяснить, но чертовски трудно их действия предсказать, — вторично щегольнула плотной приобщенностью к тексту знаменитой в застойные годы повести братьев Стругацких Вера Александровна.
— Умные нам не надобны, надобны верные, — тотчас откликнулся Иван Николаевич, используя цитату из того же произведения в виде отзыва на пароль для пропуска в дни их студенческой юности. Он не забыл правила их давней игры в бисер, сплетаемый цитатами из читаемой ими обоими книги.
— Ух ты ж! — отреагировала на его памятливость Вера Александровна. — «Водой грехов не смоешь, – проворчал мальчик. – Что я благородный, что ли, мыться?»
— Ха-ха-ха! — засмеялся Крепилин, и попытался мысленно удлинить вязь их студенческой игры, однако из «Трудно быть богом» больше ничего не вытаскивалось, чересчур много воды утекло с того дня, когда держалась в руках эта книга.
— А я недавно перечитывала, – зачем-то объяснила освеженность впечатлений от повести Вера Александровна. — По телевизору показывали «Осенний марафон», посмотрела и чего-то как-то заностальгировала, и пару-тройку вечеров провела за фэнтази Стругацких, — поделилась женщина, затем заметно смутилась, занервничала, видимо сообразила, что сболтнула что-то лишнее, невыгодное для себя. — Если говорим о кино, помнишь, папа рвал и метал, когда запустили в широкий прокат «Самую обаятельную и привлекательную», предрекал, что этим фильмом подпиливают столпы коммунистической морали в социалистическом обществе. «Диверсия на идеологическом фронте» кричал, Надю Клюеву, видите-ли, зауважали в советском трудовом коллективе после того, как она прибарахлилась импортными дефицитами. Не за рационализаторский и творческий подход к работе, не за старательность и комсомольскую активность, а за заграничные лейблы на шмотье.
— Он еще говорил, что режиссера в связке с шелкоперами сценаристами и директором картины надо рядком поставить к стенке и вмазать по ним густую очередь из пулемета «максим». Не сразу рассмотрел твой папуля зеленоватые сполохи зари перестройки, по привычке партийную бдительность проявлял, — иронично сказал Крепилин, но прежде того он раскусил причину ее секундного замешательства – на «Осенний марафон» они ходили вместе, а после окончания киносеанса пошли к нему в студенческое общежитие, где у них впервижды все и было. — М-дааа... Долгенько Наденька Клюева Александру Егоровичу покоя не давала. «Заострить вопрос, письмо в ЦК, диверсия, клеветнический навет на социалистический строй». Но опосля ему чего-то очень доходчиво разъяснили в обкомовском отделе по политико-идеологической работе и свою талдытню о диверсиях он оставил сугубо для вечерних откровений с безгранично преданной ему Элеонорой Ильиничной. «Забытую мелодию для флейты» – любимца Политбюро Эльдара Рязанова, а так же «Покаяние» Тенгиза Абуладзе, «Холодное лето пятьдесят третьего года», «Маленькую Веру», «Воров в законе», «Интердевочку» – он встретил гораздо лояльнее, на людях нигде не поносил – погнал брейк-дэнс в номенклатурных фалангах, неожиданные сокращения и должностные сумятицы.
— Лояльнее к перестройке-гласности он сделался не в одночасье. На людях, при коллегах из аппаратного гадюшника – да. Иначе б подсидели. Проявлял видимую сознательность…
— И трубадурно одобрял, — закончил за нее Крепилин.
— Еще б не одобрять! Генеральная линия ЦК КПСС, партийная дисциплина. Однако ты вспомни, почему абуладзевское «Покаяние» мы смотрели в другом конце города, для чего я облачалась в шерстяную хламиду с толстым вытягивающимся воротом, для чего тебе понадобились черные очки в пол-лица? Не хотелось с тестечком ссориться, а Вань? И объяснимо. На чаше весов – ни много ни мало – дальнейшая карьера, успех которой напрямую обеспечивался папиными партийными связями.
— Тогда это была наша карьера. Ее успешности ты желала не меньше моего.
— И правильно мы поступали, разумно. Жизнь – не только вздохи на скамейке, не только прогулки при луне.
— А разобраться, было бы из-за чего прятаться? Фильм, конечно, для восемьдесят седьмого года чрезвычайно скандалезный… Но нудятина редкостная. Лично я отдал дань моде – все посмотрели, и я посмотрел. Дабы не выглядеть перед твоими кирочками и бобочками скобарем. Лишний билетик, у вас есть лишний билетик?
— Модничание! О шедевре мирового кино! — возмутилась Вера Александровна. — Как?!
— Прости невежду. Сказал, не лукавя.
— Фильм Абуладзе был сенсацией общепланетарного масштаба! Впервые со времен хрущевской оттепели в публичном пространстве СССР заговорили о массовых репрессиях тридцатых годов. Весь мир тогда замер, затая дыхание в ожидании реакции советского руководства. Буквально весь мир.
— Впервые? Этот твой грузин? А «Холодное лето пятьдесят третьего года» Александра Прошкина? С Приемыховым и Папановым в главных ролях? Там что, воспевались индустриальные достижения на стройках социалистического хозяйства?
— «Холодное лето» вышло на всесоюзный экран на год или даже на два позже. Кстати, мой маленький друг, свою картину Абуладзе снял еще в доперестроечном восемьдесят четвертом, в годы лютого застоя. Твой Прошкин еще и не подумывал ни о чем подобном.
— У кацо сложилась огромная прерогатива. У него в кунаках некто Эдуард Амвросиевич Шеварднадзе состоял. Первый секретарь ЦэКа компартии Грузии.
— Но ведь был и уникальный талант, и чутье гения!
— Тем более, когда чутье наводят на нужный ракурс. А у грузинских мафиозо информация провидческого характера наверняка имелась.
— Опять масонские козни? Опять рептилоиды?
— Смейся, моя хорошая, смейся! А верхушка КГБ без всяких-яких имела контакты с вестовыми Мировой закулисы на регулярной основе. Причем, премьеру «Покаяния» предварили разоблачительной публицистикой агитпроповца Коротича в «Огоньке» и толстенным томом «Детей Арбата» Анатолия Рыбакова. Советское общество уже было готово не сделаться шокированным абуладзевской ретроспективой на историческое прошлое страны.
— «Дети Арбата» публиковались позже.
— Разве?
— О них позже заговорили.
— Об заклад биться не стану, поскольку с точностью не удостоверю, что запускалось первым номером, что вторым. Да и нахлынуло оно все океанским прибоем, волна за волной. Штурмовая стратегия. Кабыть иначе, с перестройкой ничего бы не срослось. Ленина и Сталина надо было из святых коров выкинуть.
— Зачем сравнивать несравнимое? Ординарный триллер, сфабрикованный по шаблонам ковбойского вестерна, для остроты приправленный перчинкой антисталинской злободневности, и высокохудожественное произведение искусства, сотворенное мазками кисти гениального мастера. Ты был приглашен на царственный пир в чертоги богов и не заметил изысканности божественных яств. А в сюжетных аллегориях мастера с нами говорили не только люди, но и звуки их шагов по мостовым, дома, в которых они жили, серые камни исполинских гор, бирюзовое южное небо, пышная природа кавказских субтропиков, с нами говорила наша общая с грузинским народом историческая судьба. В преломлениях философского гротеска просачивались палитры бессмертных Иеронима Босха, Сандро Боттичелли, Рафаэля Санти, Питера Брейгеля. Расходилась трещинами познанная нами субъективная актуальность, перед советскими атеистами отворился портал в трансцендентное, мистически иррациональное, наше сознание изведало насколько призрачна разделительная толщина между миром нашего сегодняшнего бытия и миром потустороннего, где время не имеет привычной с детства арифметической последовательности, где оно измеряется эонами эманаций от наших поступков.
— Каково завернула! Красотень! За тобой хоть в блокнотик стенографируй. Мне так не суметь. Но на то ты у нас и знатный искусствовед, чтоб позументно раскудрявливать. Мы – рабочей косточки, и рефлексии у нас попримитивнее. И повторно на Абуладзе я бы ни за что не пошел, ничего я в нем из твоей кудристой зауми не увидел, а фильм Прошкина еще десять по десять пересмотрю.
— Досадно, что не увидел. Как можно было не разглядеть полотно сотканное ярчайшими красками? Нет, пронзительнее красок! Оно ткалось верлибром протуберанцев вселенского Логоса! Киношедевр класса не ниже работ Ингвара Бергмана! Тбилисский Федерико Феллини! Герольд, бесстрашно вострубивший о начале перестройки! Тореро, взмахнувший мулетой перед сопящий мордой коминтерновского минотавра!
— А если учесть дату выхода фильма, а, искусствовед? Снова получаются конспирологические совпадения. Фильм вышел вровень к семидесятилетию Великой Октябрьской социалистической революции. Ибо чернокнижники особо важные события всегда моделируют согласно каббалистическим выкладкам. Заодно, пожалте, и юбилейный сувенирчик советским трудящимся.
— Пусть чернокнижники. Как насвистуется классифицируй. Можешь даже политтехнологами или политсоветниками. Но они увидели – все! Тупик! У марксистско-ленинской теории окончательно вычерпан кредит народного доверия. Дальше ехать некуда, только на запасной путь. И локомотивом по нему запустили фильм Абуладзе, после его показа была пройдена точка бифуркации, сорвали парчу с уродливых язв советского общества. И народ уверился к прошлому возврата больше не будет. Средневековый хоррор двадцатого века. Этот жуткий Варлам, с рук которого капает кровь невинных жертв. Как у Осипа Мандельштама:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усищи,
И сияют его голенища.
— Хоррор? Это ты называешь хоррором? Если и ужас, то больше циркоподобный, Варлам – фигляр, плутня, человек-оркестр. Полуидиот, полуджигит! И не усища у него, а усики. Он натяжистее Берию копировал, чем Сталина. Товарищ Генералиссимус был куда как поугрюмее и помрачнее. «Сталина – не замай!» – вот что указывалось. А шедевральностью фильм Абуладзе короновали еврейские газетные оракулы, через журнал того же Витахи Коротича. Не лепи из Абуладзе кустаря-одиночку, Босх из него никудышный. Дали отмашку из ЦК и попер на зеленый. А перестройку, запомни, Верунь, начал взрыв на Чернобыльской АЭС. От него электромагнитную цепь «развитого социализма» замкнуло. Когда реактор громыхнул. После этого все посыпалось. На добивку сказывались последствия военной авантюры в Афганистане и падение цен на нефть на мировой бирже...
— Своей сумасбродной конспирологией ты отрицаешь все, буквально все, даже канонизированную наукой теорию вероятности, но и сам ведь ораторствовал о предвзятости персонального кино. Ораторствовал? Не отрицай, ораторствовал... А куда денется из картины синтезированное волокно реального и потустороннего, пластичность перемещения смыслов игрою светотеней, экспрессия колоритных художественных образов?
— Не путай Божий дар с яичницей, вяленькие томления хипстерских душонок с грозовым разрядом поднебесья. Не было этого, ничего не прогремело. Потому что народу абуладзевские экзистенциализмы были закомуристы: абракадабра туманных аллегорий, свихни мозг. Рыцари какие-то в латах, герольды, судьи в англицких париках. А в «Холодном лете пятьдесят третьего года» обстановка раскрывается ясно и понятно любому заводскому работяге. А если и аллегории? В «Убить дракона» по Шварцу их сотворили не меньше. И они позадиристее, позубастее.
— Они были комичнее. Марк Захаров предложил нам не плакать над трагическими страницами нашей истории, он предложил нам над ними посмеяться. Знал, на чем популизироваться. Нам это было приемлимее, нежели сопереживать, мучиться в тяжких сомнениях, проливать слезы и посыпать голову пеплом. Однако шарж – не картина, карикатурист – не художник. Почему в мерилах вечного искусства обожаемым по сегодняшнему дню Булгакову и Довлатову никогда не дотянуться до планки писательского мастерства Льва Николаевича Толстого? Потому что они пошли на поводу неистощимого желания толпы. Смеяться, пошучивать. Смеяться даже там, где нужно рыдать. И с этим им уже ничего не поделать, разные мерила ценности у людей и у богов.
— Гм… Слезы ценнее смеха?.. Гм, а, пожалуй, в этой мысли есть то, с чем не поспоришь. У святых отцов на предмет сего немало написано, — сказал Иван Николаевич, и подумал о том, что Вера текущего момента до абсолютной неузнаваемости не похожа на хабалистую самку двадцатиминутной давности, а ее по-девичьи экзальтированные речи в защиту Горбачева, затеянной им катастройки и авторского кино вызвали из памяти Верочку-битницу, всю в потертой джинсовке, крашенную под белокурую американскую бестию, с низками разноцветных феничек на тонких запястьях. Культура, искусство – в ее двадцать-двадцать пять лет – были ее естественной стихией, в которой она чувствовала себя, как рыба в воде, она и его в свое время научила вовсю отдаваться этой стихии – вовсю, всецело и без остатка. Что, впрочем, не доставило ей треморных затруднений, поскольку он тоже имел к этому немалую предрасположенность, попросту она стала его проводником в более высокие сферы интеллектуального и творческого свободомыслия (повышенные возможности деток партноменклатуры), но глубоко первично: он любил ту девчонку и страстно хотел быть любимым ею. Новинки литературы и кино, манускрипты гениев признанных и апокрифы непризнанных, доктрины и аллюзии, эклектика черто и богоискательства, их игры в бисер, изучение ими древней латыни, асан хатха-йоги… – и «Битлз». «Битлз» и Джон Леннон, Джон Леннон и Пол Маккартни, Джон Леннон и Йоко Оно... Годы, годы! Что с нами делают годы?.. Вера – яркая, остроумная, непримиримая к любым несправедливостям и фарисейскому душнилову – неужели она способна бывать такою с кувшинным рылом, паркетным шаркуном Толоковниковым?
— Божественная педагогика, воспитание чувств через синтез музыки и образа. Чтоб никогда в будущем среди наших потомков не нашлось желающих на призвание мучителей и палачей... И вообще, тебе, как христианину, должно быть ближе творчество Абуладзе, а ты вручаешь пальму первенства банальному боевику.
— Синтез музыки и образа? Помнишь финал фильма Прошкина? Встречу Лузги с сыном погибшего от пули бандитов товарища, их диалог, очки Копалыча в руках его супруги, ее взгляд, жалкий лепет оправдания трусости и предательства из-за затворенной двери? Сынок оправдывался, а ее проняло, и вместе с нею, через ее взгляд проняло и зрителя. За что убили хорошего человека? За что у него отобрали нормальную жизнь? За что ее сына сделали предателем, навсегда искалечив его душу? Помнишь музыку к этому моменту?.. Еще потом, под продление этого тревожащего сердце и разум реквиема, Лузга среди равнодушно гужующейся толпы встретил на аллейке собрата политкаторжанина, подошел к нему прикурить. Вот это синтез! Вот это символизм!
— Да, это было трогательно снято. Помню и этот эпизод, и музыку помню... Но в целом все простенько, незамысловато.
— Простым людям такие фильмы и нужны. Мне тоже, кстати. Я ведь тоже из простых. Чтоб понятно было все сразу, чтоб без посткриптумных трактовок и пояснений, без заумного эстетства… Сын предал своего отца, понимай, мы, как нация, предали своих пращуров, став бесчувственными винтиками-шпунтиками в античеловечной совдеповской системе, забыв заветы древней апостольской Руси.
— Все равно это разное. Мы разное сравниваем. Наверное, не надо было этим заниматься. И мой отец… И о моем отце... Я не могла предать своего отца… Вся его трудовая биография, все былые заслуги – под улюлюканье толпы. Я не могла его не жалеть. А папа и не скрывал, что разрешением на упаднические фильмы разгородили путь широкому критиканству, подорвали основы уважения к власти, к партии, к государственному строю, и тихо-тихо ненавидел Горбачева. А после «Забытой мелодии» он никогда больше не смотрел кинокартины, в которых играли Леня Филатов и Догилева, и маме запрещал смотреть. Как только титры такого фильма – он за пульт – переключать на другой канал. А мама безумно любит «Покровские ворота» с хохотушкой Танюшкой Догилевой, это ее любимый фильм. Папа по сей день свой мораторий не отменил. Ты же знаешь, какой он иногда бывает до фанатизма принципиальный.
Иван Николаевич зыркнул на Веру диковатым взглядом. И Вера даже кожей почувствовала почему. И спросила о чем-то из дальнего, но из далей иной спектральности.
— Сейчас слушаешь «Битлз»?
— Нет, в основном русское, слова песен стали важны. По сердцу романсы Максима Трошина и Юрия Борисова, для поднятия боевого духа – Игорь Тальков, Николай Емелин, рок-группа «Контрреволюция», — продлевая призвание национал-патриотического мушкетера, сказал Иван Николаевич. Навпакы или для, простите, он и сам не умгновенил различить. Но ответствуя на Верин вопрос, Иван Николаевич приметил, как она нахохлилась, когда он признался в своей нынешней теплохладности к кумирам их купидоновой поры. — «Битлов» ставлю, если появляется сентиментальная грустинка. И Джон Леннон всегда молодой, и юный абзац впереди.
— Нам на молодость грех жаловаться, у нашего поколения она была уникальной и чертовски прекрасной, — улыбнулась некогда любимая им женщина. — Выезжал потом за бугор? Использовал свободу, отвоеванную для нас Горбачевым? Совершил паломничество в Индию? Пообщался, как мечтал, живьем с йогами и браминами? Зашла тебе тайнопись «Махабхараты»?
— Нет. Не до заграниц, знаете ли, с открытым в производство уголовным делом.
— А я попутешествовала. Была и в Индии, и в Японии, все европейские страны объездила, в Латинской Америке побывала, в Бразилии и на Кубе… Теперь в Мексику хочу, на пирамиды майя глянуть.
— С Толоковниковым? — не смог удержаться от уточнения Иван Николаевич.
— Не только. И сама ездила. В Индии была с родителями, в Бразилию с Ирочкой тур брали. В прошлом сентябре.
— Отпускал тебя одну?
— Почему нет? Я девочка взрослая, не потеряюсь.
— Я б не отпустил.
— Ты? — с издевкой спросила Вера Александровна (Небы в отместку за «Битлов»?). — Кто бы у тебя спрашивал? Не отпустил бы он. Людочку свою будешь не отпускать.
— Слава Богу, нас с ней все по любви да по сердечному согласию.
— А почему бы тебе в признательность за ее любовь не свозить ее на Мальдивы? Или на Сейшелы?
— Еще свожу.
— Грошикив нэма. Только ты и в девяностые человеком побыл, благодаря тому, что тебя в нашу семью приняли.
— По комсомольскому дресс-коду проканал. Да-а... Облагодетельствовали. Премного вами довольны.
— Кто ты был, откуда?
— А вдруг бы я, как твой папочка, по партийной линии продвинулся?
— Не продвинулся б – для этого противопоказано было на всяких Галочек и Людочек размениваться.
Вера Александровна прям нарывалась на напоминание о ее «двусмысленной коллизии». Очень провокационно нарывалась. Только кому от этого сделается хуже?
— Читал в «Совершенно секретно», что киллера для устранения Джона Кеннеди нанимала его супруга, расплачиваясь с ним по кровоточащим счетам за его многочисленные адюльтеры. Инфа якобы из надежного инсайдерского источника. Красавчик был, дэнди-шпокер с обложки «Плейбоя». Ну, а у нашего Никиты Сергеевича в отличии от Кеннеди и вправду с «облико морале» все состояло по заветам Ильича.
— Будет он меня моими шубами и бриллиантами попрекать, «облико морале» – Гаврюша из Кацапетовки. Папины дедушка и бабушка были старыми большевиками, еще в РСДРП состояли, в Гражданскую советскую власть на Орловщине устанавливали, в краеведческом музее их переписка хранится, его отец – был ученый-генетик, ученик и сподвижник Вавилова, вместе с опальным академиком проходил по делу об ученых-вредителях. Реабилитировали в 1957 году, как невинно осужденного. Папе потом упростилось в Тимирязевку поступать. Мамин дедушка служил земским учителем в уездной школе, после революции стал ее директором, в тридцатые годы его позвали на руководящую должность в Наркомат просвещения, мамин отец работал конструктором в ВэПэКа, а ее мама – доцентом кафедры сопромата. Какой фигурой в нашем городе был мой папа, надеюсь, необходимость в напоминаниях отпадает?
— Как и в экскурсах в твою высокопородистую генеалогию. Твоя маман, заслуженная педагогиня УССР, мне о ней забывать ни на день не позволяла.
— Еще бы! Наверное, с десятилетнего возраста присматривала для меня подходящую партию в лучших домах городской элиты.
— Обломала, конечно, ты их здорово, такой мезальянс отчудила.
— Отчудила, — согласилась Вера Александровна. — Мама лишь недавно перестала мне за него селезенку пощипывать. А с Володей они быстро подружились.
— Своего на нюх взяли, — на сардоническом запале резанул Крепилин. — Элита они, ек макарек. Это здесь вы элита, в энергокипении травмированных шариковщиной пониманий — западные аристократические круги цену вашей элитарности ведают превосходно, поскольку их коллективное бессознательное не испытывало такого удара шизоидностью, который довелось испытать нашему народу. Сохранили, знаете ли, исторические трафики восприятий, накопленные в генетику предыдущими поколениями в неприкосновенности. Каналья – для них каналья, и ничего опричь канальи. И они не понимают, как возможно не любить собственное Отечество, как возможно его разорять – они все благотворители и беззаветные патриоты своих Баварий, Лангедоков, Флоренций – еще больше они не понимают, как допустимо за это славить, превозносить, избирать заворовавшихся каналий в парламент. Зря Вавилова у нас что ли репрессировали? Твой папа, к слову, помнит, за что была погублена научно-исследовательская группа ученых вместе с его отцом?
— Папа-то помнит, всегда помнил, это у тебя винегретная кеся-меся в голове – совсем меня запутал. Все! Хватит о политике! Баста! Надоело! Меня политика мало волнует, я о ней не думаю и не хочу думать. За думание о ней другие люди на окладе сидят. А мне нужно думать, чем я папе при его болезни могу помочь и в какой институт подавать Ирочке документы.
— Нет в моей голове кеси-меси, пани Веруся, все в ней четко и по полочкам. И я сейчас тебе это влегкую докажу. Твой папуля вспомнил о своем репрессированном родителе после того, как хорошохонько осмотрелся в новой реальности и досконально убедился, что либеральная реконкиста носит необратимый характер. Тогда и я вместе со всем городом узнал об еще одной жертве кровавой сталинской камарильи. До того часа зятя в подобную подробность ни тесть, ни теща не посвящали. Да и абуладзевская санкюлотка немотствовала. В последующем твой папуля больше не тормозил, и, как выдающийся боец ринга, работал исключительно на опережение. Декларацию о Нэзалэжности Украины он встречал в расписной вышиваночке. Не желалось ему расставаться с щедрыми номенклатурными хлебами. Очень он к своей особости был привязан. И неважно под какими флагами эта особость будет предоставляться. А чтоб ему не припомнили раптом его чисто москальское происхождение, повадился в компаниях спиваты украински народни писни. Не поленился, выучил куплеты, в упорности твоему папуне не откажешь. Невдогад, что там у него за бзик насчет «Одинокой мелодии», чем она его так невыносимо изводит, но он был из обоймы тех перевертышей, кто вгонял в землю «единственно верность» марксистско-ленинского талмуда, даже на одном из ведомственных совещаний прилюдно порвал свой партийный билет. Долго этим кичивился и спивав «Червону Руту». В УНА-УНСО он записываться не бегал, был бы явный перебор, метнулся к кравчуковским эсерам. Туда уже стягивались многие его старые товарищи по части принципиальности. Вполне возможно, что-то и точит твоего папаню. Впотай. Може, гадае думку, что потерял перспективу стать первым секретарем обкома? Человек-то он хороший, правильный, а приходится якшаться с подонками и негодяями, которые в прежние времена и на пушечный бы выстрел к кабинету такого хорошего человека не приблизились, заробели бы даже помыслить…
После поджига филиппики ернически-водевильного жанра в адрес ее отца, Вера Александровна насилу вернула глуповато отвисшую челюсть к исходнему внешнему благоприятству.
— Папа болеет, а ты… Кацапетовское...
— Это сейчас он болеет, в оны дни он был образцово-показательно здоров, шустрил в ньюсмейкерской реальности, как белка в колесе. Еще и суметь надо было. Чтоб, не дай Божи, не заподозрили в хапужничестве. Незамаранные ручонки на бортах бюджетного корыта. Ух, задачка! Профессор Лобачевский нервно курит в сторонке... Баешь, после распада СССР стало жить хорошо? Всем, Верунь, стало жить хорошо? Не-еет! Только вам и похорошело. Большинство населения обнищало, пошло по миру, распоясавшаяся инфляция сожрала все трудовые сбережения, безработица, бескормица, голодные шахтеры по всему Донбассу от отчаяния касками об асфальт колотят. И что принципы твоего папули? Где они? Скильки рокив твой папуля состоял в сплоченных рядах КПСС? Коммунисты вроде всегда должны быть в борьбе за права угнетаемых масс, ощущать их лишения, как свои собственные? А ему – хорошо! А ему – эйфорично! Чему и кому он тогда столько лет служил, каким идеалам? Где «народ и партия едины»? Чему служил твой кумир Горбачев и его соратники по портретам на парадных транспарантах, все эти Лигачевы и Громыки? Своим раечкам? Чтоб раечкам было счастье? Кто будет отвечать за разор великой державы, за обнищание народа, за уничтоженные промышленность, науку, культуру, за погибель миллионов, не вписавшихся в разбойничий рынок? Шо, мриетэ, вам это простят? Навечно в лучшие люди? Живоглоты и предатели? Не вытаращивай на меня кошачьи бени! Спросят еще! Не всех в дураков переделали. Да и нынешние дураки когда-то очнутся. Обязательно очнутся. Ничто не устоит на обмане. Где же хваленная принципиальность твоего папули? Он не знает себестоимость украинского политпроекта, нэ видае, шо цэ такэ и с чим його ядять? Ничуть не усомлюсь, что ему отлично известно, что сделай русский язык вторым государственным, годков через несколько такое государство как Украина перестанет существовать по причине беспочвенности исторических претензий. Понеже его сердечная мышца запущена на топливе антирусскости, и ничем иным кроме антирусскости подпитываться не способна. Твой папуля не знает, кем были заложены в голых степях крупнейшие города нынешнего юго-востока Украины, кто воздвигал стены Херсона, Одессы, Николаева, Мариуполя, Запорожья, Луганска, Днепропетровска? Он не знает, кто очистил эти степи от орд работорговцев, терзавших жестокими набегами пределы православной Руси? Не штыки ли русского воинства?.. По высочайшему повелению Екатерины Великой, под командованием светлейшего князя Потемкина-Таврического. Будто Александр Егорович никогда не слышал, что Севастополь – город русской воинской славы, нигде не читал о подвигах русских солдат в сражениях против экспедиционного корпуса европейских друзив: англичан, французов, итальянцев, янычар турецкого султана, о героических боях у Малахова кургана и подножия Сапун-горы? Он никогда не слышал имен адмиралов Корнилова, Истомина, Нахимова, основоположника военно-полевой хирургии Пирогова? Ни-ии?! Гаморджоба, Георгий Данелия! Отомри, генацвале, лови оскаросодержащий сюжет трагикомедии о самоотверженной принципиальности!
Отозлившаяся Вера Александровна поглядывала на горячность Крепилина с неким любопытством. Носящим странноватый оттенок.
А ему после столь длинного, эмоционально насыщенного монолога понадобилась хотя бы кратковременная передышка. Он налил себе воды из графина.
— Кабыть не мы, видя случившуюся нелепицу, поначалу смеялись над вкопкой пограничных столбов между Российской Федерацией и пановством Укрэйн? — снова заговорил он, поставив порожнюю чашку на стол. — Громко смеялись, шуткувалы, анекдоты сочиняли. Но затем в этой нелепице освоились, пообвыклись, и стали жить-поживать да добра наживать. Или Симон Петлюра, гетьман Скоропадский, Степан Бандера и гауптштурмфюрер СС Роман Шухевич без притвору стали героями твоего папули? А ты и твоя компашка? Вы что? Впрочем, вы всегда жили в эпигонстве хипстерской культуры, вам всегда нравилось чужое, а свое вы перманентно и диалектически презирали. «Тьма Египетская, Верхняя Вольта с ядерными боеголовками». Евангелие? Христианские заповеди? Помолчала бы! Кто для чуваков и чувих Иисус Христос, когда ваши боги Лера Новодворская, Уилли Позднер, Мэрри Арбатова и Савик Шустер?
— Тэк-с, тэк-с, – проговорила Вера Александровна, вспушив челку разметистым вспорхом. Прикусила нижнюю губу и потихоньку перебирала ее зубами. Иван Николаевич говорил, Вера Александровна после своего «тэк-с, тэк-с» не издавала ни звука. Он говорил в ожидании подготавливаемого ею очередного подвоха, а она – этот подвох – молча проектировала. Но проектировала его уже без прежнего энтузиазма, без былой упоротости, ослабев, похитнулась ее задиристая непреклонность. Или выдохлась. Или Вере Александровне прискучила роль фурии. Или ему все же удалось в чем-то на нее повлиять. Здесь сам черт копыто подломит.
И вот Вера Александровна сосредоточенно посмотрела на Крепилина. Посмотрела по-особенному. Закинула ногу на ногу. Уперла в круглое колено выпроставшийся из просторного рукава халата полный локоток – подбородок на ладони и, не вздрогнув ни единой ресницей, широко-широко распахнула глаза. Без того антрацитово-черные, они почернели до неизмеримой черноты. Непредусмотрительно угодив в них взглядом, Крепилин стал как будто в них втягиваться. В безотчетную далекость, через спиралеобразно вращающуюся воронку. А потом он куда-то полетел. В своем гиперзвуковом полете он динамично ускорялся. И летел, летел, летел. В затягивающей чернотище разверзалась безграничность вселенной. И он летел прямо туда. В космические хляби. В тартарары. К черту. За Ахерон. Летел, обнуляясь памятью, микроскопически миниатюрясь ростом, весом, девизами, убеждениями.
«Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного!»
«Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного!»
«Го-оо-споди! Иисусе Христе! Сы-ыы-не Божий! Помилуй мя, грешно-аа-га!»
Шевельнув драконистым бедром, Вера чуть подалась вперед и сведуще усмехнулась.
— Крепилин, а ты отчего-то побледнел.
Слова женщины донеслись до Ивана, словно сквозь слой ваты, заложенной в ушах. Но чернота, поглотившая его без остатка, просветлялась синхронно звучанию ее голоса. И он разгадал смысл слов, сказанных Верой Александровной. Ему нужно было чем-нибудь на них отвечать. Что он и сделал – едва ворочая немеющим языком.
— С тобой и посинеть запросто.
— Так синей. За чем проволочка?
Черты ее смеющегося лица проступали все разборчивее и разборчивее.
— Только после тебя, — он стал восстанавливаться в себе, возвращаясь из турбулентного завихрения в темнокровные стратосферы.
— Не на ту нарвался, — с веселой злостью пообещала Вера Александровна. Ей бы подобрее к нему да, видимо, не может.
— Живи сто лет и не болей, — теперь он бесстрашно смотрел ей в глаза, великолепно все соображая. И глаза у нее уже самые обычные.
— Спасибо, добренький. У меня себе аналогичные пожелания.
— А для меня?
— Хм, — хмыкнула она, — не удержаться от восторгов, занятный ты персонаж, Крепилин. Почти мифологический, обвешанный весь загадками.
Ее красивое лицо по-прежнему покоилось на правой ладони, а привлекательно мерцавшие черными агатами глаза излучали задорный свет.
— Какие загадки?.. Придумаешь еще.
— Говорю же – настоящий мистер Икс.
— Ну, нафантазировала!
— Да, да, мистер Икс, вас внимательно слушают.
— И скажу. Послушай. Хотят обыватели или нет, политика непременно за ними придет. Она фрау суровая. Не убережетесь. А пока святкуйтэ дни нэзалэжности та дни роксалан. Визжать потом, вякать будете, а ей…
— Та-ааа-ак!
— Она нагрянет в наши дома полновластной хозяйкой…
— Хватит, я сказала, о политике! Досыть! — Вера Александровна повысила голос. Еще не гневалась, но уже была близка. — Или тебе чтоб заткнуться, действительно, требуется чем-нибудь по кумполу? Смотри, Ваня, следующая попытка может статься максимально успешной.
— Предложила высказаться – и с подскоку затыкать. Ты на фарси предлагала? На хинди? На языке племени розового фламинго?
— Развел тут политиканство... Впрочем, какая я недогадливая, горчит, узнанная тобою правда? Поэтому-то ты… — и она, оборвав фразу недоговоренной, рассмеялась. — Оля-ля, мистер Икс, вам совсем не комильфо? Не сошлось с каракульками вашего киносценария? Как я вам соболезную. Но придется потерпеть. И всегда вам терпеть от меня. И сегодня, и завтра, и послезавтра, и через неделю, и через год. Проблематично вам будет заслужить от нас с Ириной прощенья, если это вообще возможно.
— Словно я ожидал чего-то другого. Я тебе не о том.
— Не отпетый болван, кое-что соображаешь, — похвалила она его за наметки смекалистости. — А свое «о том» засунь себе… Сам знаешь куда.
Может быть, вчерашний Иван Николаевич и приуныл бы по поводу грозных заверений Веры Александровны, но не сегодняшний. Он тоже закинул ногу за ногу, уперся правым локтем в колено и положил голову на раскрытую ладонь правой руки. Зеркально отобразив ее позу, с легким налетом комизма в исполняемом. Даже смартышничал выражение ее лица. Вышло очень похоже на обольщающую Веру Александровну. От неожиданности увиденного, при произведенной мужчиной подражательной мимикрии, она рассмеялась. Сначала. Все-таки сработала ее природная импульсивность. Глядя на смеющуюся Веру Александровну, засмеялся и он. На ее взгляд, чересчур фривольно. Верино лицо подернулось свинчатой подозрительностью.
— С каких мысленочек веселишься? Еще плющит?
— Тому, что не тлеющие головешки мы.
— Занятный персонаж, занятный, — пространственно изрекла Вера Александровна, словно поделилась выжимками от своего психоделического анализа с кем-то третьим, таким же умным, как и она.
— Не все в нас еще затихомирилось, еще есть чему зеленеть и расцветать, — прояснил он свое высказывание.
— Тогда, и впрямь, не головешки, — улыбнулась неизбывно молодящаяся девушка. Улыбка, вернувшаяся на ее лицо, вернулась по-настоящему благожелательной.
А Иван Николаевич, ощутив пригрев добродушия, ниспосланный улыбкой бывшей супруги, приняв его в свое сердце, вспомнил вопрос, который ему хотелось ей задать уже более полугода. Однако по сию пору в их беседе ему как-то не находилось проема, и он затерся за другими разговорами, отшибся, задреколился, оттого Иван Николаевич чуть было не унес этот вопрос с собою домой.
– Вера, памятник маме… Я был на кладбище, памятник маме ты заказывала?
– Я, – сухо, как о не имеющем особой ценности факте, ответила женщина.
– Спасибо, Верочка! Спасибо, дорогая! Спаси тебя Бог!.. А я пришел маму проведать, смотрю – памятник. Справный, красивый памятник, столик, скамейка, оградка кованая. Сразу екнуло – ты сделала. Больше ведь и некому.
– Оставь. Ирочкина родная бабушка. Как нам на Пасху в бурьяны к ней ездить? Не совсем мы чужие, если подвести баланс, столько лет родычались... Татьяна Павловна свекровь была справедливая, не заедучая, мне на нее дуться не за что.
– Да, мама ни на кого гадостей не накликала, ко всем людям по-доброму, по-христиански, всех за хороших держала.
– Блаженненькая немножко, но так… немножечко, в допустимых нормах. А за документами на недвижимость мы с тобой не уследили. Тю-тю квартирка… Блаженненько, с майским приветом. Помнишь, как удивились, что она оставалась неприватизированной, в собственности фабрики. Мы-то были уверены, что Татьяна Павловна завизировала бумаги в контексте наших консультаций.
– Фиг с ней, с квартирой, – поморщился Крепилин. – Откуда пришла, туда и ушла. Меня другое гнетет иной раз… Я ведь когда после года маме железную пирамидку ставил, держал на уме, что временно, что потом заменю на что-то стоящее. А мое «потом» растянулось на несколько лет – вспомню, забуду, вспомню, опять забуду – все за делами-делишками некогда было. Как и не нашлось у меня толики часа попрощаться с мамой, когда драпаля давал. Поторапливался концы поскорее оборвать, ментам боялся спалиться, хотел, чтоб побыстрее забыли здесь про меня.
– О тебе и забыли.
– Вернулся когда… – прикусив язык, Крепилин запнулся. За малым не проговорился, что ему было стыдно предстать перед мамиными очами за грань срама пропащим человеком. Поехал к ней недели через две по своему возвращению, все слова нужные подыскивал для объяснения своей пропащести, которые, как он осознал затем, для получения материнского утешения были вовсе без надобности. Почти до полуночи просидел он тогда возле маминой могилки.
– Приезжаю иногда. Побыть с нею рядом, поговорить о своих планах, поделиться о чем душа болит. Мама не осудит, мама не предаст.
– Пьяный, поди, ездишь? – усмехнулась Вера, но без звероватой пульсации в зрачках – с легкой житейской иронией, которая проскакивает в свойских разговорах между давними соседями.
– Пьяным к ней ни ногой, незачем ее печалить.
– А часто пьешь?
– Сейчас редко. Можно сказать, почти не пью. Раньше пил... Была проблема.
– На сегодняшний день ее уже нет?
Крепилин помедлил с ответом, и эта заминка не ускользнула от внимания Веры Александровны.
– Просьба, если соберешься в гости к дочке, не надо под градусом.
– Это само собой. Даже не сомневайся, – Иван Николаевич понял, что лед между ними растоплен, стали проступать человеческие чувства. Впрочем, он это понял, когда из Вериных уст прозвучало, что они не совсем чужие.
– Обедать будешь?
– Да я дома…
– Не жеманься, как девунька из балетного училища. Если проголодался, покормлю. Из дому ты еще когда вышел.
– А что для нас в меню?
– Гостей сегодня не намечалось… Борщ утром готовила, плов вчерашний с бараниной. Ира за сметаной к борщу в магазин пошла… Что-то долго ее нет.
– Она нам побыть вдвоем часу побольше предоставила.
– Аха, чтоб мы здесь поубивались-поперерезались, – смехотнулась Вера Александровна.
– Что мы урки – перерезаться?
– Хуже, Крепилин, – с меланхолинкой уверила она, – мы бывшие супруги... Есть будешь?
– Куда хужей, – бормотнул Иван Николаевич. – Борща б поел.
– Помнишь мой борщ? Твоя дульценея такого не сварит. Она хорошо готовит?
Крепилин пожал плечами. Сказать «хорошо» – саморазведенку может переклинить на обратный ход, сказать «плохо» – на Люду напраслину возвести. Целесообразнее обойтись неопределенностью.
– У нее пирожки недурно получаются.
– Пирожки и мы умеем… Ладно, двоеженец, топай в ванную, мой руки – и за стол.
Вера Александровна открыла холодильник и достала из его питательных недр большую эмалированную кастрюлю, разукрашенную цветочными узорами.
К тому моменту, когда в квартиру явилось Их дитя, они рассматривали старые снимки, наклеенные на листы толстого фотоальбома, в сопровождении Вериных рассказов о судьбах знакомых людей. Предварительно успев условиться, что у каждого из них своя собственная жизнь, не касающаяся одна другой, и что не стоит ворошить лежалое совместное прошлое, где микробилось немало негативного для обоих экс-супругов.
На Иринин вопрос:
— Ну что, разобрались… родители?
Они дружно, словно сговорившись заранее, в один голос ответили:
— Разобрались, дочь.
Ирина присоединилась к ним, и они продолжили обсуждение фотографий в тесном, почти что семейном кругу. Несколько раз, в разговоре, девушка назвала его папой. Причем, Вера Александровна поощряла такое ее обращение к гостю своей расцветающей улыбкой. Домой помилованный утикач ушел счастливейшим на свете человеком.
Иван Николаевич курил сигарету. Смотрел на шумную дорогу. Куда-то вдаль мчались машины – большие, маленькие – все мимо и мимо.
II
Золотой диск солнца перевалил за зенит. Небо, смилостивившись над человеками, круговым вращением дневного светила уменьшило огненный жар, насылаемый им на землю. Приближалась сама благодать – погожий летний вечер, продуваемый легким ветерком. Из воздуха исподволь исчезала вяжущая дыхание духота, вытесняемая предвечерней прохладцей, более различимыми делались запахи, удлинялись и густели тени. Улицы люднели свободно прогуливающимися прохожими.
Иван Николаевич шел по городу неспешной походкой, ноги двигались в расслабленной поступи. Светлая рубашка с коротким рукавом, бежевые брюки, на согнутую в локте левую руку накинут однотонный брюкам пиджак. Этот костюм приобретен в прошлый выходной и одет им впервые. Выбирать туалет, предназначенный для появления Вани Крепилина на «светском рауте», устраиваемом Верочкой в честь дня рождения единственной дочери, он ездил вдвоем с Людмилой. Присматривали что-то поэлегантнее, из хорошего материала, и чтоб не сильно разорительно для бюджета. Прежде чем спрос совпал с предложением, побывали в нескольких бутиках. Торговец не сплутовал: ткань приятно струилась по коже и любохонько пропускала через себя ласкающий ветерок – тело под ней блаженствовало. (И рубашка, и брюки, и пиджак были изо льна). На ногах – легонькие сандалии германской «Саламандры», выплетенные тонкими кожаными ленточками, истыканные сквозными дырочками. Иван Николаевич наслаждался прогулкой, с интересом глазел по сторонам и млел предвкушением предстоящего праздника. Лицо (телепортировавшемуся на крымский курорт фантазеру, куда-то под Ялту или под Гурзуф) обвевалось чуть ли не морским бризом. Он подошел к дороге, по которой, мягко шурша шинами, катились автомобили, в разноцветной толпе таких же отдохновенствующих граждан. Степенно дождался зажегшегося на светофоре зеленого кружочка с нарисованным в его центре черным человечком и, не торопясь, прогулочным шагом, перешел через проезжую часть.
Крепилин, с простотой человека уверенно освоившегося в мудрости, принял к сведению замедлившееся течение жизни. В людях, в природе, в окружающем его мире. На всех, на всех без исключения щедрыми долями ниспадал беззаботный покой. И если кто-то куда-то бежал, Крепилин видел, что бегут – не спеша. Не спешили идущие поблизости высокий молодой парень и аппетитно стройненькая девушка – шаловливо флиртующие по ходу завязывания знакомства. Не спешила седенькая старушка, ведущая за ручку пухленького карапуза лет пяти, посюсюкивающе излагавшая несмышленышу азы правил дорожного движения. Не спешил коротконогий мужчина среднего возраста, несущий в видавшей виды линялой авоське две двухлитровые бутылки пива и десяток вареных раков к нему. Нет, однозначно, никто никуда не спешил. Водители притормозивших перед светофором машин – и те, с беспечностью не спешащих людей, пережидали волну пешеходов, перетекавшую через дорогу.
Пошагивая в новеньких сандалиях по плиточной глади полотна тротуара, Крепилин подошел к ярко-голубому ларьку, на вывеске которого – белыми крупными буквами – «Газированные напитки, соки, квас».
Из окошка Ивану Николаевичу приветливо улыбнулась молоденькая продавщица.
— Что желаете?
— Томатный. И просьбочка, чтоб похолоднее.
Получив от Ивана Николаевича заказ, девушка налила из запотевшего бисеринками инея графина порцию красного, густого сока. Опустила ложечкой в и без того охлажденный напиток кубик льда.
— Сколько с меня? — спросил Крепилин, перенимая из наманикюренных пальчиков до краев наполненный стакан.
— Ровно гривна.
— Холодок, холодочек… Благодарствую, — сказал Крепилин, расставаясь с купюрой указанного номинала.
С нежнейшей медлительностью сделал глоток.
Осязанствование орошающего сползновения ледянистой влаги по барханистости пересохшей гортани.
Только сейчас он заметил троих, скучившихся неподалеку от ларька мальцов лет десяти. Они сообща пересчитывали мелочь, лежащую горстью на ладошке у вихрастого, лопоухого мальчугана. Из огорченных возгласов, раздавшихся после ревизии наличествующей казны, Иван Николаевич был информирован, что не хватает двадцати восьми копеек для покупки трех стаканов апельсинового сока, очевидно, любимого всеми тремя друзьями. Крепилин, не позволив усугубиться детскому огорчению, подозвал приунывших ребят к прилавку.
Мальчишки приближались к седому мужчине с «пиратским» лицом – прям Джон Сильвер из мультфильма «Остров сокровищ», но с многообещающе добрыми глазами и доброй улыбкой – в ожидании чего-то хорошего, что он, судя по всему, собирался для них сделать. Они даже не галдели вопреки обыкновению своей шумной ватаги, а чуть настороженно поглядывая исподлобья на расщедрившегося «пирата» – разбогатевшего при абордажных атаках на доверху нагруженные золотом и пиастрами испанские галеоны – шли к нему и заинтригованно перешептывались.
Отпив из стакана, Иван Николаевич по-приятельски взъерошил вихры казначея ватаги и обратился к продавщице:
— Этим сорванцам три апельсиновых сока, — а глядя на просиявшие рожицы притихших мальчишек, не смог не задать следующего по ранжиру вопроса: — Мороженое в ассортименте имеется?
— Спрашиваете. Гвоздь сезона! Прейскурант на товары справа от окошка, — с готовностью откликнулась зардевшаяся румянцем девушка.
— Ну-ка, ну-ка, что тут у нас? — пробежался он взглядом по броско лимонного колора ценникам, наклеенным на прилепленный к стеклу лист картона. Потом, словно опомнившись, предоставил право выбора друзьям: — Какую мороженку берем?
Толпящаяся тесной гурьбой перед прилавком ребятня, посовещавшись непродолжительным перешептыванием, на единодушном выдохе решила:
— Эскимо.
Иван Николаевич понимающе вскинул брови и, улыбнувшись продавщице, сказал:
— Я тоже в детстве любил эскимо. Три порции, пожалуйста. Нате денежку.
Девушка отсчитала Ивану Николаевичу сдачу, и, достав из холодильника мороженое, положила его на прилавок. Приготовила три стакана для напитка.
— Налетай, пацанва! — «адмиральским» голосом подал команду «закутивший пират» и, со вкусом, допил свой томатный сок.
Восторженно ваукая, мальчишки расхватали продолговатые пачечки без каких-либо, прививаемых им сызмальства вежливых «отказнических» церемоний. Тут же полетели в урну сорванные с обожаемого лакомства обертки.
Довольные мордахи. Мелькающие розовые языки.
Глядя на них, Иван Николаевич не удержался от смеха. Засмеялись и огольцы. Засмеялась, разливающая по стаканам апельсиновый сок, продавщица.
— Счастливого вечера, пацанва! А вам, девуленька, – жениха лицом белого, пригожего да душою чистого.
Через несколько пройденных шагов его догнал вихрастый казначей.
— Вот, возьмите, мы не потратили, — и мальчик протянул ему сэкономленные деньги.
— Не надо, дружище. Оставь себе, — отказался от мелочовки Иван Николаевич.
— Спасибо, дяденька!
Крепилин улыбался встречающимся людям улыбкой человека, смогшего в кои-то веки почувствовать себя человеком – во всем полнозвучном значении этого гордого слова. Человеком, располагающим умением быть счастливым самому и сумеющим при желании сделать счастливыми других. А на сердце у него… Бьющееся мерным, ровным стуком сердце одаривало Ивана Николаевича восхитительной веселостью отрадной беззаботности.
Пользуясь благоприятствующим резервом времени (до оговоренного часа еще целых двести сорок восемь минут), Крепилин намеревался войти в царство живой природы, отрываясь от особенно давящей сегодня на него урбанизированной нагроможденности многоквартирных домов, серного дыма заводских труб и перезагруженности автомобильными гудками городских улиц. Он замечательным образом растянет наслаждение от прогулки. Совершая променад по тенистым аллеям, помечтает о чем-нибудь славном, лестном самолюбию, подышит запахом зеленой листвы.
Он миновал сооруженную из гранитного камня арку.
Строгие голубые ели. Парковые старожилы – могучие дубы с неохватными кряжистыми стволами. Фасонящие своей окультуренной кроной импозантные липы. Каштаны, в последние годы сделавшиеся словно бы государственными чиновниками, представлявшими в их городе пейзаж столичного Крещатика – оттого важные. Явно заблудившаяся в этом ландшафтном ансамбле дикая яблонька. Линеенные белыми бордюрами прямоугольники зеленых газонов. Парадная картинность длинных шеренг кустов. На ухоженных клумбах ярко вспыхивают головки цветов – голубые, красные, фиолетовые, желтые, синие, оранжевые – нежно и выразительно. По дорожкам прогуливаются молодые мамы с колясками, бегает верещащая детвора, прохаживаются, разминая старые кости, пожилые люди. В этом парке находилась одна из главных городских достопримечательностей – фонтан времен Брежневского барокко, не уступающий по замыслу воплощения гидротехническим сооружениям московского ВДНХ: грандиозный круглый бассейн, бортики которого украшены соцреалистической лепниной барельефов созидательного подвига советского народа, в его центре возъемлемая толстым каменным стеблем чашеобразная емкость, откуда расшироко феерятся изумрудно-прозрачные струи, окружно опадающие сырой речной прохладой. На скамьях полным-полно воркующих лирическими строфами влюбленных парочек. Еще бы! Под липами. Они лишь совсем недавно пережили пору пышного цветения, и влажный воздух парка еще плотно насыщен томлением близости наступления счастья.
На подшаге стая голубей, клюющих с асфальта подсолнечные семечки, рассеваемые из кулька заливисто смеющимся малышом. Его папа сидел на корточках, ласково обняв сынишку за пояс, мама подсказывала – куда кидать корм, какому голубю. Верно, никого нельзя оставить голодным. Голуби чуть вспархивали и снова приземлялись. А малыш как доволен! И родители какие молодцы! С младых ногтей учить добру – как это сейчас необходимо, инако из нашей детворы выпестуются телеящиком сплошные покемоны и черепашки-ниндзи.
Каре, выстроенное из деревянных скамей, на которых расположились верноподданные Каиссы. На нескольких шахматных досках развернулись жаркие баталии. Сражались Ботвинники, Карповы, Каспаровы, Ананды местного значения. Крепилин сам когда-то уважал эту древнюю игру, способствующую развитию логики и интеллекта. В девятом классе он даже занял третье место в чемпионате района среди взрослых. Потом умственная гимнастика подобного рода как-то незаметно отошла на второй план, перебившись токами других увлечений. Хотя иногда он и сейчас был не прочь посидеть над немудреным этюдиком. А здесь – неподдельный азарт, горят искрометными идеями глаза, взлохмачиваются скрюченными пальцами шевелюры, яростно потираются носы и подбородки. Дебюты, гамбиты, атаки, защиты, размены, цугцванги, маневры, эндшпили. Подвергаются молниеносной экспертизе десятки заманчивых ходов, изобретаются должные поразить изяществом решения композиции, назревают и истаивают надежды. Мастистые мэтры и малосведущие в теоретике энтузиасты-любители. Дабы их зазря не раздражать, не надо здесь стоять, скучающе позевывая. Шахматы – их истинное божество, их культ, святотатства они не допустят. Хотя и с виду кроткие.
Возле ларька, торгующего пивом, образовалась очередь. Человек шесть. Можно немного и подождать. Наконец, выстояв положенное, Крепилин купил бутылку холодного пива и присел на скамью неподалеку от фонтана. Выпил ее под горящую сигарету. Пивко взбодрило. Возле носков его туфель порфироносно прошествовал мастиф, влекущий цепко держащуюся за кожаный поводок девчушку лет пятнадцати. Рядом с Крепилиным присела бабуля, читающая, судя по картинке на обложке, любовно-свадебную белебердистику. Она то и дело поправляла съерзывающие на нос круглые очочки, и со сдержанным (он почувствовал до некоторых пор) любопытством бросала кокетливые взоры на предполагаемо положительного мужчину предпенсионного возраста. Обочь прокатили коляску – в ней истошно орал младенец.
Перетянув понатяжистее липучки на сандалиях, Крепилин поднялся на ноги, отправил в лузу каменной урны пустую бутылку, намочив в бассейне фонтана носовой платок, вытер им напеченное солнцем лицо. Стал выбираться из глубины парка. Ему понадобилось отсюда вдалече, в безлюдь, на просторы вольных ветров. Непринужденно вышагивая по асфальтированной дорожке, он посматривал на аккуратно подстриженную траву газона. И до чего же ему захотелось упасть на ворсинки зеленого ковра. Разлечься, раскинув вширь руки, и долго-долго созерцать плывущие по медленно вечереющему небу облака.
«Побужденьице как у какого-нибудь хиппи», – посмеялся над собой Крепилин: «Хэй ю пипл!»
За чугунной, витой украинскими национальными орнаментами оградой сидел на медном камне медный Тарас Шевченко, сидел и думал свою вечную думу — «чому я ни сокил, чому нэ литаю». Думать ему теперь медному и думать.
В городе уже стало доброй традицией, после торжественной росписи молодоженов в ЗАГСе приезжать на поклон к великому Кобзарю. Живых цветов у памятника – копна. Как на взгляд Ивана Крепилина, Тарас Григорьевич заслужил эту дань почтения сполна выстраданными победами над собственным роком – из бесправных крепостных холопов – в верхний эшелон культурного слоя огромнейшей Российской империи, а в последующем (живя затем и после смерти) в симулякры основоположника вышиваночной литературы.
Вот и его, под сурдинку, сподвиг на правильную мысль. Крепилин заглянул в портмоне, уточняя сумму, которой он располагал, потом пошел в цветочный павильон, скромно пристроенный в восточном крыле парка, где ему составили дивный букет из роз.
Высокие бокалы, белые-белые, лоснистые девственной свежестью, лепестки.
На его пути многолюдный оппозиционный митинг. Слово держала одна из ведущих актерок украинского полит-шоу, подвизающаяся в нем в амплуа «неистовой леди советизма» – Наталья Витренко. Приехавшая в их город с двухдневными предвыборными гастролями. Другой вероятностью Иван Николаевич, пожалуй, с интересом поприсутствовал здесь, послушал бы вышагнувшую из телевизора знаменитость – но это не для сегодняшнего лада. Проходя краем толочащейся на площади толпы, Крепилин бережно нес хрупкие цветы. Он покинул парк, снова вернувшись на тротуар центральной городской улицы. Посетив ультрамодерновый парфюмерный салон, приобрел в нем флакон дорогих французских духов. В запасе сохранялось еще уйма свободного времени, и он шел по улице, всецело погруженным в окрыляющую мечтательность.
Идти б ему в самом радужном настроениии и идти, если бы оно неожиданно не разгромилось в пух и прах. Сначала – сменившим радужность духа смутным беспокойством, зароившимся на душе Крепилина, а затем усиливающейся с каждым его шагом тревогой от увиденного по ту сторону дороги.
Там, по лестнице вниз, под кинотеатром, на бетонной ступени, сбоку от эвакуационных дверей, прислонившись к кирпичной стене, сиротливо сидела худощавая девушка, с надетой на голову желтой панамой. Отсюда смотрелось, что она спала.
От былого спокойствия не осталось и следа. Он ужасно разволновался. Но в силу инерции хода продолжал идти тротуаром.
«Нет, нет, не может быть… Этого не может быть… Потому что-о… Просто потому, что не может быть…»
Крепилин ринулся через дорогу. Противно завизжала тормозами «Волга». «Протри буркала, сучий потрох!» Пронзительный сигнал сирены. Впереди – слева. Впритычку проскочил перед капотом едва не ударившей его в бок краснокрестовой неотложки. И опять ему в спину кромешная матерщина. Однако распереживавшемуся предчувствием беды Ивану Николаевичу сейчас не до всхрюков уязвляемого самолюбия.
Он возле парадного входа в кинотеатр. «Этого не может быть. Этого…» — упрямо выкорчевывал он успевшую укорениться в мозгах мысль о том, что на приступках пожарного выхода сидела его дочь, ушедшая из дома, доведенная до такого отчаянного поступка неумно бескомпромиссным скандалом с матерью. Проворно обойдя анфиладу белых эллинических колонн помпезного фасада, Крепилин свернул за угол здания. Теперь он увидел девушку ближе. До чего же знакома ее пригорюнившаяся фигура! Тревога когтисто сжала сердце.
Мужчина спустился вниз, ступая по выщербленным, нашатырно бьющим в нос запахом урины ступеням. На утомленно спавшей девушке была одета слегка засаленная «адидасовская» курточка, расстегнутая на груди; под ней – красная футболка со смазанной бесчисленными стирками иностранной надписью; спортивные штаны, порванные на колене. На кедах налепи засохшей грязи. Низко надвинутая на глаза широкополая шляпа никак не позволяла рассмотреть ее лицо. Но подбородок девушки похож на Иринин, и фигура как будто ее. С молотобойно колотящимся сердцем Крепилин нагнулся к спящей и бесцеремонно приподнял край панамы. Фууу! Словно бы тяжелый камень с души отвалился. Это была не его дочь. Взбредет же в голову!
Взмылись опахала ресниц, и Иван Николаевич узнал в «беглянке» Вику – боевую подругу Баркашика.
Вот так встреча!
Воистину неисповедимы пути Господни!
Вика энергично провела ладонью по лицу, сбрасывая с себя остатки сна. Ее взгляд осмыслялся. Она тоже узнала склонившегося над нею мужчину. И не могла поверить собственным глазам – чересчур уж невообразимые метаморфозы произошли с некогда близко знакомым ей человеком.
— Сивый?! Ты что ли?
Иван Николаевич непроизвольно вздрогнул. Давненько его так никто не называл. Он отвык от своей бомжачьей клички, длительный период заменявшей ему и фамилию, и имя вкупе с отчеством. Крепилину было неприятно это напоминание, но он отозвался:
— А кто же еще? Он самый, собственной персоной.
Девушка встала. Поправила на голове панаму, отряхнула штаны. После чего, оглядев Сивого, присвистнула:
— Фьють! Удача в вашей хате рождественской колядкой пригостилась! — потом, словно расколов подкинутый жизнью заковыристый ребус, она приняла понимающий вид. — Как я сразу не вкурила? Помирился с женой! — и похвалила: — Давно бы так.
Иван Николаевич принял похвалу, не вдаваясь в детальность своих взаимоотношений с бывшей супругой.
— У меня нормалек. Ты-то как поживаешь? Вижу, заглавие не без печали, — говоря эти слова, он подразумевал под ними Викину рассеченную нижнюю губу и темно-коричневый синяк на левой скуле.
— А, это? — дотронулась она к синяку. — Это мне Кухарь вчера. Тащил меня на хату, я кипишевала, он и звезданул… Козлина.
— Дотащил?
— Удрала. Киякнула жирдяя в толстое брюхо – и ноги мои, ноги.
— А вдруг опять где на глаза ему попадешься? Теперь он ученый, труднее будет улизнуть.
— Пускай попробует! — запальчиво воскликнула девушка, и показала Ивану Николаевичу выкидной нож с изогнутой деревянной рукоятью, вытянутый ею из кармана куртки.
— Что ж ты вчера им Кухаря не пырнула? — усмехнулся Крепилин. Как-то не очень вязался бандитский нож с миловидным девичьим личиком и субтильностью ее фигурки. Комична и трогательна была Викина решимость не даться в руки бомжачьему пахану. Хотя, если вспомнить…
— Вчера с собой ножа не было, а так бы постаралась.
— Где взяла?
— Лапоть сегодня утром подогнал.
— А чего ж он за тебя не вписался?
— Его тогда около меня не было. А если бы и рядышком отирался, все равно бы струсил. Он боится Кухаря и Трубу похлеще, чем серые мыши голодную кошку.
— А остальные ребята?
— Кто? Шустрый в Москву умотал, Червонец в первых лизоблюдах у Кухаря, еще тот акробат, Гоша в больнице лежит, с сотрясением мозга, а Лапоть… Бедняга сам ото всех прячется.
— От Червонца я чего-то подобного и ожидал, очень многообещающий мерзавец подрастает. Лапоть и Шустрый только под патронажем Баркашика смелели. Из всей той «националистической» компании один Гоша стержневой, мне он сразу по душе пришелся, еще при первом знакомстве. Не такой парень, чтоб друзей в беде бросать, прирожденная порядочность не позволит. Что с ним приключилось, из-за чего он попал в больницу?
— Его гнусный Кухарь со своим кодляком в больничную палату прописал. Мстили ему за то, что с Русланом дружил. За то, что не позволяли Кухарю боговать. За то, что в нужный час поставили этого борова на место.
—Вот гидота! Верно народом подмечено, истинно великодушным способен быть лишь по-настоящему сильный человек, когда силен не только телом, но и духом, каким был Баркашик. Царствие ему Небесное! Встадысь Баркашик имел великолепную возможность растоптать Кухаря, а он пожалел бесяру, не добил, когда тот со всей своей требухой находился в его власти. Теперь Кухарь берет реванш за Баркашиково великодушие, отыгрываясь на тебе и на Гоше. А паскудников, подобных Кухарю, нужно растирать до мокроты, чтобы не только ходить, ползать сволота не могла.
— Поэтому Шустрый сейчас в Москве.
—Шустрый, на то он и Шустрый, чтобы всяческие политесы шустро зондировать, — снисходительно уронил Сивый.
— А что пацану оставалось делать? С Кухарем один лишь Руслан мог справиться. А таких, как Руслан, больше нет, — на Викиных глазах выступили горошинки слез. Она их не прятала.
«Это с Кухарем-то? Нашла Змея Горыныча!»
Но Иван Николаевич изловчился поймать неуместный сейчас презрительный смешок на вылете, и, приобняв Вику, прижал ее к своей груди. Под его ладонью затряслись костлявые плечики. Плакала она молча, уткнувшись хлюпающим носом ему в грудь. Панама съехала на затылок, а затем заскользила по Викиным волосам вниз, и, кабы не подбородочный ремешок, упала б наземь.
Не ведая, какие слова обернутся бальзамом в ее несчастии, Иван Николаевич говорил первое, что приходило ему на ум:
— Эх, девочка, девочка, горе у тебя большое, очень большое. И сегодня оно тебе видится твоим навсегда, ни конца ему, ни краю. Но такое оно только пока. Все в этой жизни проходит, когда-нибудь обязательно пройдет и сегодняшнее горевание. Пройдет, перегорит. Не сомневайся, перегорит дотла, только пепел от него останется. Как с тобою быть? Чем я могу помочь, сам-то везде на птичьих правах, – из уст Ивана Николаевича не лишь бы зачем вылетали слова, выражающие сочувствие, он на самом деле в данную минуту размышлял над тем, каким образом он может выручить из тяжкой беды погрузившуюся в нее с головой несчастную сиротку, чем он может быть ей полезен на сейчас, что он сможет сделать для нее в будущем.
Они стояли, обнявшись, не меняя положения, доколе Вика не успокоилась. Проплакавшись, она вытерлась рукавом курточки, и, словно отгоняя от себя ненастные мысли, встряхнула головой. Длинные волосы рассыпались по плечам, закрывая лицо. Она отвела их рукою, убирая с глаз, и попробовала улыбнуться Ивану Николаевичу:
— Жизнь продолжается, так Сивый?
Но ее улыбка вышла жалкой.
Он мягко провел ладонью по Викиным спутавшимся волосам и, вздохнув, ответил:
— Так, Вика, так. В большую жизнь ты едва вошла, жить тебе на этой земле и жить. Перегорюешь свое горе, переживешь… Трудно пережить, понимаю. Но не с тебя началось, не тобою закончится. И увидишь ты в своей судьбе еще много счастья и много праздничных дней, никуда они от тебя не денутся… Да и кому из рода человеческого удавалось обминуть жизненные периоды скорбей? — Иван Николаевич, выжидательно помолчав, заговорил вновь: — Изначала летописных веков незнакомы такие исключительные случаи. Но тем и могутен человек, что в любом горе – каким безнадежным бы оно не ощущалось – он умеет найти в душе резервы для его преодоления. Бог никогда не пошлет непосильных испытаний.
Иван Николаевич говорил бодрым, обнадеживающим голосом, а сам всматривался в лицо девушки повнимательнее, зорким взглядом изучая движения эмоциональных теней в его мимике – пытаясь понять, какого человека он видит перед собой сейчас, ту ли Вику, которую он знал прежде. Не сломило ли эту девушку обрушившееся на нее горе, не повлияли ли его последствия на ее отношение к своему поведению в обществе, помнит ли она о цене каждого своего опрометчивого поступка, о цене своей бессмертной души? Не стала ли она заливать сжигающее ее горе водкой? Не сдалась ли перед натиском житейских невзгод, не подумывает ли о самоубийстве? Ведь далеко не каждый взрослый мужчина сумел бы выдержать с достоинством ударище подобной циклонной мощи, а Вика еще весьма юная особа женского пола. Сивый, наприклад, запил. Но Сивый – это Сивый, а Вика совсем другой человек. Или была другим человеком? Хотя на пьющую она вроде бы не похожа.
Вика опустила голову, и, засунув руки в карманы куртки, хрупко приподняла худенькие плечи.
– Ни к чему, – сказала она, вперив взгляд в землю.
– Что ни к чему? – переспросил Крепилин, не разобрав идейной нагрузки ее фразы.
– Говорить это ни к чему, – пояснила ответила девушка. – Какая польза в обязательных, протокольных разговорах?
– Польза есть всегда. Слово – великая сила, колыбель любому делу – и победе, и поражению.
Вика подняла голову, и, с некоторой насмешкой в произносимом, сказала:
– Не соглашусь с тобой, Сивый, поспорю. Во всех случаях предтечей слова возникает помысел – импульсом, трамплином, а слово лишь оснащает его фонетической кожурой.
– Мыслей во вселенной человеческого сознания витает чрезвычайное множество, столько, что и не сосчитать, иногда две мысли чуть ли не одновременно фокусом внимания овладевают, едва одна вспорхнула – уже другая на ее месте. Бывает, не успеваешь до конца мысль обдумать, как она внезапно обрывается и испаряется бесследно, втуне, насовсем, никогда не возвращаясь, и не вспомнишь потом, о чем думал всего пять минут тому назад. А слово – это оживотворенная мысль, привлеченная к действию. И потому оно значительно превосходит по важности идеи и желания.
– Ну и что?! Погоняем смыслы по воздуху? Поумничаем?
– Почему бы и нет? – выразил готовность Иван Николаевич.
– Ладно, Сивый, пошла я… Пока, – расхолаживающе сказала Вика и, не вынимая рук из карманов, развернулась уходить.
– Погоди! Куда ты?! Ни с того ни с сего... Обиделась на меня? – растерялся Крепилин, дотронувшись до ее плеча.
– На обиженных воду возят. С какой стати мне на тебя обижаться? Просто пора идти, дел – непочатый край…
– Успеется с делами. Давно не виделись, и не поговорили чин по чину. Погоди немного, и я... – Иван Николаевич замолчал. Нет, в нем твердо созрело намерение не оставлять хорошую, добрую девушку без своей помощи, но он покамест не определился с окончательным вариантом ее осуществления, а бряцать попусту приятными на слух обещаниями он не привык.
– При следующей встрече договорим. Сейчас разговаривать что-то настроение пропало, да и заморенная я сегодня. Земля круглая, встретимся.
– Отпускай карету, тпру-у!.. Это только навскидку кажется, что десять минут дружеского разговора ничего не значат, что совершеннейшая безделица, на поверку часто как раз наоборот и случается – за десять минут решается, в каком цвете быть жизни человека на многие последующие годы. Ты погоди немного…
– По всякому случается, Сивый. Случается, что и за одну минуту жизнь человеческая решается. Случается в лучшую сторону, случается в худшую. По всякому случается. А утешений я наслушалась – складировать их некуда. Червонец, тот тоже меня обнимал, утешал, а чтоб посердобольнее утешить, повыпивать с ним предлагал, обещал условия для скорбного уединения роскошные, чего-то о море разливанном шампанского щебетал.
– Вика?! Зачем? Я выпивать? Да я тебе… Ты мне в дочки почти что... – от неожиданной обиды Иван Николаевич аж заспотыкался в словах.
– Да нет, я о тебе и не подумала ничего подобного, – успокоила Крепилина Вика. Унимая степень его расстройства, ее губы тронула извиняющаяся улыбка. – Ей-ей! Похабщину засечь нетрудно, еще за версту по ее приближению. Какими бы замечательными по задушевности фразочками ее не гримировали. Да и на сатира сластолюбивого ты никогда не смахивал. Руслан не понарошку тебя уважал, а, я признаюсь, он людей по энергетике знатно чувствовал. На слова никогда не ориентировался – звуковой шелест, говорил, сердце о натуре человека всегда вернее скажет, сердце, чуйка… Я просто по движняку нашего разговора пример привела, из бытовухи своей нынешней. Ты будто пофилософствовать был настроен, вот я абстрактную философию реальной жистянкой и приправила, для понятливости.
– Червонец – мерзавец, однозначно. Что еще можно сказать? Тьфу! – сымитировал плевок через плечо Иван Николаевич. – Но мир не из одних лишь мерзавцев и сволочей состоит, не из одних Червонцев и Кухарей, полного разнообразия в нем хватает, и еще не перевелись добрые люди на Руси, и в немалом количестве на русской земле проживают.
– Хочется в это верить, очень хочется! – внезапно оживилась Вика. – В добро! В честных и порядочных людей! В то, что добро могущественнее зла и всегда его побеждает, в то, что правда могущественнее лжи и жадности! Хочется верить, что большинство людей стараются обыденить свою жизнь по Божьим законам, а не по абонементу самого наглого и самого подлого! Ох, как мне хочется, Сивый, во все это верить! Хочется этим жить и дышать!.. Как и было раньше, когда мои плечи обнимал Руслан, – истощив свой эмоциональный запал, она поникла, и далее продолжила разговор негромким грустным голосом: – Истинный крест, я стараюсь в это верить. Но как-то все… Вот так… И не меньше твоего знаю, что нужно набраться терпения, выдержки, что нельзя дозволом тянуться за обстоятельствами. Не любил этого очень Руслан, учил, ни перед какой напастью не сдаваться, не опускать рук. Не ныть, не жаловаться, не стонать… Он был... – Вика на какие-то доли минуты задумалась. – Мой доблестный рыцарь Айвенго. Не киношный, а из крови и плоти, сбывшийся, живой.
Вика, прерывисто вздохнув, отстранилась, отъехала от разговора, устремляя взгляд сияющих изумрудным теплом глаз в невидимые отсюда дали, на ее губах застыла элегически светлая улыбка.
– А как же! Помню, помню! «По чести, по совести» – его девиз! И в память о своем любимом мужчине тебе нужно быть сильной. Он бы гордился тобой, – приободрился Иван Николаевич. Разговор выправлялся к требуемому вектору.
– Теперь-то зачем быть сильной? Для чего? – апатично возразила Вика, неохотно возвращаясь из сердечной услады видениями прошлого в сегодняшнюю действительность.
– Как для чего? Для себя самой, для своего будущего. Разве этого не достаточно?
– Недостаточно. Когда Руслан был жив, мне все было просто и понятно, и смысл открывался во всем, едва ли не в каждом моем действии и каждом поступке. А теперь… Что теперь? Сама не знаю, для чего живу…
– Не знает она. Ты это брось, голуба! С Русланом, без Руслана – надо жить! И жить так, чтоб самой не было стыдно за свою жизнь. Человеком жить, хорошим человеком, своей собственной жизнью делать добро могущественнее зла. И Богу этим послужишь, и людям, – черты лица Ивана Николаевича помягчели, он ободряюще улыбнулся. – А ты это умеешь, не тебе мне лекциями душнить.
– Стыдно?.. Нельзя, чтобы стыдно, я понимаю. И хорошим человеком, понимаю. Но почему с Русланом так вышло? За что? Ведь он хорошим человеком был, добрым и справедливым. А его убил какой-то конченный алкаш, шаромыжник, запросто, в спину ножом, исподтиха, и рука у него не отнялась, не отвалилась, и Руслан вовремя назад не оглянулся. Почему Господь это допустил? Чем мой любимый и единственный на планете мужчина Ему не угодил?.. Самый дорогой мне человек. Как же так? Мы с Русланом этой весной собирались обвенчаться. Руслан уже с отцом Геннадием о нашем венчании сговорился, обручальные кольца купил, я платье себе свадебное по выкройке из журнала дошивала. И Рязанца, змеину подколодного, хотели на свадьбу позвать, всех наших. А кто наши? Кто? Кого мы с Русланом в своих держали, как его не стало, ко мне почти тотчас переменились. Никого не узнаю. Взгляды другие, лица другие, голоса. И просматривается это все, и прозревается. Слова говорятся одни, а взгляды совсем об ином, и дружба – не дружба, и добро – не добро. И даже Гоша, и тот другим стал.
Иван Николаевич подумал о том, что в знании жизни, в понимании ее сложносочлененных составляющих, Вика, в сущности, по сию пору оставалась дитя. Вполне вероятно, сам Господь Бог бережет ее от преждевременной глубины познания… Ее красота! Она еще не осознавала ни всей ее силы, ни всей ее опасности. Не отводились ей на это достаточные сроки. При «добаркашиковом» бомжевании на вокзале Викина женская притягательность была еще не до конца оформившейся, а от неотступного напора притязателей на чувственные наслаждения, коими могло наделить обладание расцветающей красавицей, Вику спасало ее тогдашнее малолетство. Налилась она манкостью жизнеобещающих соков, превратившись в бриллиант чистой воды, уже будучи возлюбленной Баркашика, с чьими чувствами приходилось считаться всем без исключения, и пригнобливало потенциальных воздыхателей держаться от дамы его сердца подальше. Ибо Баркашик был из числа тех мужчин, который наверняка воспринял бы открытое выказывание знаков симпатии Вике как покушение на его значимость в этом мире, посягательством на свою самость, на свою мужскую честь, и расправа за «эротоманский» подвиг сделалась бы показательно жестокой, чтоб другим неповадно стало. Примитивная степень восприятия ситуации – моя женщина, моя территория – примитивная, но достаточно четкая, с заранее предугадываемым смельчаками результатом. Защитить, отстоять, отбить желание зариться на свое. И как будто с эпохи каменного палеолита в истории человечества не было нескольких тысячелетий, цивилизирующих чувства, культуру, общественные нормы – все в идентичности, как под сумрачным сводом пещеры, в шкуре убитого на охоте медведя, с удолбистым кремниевым топором в руке.
Теперь, после гибели Баркашика, Вика свободна. Свободна и красива еще более вызывающе. Да-а, похоже, эта милая молодая женщина не осознает до конца всю кризисность своего положения. Ибо, при кишении в низчайшей социальной нише, красивая женщина без защиты и покровительства – не просто вызов, а вызов чрезмерно дерзкий. И, скорее всего, сейчас в Викиной биографии наступил момент, когда ей придется поплотнее познакомиться с черным исподом жизни и пережить массированную атаку извне самых низменных страстей и страстишек. Красивая женщина – всегда искушение, соблазн, посул воплощения сладких грез наяву, поэтому иметь в женах или любовницах женщину первостатейной наружности это еще и зримое подтверждение окружающим своей жизненной силы (а разве бомжам настолько чужды, принятые в современном социуме поведенчески-осмыслительные штампы?). Ведь помимо того, что красивую женщину нужно пленить своими мужскими качествами среди множества других соискателей ее внимания и расположения, затем, в случае успеха предприятия, завоеванную благосклонность красавицы еще потребуется уберечь, никому не уступить – из закрепленных браком семей уводят, кормление чужих детей не смущает. И в свете данного понимания поведение Кухаря и Червонца в отношении Вики не удивило Ивана Николаевича ничуть. Каждый из них по-своему решил воспользоваться, поспешествующей для овладения красивой женщиной конъюнктурой, хрестоматийная история. А был бы жив Баркашик, эти свежевылупившиеся бонвиваны при лицезрении Вики могли бы лишь плотоядно облизываться и сглатывать сгустки слюны, но, делая это, естественно, елико более неприметно, поджимая хвосты. Да и что способны дать Вике мужчины, подобные Червонцу и Кухарю? Только свое ничтожество и злобность. И в страстном хотении удержать около себя очутившуюся в их руках красивую женщину они, в силу инстинкта ухапковости, постараются повампиристее подсадить ее на спиртосодержащее пойло или какую-то наркотическую дрянь, таким вероломным манером уменьшая ее востребованность другими мужчинами. Это должно произойти неизбежно, поскольку, по убеждению Ивана Николаевича, ничтожное по духу не способно вырасти, подтянуться, оно способно только унизить.
Выстоит ли Вика? Сделается ли она предметом чьего-то поклонения или станет объектом похоти и распутства? Кто встретится ей на ее пути? А судьба? А Бог? А ее воля?
Конечно, Викин характер, ее добропорядочная натура. К слову, загадка. Как сумела эта девочка остаться примером нравственной чистоты и душевной целомудренности, проходя сквозь потоки грязи, льющиеся на нее со всех сторон? Ведь обретается она не в институте благородных девиц, не между духовно просветленными эстетами, преклоняющимися перед гениями Пушкина и Достоевского, а в среде грязной и опасной. И помогают ей не искусственно привитые жизненные навыки, даваемые правильным воспитанием, а достались на долюшку ей беспризорность детдома, бродяжничество, алкоголики и наркоманы – помощь идет изнутри ее самой. Родовая память? Она ведь вообще о своих родителях ни сном ни духом. Иного объяснения быть не может. И за свои нравственные добродетели и благородство натуры Вика заслуживает награду от Бога. Не для этого ли Он выбрал Ивану Николаевичу днесь маршрут прогулки, расчертив его пошагово, с прохождением в определенный час аккурат через дорогу от кинотеатра «Октябрь», якоже при его посредничестве свершилась эта добрая миссия? Да и по обычаям товарищества он должен помочь провалившейся в полынью любимой женщине своего погибшего собрата и соратника. В западло не помочь. Сегодня Вика переночует у него на квартире, а завтра он поговорит о ней с Борисом Борисовичем и Людой. И они, втроем, рассудят, куда пристроить сиротку. Право слово, не может такого быть, якоже трое взрослых людей не смекнули, как помочь одной восемнадцатилетней девчонке. Только Борьку, котяру, предупредить поугрюмее, чтоб не намечал Вику в очередной амурный призок. Впрочем, Борька и не должен, нечего наперед на человека гадости надумывать… Что ж, для начала ввяжемся в дело, а по обстановке разберемся с последующими этапами.
Однако прежде, чем ознакомить Вику со своей пратецией, ей нужно предоставить возможность выговорить скопившееся у нее на душе, дать выплеснуться ему в разговор.
— Вика, расскажи, как жила все это время? Последняя оказия увидеться нам зимой припала, а уже лето со двора.
— Отслужив по Руслану сорок дней – все как водится по православному обряду, я настропалилась до полугодичной даты найти Рязанца и отомстить ему за убийство моего Баркашика. По нашему городу мне помогал его искать Гоша, вместе с ним мы прочесали все загашники, где могут шалманиться колдыри, прошлись по всем бичевкам. Неделю искали. Безрезультатно. Нигде этого гада не нащупали. Ни его самого, ни каких-либо следов его нахождения. Сделалось ясно, что после убийства Руслана он сразу уехал в Рязань, как ты и дедукцнул. Денег, слямзенных у тебя, на дорогу Рязанцу хватало, чего б ему и не поехать. Да и после твоего простофильства утырку могло набесогонить в башку, что ему теперь на регулярной основе зашоколадит. Однако Рязанец почему-то не брал в расчет меня. Его легкомысленная промашка. А я, между прочим, была готова, при необходимости, выцарапать его хоть из-под земли. Тем более, когда известно откуда эту гадину выцарапывать. К моему огорчению, Гоша не соглашался на поездку в Рязань. Он тогда ни по какому поводу не мог отлучаться из города. Тяжело болела Гошина младшая сестренка – Рита. Двухстороннее воспаление легких с подозрением на серьезное осложнение. Гоша что ни день в больницу забегал. Рассказывать, какие в наших больницах пищеблоки? А Гоша постоянно что-нибудь вкусненькое сестренке приносил – конфеты, печенье, фрукты-яблоки разные. Лекарства, необходимые ей, по выписанным рецептам, доставал. Мамашке-то ихней все глубоко до фени. Ей за пьянками некогда было по больницам расхаживать. Ни разу, сколько Рита в больнице лежала, она ее так и не навестила. Только в компашках своих бухарей рыдала и заполошничала: «Золотусенькая моя Риточка, любименькая дочечка», но этими пьяными рыданиями она и ограничивалась безутешно, проведывать «золотусенькую Риточку» она не стрепетывалась. Эта скотобаза наверняка и рыдала для того, чтобы ей из жалости полнее стакан наливали. Такое животное!.. А Рита так ждала, так ждала свою маму. Как только Гоша приходит, едва дверь открывает в палату войти, а малышка уже спрашивает: «Мамочка с тобой? Когда она ко мне придет»? Гоша глаза прячет, что-то ей в ответ бормочет, обещает, а сам вот-вот заплачет. Не знаю, как это Гоша своей мамашке, алкашке этой гребанной, морду не начистил? Я бы на его месте уж точно не миндальничала, начистила б – и за шкибитки в больницу. Да и какая она мать? Звери к своим детенышам и те добрее. Я отлично понимала Гошино положение. Как ему было куда-то со мной ехать? Он и меня отговаривал. «Повремени, мол, немного, попозже вместе поедем. Рита из больницы выпишется и поедем». Но я не могла ждать неизвестное количество дней, меня вовсю лихоманила нетерплячка. Каждые отложенные в сторону сутки казались равноценными месяцу. Я пообещала Гоше, что без него никуда, а сама тем же вечером на поезд и прямой путевкой на Россию. Кое-как прошмыгнула таможню, благополучно добралась до Рязани – чего б не похвастаться, если бы не одно «но» – деньги еще в дороге закончились, кушать хотелось – спасу не было, желудок к позвоночнику присосало. Поуповала на людское милосердие – полицаи на карандаш взяли, не успела трех рублей собрать. Наши сволочные, а кацапские те и подавно в сволочизме залубенели. Паспорт, прописку давай – а сами по моей заднице, по груди, по ляжкам лапами мацают, — Викино лицо приняло алебастровый оттенок. — И как будто суровость закона соблюдают.
— Кацапские, хохляцкие… Мусора они и в Африке мусора.
— В линейке промурыжили два или три часа, точно не скажу, по секундомеру не засекала. В дурдомовку пришлось сыграть. Надоедала-надоедала полицаям правозащитническими жалобами с дикими подвывами, сработало – вытащили из обезьянника, надавали подзатыльников и прогнали. А я вернулась в зал ожидания, нашла свободную лавку и, невзирая на терзающий меня вовсю голод, моментально уснула. Посреди ночи будят. Трое. Крепыш в строгом костюме сует мне под нос красную корочку, представляется опером и грозно приказывает следовать за ними. Выходим на привокзальную площадь и садимся в машину с тонированными стеклами. Спросонья еле разбираю их слова, что ехать нам в районное отделение, где в профиль и в анфас меня должны сверить с фотороботом, по поступившей к ним ориентировке на известную аферистку. Едем. Сижу спокойно, ровно дыша – какая из меня аферистка, горький смех, а еще горше слезы на десерт. Засцыкала, когда мы оказались за чертой города. Прошу повторно предъявить ксивы – который в костюме стукает меня по почкам, и, приставив к ним пистолет, советует заткнуться. Дыб на их рожи повнимательнее и обомлела, вхожу в соображение, что корочки у мерзавцев липовые, и что врюхалась я, как кур в ощип: рожи – одна злодеистее другой. Какая ж тут полиция, и под линзой оптического окуляра ни погонов, ни намека на юридические параграфы. Главнюк в костюме надавливает стволом под ребро, а его дружочек завязывает мне тряпкой глаза. Толку – лишние хлопоты, Марусе прибор ночного видения вручи – тигули совершенно незнакомые, да и темно хоть глаз выколи. Сижу, трушусь вся, как эпилепсичка, зубы цокотом цокотят. Самый сердобольный меня по коленке гладит, успокаивает, мол, ничего ужасного с тобой не произойдет, смертельного тоже. Остановились на краю какого-то села – собаки гавкали в округе, разрывались. Не снимая с глаз повязки, повели в дом, поддерживая с двух сторон под локотки. Правда, жестковато, утырки, держали. А в доме… уже внутри… само там… они…
Викина речь стала ломаться. У нее сжались кулачки.
— Не надо, Вика, не вспоминай, — попросил Крепилин, безошибочно догадываясь о деталях произошедшего потом. Для увесовливания просьбы, он поднял на уровень груди отверстые ладони, визуально давая понять девушке, что он против получения сведений о ее унижении, и ей лучше обойтись без дальнейших подробностей, старый друг не желает ни бесинки заиметь о ее позоре. Его выставленные ладони словно отпихивали от себя надвижение грязного и оскорбительного своей бионикой знания.
— Почему? Ведь тебе необходима хроника моей жизни поближе к доподлинности, поправдивее? — укоризненно, словно в лукошко ее злоключений была внесена и его лепта, спросила она. В голосе девушки преобладало нечто тождественное вызову.
— Кое-что могла бы и опустить, ни к чему выпачканное белье людям на обозрение вытаскивать, — с намеренной грубоватостью ответил он. Справедливо предполагая под своей показной черствостью искусную деликатность, пригодную к данному моменту. Он брал в расчет Викин характер.
— Щадишь мое паблисити? — стриганула она мужчину зеленючими глазищами.
— Не в том причина, — как можно небрежнее сказал Крепилин.
— А в чем?
— Необязательно рассказывать о том, что реанимирует к жизни, ушедшую в прошлое боль. Да еще саму себя позорить.
— У нас откровенный разговор? Начистоту?
— Надеюсь, я не подавал повода для сомнений.
— И тебя в самом деле волнует моя жизнь?
— В самом деле, Вика, — положил он свою руку на девичье плечико. Мягко, но придав руке надежность.
— Значит, я не должна ничего от тебя скрывать, — укрепляя собственную решимость, неподатливо глядя ему в глаза, сказала она.
— Ты так считаешь, — и мужчина отвел взгляд в сторону.
— И тогда я поняла, если разохотившиеся похотью гориллы не получат от меня своего, то из этого дома я смогу выйти только лишь вперед ногами. Еще и по двухпудовику к ним потом привантажат, чтоб случайно не всплыла. А что? — вызывающе спросила она у Крепилина, заметив, как болезненно передернулось его лицо.
— Нет, ничего, — отрицательно покачал он головой, и заморозил взгляд на носках чуть запылившихся сандалий.
— И не только смерти побоялась, ты не подумай, еще и Рязанец, еще и о нем мысль была. Что не поквитаюсь с мразиной. И я… — здесь Вика душевно напряглась, преодолевая возникшее затруднение для дальнейшего продолжения рассказа. — И я… — снова повторилась она, — решила позволить им... Да... На что у них подлости достанет. Лишь бы оставили надежду на жизнь. С демонстративной вульгарностью я отказалась даже от признаков сопротивления. И сколько у них тут радости обнаружилось! И ко мне сиюмоментно подобрели. Раскомплиментничались, разрыцарствовались совсем галантно, халат мне фланелевый с солнышками и пальмами принесли, полотенце банное. Новое, во весь рост. В ванную втроем конвоировали, реготали, как дебилы конченные. От хозяина дома дозволение – дуром любыми шампунями и гелями. А когда была отвергнута инициатива «потереть спинку», никто из казаков-разбойников не стал грубить, культурно удалились за дверь, и, пока я купалась, они, жизнью довольные, по-скорячку нехилый банкетный зал сообразили. За стол что статс-даму королевского двора усадили, ухаживали обходительно, закусочку подкладывали, колбаску-сервелат, однако и о своем, похотливом не забывали. А я их с тактичной аккуратностью притормаживаю, чухукмачу – выпить бы для пущего раскрепощения нравов, чтоб буйству штучек нашего совокуплямса сотворилось мало неба и земли. Как накачу водочки, как обесстыжусь, а потом, ребятки, дастиш фантастиш, только держитесь! Они от восторга сами не свои сделались, ошалели, чуть ли не слюни пускать стали. Можно было подумать, что им бабы никогда не давали.
Рассказ Вики о ее рязанских злоключениях был неприятен Ивану Николаевичу, слушал он его вполуха и не особо вникал в содержание, но последняя фраза, выпулившаяся из уст девушки промежду прочим, резанула слух мужчины, создав внутри противное чувство, словно вблизи теранули камнем по стеклу. «М-да, по поводу того, что Вика плохо знакома с низменными сторонами жизни, я, пожалуй, погорячился, – покручинился Иван Николаевич. – Не уберег Баркашик свою принцессу, не сумел. Бедная девочка! Досягнули однако животизмы нынешнего епчества и до тебя… Э-эх, жизнь копейка, и попробуй не продешеви!»
— Казаки-разбойники о своей крутизне за столом понты развели, выкобениваются, бэтмены сплошные, а я скорее напиваться до бессознательной отключки. Одну рюмку, вторую, третью… Но не вышло у меня, не позволили, гады. Видимо, раскусили мой простенький план. Отобрали водку и повели в спальню. На широкую-широкую кровать. И на ней меня – втроем, по очереди. А я – куклой резиновой. Глаза плотно закрыла, чтобы и щелочки на белый свет не осталось. Лежала и говорила себе, что это происходит не со мной, не с моим телом, внушала себе, что я бесчувственная резиновая кукла и мне все нипочем. О, если бы мне удалось впасть в отключку! После сотворенной надо мной гнусности эти мерзавцы великодушно отправили меня в ванную, посадили повторно за стол, кормили колбасами, напаивали водкой. И как кошерные плейбои (при мне, при мне!) обсуждали мои сексуальные достоинства, которыми разухабисто попользовались. Уроды! Для ночевки не растасовывались – поели, побухали и помчали на город. И глаза мне поленились завязать. Да и без надобности – некуда бомжихе апеллировать за восстановлением справедливости. Кому это надо?.. Привезли обратно на вокзал, а перед тем, как отпустить, отблагодарствовали мои раскладушные услуги пятьюдесятью долларами. Не звери, и им оказались не чужды сантименты.
За две последующие недели я исходила всю Рязань и прилегающие к ней пригороды вдоль и поперек. Нередко по полдня голодная – под ветром, под дождем, в пришибе и в грязи – вспомнить и то тошнилово. Но мне все было параллельно: день-ночь, ночь-день – лишь бы на встречу с Рязанцем не припоздать. Внутренняя пустота, образовавшаяся во мне вслед за смертью Руслана, до потолка забутовалась лютой ненавистью к жестокому врагу, отобравшему жизнь у самого дорогого мне человека.
Слушая пересказ Викиных мытарств, Иван Николаевич внезапно вспомнил о Катьке Рыжике. На ум пришел их последний разговор, состоявшийся между ними два месяца тому назад, наутро после его двухдневного загула. А затем он увидел Катьку так отчетливо, как будто она возникла здесь, буквально овеществившись из атомов воздуха.
Она стояла рядом, почти живот к животу, держа его за обе руки. На ее глазах и в голосе – слезы.
— Ваня, разве тебе худо со мной?
— Нет, — ответствовал он. При этом он многого не растемнил. Иван не собирался выкрамсовывать в обретенной стабильности место для бомжихи Катьки Рыжика, да и его визит к ней был почти что невероятной случайностью, стихийной и незагадываемой еще за день накануне. Нервозность ситуации усугублялась тягостно претерпеваемым пылким объяснением в любви нелюбимым человеком – тягостнее этого и не учинить.
— Я как лучше. Оставайся у нас насовсем. Отгородим себе семейный закуточек и заживе-ее-еом, — напевно протянула она, изобразив счастливо сощурившимися глазами неземное блаженство. — Люли-разлюли, сладенька малина. А я для тебя все сделаю, все, только словцом шумни. Мой ты хоро-о-оший… — а потом Катька, чего-то домыслив, варьировала стратегию переговоров: — А хочешь, я пойду с тобой? Куда ты – туда и я, как ниточка за иголкой. И шоб мене водочкой токо во снах потчевали, коль когда о том пожалеешь, — и она уговаривающе щекотнула заметно повлажневшими пальцами по его обнаженной кисти.
Катька стояла перед ним в расхлюстанном ватнике, в резиновых сапогах, обутых под короткое сатиновое платье, с опухшим с перепою лицом, высохшая и страшненькая, как вобла, и так же, как вобла, насквозь просолившаяся – только не солью, а бедами, прошлыми и грядущими. Из круглого окошка, расположенного под высоким потолком, на женщину хлынул сноп ярких солнечных лучей, очертив подругу Сивого хрустальным кругом. До звонкоты. Стала рельефно отображаться каждая черта ее лица.
Рассудок Ивана Николаевича раздвоился. Одна его половина внимательно слушала Вику, не пропустив ни единого ее слова, а вторая, одновременно с тем находилась на чердаке заброшенного автовокзала при его прощальном свидании с Катькой Рыжиком. Непостижимо, но почему он вспомнил о ней, о неказистой бродяжке, обитающей в опутанной паутиной развалюхе? Почему он не вспомнил более близких его сердцу женщин – ни Веру Александровну, ни Аллочку с Тюмени, ни Людмилу (свою нынешнюю единственную), ни ту же Гальку? Он вспомнил именно бомжующую алкоголичку. Да еще с такой филигранно направленной остротой, кольнувшей его прямо в сердце. Ведь он никогда по ней не страдал, не питал к ней чувств даже отдаленно напоминающих долговременную сердечную привязанность. А было, соромно теперь признавать до чего было: на безрыбье и рак – рыба, а на безбабьи и замусоленная на неподсчетных лежаках Катька Рыжик – вожделенная женщина. И он заставлял себя вспоминать об интимной близости с ней в минуты слабоволия или аморфляющей разум растерянности (врубались алгоритмы сильнодействующего камлания) для того, чтобы лишний раз себя раззадорить – от какой непролазной безысходности он уходит. Катька и все, что ассоциировалось с ее именем, стало для Крепилина своеобразным жупелом – только негативное, только отвратное, только омерзительное… Или, может быть, именно здесь он не прав?
— Нашла Рязанца совершенно случайно. Как-то под вечер, зажав под мышкой накалядованную за день провизию, я выходила из рынка и за малым не столкнулась с ним нос к носу. На мою удатку он был хорошенько подвыпившим и меня не выкупил. Я отвернула физию – и мотыльком – его стороной. Замаскировавшись за почтой, принялась следить за вражиной из-за угла. А сердце из груди выпрыгивало на радостях. Знала, ему от меня не уйти. Через каждую минуту дотрагивалась до рукоятки ножа. Чуть ли не с любовью.
«Скоро, очень скоро», — шептала себе, следя за своим кровником. Рязанец швендял долго, услугами транспорта манкировал, всю дорогу пешадралом. Когда мы покинули пределы города, настали пустынные места – поля, луга, в окрестности ни деревца. Оставаться незамеченной делалось все труднее. Выручала моя реакция. Он приостановится или замедлит шаг, а я уже на земле. Вжимаюсь в нее, Бога молю, чтоб Рязанец не обнаружил меня раньше срока, раньше того знаменательного момента, когда его настигнет заслуженная кара. Мы шли широкой грунтовкой, между засеянными пшеницей полями. Потом – длинный песчаный карьер, мы через него. Не могла дотерпеть, когда закончится – такой протяженный. Песка наелась, на зубах скрипел, дыхалка пылью забилась. За карьером нарисовался лес. Вокруг нагнеталась темнота, и лес виделся совсем черным. Но, несмотря на подходящие как нельзя лучше вечерние сумерки, я для перестраховки вела себя осторожно. Кое-где даже по-пластунски ползла. Слава Тебе Господи, доплелись до деревьев. Смотрю, сдается, наше путешествие завершено – Рязанец сбросил с плеча сумку. Проверила нож – не посеяла. Рязанец принялся подбирать сучья для костра. Когда у него в руках появился топор, я окончательно убедилась, что это его постоянное становье, а не наобум лазаря выбранная местина. Пока он рубил дрова и разводил огонь, обосновалась в кустах посноснее – наломала веток молодого тополька и легла на мягкую подстилку.
Рязанец, словно зависнув в улете медитации, надолго упокоился возле костра тянь-шаньским далай-ламой: ни одного шевеления – ни рукой, ни ногой. В деревьях угукнула невидимая сова. Он подпрыгнул, как на батуте – с топором наизготовку, башкой круговертит. С минуту воинствовал. Потом, расчухав что к чему, спрятал роги и сел обратно к горящему костру. Но топор положил в ногах. Воочию убедившись в его злобной прыткости, я огорчилась – мое мщение осложнялось, не такой он расквасившийся, каким показался мне в городе. Рязанец-то здоровущая орясина, а я слабая девчуха – было от чего захандрить. И тут же облегченно вздохнула – Рязанец вынул из сумки бутылку шмурдяка и свертки газет с какой-то едой. Литровая бутылка – это в самое яблочко, как раз для него. Что в бутылку налит шмурдяк, я не усомнилась ни на секунду – сильно уж он выглядел довольным, обыкновенной водице он так бы не обрадовался. Я этого пьянчугу изучила, еще когда он с нами был. Мне оставалось потерпеть, пока он дойдет до нужной кондиции, чтобы я смогла расправиться с ним, без риска нарваться на хлопотный облом. И в то же время Рязанец должен был конкретно понять своей бараньей башкой, за что он подыхает, чья рука его покарала. Пока он целовался с бутылкой, подкрепила силы горбушкой хлеба и луковицей, съела шматочек сала. За Рязанцем уже не наблюдала, не имело проку. Куда он разбежится, пока весь шмурдяк не выдудорит? Изредка, для порядка, поглядывала. А на некоторое время отвлеклась от него совсем. Лежала на подкладке веток, смотрела на звезды и разговаривала с Русланом. Я слышала – он отвечал своей девочке. Только долго не могла разобрать, с какой звездной координаты он мне отвечает. Смотрела, смотрела и высмотрела ее в плеяде огоньков «Большой медведицы». Я догадалась, что одна из звезд светит исключительно для меня. То ярче, то тусклее – разговаривает. Я и его на ней высмотрела… Не веришь? — спросила Вика, подумав, что Сивый сейчас над ней потешается, но Иван Николаевич с самым серьезным видом ответил:
— Верю.
— Рассказала Руслану, что скаламбурилось со мной после его смерти. Рассказала обо всем, хотя за какие-то эпизоды мне было стыдобисто откровенничать. Но я ничего от него не утаила. Если бы и захотела – не смогла. Они там, наверху, за нас и так все знают, для них о нас тайн не существует. Рассказываю ему, что я гадкого натворила, а он смеется – по-доброму, как будто не мужем он мне был, а братом или отцом. Я даже рассердилась на него, говорю: «Если б ты был жив, то ничего этого со мной бы не случилось. Бросил меня здесь одну…»
Девушкой издался долгий вздох, она прикрыла глаза и замолчала. По-видимому, опять со своим Русланом разговаривала.
Соболезнующий ей Иван Николаевич сейчас даже не попытался отвлечь ее от горестных мыслей. И не в гранулах ли подобной горечи заключен иногда целительный эликсир?
Вика открыла глаза. Они были сухими, но в них горел огонь. Мрачный, как будто над жертвенником языческого капища.
— Удудорился Рязанец. Сам загугукал, перекривляя сову, песни удалые затянул. Поет, вокруг костра, словно дикарь, пританцовывает. Натанцевался – и снова к бутылке. Тогда я решила – самое время, пока его спиртякой по траве не растащило. Разулась и, босиком, пошла к нему с тыльной стороны. И ветка под ногой не хрустнула, все на цыпочках. Сколько из-за этого гада ползучего я натерпелась, сколько перемучалась. За пяток шагов до него нож наотмах... И спина злейшего врага, разрушившего мое счастье, исковеркавшего всю мою жизнь. Когда я подобралась к нему вплотную, у него дернулся затылок.
— Сиди, Рязанец, – говорю – не пырхайся. Чуть пырхнешься, вмиг заколю.
Он поводил плечами, словно бы невзнач замерз, голову в плечи вжал, но мне подчинился. Для уверенности загробным голосом поинтересовался:
— Вика?
— Я к тебе с приветом от Баркашика.
— Убивать пришла? — как-то слишком трезво спросил он.
— Не убивать, а вернуть тебе долг.
— Как бы ты это не называла, все одно смерть. А убивать будешь – сразу убивай, не тяни из меня душу миллиметрами, устал я в собственном дерьме задыхаться, ухайдокался до нуля, нет меня нигде – ни здесь, ни там.
Сказал вроде спокойно, а у самого дрожит между лопатками. Нет-нет и выгнется грудью вперед, будто под продевку ножом. Вижу по нему, что, несмотря на все его храбрящиеся слова, боится он до умопомрачительного ужаса. Но попыток к сопротивлению не предпринял, топор – стоит лишь потянуться. И ко мне не поворачивается.
— Как ты мог?
И хотя я не довысказала до точки заимевшуюся на него обиду, он мгновенно вкурил, о чем я у него спрашиваю.
— Не знаю, Вика. Синька. Я и сейчас тямы не отобью, как Баркашика финкой... Сам не раз о том жалел. Не со зла, в пьяном очумлении все вышло.
Стою и смотрю на его мосластую спину. Казалось, столько дней об этой минуте мечтала – бери и режь, жизнь врага в твоем распоряжении. Рука вот только, в которой нож, ослабла, вот-вот нож из нее выпадет. И этот – сидит, не шелохнется. Как телок на скотобойне своей участи ждет, — девушка прикусила губу. На ней заалела капелька крови.
— Не смогла.
— И слава Богу! Зачем такой тяжкий грех на душу брать? У ножа всегда два конца – одним во врага, другим в себя, в собственную душу… По самую рукоятку.
— Нет, Рязанец смерти заслужил, это я чересчур хлипкая духом оказалась.
— Девчушечка ты еще, Вика, не понимаешь, что в той слабости, напротив твоя незримая никому сила проявилась. Да и Ангел Хранитель от тебя не отошел, руку свинцовой неподъемностью утяжелил.
— Если бы я с ним не заговорила, мне сдается, я бы смогла ему в спину ножом… А так… — Вика оправдывалась перед Иваном Николаевичем в том, что у нее не получилось убить человека, будто в совершении срамнейшей своей гнуси. Первым долгом она казнила себя за предательство. Каким оно ей представлялось.
— Его Бог накажет. К тому же у Рязанца сама его жизнь – давно тягчайшее наказание.
— Постояла я тогда за его спиной и, так ни на что не решившись, ушла. Уходила, не оглядывалась, хотя у него был топор и ему б ничего не помешало… А утренним поездом я уехала из Рязани, пригодились доллары. И, между прочим, когда я в ночном лесу на душегубство решалась, мне на память пришли твои слова, что, убив Рязанца, этим я Руслана из могилы не подыму.
— Покуда ты у Рязанца за спиной находилась, он десятки раз душу дьяволу отдавал, каждую секунду подыхал. Можешь смело думать – ты ему отомстила. И без смертного, трудно отмаливаемого греха обошлась.
— У меня в том уверенности нет.
— Со временем придет.
— Буду надеяться, — с детской доверчивостью глянула она на Ивана Николаевича.
— Дальше как жить собираешься?
— Не знаю еще. Скорее всего, как и раньше. Кухарь только…
Иван Николаевич заговорил веско, в старшаковской манере, не допускающей возражений:
— Даю тебе ключи от квартиры. Адрес: Рабфаковская тридцать восемь – четырнадцать. Езжай туда. В холодильнике найдешь покушать. Книжонки полистай. Смотри телек. Есть ванная – можешь искупаться... Видеомагнитофон умеешь включать?
— Откуда? Раза три в глаза его видела.
— Там к видеомагнитофону тележка кассет с интересными фильмами. Ну да ладно, потом проинструктируемся по эксплуатации. Занимайся, чем тебе заблагорассудится, но непременно дождись меня.
На протянутой ладони мужчины лежали ключи от его пристанища.
В широко распахнувшихся зеленых глазищах свершился безыскусный спектакль полифрагментарного комбинирования чувств и мыслей – молниеносно взаимонаплывающих, в хаотизме, без воли режиссера-постановщика. Взрыв удивления, переменившегося оторопью от осознания смысла услышанного, фантомность, небывальщина, испуг от ложно понятого, а затем умножение, набухание счастья, радости – и вздох облегчения, и ускорившийся ток крови, и навернувшиеся слезы – а сквозь их помуть – опять усталость, подозрения, страхи, вопросы, недоумение, чаяние оправдания надежд, и вновь неверие в возможность осуществления подобных чудес наяву.
– Бери, бери, – железный тиск пальцев Ивана Николаевича разжал кулачок девушки и вложил в него ключи. – Будем решать твои проблемы.
Наблюдаемый в Викиных глазах скепсис предвосхищался Иваном Николаевичем заранее. Именно поэтому он выбрал для завершающего этапа их разговора решительную манеру поведения, чтобы своей твердой, бьющей напоказ уверенностью в ее будущем благополучии и безопасности развеять сомнения у пострадавшей совсем недавно от скотинства людья девушки. Употребив естественную мотивацию – на правах старого друга.
– Хорошо меня поняла?
— Хорошо, — улыбнулась ему Вика сквозь слезы.
—И эту сырость прекращай, — смахнул он указательным пальцем побежавшую по ее щеке капельку.
— Хорошо, — обязалась она, засовывая в карман курточки ключ.
– Эгегейское море здесь мне наплакала, рева-корова, – по-отечески пожурил собеседницу Иван Николаевич.
– У меня вот тут, – ткнула Вика в грудь палец, – камень долго нарастал, все в себе держала. Нарос – и не продохнуть от горя и обид. Его в крик бы надо, а мне не кричалось, не плакалось. Только вот сейчас, с тобой. Тебе почему-то...
– И ты меня в беде выручала, разве ж я не помню?
Вика наложила на лицо ладошки и потерла кончиками пальцев вокруг глаз.
— Подойду туда часиков через пять... Или малеха попозже.
— А чья хата?
— Моего близкого друга.
— А он мне на дверь не укажет? А то у меня видок еще тот.
— Я в ту квартиру в гораздо затрапезном попал. А Борис Борисович – человек достойный, поймет. Да и в квартире сегодня никого нет, до моего прихода побудешь в ней сама.
—Так ты у друга живешь? Я думала с женой, — несколько разочарованно сказала Вика.
— Когда приду, обо всем и потолкуем, и о твоем, и о моем… Заодно обсудим, каким образом Кухарю руки укоротить. А сейчас, Вика, извини, мне нужно идти, спешу.
Ивану Николаевичу было неудобно Вику обманывать, но ему перед приходом на фамильное торжество было важно собраться с мыслями, приготовив себя к любым неожиданностям. Образующийся дефицит времени не позволял ему пускаться перед Викой в длительно объясняемые частности, без которых было бы не обойтись, расскажи он ей о подлинном положении своих отношений с бывшей супругой и горячо любимой им дочерью. И не стоит, ну вот совсем не стоит подавать ей сейчас – пускай и ничтожный – повод для обид.
Вика впервые за весь их разговор обратила внимание на цветы в руках Крепилина.
— Сиии-вый! Да ты у нас знатный серцеед. Розы – прелесть! На свидание нафраерился?
—Есть такое намерение, — легко согласился с девушкой Крепилин, легализируя свой невинный обман.
— А мадама-то симпотная? — шутя, поддела его Вика.
— Даже очень, — расплылся он в горделивой улыбке. Его дочь Ирина действительно чудо как хороша.
— Под стать, — уважительно сказала Вика. Вполне серьезно. Теперь она удивленно спрашивала себя, как ей удалось – в этом подтянутом, стильно одетом мужчине – узнать того самого Сивого, с которым она была знакома при отстойно неприглядных для него обстоятельствах. От зимнего Сивого не осталось ничего и в помине, а нынешнего она сейчас даже невольно застеснялась.
— Сивый, ты прости, конечно, что я к тебе по прозвищу. Никак не могу вспомнить твоего отчества, а по имени – навродь не по-русски, не сверстники.
— Иван Николаевич... А лучше обращайся к дяде Ване. У меня дочка твоя погодка... Немного помладше.
— Дядя Ваня, неужели принимаешь беспутную девку в племянницы?
— Ты беспутная?! — возмутился услышанному мужчина. — Вот где Макар телят пасет, — после чего глухо буркнул под нос: — Беспутная, — и, придав голосу бархатистые интонации, привразумил: — Нам еще замуж тебя предстоит выдавать, племянница. И посему никогда не смей отзываться о себе в аналогичных выражениях.
— Какой там замуж?! — запротестовала нахмурившаяся Вика.
— Обыкновенный, племянница. Как у всех порядочных женщин.
— Не хочу. Обойдусь без замужеств, мне никто не заменит Руслана.
— Пусть будет по-твоему, — временно пошел у нее на поводу Крепилин. Не та минута затевать бесполезный на сегодняшний вечер спор, жизнь покажет. Он поправил, сползающий со сгиба левой руки пиджак. — Ну, мне бежать. Запомни: Рабфаковская тридцать восемь – четырнадцать.
— Запечатлелось, — постучала она пальчиком по виску.
— Маршрутки – шестьдесят пятая или восемьдесят вторая, остановка – стадион «Буревестник». Держи деньги на проезд, — и он дал ей три гривны.
— Мне б и одной понад сомбреро.
— Это тебе на какую-нибудь вкусняху. Супермаркет рядком с домом. Киношку веселее будет смотреть.
От чувства благодарности, испытываемому ею к Сивому, зарядившему ее солнечным оптимизмом, подарившему ей прочную надежду на будущее – она это как-то сразу определила, невзирая на всю свою болезненную подозрительность к обещаниям и клятвам посторонних людей (а посторонним для этой девушки являлось все человечество, за исключением Баркашика) – Вику горячечно залихорадило. Какой-то час тому назад она чуть ли не счеты с жизнью готова была свести по причине беспросветной безнадеги, блокадно обсевшей ее отовсюду, а тут – нежданно, негаданно – Сивый! Старый знакомец, спонтанно превратившийся в заботливого дядюшку Ваню, кудесящему волшебной палочкой, сродни всемогущему чародею из сказок Шахерезады. И, не видя в том абсолютно ничего предосудительного, она ему доверилась. И земля под Викиными ногами обрела твердь. Настолько нарождающиеся здесь перспективы были материалистичны. Вика порывисто поцеловала Крепилина в гладковыбритую щеку.
— Спасибо тебе!
— Брось, Вика, доколь ведь и не за что, — затем, напустив на себя воспитательской педагогичности, строго добавил: — И не вздумай уходить куда-либо из квартиры, чтобы я не вылавливал тебя потом по всему городу. Все! Побегу! Рабфаковская тридцать восемь – четырнадцать.
И, напутственно коснувшись Викиного локтя дружеским пожатием, Иван Николаевич тронулся в путь «опаздывающим» шагом. Только через три улицы он обнаружил исправный телефон. Вставил в прорезь пластиковую карточку, набрал номер и стал ждать зуммера.
— Алло! — услышал он в трубке «домашний» женский голос.
— Люда, привет!
— Ваня? Как я рада тебя слышать!
— И я рад. Ты и представить себе не можешь, как я рад.
— С тобой никаких неприятностей? — вдруг забеспокоилась она.
—Никаких, исключительнейшим образом никаких, — успокаивающе ответил он.
— И вправду? Ты ничего от меня в тумбочку? — не покидала женщину встревоженность. Тумбочкой в их лексиконе обозначались утаенные переживания.
— Люда, у меня все идет по графику, — утепляющими голосовыми нотками, сказал Крепилин. Он, действительно, желал избавить ее от беспочвенной тревоги, но где-то в глубине его «Я» неистребимый своим жизнелюбием, эгоизм (куда ж от него денешься) был приятно приласкан – совсем неподалеку есть человек, которому небезразлична судьба Ивана Николаевича Крепилина, человек, который его любит и искренне за него волнуется.
— А у меня сразу мыслеворот, уж очень твой звонок какой-то врасплох. Ты же должен быть на дне рождении у дочери?
— Я еще дотуда не добрался. Просто захотелось услышать твой голос.
— Всего лишь? Только поэтому?
— А разве этого мало?
— Я тоже за тобой соскучилась, – промурлыкала она.
— А я бессчетным разом захотел убедиться, что ты – моя. Сегодня и навсегда.
— Чем это навеяло? — в трубке послышались переливы счастливого женского смеха.
— Зазеваюсь, а какой-нибудь джигит тебя под бурку, через седло и в горы.
— У тебя ни за какие коврижки. Об этом я главнее всех знаю.
— И думать ни о чем таком не желаю, а все-таки червь сомнений когда-никогда да и заворочается.
— Какой ты у меня дурачок! Ей богу.
— Ты, наверное, и приблизительно невдогад, что ты для меня значишь.
На том конце провода повздыхали, а затем деловитым тоном осведомились:
— Цветы купил?
— А как же без них?.. Розы.
— Какого цвета?
— Белые.
— Классика! — одобрила она его выбор своей высшей оценкой. — А подарок?
— Разве можно без подарка? Духи.
— Какие?
— «Шанель номер пять».
— Старо.
—Не старо, а парфюмерное достоинство, проверенное десятилетиями. И тоже, Людочка, заметь, классика.
— Я о том, что они уже давно не в моде. У молодежи разных поколений скоропроходяще меняются вкусы, как знак разделения возрастов. Стоило б у продавца проконсультироваться, он бы подсказал.
— А я хотел подарить дочери непременно «шанель номер пять», — ершисто уперся он.
—Ну, если ты захотел, то тут уж... — понимающе констатировала она. — По завершении поздравительно-обязательной части вечера, надеюсь, заедешь?
— Извини, сегодня никак.
— Почему? — удивилась она. — Ты обещал…
— Нэвэлычки пертурбации.
—А говоришь, ничего не случилось, — упрекнула возлюбленная.
— Я о поганом. Поганого ничего.
— Что тогда?
—Да вот… Встретил одного старого приятеля, и ему срочно нужна моя помощь. Договорились сегодня вечером обсудить его дела. После Ирочкиного дня рождения мы с ним встречаемся.
— А завтра вам нельзя повидаться?
— Завтра может быть поздно.
— Настолько все серьезно?
— Серьезнее не бывает.
— Он, этот твой приятель, хороший человек?
— Да, — без тени раздумий ответил он.
— И ты в силах ему помочь?
— Полагаю, что в силах.
—Тогда, конечно, помоги. Если человек хороший, не отказывай, — и потом, с новой волной беспокойства: — А вы с ним пить не будете?
— С ним – нет, он принципиальный трезвенник.
—Смотри, завтра я очень жду. Не принимаются во внимание даже самые бюллетенисто-оправдательные причины для неявки. И как пел Высоцкий: «доберись, добреди, доползи. Хоть каким».
— Нет, я лучше дойду.
— Буду ждать. И, чтобы ты ни говорил, я за тебя волнуюсь.
— Только не выдумывай поводов для волнения сама.
—Успокоюсь окончательно, когда увижу тебя в своей прихожке – живым и невредимым.
— До завтра. Целую тысячу сто раз.
—Ох, пожадничал. Мог бы посулить и тысячу сто один поцелуй. Жадина, — сказала она и положила трубку.
Жду-у-Жду-у-Жду-у-Жду-у-Жду-у-Жду-у-Жду-у-Жду-у-Жду-у-Жду-у-Жду...
Сейчас он пойдет к озеру. И будет возле него так долго, кольми это возможно. Этого требовало его сегодняшнее настроение. Очень настоятельно. И оно же его просило. Раб и господин – сегодня он будет послушен и взыскателен.
Крепилин уже давно шагал улицами частного сектора города, а в нем по сию минуту жили отголоски телефонного разговора с Людой. Его душа парила в заоблачно-светлых высях. Ног под собою не чуял. Неумолчно песенно: «Сердце, тебе не хочется покоя! Сердце, как хорошо на свете жить! Сердце, как хорошо, что ты такое! Спасибо, сердце, что ты умеешь так любить!»
Нет, не хочется сердцу покоя. Ай да не хочется! Не все в нас затихомирилось, далеко не все. Рановато нас списывать в утиль. Мы еще повоюем, посражаемся. Для своих близких и дорогих. Да и самому пожить. Каких-то сорок шесть. Повоюем. Со всем, что препоною. В том числе и с самим собой. Он – мужчина, и он в ответе за своих.
В переулке он подобрал с земли кленовую палку с ободранной кожицей, своей изогнутостью напоминающую казачью шашку. Как заправский фехтовальщик: в правой руке оружие, а левую, в ней букет и пиджак, заведя за спину, Крепилин принялся молодцевато рубить разросшиеся вдоль заборов лопухи.
– Мы кра-асс-ные, – вжих, – кавалеристы, – вжих, – и еще один вражеский всадник покосился в седле. – И пра на-асс, – вжих, – разлетается рвань разлапистых листов. – Былллиники речистые-е, – вжих, – сверкнуло влет хищное лезвие шашки. – Веду-ут рас-сказз, – и перерубываются толстые, брызнувшие соком зеленые стебли. – А том кэ-ак в ночи яс-сные, – вжих-вжих, – и яростной кавалерийской лавой сметаются ополченные на Ваньку Крепилина хитроумные бесовские козни, – вжих-вжих.
Верхом на плотно подогнанных досках забора, свесив ноги в подкатанных по колено штанах в переулок, сидели двое дочерна загорелых мальчишек. Посмеивающихся над великовозрастным «буденновцем». «Мужик, ну и выбрал ты себе забаву!» — говорили их озорные глаза.
Иван Николаевич, обнаружив, что за ним насмешливо наблюдают, нисколько не стушевавшись, сообщнически улыбнулся перешушукивающимся мальчишкам и запел погромче.
– А том, кэ-ак в дни ненна-астные-е, – вжих, – Мы гордо, – вжих, – Мы смела, – вжих, – в бой па-айдем, – вжих-вжих.
Выходя из переулка, Крепилин забросил в высокую траву, покрытую бледно-зеленым соком, палку. Смеясь, покрутил головой.
– Мы крас-сные кава-але-еристы… И про насс...
Из переулка высунулись две любопытные мордахи.
– Быллиники речи-исты-ые…
III
На середине озера застыла лодка с рыбаком, удившим с нее рыбу. Крякнула, похлопав по бокам крыльями, всполошенная утка и, пошлепывая по воде оранжевыми лапками, занырнула в густые, покачивающиеся от дуновения легкого ветерка заросли камыша. На темно-голубом фоне изысканно белели кувшинки. Над ними кружились величковатые синебрюхие стрекозы. Неугомонно переквакивались лягушки.
Крепилин, побродив по берегу, облюбовал затишное живописное местечко, будто изнароком созижденное Создателем для того, чтоб человеку отворились врата войти в космос своего «аз есмь», для близкой встречи с потаенными откровениями. Что возможно сделать в сугубом и вызвученном одиночестве. Он положил стеблями в воду цветы. Повесил на засохший сук ольхи пиджак. Разулся, снял носки и пошел погулять по земле босиком. Осязание кожей пяты волглости трав, острота травяных запахов пробудили чувство, что этот день в его жизни когда-то был, что он уже его проживал – дубляжно такой, с такими же видами и ощущениями. И мягкость травы под ногой, и яркое солнышко в ярко-голубых небесах, и лодка с рыбаком, и промельк оранжевых лапок утки, и щебетание пичуг в деревах, и стрекозы – все было. Только когда? Сколько лет тому назад? Нет, нипочем не удается разогнать бег нейронов памяти. Дежавю какое-то. Крепилин вернулся к своим вещам. Вынул из кармана пиджака купленную по дороге сюда газету, накрыл ею холмик сухого песка и, подтянув брюки, сел. Щелкнув ногтем указательного пальца по дну пачки «Кэмэла», поймал за фильтр выбитую оттуда сигарету. Его взгляд охватил общую панораму озера. Ле-по-та! И не представляется, что в какой-нибудь паре километров поодаль бурлит шумная городская суета. Помяв между пальцами цилиндрик сигареты, прикурил от пьезовой зажигалки и посмотрел перед собой. По воде, нарушая идеальную ровность поверхности озера, пробегала мелкая рябь.
«Как и по всей моей биографии, — подоспело у него сравнение, — чехардою. Одно заканчивается, другое начинается. Не одно – так другое, никогда не выстеливалось долгой гладью. А сколько горя и бед по мне прошлись? Насмерть затаптывая. Все-таки выстоял. И мне ли плакаться? Особенно теперь? Я – счастливый человек. У меня замечательная дочь, и я наконец-то поруч с ней. Я сильно ее люблю, и она всегда может смело рассчитывать на мою помощь. Ради нее готов горы двигать, Гималаями и Памирами. У меня есть Людмила. У меня есть друзья. Один Борька Кандауров чего стоит!»
И уже не в мечтах сизооблачных на подвальном лежаке, а привязывая себя к заботам действительности самого обычного человека, он лучше понял, что ему наипаче прочего нужно от этой жизни. Лично ему и его близким. Он отчетливее увидел свои жизненные цели, которых он должен добиться. Они ему по плечу, хотя иногда приходится тяжело, а кое-где и пробиваться с боем. Но когда наблюдаешь наглядную плодоносность проторенного расстояния, делаешься еще сильнее и увереннее в своей победе. Кем он был каких-то четыре месяца тому назад? Стоит ли вспоминать, каким он пришел к Борису Борисовичу? Сивый сивым, только что со свалки. Он начал с малого. И за четыре прошедших с того дня месяца многое сделал. Пускай он не стал новоявленным Березовским, не выиграл в лотерею миллион долларов и не протолкался в самые «честные» депутаты. Он живет совершенно иными помыслами. Его главные потребности в значительной степени обретаются более в духовных сферах, нежели материальных. Иван Николаевич собирал из себя человека цельного, на физическом и астральном уровнях. И он хорошо потрудился над собой. Хотите верьте, хотите нет, а за последние четыре месяца в нем произвелась внутренняя работа несоизмеримо большая, чем за предыдущие двадцать лет. Если бы его сейчас увидел Баркашик, он бы резюмировал, что Иван Николаевич родился заново. И оказался бы в корне неправ. Поелику прошлая (неправильная да неправедная, едва ли ни повсюду вспучивающаяся деструктивом) жизнь Крепилина была отнюдь не напрасно. По крайней мере, для одного человека наверняка. Для него самого. Ибо, как исстари поговаривали на Руси – за одного битого двух небитых дают. Через собственный горб оно доходчивее.
Накопление опыта идет безостановочно. В крупном и по мелочам. Любое жизненное событие имеет собственное значение на весах судьбы. В препарированном и взвешенном состоянии. И чем богаче образование проанализированного опыта, тем ловчее из темени сгустков предчувствий и предположений будет дифференцироваться оптимальнейшая комбинация разрешения проблемы любой сложности. Ведь даже в наших неприятностях заложена положительная частица – они закаляют нас перед лицом новых испытаний. И учиться на ошибках, учиться, никоим разом не лениться. Дабы не допустить их копирования или не совершить гораздо худших. Никакую ошибку, а уж подавно крупную, нельзя оставлять безоглядной, не разобранной до косточек. Понеже именно из осознания ошибок извлекается наиболее качественное сырье для последующего развития личности. И отнюдь не с бухты-барахты возомнилось Апулею, что настоящая мудрость приходит к нам после того, как мы побываем в шкуре осла. На эту мысль Апулея навели исследования биографий многих современников из категории сильных мира сего, порою дураковато запутывавшихся в липучих тенетах собственных вожделений и вожделеньиц и на какой-то срок превращавшихся в жалкую марионетку в когтистых лапах злого рока. И только умение расти над собой даже в ошибках и промахах позволяло им добиваться успеха в преоборении одолевавших их угонзаев, якоже потом занять предначертанную им звездами высоту.
Иван Николаевич с полной самоотдачей дистиллировал опыт Сивого. И не потехи ради. Фильтруя и отцеживая навозно-глинистый осадок бомжачьего бытия, он отыскивал в нем многие золотые крупинки, которые незамедлительно пускались им в ход для усиления своего жизненного стержня или, как поименовал эту характеросоставляющую субстанцию Аристарх, внутренней сердцевины. Крепилин и поныне не прекратил этой титанической (потому как больненькой для гордынечки) работы. Натянул респиратор – и банзай. Брезгливость не исключает необходимости выполнения. Здесь, на этой стадии, кроется одна из коварнейших ловушек – недоработать. Прямой тому пример: нахождение адепта Сивого у Баркашика. Уж на что бы мнилось – воспитание воли и характера, вырабатывание стоических принципов, закалка духа через физические упражнения, благородные, выспренные помыслы – и какое стремительное, легкосрываемое падение – обратно – в недочеловеческую навозную кучу. Теперь же Иван Николаевич уверен в том, что его жизненный стержень достаточно крепок для того, чтобы выдержать напор любого ветра, даже если ему обрушиться на его планиду ураганным. Он хорошо над собою поработал и неустанно продолжает в том же духе. Работать и работать.
Иван Николаевич перекрестился.
Его любимая! Если бы не она?
Все-таки как много она значит в его жизни – дорогая, несравненная Людмила Андреевна. Как он благодарен Богу и судьбе за встречу с нею!
Людочка! Надежное прибежище его, истерзанного злосчастным роком сердца. Со своих уст, собственным дыханием, она щедро отпаивает его любовью, лаской и нежностью, рядом с ней он забывает обо всех горестях и неурядицах. Людмилочка – оазис, расцветший для Ваньки Крепилина посреди выжженной безжалостным адовым солнцепеком пустыни. Женщина, отозвавшаяся на его зов о любви, зажившая его чувствами, его пониманиями, удесятеряющая его силы стойко выдерживать предназначающийся ему путь. Очаровательная, милая, чуткая. Золотое сердце, ангел во плоти! Встреча с ней – бесценный дар, ниспосланный ему Богом. Людмила, Мила, Милочка, Миленок…
В разговорах с бывшей супругой Крепилину приходилось лукавить о его истинном отношении к Людмиле Андреевне. Иначе никто бы не поручился за исход их переговоров. Именно – приходилось.
Его любимой сорок два года. Она работает провизором в центральной городской аптеке. (При ее душевных свойствах Иван Николаевич и не представлял эту женщину на другой работе, кроме как на поприще облегчения людских страданий).
Людмила Андреевна овдовела три года тому назад. Ее муж погиб под колесами автомобиля, управляемого невменяемым от наркоты подонком. После звонка из отделения экстренной травматологии она перенесла сердечный приступ. До того было неожиданно, прозвучавшее в телефонной мембране страшное известие, сообщенное индифферентным служебным голосом. С момента совместного с мужем завтрака прошло менее двух часов. Почти вот только что он сидел за столом, нахваливал испеченный ею пирог, похвастывался неминуемым должностным повышением, они строили планы о летней турпоездке в Венецию, мечтали покататься по венецианским каналам на гондолах, послушать баркаролу певучего гондольера – и шандарах – его не стало. Не стало совсем. Постепенно, не за один месяц, она кое-как оклемалась. Через год после похорон, сыграла двадцатилетнему сыну свадьбу. Потом, оформив на себя ипотечный кредит, помогла молодым обзавестись собственным жильем. Можно сказать, как будто бы все и хорошо. Справилась. Можно сказать…
Однако к радости за благоустройство молодой четы примешалась ложка дегтя: сама-то она осталась одинокой и, чудилось ей, всеми покинутой. Одна-одинешенька, среди стен двухкомнатной квартиры, в которой она безответно разговаривала с круглоглазой ангорской кошкой и цветным телевизором.
Познакомился Крепилин с Людмилой Андреевной на ее рабочем месте. В аптеке он покупал эссенциале. Расплачиваясь за лекарство, Крепилин перебросился фразой-другой с мягко улыбающейся, симпатичной женщиной среднего возраста, без обручального кольца на правой руке. Взяв сдачу, сунул коробок в карман куртки и откланялся. Но с того часа, увиденная им в аптеке женщина не шла у него из головы. Он думал о ней на работе, он думал о ней дома, он думал о ней засыпая, он думал о ней просыпаясь. И он не мог не начать захаживать в ту аптеку, словно его там невзначай приворожили, опутали незримыми колдовскими чарами. Приходил непременно в Людмилину смену (она дежурила в графике два через два). Попадая в заветное паллацо, Крепилин принимался слоняться от стенда к стенду, изучая сквозь стекло надписи на упаковках с лекарствами, сторожко подстерегая момент, когда помещение опустеет от посетителей, и, не медля ни секундой, подоспевал к ее окошку. Заказывая какое-нибудь недорогое лечебное средство, он завязывал с Людмилой разговор. В общей сложности ни к чему не обязывающий, как бы ни о чем – но эти разговоры несказанно скрашивали его жизнь, удобряя почву для сладко тревожащих воображение романтических мечтаний. Разговоры получались куцыми. Замечательно, если ему удавалось побыть наедине со своей сердечной зазнобой минут десять, пятнадцать. При появлении на пороге нового посетителя Крепилин неизменно прощался и отбывал восвояси, заранее зная точный день, когда ему позарез понадобятся ненужные при его нынешнем состоянии здоровья таблетки или микстуры.
Интерес к своей особе со стороны зачастившего в аптеку мужчины Людмила обнаружила довольно-таки скоро. Не сказать, чтоб открывшиеся обстоятельства польстили ее женскому самолюбию, а напугать – напугали. По вполне понятным причинам. «Кавалер», как она про себя окрестила мужчину, облик имел весьма нежениховский – одутловатое лицо бывшего или настоящего алкоголика, помеченное несколькими приметными шрамами, страшно изуродованный, раздавленный в переносице нос. Однако «кавалер» вел себя прилично, скромно, никаких глупостей себе не позволял, видно по нему – воспитывался в интеллигентной семье, не мужлан. Затем она привыкла к его лицу. Не замечая его физических подробностей, она видела только лишь глаза, вымаливающие у нее общения, общения и немного взаимной симпатии. В последующем Людмила настолько привыкла к его лицу, что рассмотрела, что оно не лишено обаяния и некоторой привлекательности. Да и голос «кавалера» обладал приятно воздейственным тембром, чувствовалась в нем крепость, ярко выраженное мужское начало – такой сумеет взять на себя ответственность, не слизняк какой-нибудь, поднимающий лапки в гору при первых раскатах грома на майском небосклоне. И с чего она поперву взяла, будто он похож на алкоголика? (Вот клуша-то!). Всегда тщательно выбрит, одет в чистую, прилежно выутюженную одежду. Обратила внимание, что, невзирая на свой немолодой возраст, он был строен, по-спортивному подтянут. И она тоже стала ждать этих скоротечных бесед, не признаваясь в том даже самой себе. Ей хотелось встречаться взглядом с его лучащимися ласковым светом глазами, плескаться в волнах обожания, слышать голос оценившего неповторимость ее женской очаровательности мужчины. После бесед с Иваном ей делалось теплее жить, сердцем обещалось что-то хорошее впереди, хоть и в неясных очертаниях, но доброе, радостное, сказочно чудесное, как в давнишних, полузабытых девичьих грезах.
Крепилин долго не мог набраться смелости для конструктивного разговора с так сильно понравившейся ему женщиной. Он осознавал свое незавидное житейское положение, брал в расчет свой изрядно потрепанный внешний вид. Боялся, что стоит ему признаться Людмиле в обуревающих его сердце чувствах, как у него вертопрахно профукаются возможности осуществления вожделенных встреч-разговоров навсегда, он страшился потерять эту эфемерную, выдуманную в его сокровенных мечтах близость. Однако Крепилин понимал, что для того, чтобы их отношения эволюционизировали, необходимо непременно предпринять очередной шаг, и этот шаг должен быть за ним. Мужчина он или не мужчина, черт подери? Раздухарялся, воодушевлялся, воспламенялся, но в самое последнее мгновение, не решаясь разрушить устоявшееся, отсрочивал объяснение с Людмилой на потом, до своего следующего визита. И вот однажды, после стандартного по всем приметам похода за разговором, он вернулся домой, какой-то часик с небольшим довеском попялился в рябящий пестротой сюжетов экран телевизора и снова навострился на улицу. Мучиться недоговоренностью сделалось совсем невмочь, ноги сами понесли его к аптеке. Но внутрь туда он не входил, стал топтаться поблизости, вытаптывая остаток времени до окончания рабочей смены Людмилы нервным хождением по тротуару. Натоптавшись, натрепетавшись волнением, Крепилин героически дождался – Людмила Андреевна, повесив табличку «закрыто», заперла дверь аптеки на ключ и отошла. Направление ее движения стихийно или нет пересекалось с направлением движения Ивана Крепилина. Сблизившись с женщиной, он заулыбался во весь рот и изобразил (как тщеславилось ему – гениальнейше) удивительнейшую случайную встречу. Нисколько, естественно, не обмолвившись, что случайность их встречи подготавливалась полуторачасовыми кружляниями в районе аптеки. В ответ последовала не менее радостная улыбка и обнадеживающее: «Добрый вечер, Иван», исполна насыщенное приветно притягивающими флюидами женственности. Что придало Крепилину несокрушимой уверенности в его авантюре. Намного позже, в минуту откровения, Людочка призналась – ей расчудесно были видны его дефиле под ярко светящейся вывеской овощного магазина, расположенного напротив окон их учреждения. А тем благословенным вечером она растворила свою осведомленность в нежной, мечтательной улыбке, не проявив ее ни единым разоблачительным смешком, и добросовестно слушала, как он шел, шел, и вышел на эту улицу, увидел ее и не смог удержаться от позыва, подойти к ней и выразить свое восхищение, а заодно проконсультироваться о малознакомом лечебном препарате, нахваленным ему сегодня соседом по лестничной площадке.
Разговор у них сразу потек легко. Ручейком. Тихим, спокойным. Словно знали они друг друга ровно сто лет и два дня.
Крепилин благополучно проводил Людмилу Андреевну до подъезда ее дома, выпросив при непродолжительном прощании номер домашнего телефона. Потом они стали встречаться… А теперь Крепилину было немыслимо вообразить, как он мог, не ведая о существовании этой женщины, жить.
Людочка! Что бы я без тебя делал? Есть на свете Бог, есть! Миллиарды людей, закольцовываясь нескончаемыми эллипсоидами, затериваются для отыскания проченным для них счастьем в мельтешении схождений-расхождений бурлящего человейника – скрывают тьмы и тьмы – а им все-таки удалось не разминуться.
Исполать Тебе, Господи!
Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли.
И что, как ни Божия десница, втолкнуло в его судьбу Бориса Борисовича Кандаурова. Чему такое по силам?
Благодарю Тебя, Господи, за Твою заботу о многогрешном рабе Твоем, Иване!
Крепилин перекрестился, подняв взор в вечереющее небо. Сейчас оно видится далеким и недоступным. Но это лишь призрачная видимость, ибо благодаря Заповедям, дарованным человечеству Богом, оно приближается и подступает совсем близко.
Просите, и дается вам: ищите и обрящете, толцыте, и отверзется вам; всяк бо просяй приемлет, и ищай обретает.
Однажды, где-то на третьей неделе проживания в предоставленной ему квартире, он ужинал вместе с ее нотариальным владельцем, то есть с самим Борисом Борисовичем. За ужином они выпили бутылку грузинского вина на двоих. «Киндзмараули». Красное. Борькино любимое, еще со студенческой скамьи. Не из дешевых. Впрочем, для Борьки уже давно без разницы его цена. Нынешний Борька может позволить себе едва не любые капризы. Что там «Киндзмараули»? Вино как вино. Только хорошего сорта. И в тот день Кандауров приехал в гости к Крепилину, в свою собственную квартиру, и угощал его своим любимым вином.
Крепилин быстро захмелел и обожающе смотрел на Бориса Борисовича влажноватыми глазами.
— Боря, ты столько всего для меня сделал… Что я… Я не знаю… Если бы не ты... — Он не сумел закончить, слова комом застряли в горле. Еще бы немного и из его глаз брызнули слезы.
Кандауров изучающе глянул на него из-под стекол очков. Отложил вилку. Поправил большим пальцем правой руки дужку на переносице. Всмотрелся попристальнее. Затем снял очки и, протирая носовым платком стекла, с налетом небрежности в словах, заговорил:
— Прекратил бы ты, Ваня. Такое скажешь! — И, словно недоумевая по поводу услышанного, покачал головой. — Ты воспринимай мои действия дэцл по-иному. Если мне не изменяет память, в общаге ты тащился от «Опытов» Монтеня. Там увековечен поучительный случай, произошедший на арене Колизея во времена незыблемости могущества Римской империи. На развлекательных мероприятиях тех годочков людская кровь лилась, как простая водица. Гладиаторы рубили один другого мечами, прокалывали копьями, резали ножами или вступали в смертельную схватку с хищными животными. Народ забавлялся бэкграундом убийства, как мы сейчас футболом или хоккеем. Бывало, под ударами бичей на арену к хищникам выгоняли уголовных и политических преступников. Однажды приговоренным к такой казни оказался крутяк провинившийся перед своим хозяином темнокожий невольник. В загон амфитеатра, с мечущимся по нему голодным львом, его вытолкали безоружным, с голыми кулаками. Увидев предлагаемый ему людьми ужин, лев утробно прорычал. Ррык пронесся над ареной, содрогая камни трибун. Раб, закрыв глаза, приготовился к немедленному растерзанию клыками бессердечного хищника, но случилось нечто иррациональное для пищащей в возбуждении публики. Лев не тронул обмершего от страха человека, а ластился к нему, наподобие безобидной домашней кошки. Вскоре человек и огромный зверь-убийца выражали друг другу недвусмысленно приятельские чувства – лев лизал языком руки и ноги раба, а раб безбоязненно лохматил косматую гриву урчащего от удовольствия хищного животного. Толпа, как это в обыденку с ней и бывает, резко поменяла настроение – от разочарования она перешла к умилению, невиданной ею доселе картиной. Колизей взорвался ликующими криками. Земное божество, впечатленное массовым воодушевлением свободных римских граждан, велело доставить избежавшего ужасной гибели злодея пред свои ясны очи. Когда везунчика привели в императорскую ложу, тот поведал следующую историю. Он был рабом у влиятельного римского вельможи, несшего колониальную службу в Африке. Хозяин ежедневно жестоко издевался над ним, подвергая его раз от разу все более изощренным мучениям. Не выдержав постоянных издевательств, он убежал в пустыню, предпочтя голодную смерть на воле методичному убийству ежедневной пыткой. В пустыне он нашел каменную пещеру и, изнеможденный, прилег в ней отдохнуть. А проснувшись, ужаснулся – в пещеру вошел огромный лев. Он попробовал укрыться за валуном. Но лев, не выпуская из памятливости свое видение, жалобно постанывая, приближался к пленнику безвыходного положения. Он хромал на одну лапу, и эту окровавленную лапу он протянул сомлевшему от ужаса двуногому млекопитающему. Из нее торчала, глубоко засевшая в мякоть заноза. Вынув ее, человек избавил могучего царя зверей от донимавшей его боли. Лев так и уснул, опустив раненую лапу ему на колени. В пещере каменного холма они прожили целых три года. Как самые что ни на есть единокровнейшие братья. Питались дичью, которую добывал на охоте лев. Ведь тому вся пустыня дом родной. Как-то, затосковав по человеческому слову, беглый раб вышел из безлюдных песков Сахары и нелепым образом, едва войдя в ворота крепости, был схвачен легионерами, препроводившими его к прежнему хозяину. Рабовладелец воспел хвалу милости богов и цапысь беглеца наказывать. Но чаша воздаяния за вероломство, невзирая на все страдания раба, никак не наполнялась, и по возвращению в метрополию благородный патриций предписал использовать его для развеивания скуки у римского плебса, отдав строптивца на съедение диким зверям. И вот сегодня пустынные друзья встретились на арене Колизея. Растроганный услышанной историей, император даровал рассказчику свободу, чохом презентовав ему из столичного зверинца африканского хищника, любившего его как своего сородича по прайду. С той поры человек и лев зажили беспечально вдвоем, обходя с аттракционами площади и таверны Рима – где, восхищенные удивительной дружбой, потомки Ромула одаривали их звонкой монетой… Помнишь такую историю, Ваня? Из книги Монтеня?
Крепилин натянуто улыбнулся, делая вид, что он припоминает что-то подобное из когда-то прочитанного.
А Кандауров, озорно, совсем по-мальчишески, блеснув взглядом из-под стекол очков, возгласил:
— И откуда кому знать, возможно, я для себя нехудшего льва выкармливаю.
—Тоже мне, нашел льва, — выговорил обескураженный приведенным сравнением Крепилин.
— А кого же еще? А если учесть бывалое, как ты повысил КПД быткомбината нашего производственного гиганта, твой «Катрусин кинозал», какой кафетерий оборудовал – весь городской истеблишмент на твоих коктейлях тусил – то как бы меня еще не уличить в своекорыстной бухгалтерии.
— Это когда было, — небрежно махнул рукой Крепилин, а в душе шевельнулось обнадеживающее «а если».
— Не отмахивайся. Я – бизнесмен, и не из последних в нашем городе. Следовательно, прибыль калькулировать умею неплохо. Андэстэнд? — И, дождавшись от Крепилина кивка головой, Кандауров развил концепт: — Не буду же я самому себе в убыток держать талантливого, дипломированного экономиста в грузчиках. Как только адаптируешься в обычной обстановке, среди обычных людей (не обижайся), так и начнем с капиталистической прагматичностью эксплуатировать твои таланты на полную катушку.
— Какой теперь из меня экономист? — продолжал с кромешной скромностью отмахивательные упражнения Крепилин. При том, что «а если» разгорелось в его сердце вовсю, а никчемность и никудышность выпаривались оттуда кипучими дымами. Хотя, вероятнее всего, Кандауров благовоспитанно врет из любезных порывов, однако Ивану Николаевичу, вернее, Сивому, это вранье было очень близко к его нутряному понятию о жизни. Оно шулерски вытасовывало на сукно игорного стола козыря Кандаурова за его участие в судьбе Ивана Крепилина. Тогда возможно наглее принимать Борькину заботу о нем. Здесь Сивый.
— Забытое повторишь, а повторенное осовременишь – всего делов-то при твоих талантах.
— Ничего я уже не вспомню, мне абсолютно заново нужно будет учиться.
— Учись.
—В сорок шесть лет? — с максимально допустимой степенью ироничности спросил Крепилин.
— Ну и что? По себе скажу, учиться никогда нельзя опоздать, это всегда вовремя.
— Так только для красного словца говорится, а мозги с возрастом уже не те. Будто усохли.
— Вздор! Учись даже в восемьдесят. Тренируй извилины, взрыхляй их знаниями, напрягай, тонизируй, и механика усыхания существенно замедлится. Не одним дедушкой практиковалось, начиная с Конфуция.
— Сейчас за науку платят, — как будто бы в тему сказал Крепилин.
—А твои в чем головняки? За тебя куда надо мани-мани занесут. Пока дома в науки повгрызайся. Что для нас в приоритете? Рыночные технологии, маркетинговый анализ, методология продаж… И обязательно освоить винду. На днях наблюдал, как ты по клаве пальчиком буковки нашариваешь. Объяснял же, привыкай сразу – раздели панель пополам, одна половина для левой, вторая для правой – и буковки сами будут в монитор стрибать. Когда на менеджментский консалтинг запишешься, там много заданий в винде будет, одним пальчиком уморишься потыкивать. Для запоминания панели понабирай тексты. Хотя бы по часу за вечерок. Но каждым, каждым днем. Обучаемость моторики пальчиков – ахнешь. А консалтинг тебе подыщем… Примерно через полгода. Где-то так. Его прослушаешь – и за дело, а уж оно заставит во все свои хитросплетения досконально вникнуть.
— Спасибо, Боря… Я у тебя… Мне здесь... Что и говорить…
— Опять заквохтал, — дружелюбно проворчал Кандауров. Он накрыл руку Крепилина, безвольно лежащую на столе, своей ладонью сверху и тепло, по-братски ее пожал. — Поверь, мне тоже есть за что тебя благодарить.
— А меня-то за что? — изумился Крепилин.
— Есть за что, — вполне серьезно подтвердил Кандауров. — В тот день, когда я впервые встретил тебя… Та встреча. Она не была элементарной игрой случая. Ты был послан мне Богом для моего испытания. Я – богатый человек, я давно приладился и сжился со своим богатством. И вот Господу Богу стало угодно узнать, насколько деньги вытеснили из моего сердца доброту, совесть, наконец, сочувствие к ближнему, вкладываемые Им в душу каждого человека перед экзаменационной командировкой на Землю, и осталось ли вообще названным чувствам там место. Для этой цели Он выбрал тебя, предоставив моему взору собинного друга юности в таком бедственном положении, какое только возможно себе вообразить. И если бы тем днем я прошел мимо тебя, напоминание об этой подлости возвращалось бы ко мне много, много раз и кололо, уязвляло б мою совесть все последующее время, которое она затем выдержала бы во мне прожить. Тем днем многое решалось. Господь смотрел мою душу.
— Но чего ты только для меня не сделал!
— В ту ночь я спал спокойно. Как младенец. Какие доказательства мне нужны еще?
Никогда прежде Борис Борисович не говорил с ним о Боге. Помимо того, что оные слова были доступны слуху Крепилина, он их прямым образом читал в глазах говорящего. Правдивые, искренние, без капли чего бы то ни было лицедейственно-обиходного, напускного – голая правда. Голая и чистая. Так правдиво, будто самое душа Кандаурова заговорила, сделавшись вся на виду. Живая. Бьющаяся между вечным знанием и мимолетными сомнениями. Поэтому услышанное сильно взволновало Крепилина.
— Мог бы дать мне денег и досвидос. А я б и за двушечку гривень тебе поклонился, ты и в этом случае не прошел бы мимо.
— Разве это была бы помощь?.. Деньги бы ты быренько просадил и продолжал бомжарить до какого-то особенно «удачливого» дня, в который, навеселившись досыта, наплясавшись до упаду, выпендриваясь перед дружками-подружками своей фартовостью – замерз потом где-нибудь пьяным под забором, — взгляд Кандаурова еще более потеплел. — А ты в моей жизни не случайный прохожий… Помнишь, как голубей по Тельмановской гоняли? Как в парк на дискотеки девчонок кадрить бегали? Помнишь, как ты за меня в восьмом классе заступился, когда меня Малышев на перемене лупцевал? А он от нас двумя классами старше учился – спортсмен, боксер-перворазрядник, но ты не дрыснул, влез, по сопатке за меня схлопотал. Помнишь, как гитарные аккорды разучивали, как песни «Битлов» лабали? Йеесс-тээ-дэеей, ол май трабэлс симд соу фа-аар эввэ-эей, нау ит лукс эс соу зей хиир ту стэ-ээ-эй, – напел Кандауров слова суперхита второй половины прошлого века. – Помнишь, как в одной футбольной команде играли? Ты классным хавбеком был! Или как в студенческом стройотряде вкалывали, а после, не чуя нормировочного устатку, на танцах разные буги-вуги отчебучивали?.. Помнишь, Ванюха? — и Кандауров, расшевеливая его память, встряхнул Крепилина за плечо.
Крепилин согласно кивнул головой. По его щеке скатилась слеза. Кандауров сделал вид, что ее не увидел. Не для того он говорил свою речь, не того добивался.
— Не мог я позволить тебе дальше загибаться. Ради человеческой памяти, перед собственной совестью.
Совесть для Сивого была простейшим набором букв, слепленных в целое едва ли не в рандомной последовательности. Пустопорожнее. Слишком редко это великое по своему значению слово приходило Сивому на ум. Годами несравнимо важнейшее – выживать. Зачастую любой ценой. До совести ли тут? При всем прочем хотелось бражничать и кандибоберить. Желательно всяким днем, независимо от погодных условий. Какая ж совесть! Да и здесь, лишь пахнуло паленой шерстью, и Сивого щемануло предчувствие, что скоро, со дня на день, Кандаурову надоест с ним нянчиться – и он вытурит его не только с работы, но и с занимаемой им жилплощади, как его дергуче засовало к подлости. И сразу первая мыслишка – вынести из квартиры все барахло, которое потом смаркетингуется продать и пропить, тиканув куда подальше. А Боря пускай почешет репу. Не то, чтоб Сивый был совсем неисправимый идиот, не дотягивающий до понимания тривиальной данности, что Кандауров – это тот самый шанс, каковой может никогда больше не воссоздаться. Понимал Иван Крепилин и то, что даже одни мысли об ограблении жилища своего единственно подлинного друга, они, уже самим фактом своего возникновения – чернейшая скотская неблагодарность. Или чего еще от скота ожидать? Гнал их из головы, однако ничего не мог с ними поделать, они возникали паки и паки – при малейшем проявлении недовольства поведением Сивого на лице у Бориса Борисовича. Чересчур уж глубоко он заглянул в бездны подсознания, где на равных с человеческим сосуществует звериное из многотысячной толщи веков, ведая о том, что нормальному человеку лучше и вовсе не знать. ВЫЖИВАТЬ. И эта не удержанная им слеза не только исключительно от теплоты слов Кандаурова, она пролилась и по прежнему Ивану Крепилину, вызванному из прошлого Борисом Борисовичем. По юному Ваньке Крепилину, для которого слово «совесть» значило совсем немало, который был совсем другим человеком. А еще его прожег стыд. Сквозь дубленую кожу, до самого сердца. Стало нестерпимо стыдно…
Однако каждый человек всегда старается отыскать себе оправдания, он сумеет их отыскать для любого собственного неблаговидного поступка, не говоря уже о никем не засвидетельствованных, опричь его рассудка, помыслах. Отыскал их и он – может Иван Николаевич Крепилин, может Сивый, а может, и оба, одновременно, в его лице. Ведь эти двое, какие бы они не бысте разные – это он сам.
«Хорошо быть добрым и разглагольствовать о совести, когда абсолютно ни в чем не нуждаешься и обладаешь потенцией на всяческую свою потребность», — подумал он тогда об Кандаурове: «И я бы, вероятно, не в худшей версии сумел».
Ибо, как говаривали товарищи большевики, «бытие определяет сознание». И никоим образом этой догматической формулировкой научного коммунизма не погрешили против истины. Крепилин и поныне с нею солидарен, без каких-либо поправок на ветер.
Именно в этом отрывке романа автор берет на себя смелость, вторгнуться в ход рассуждений главного героя своего повествования. Таиться безучастным соглядатаем оказалось свыше его терпения.
Не туда смотрите, Иван Николаевич, зрите в корень…
Истины, возводимые многими, даже очень многими людьми в ранг непогрешимых, тако бывают ошибочны, как и одиночные суждения.
Что первично – дух или материя? Бытие или сознание? Иван Николаевич, окажите любезность, пройдитесь мыслью по перипетиям вашей собственной биографии. Походите по ним вдумчиво. Напрягите память. Нащупайте путь. Если чрезмерно страшно и темно, подожгу вам факел. Не вы ли некогда инженерили себе установку «чтоб не мокрой курицей, а больше себя к орлам»? Не вы ли задействовали для выполнения этой колоссально трудной задачи свое самосознание, мобилизовав все имеющиеся в распоряжении вашего организма энергоресурсы? И не оно ли (ваше самосознание) в дальнейшем корректировало ваши, порой, неуклюжие действия в искомом направлении? Если бы Иван Крепилин вместо ратоборства с сокрушающими ударами рока, выбрал иной вариант, более легкий и простой – плыть по житейскому течению, всего-навсего ожидая, куда оно его выплеснет? Да очнитесь, упрямец вы эдакий! Когда бы вы только прогибались и приноравливались, вы бы Сивым навсегда и остались. Им бы и сдохли… Так что первично, Иван Николаевич?.. Так-то. Кем решил быть человек, тем он и будет. Его решение, его воля. Особенно когда мысленное решение, не медля, не дробясь на удобные и наиболее подходящие моменты, перерастает в исполнение. И тогда задействованное к жизни сознание начинает определять бытие человека, именно в этом случае, и ни в каком ином… Нет, ты посмотри на него, ничему не желает внимать! Даже авторским наставлениям! Похоже, Иван Николаевич Крепилин чересчур вклеписто зациклен на своем… Что ж, вольному воля… А спасенному рай.
Хотя сами большевики, дорвавшись до власти, оказались редкими прохиндеями. Со взгорья трибун они вабили свободой, равенством и братством, а зажили совсем как новые баре, только цвета флага Российской империи сменив на красный, коминтерновский, византийского двуглавого орла на государственном гербе на гегемонистые, «классово верные» серп и молот – баре партийно-номенклатурного пошиба. А обещанная революционерами забота о народном счастье выходила какая-то замысловатая – вместо поднятия общего жизненного благосостояния граждан СССР старались уравнять в (для близиру) уважаемой нищете. Нет бы в богатстве, чего разумнее, а то в нищете. Барбармия кергуду. Ну а себе, в построенном ими государстве, большевики отвели особую роль, они стали духовными пастырями окоммунизженного народа. С плавно вытекающими отсюда различными привилегиями. Все по умищу, но без чести, и без совести. Как завещали высокопочитаемые нигилистически правильными пролетариями всех стран жрецы планетарного калибра: Карл Маркс, Фридрих Энгельс и наш «вечно живой» Владимир Ильич Ленин. Ах, какие красивые сказочки, мифы и легенды лудились прокоммунистившимися литераторами. Не жалели на то – ни тонн бумаги с чернилами, ни средств, ни времени. Кстати, к слову, дурень Ванька Крепилин в свои пионерско-комсомольские деньки простодушно верил в бледных, изможденных вечным недоеданием комиссаров, с идейно-революционным огнем в очах, самозабвенных борцов за освобождение угнетенных трудящихся. Много лет спустя, очутившись на самом дне и в предостаточной мере поголодав, он на собственной шкуре, вернее, собственной утробой прочувствовал бредовость советских сказок. Титаны духа, поголодайте, пожалуйста, – ни день, ни два, ни неделю, ни месяц, а, скажем, с полгодика, поживите впроголодь, так, когда ты не знаешь наверняка, удастся ли тебе утром чего-нибудь из съестного пожевать или нет. Узнайте истинную цену лишнего куска хлеба, никогда не бывающего лишним у нищего. Ау, титаны духа?! Что, трындеть всегда легче, чем делать? Побрахмапутрите нам, поголодавшим, о том, как издыхающий с голоду делится найденными крохами пропитания с (совсем чужим) собратом по несчастью – отполовинивая ему от призрачной гарантии на продолжение собственной жизни на завтра. А еще лучше – брахмапутрите мозги своими агитпроповскими сказками детишкам из начальных классов. Сивый об этом слушать не будет. Нет, нет, и еще раз – нет. Голодаешь, долго голодаешь, и мысли сами по себе мельчают. Они постоянно витают вокруг еды. Здесь оно бытие, определяющее сознание. Размышлять о чем-то более возвышенном, духовном, начинаешь уже после ублажения требований утробы. Может и были, а может и сейчас есть Человеки, живущие больше все нуждами других людей. Может быть. Однако ни Сивый, ни Иван Николаевич Крепилин подобных Человеков не встречали.
И кого ему слушать, если его личное мировосприятие переменилось только при притуплении непрестанной, болезненной остроты забот о хлебе насущном. Такой вот факт. Вполне вероятно, в чем-то прискорбный. И права была Вера Александровна, уже к середине их первого разговора определившая, что она общается не с тем индивидуумом, которого она знала встарь. Во многом не с тем. А он никак не мог остаться прежним – слишком часто ему выпадало бродить натощак и за то быть битым. И чтобы выжить ему, бывшему интеллигентному человеку, Ивану Николаевичу Крепилину нужно было выпутываться по-всякому. Воровал, дрался, хитрил, шел на подлость, заискивал перед ничтожествами, коварно интриговал, побирался и попрошайничал – всему был вынужден обучиться. Экзаменовала его в том сама жизнь. Строго и жестоко. Он выживал. Он изыскивал для того различные выверты.
Вспомнить хотя бы, каким образом он попал к Баркашику. А направлялся он (в народном-то мнении) чуть ли не к сатанистам. Вроде душу согласился нечистому запродать, как подколол его тогда сволочуга Рязанец. Не совсем от голода пошел он к Баркашику, целеполагание его челобитья носило более универсальный характер, позволительно сказать, стратегического масштаба. Но и жрать хотелось получше, харчи повкуснее и покалорийнее – и это вподрозуме держал.
А чего стоили его унижения перед двадцатитрехлетним юнцом, возомнившим себя сверхчеловеком? Особенно первыми днями, когда ему трудно давалось поступаться своим жалким (как он теперь понимал) подобием свободы. Когда с непривычки для его слуха все его существо возмущалось при (случавшихся) откровенно пронацистских разглагольствованиях Баркашика. С идейными перегибами боевого командира, под которого он принужденно подстраивался, Ивана Николаевича невольно примирял юношеский максимализм их вождя, его незамутненной слезы вера собственным словам и проповедуемым идеям.
Подстраивался он и под Кандаурова. С ним сложнее закручено. И чем дальше, тем закрученнее. Спорить неистово? Ломить наперекор императивам Бориса Борисовича? В то время, когда он так нуждается в его поддержке? И кем после этого называть Ивана Крепилина?.. «Гори моя звезда, гори»! А за Кандауровым всегда остается право, со вспенившейся в душе обидой, заявить: «Если ты такой умный, что даже умнее меня, то для чего тебе моя помощь? Пшел вон»! И поддаст под зад коленом.
Ко всему подстраиваешься. Иногда сам себя презираешь. Но у этого мира свои законы. И с ними нужно считаться. А нравятся они тебе или нет – это твое личное дело. Живи, как у тебя получается, а уж Бог нас всех рассудит и расставит в итоге надо всеми вехами нашего жизненного пути прокурорские акценты.
И вновь непременейшим образом возопят неугомонные титаны духа:
«Где ваша твердая принципиальность?! Где честь и гордость?! Подхалим, холуй, лакей!!! (в восклицательных знаках много-много лягающего негодования. Со всех четырех копыт). Свою точку зрения до конца!..»
«Ставя, плякляти заклемёни, весь миль галёдни и лябов! Бипи нась лязум возмусёни, и смельтни бой вети гатёфь… Ня-няяя-ня-ня-ня-няааа...
Цыц! Цыц! Разнянякались!
Пускай Иван Крепилин – не безупречный герой. Да и несгибаемым бойцом его затруднительно аттестовать, как бы автору этого не хотелось. Допустим. Сами-то по-каковски живете? Оглядитесь, имейте мужество не притворяться хотя бы перед собой. Не надоело оно вам – вечное ваше притворство? Ведь вы сами, не так уж и эксклюзивно, позволяете своей хваленой принципиальности кротко сопеть в две дырочки там, где, за ее даже едва различимое проявление вам грозит опасность. Не обязательно смертельная. Всего-то, получить по физиономии. Вы не будете нарываться и при этом относительно безобидном варианте. Во всяком случае, Сивому он не страшен. Хотя ваше поведение, по-человечески, ему понятно – и вы стараетесь избежать боли и поражения. Автоматически срабатывает ваш перфектно развитый инстинкт самосохранения. А героев без страха и упрека всегда был микроскопический мизер. На то они и герои, потому как из общей людской массы такие исключительные личности неудержимо выхватываются и возносятся ввысь незаурядно высоким энергетическим зарядом их души, непобедимой силой их духа – непримиримыми к трусости, предательству, пережидательной вихлястости. Неприлично обвинять кого-то в собственных слабостях. Но перед простым, бесхитростным человеком вы имеете одно-единственное преимущество – вы искуснее лжете… Хорошо, хорошо, извините, автор допустил грубость – вы не лжете, вы маневрируете из тактических соображений. Вот и Сивый маневрирует. И маневрировать его учить не надо, этому Сивого зубодробительно научила жизнь. А кто из вас (титанов духа или им уподобленных) без греха, пусть первым бросит в нее камень. Начинайте! Что же вы?! Хотя постойте… Замрите! С вашими наглючими глазами изумить опытных людей невозможно абсолютно ничем. Еще и вправду забросаете, угробите все живое, с вас станется.
Иван Николаевич в свои окаянные дни нередко отрывался от человеческого в себе, застревая в трясине похотей надолго – одни инстинкты и животные позывы. А уж она его засасывала. До самого днища.
Пройдя через практически завершенный процесс оскотинивания, через тлетворное разложение воли и характера, а потом мучительно возвращаясь к себе самому, человеку по имени Иван Николаевич Крепилин, выминая, выворачивая наизнанку свое внутреннее «Я», разбирая его на составляющие детали, после чего, комплектуя его заново, он стал более знающе понимать не только свое, личное, к нему откуда-то пришло гораздо лучшее понимание других людей, будто он овладел сенсорикой распознавать наравне со своим и их внутреннее «Я». И он услышал миллионнозвучный голос русского народа, ощутил его боль, до Крепилина донесся крик родной земли. И ЕМУ СДЕЛАЛОСЬ НЕ ВСЕ РАВНО. Он стал тоньше разбираться в разноплановости, многомерности современного миропорядка, научился продираться сквозь слои показываемого к самой глубине, к самой сути, вплоть до потаенной подоплеки. И, живя сейчас в приобретенном им видении-понимании, Иван Крепилин чувствовал, что ему мало быть счастливым самому, поскольку отныне и присно его личное счастье неразрывно сопряженно со счастьем всего его народа, всей его страны. И он вполне вменяемо принял данность, что и от индивидуальных усилий Ивана Крепилина напрямую зависит, каким должен быть этот мир, что он в нем не сторонний наблюдатель (проезжающий пассажир), а делатель, преобразователь. Кольми странного в явлении подобного видения к Крепилину-Сивому, необъяснимого, если не сказать мистического. Ибо изначальный базис под него закладывался в его сознании не за счет вращений в кругах интеллектуальной элиты, не за толстыми умными книгами, а когда он пропадом пропадал в изгоях человеческих. Парией. Отверженным. Странно, удивительно, парадоксально, но Господь Всемогущ, и Его Промысел нередко проводит нас к нужному неведомыми, не распознаваемыми человеческим разумом траекториями. И теперь Иван Николаевич самостоятельно, уже добровольно, в аспектно осмысленной форме приходил к идеологии русского национал-консерватизма. Теперь он почти по всем пунктам был согласен с мировоззрением покойного Баркашика. Само собой, безоговорочно отшвырнув за борт гитлеровский «Майн Кампф», ницшиановскую идею сверхчеловека, быдловато-погромный ультранацизм.
Крепилин – за здоровое чувство национального самосознания. Зане оно сиречь здоровое, естественное. Каждый человек обязан любить свое Отечество, свой народ, свою семью. Обязан! Будь ты англичанином, немцем, турком, калмыком, зулусом, арабом, русским – в первую очередь нужно любить собственный народ. Нужно любить свое Отечество – страну, где ты родился и вырос, земли, где некогда трудились, жили и умирали твои предки, улицы, на которых прохожие говорят на общем с тобой языке, где соседям будут понятны твои обычаи и привычки, ибо ты всегда остаешься им не чужаком-иноплеменником, а еще одним из них, город или село, где местность, люди, события навечно слились в нерасторжимую целостность твоей памяти бытия. А вот не любить свой народ – противоестественно, антиприродно. И человек, не любящий свой народ, одряхляюще болен. Он дряхлеет больше душой, чем телом. В нем завелась червоточина. И как плошают те, кто надеется на ее безобидность. Она злокачественная, обезображивающе разрушительная, обескровливающая и омертвляющая еще при жизни. Ее ничем не скроешь. Даже если сразу ее не диагностируешь, то все равно почувствуется дикая денатурационность, когда у человека недостает чего-то крайне важного, невзирая на целостно-сохранность тулова, черепной коробки, рук, ног – и ему этого чего-то отчаянно не хватает. Причем сам увечный может внушать себе и своему окружению все, что ему угодно, однако какие б «либерализмы» не выблевывались из его уст, диагноз будет оставаться однозначно прежним – он нездоров, он неполноценен. Любить Отечество и собственный народ должно инстинктивно. Как ты любишь свою семью, своих мать, отца, братьев и сестер. Самое нам близкое – Отечество и кровных родичей – нам не дано выбирать. Это предрешено свыше. Космической жеребьевкой при непостижимых таинствах внеземной мудрости. И ты обязан любить землю, на которой тебе выпало родиться, ты обязан защищать ее от врагов, ты обязан заботиться об ее процветании – она тебе родная. Твоя родная земля.
При Советском Союзе, Крепилин как-то и не задумывался над вопросом, к какой национальности принадлежат люди, работающие с ним рука об руку на заводе. Ничего подобного ему и в голову никогда не приходило. Хорош или плох человек Крепилин привык судить по его поступкам, а какого он генетического замесу – дело десятое. По большому счету, так он считал и сегодня, но… Вдруг, в конце восьмидесятых, как гром среди ясного неба – Сумгаит, Ош, Душанбе, Приднестровье, Абхазия. Резня, погромы, выстрелы, кровь. И русские, скоропостижно оказавшиеся (как нация) повсеместно оккупантами, колонизаторами, притеснителями интересов коренных народов.
И ведь блазнилось, ничего не предвещало.
Крепилин хорошо помнит жизнь в стране, позже, с подсказки президента Амэурыки Рональда Рейгана, заклейменной «Империей зла». Он помнил, что и русские, и узбеки, и литовцы, и якуты, и башкиры, впрочем, что толку перечислять по отдельности, скажем, все народы необъятного Советского Союза, включая убывающе малые, являлись равноправными субъектами первого в мире социалистического государства. Лично ему нигде и никогда не доводилось сталкиваться с дискриминацией по национальному признаку – как бы он не напрягал память. Называли себя одной большой многонациональной семьей, братьями и сестрами.
Ганьба?
Искореняли украинскую культуру?.. В книжных лавках их города постоянно продавалось литературы на украинском языке намного больше, чем на «имперском» русском, хотя их область во многократно преобладающем большинстве своем была населена русскоязычными людьми.
Ганьба?
Не издавали труды украинских диссидентов? Сажали их в тюрьмы и лагеря? Дык Инако Мыслящих и других национальностей чекисты преследовали с не меньшим иезуитством. Тут все на равных – коммунистический тоталитаризм.
А теперь давайте вспомним, скольких деятельных мужей дала «колонизируемая» Украина «угнетающей» ее Российской империи, а затем и Советскому Союзу, мужей, существенно влиявших на устремления восточно-славянского геополитического гиганта – Разумовский, Безбородко, Брежнев, Черненко… А в науке? А в искусстве?.. Вспомнили? За що ще станэмо балакаты? О якому прыгничэнни?
А что Крепилин видит сейчас? Он – русский, живущий с самого рождения на русскоязычном востоке Украины (никогда, впрочем, ранее, до напастного прихода советской власти, Украиной не считавшимся). Что он видит? По населению отчего края катится массированный процесс насильственной украинизации, переделывающий его земляков из русских в справжних украинцив. Вспринцовывая их сознание понятием о том, что Россия является для них чужим, иностранным государством, наподобие Польши или Германии, а русский народ (до недавнего времени частью которого были они сами) разного с ними родо-племенного происхождения, инородцы не менее (а даже куда поболее) вышеупомянутых поляков или немцев. Дабы процесс перерождения увенчался большим триумфом, он уснащается частыми приступами русофобии, русоненавистничества, транслируемыми в публичном показе по центральным телеканалам страны. Что должно посодействовать разбуханию чувства окрэмости у граждан самостийнои нэньки от своего (политико-географического) восточного соседа. И пышатыся, пышатыся, пышатыся – это обязательным ритуалом. Особо ушлые перерожденцы премируются успешными служебными карьерами и утолщением их покупательской способности. Смежно с процессом украинизации по местному населению прокатывается весомо поддерживаемый продажной правящей верхушкой процесс насаждения западного образа жизни и стереотипов мышления, для усиления эффекта сдабриваемый выдовищами масс-медийной культуры. По набиранию мощи скарамболенных процессов, кураторами над проектом, в идеале, при продуцировании ожидаются миллионы пэрэконаных евроукров, населяющих земли юго-запада Руси. Авжеж крайне враждебно настроенных к России-матушке, урезанно представленной сегодня в виде Российской Федерации. Можно, конечно, осуждать покойного Баркашика за радикальность его призывов, однако что же происходит вокруг на практике, вне зоны медиа-рассказок? Вскуе ему, русскому человеку, Ивану Крепилину и его землякам, большинство из которых точно такие же русские люди, как и он, смеют навязывать совсем чуждое им? Неужели защищаться от хуцпового нахрапа, от этого уничижения – позор? Ганьба? Скажите, почему никто не голосит «караул», когда сзываются литовские «Саюдисы», западно-украинские «Рухи», разно-всевозможные землячества и националистические клубы по интересам – грузинские, еврейские, татарские? Отчего при этом здравницы и аплодисменты, а стоит возникнуть чему-то русскому, сиречь, русскому национальному – тут же заранее ангажированные истошные вопли. Шовинисты! Чернорубашечники! Фашисты! И само собой – антисемиты! С газетных передовиц, с глянцевых журнальных обложек, с экранов телевизоров. Очень любопытно. Остальным позволительно, одобряется, а только лишь русским – низзя. Кому более всех выгодно, чтобы мы, русские люди, теряли свою национальную самоидентификацию? Кто выискивает среди нашего народа самых продуктивных христопродавцев? И под чьим попечительством затем их изменнические дела востребываются и стимулируются?
Намедни в руки Крепилина попал бестселлер Александра Пушкова «Россия, которой не стало». В названном пасквиле автор всеми силами грязнил историю, традиции, сам дух русского народа. Пушков – гений (о том в послесловии черным по белому накалякано), внеже ходит себе, выгуливая собачку по аллеям дальнего от столиц провинциального наукограда, в нетерпеливом ожидании всемирного признания своей гениальности, старательно доказывал – никакого великого прошлого у России не было и быть не могло, никогда мы не бысте ни героями, ни мудрецами, а так, одно сплошное свинство, пьянство, охламонство. Кем вы гордитесь, русские? – вдумчиво спрашивает он у нас. Александр Невский – он же, по фальсификаторской доктрине Сашка Пушкова – хан Батый (доизощряться до такой пакости! О православном святом!) – коллаборационист, предатель общенациональных интересов Руси, коварный, сквалыжный и весьма ничтожный политический деятель. Дмитрий Донской – еще один князь-воин, причисленный православной церковью наряду с Александром Невским к святым защитникам земли русской, трындится, для того и переодевался в доспехи рядового воина, чтобы в облике «сиволапой пехтуры, с которой все взятки гладки», скрыться от вероятных победителей битвы на поле Куликовом – законных царей старой, «тартарской» династии. «И что за диво?» – с такой петушиной бойкостью гадить на святое имя русского князя, неразлучно со своими воинами испившего до дна горькую чашу кровавой победы в жесточайшей сече, и, в той же сече – тяжело, едва не смертельно раненого. Иоанн Васильевич Грозный – первый русский Царь, преобразовавший Русь из малоустойчивого конгломерата феодальных уделов в централизованное государство, заимевшего силу на собственные интересы на международной политической арене, из альянса самостийных княжеств в Русское Царство – в пушковских написаниях – кровожадный параноик, самодур, сумасброд. И губил он Русь-матушку, губил — кудкудахчет запрограммированный европознаниями мухлевщик. В том же духе о Козьме Минине и Дмитрии Пожарском, Богдане Хмельницком и Александре Васильевиче Суворове. Но зато уж какие эпические политстратиги были те, коих сожрала «Русь звериная». Просветитель Лжедмитрий, дальновидный Петр III, и вправду (посмеивается наш пачкун), чуточку эксцентричный Павел I. Не знаете вы истинной своей истории, русские люди, не знаете. Ну, ничего страшного, добрый гений – дядя Саша Пушков – откроет вам все ее тайны. А какие отличные парни были монголо-татары, уярлычившие настоящий «порадок» (читайте через «а») в раздираемой феодальными междоусобицами стране. «Порадочные» монголы – молодцы, но шляхетные поляки еще молодцовее. И как ему жаль, что русичи не заделались католиками, подобно бардзо премудрым полякам. И вообще, олухам (князьям удельных русских княжеств) нужно было идти под руку королевского Кракова (Чем не славная судьба? В хлопцах у пшеков!), а они сдуру (иначе корифейка не может и помыслить) тянулись к православной Москве. И еще много-много чего поносно-гадящего. Со всякими брюквами. Чуть ли не с каждой страницы.
Прочитав этот бестселлеристый пасквиль, на следующий день, возмущенный Крепилин направил свои стопы в кабинет к Борису Борисовичу.
Тот его выслушал, полистал книгу, и, найдя нужную страницу, процитировал:
—«А теперь получайте сенсацию. Настоящую. Оглушительную. Звонкую. Ослепительную», — после чего, захлопнув «исторический труд», небрежно бросил его на стол. — Что ты еще хочешь?
— Разве так можно? — продолжал возмущаться Крепилин.
— Человек тебе сенсацию, а ты чем-то недоволен.
— Н-ничего себе сенсация!
— Бизнес, Ванюха. Автор за эту книженцию, будь спок, недурственный гонорарчик урвал. За что он, экскьюзми, и негритосился. Я ее, кстати, тоже читал. Бредово, но очень увлекательно, со смешинкой куролесево.
— Ты-то разобрался, что бредово, а молодежь навряд ли сумеет.
— А молодежи нашей разные архивные дотошности, как говорит мой сынуля, до залейся все кефиром, она с ними трахомиться не станет. А вот сенсация ослепительная ей понравилась. Как пить дать. На то самое борзописец и педалировал. Баксы, баксы – они, родимые.
— Это же и губительно.
— Кому? — удивился Кандауров.
Крепилин, подыскивая нужные слова, поводил в воздухе руками.
— Всем… Всему нашему народу.
Кандауров рассмеялся. Смеялся долго. Чуть ли не подрыгивая ногами. Смеялся, аж вспотел от удовольствия.
— Хух, — выдохнул он. — Ну, ты меня сегодня позабавил, так позабавил. Обнаруживается, ты у нас за весь наш народ беспокоишься?
—Кто-то же должен душой болеть, — насупившись, пробурчал Крепилин. Издевочный смех Кандаурова обидел его очень.
— А зачем это тебе? Народ-то наш сам за себя беспокоиться не желает. Целый народ не желает, а ты в эти политические беспокойства очертя голову прешься, — глядя на него веселыми глазами, говорил Кандауров. — И скажи мне, братец мой – за тебя, вот персонально за тебя много кто душой болеет, как ты здесь передо мной за весь народ чохом?.. А близнюковыми книжонками, похожими на эту, сейчас каждый букинистический прилавок завален. Тебе еще фортунисимо – ты прочитал не самую бесталанную. Садись-ка лучше за литературу по экономическим дисциплинам, переживальщик за русский народ. Не надоело тебе в грузчиках специализироваться?
— Всхаменетесь еще, всех коснется, — провидчески предрек Крепилин. — Только у края пропасти это произойдет. У последней черты.
Улыбка директора торгового предприятия мгновенно погасла, словно электролампочка при аварийном обесточивании. В выражении лица обозначилась то ли тоска, то ли сожаление.
— В кликуши играешься? Играйся, играйся. А ко мне уже заглядывал начальник отдела кадров, заходил, кляузничал, что мой протеже застебует персонал стремными антиукраинскими политфуевничаньями. Успокоил побасенкой, мол, таракашки у моего старого дружбана живучие, с радянскои тоталитарщины досель не повывелись – по УССР ностальгируют. Но гляди, посмекалистее кто может и в СБУ с доносом сбегать. Не тридцать седьмой год, конечно, однако медальки конторским за что-то получать трэба. А тут ты – из трусов выстрыбуешь: «запышить, будь ласка, у российски шпыгуны». Иван, не ищи головняков ни себе, ни своему работодателю, завязывай ты с этими идеологическими диверсиями, не сыпь мне соль на сахар. У конторских по поводу внеочередной звездочки на погон – любая хрень во всю мазуту.
– Зрозумив. Пиду працюваты. Эээ… м-да, на склад.
– Яскраво що зрозумив. А о нашей молодежи найдется кому, кроме тебя, подумать.
—Уже думают, — пробубнил себе под нос, выходя из кабинета Кандаурова, раздосадованный Иван Николаевич.
Вери вэл, мистеры и миссисы, зрозумило, кто он такой, чтобы распространяться о бедственных катаклизмах, грозящих национальной катастрофой, Кандаурову или сопоставимым с ним по общественному положению людям. Его слова они не воспримут всерьез. Кто он для них? Вернее, зачем он им? В их органайзере долгий разговор с представителями простонародья пустая и беспонтовая трата времени. Да еще вдобавок, в психологическую нагрузку, будто в издевательство, разговор с каким-то без пяти минут бомжем. Для них время – деньги. Тикают доллары, тикают, двигая прогресс. Оттого продолжительного и вдумчивого разговора у них может удостоится лишь тот, на ком или вместе с кем у них получится заработать денег или при содействии кого они могут существенно повысить свой социальный статус. А на что им ванька? Интерес не тот, не захватывает. Уровни слишком разные. Не зря в беседах сейчас модно употреблять слово «поднялся». Смысл, заложенный в нем, как раз об этом. Шагнул на другой уровень общения, взобрался «выше», где тусуются люди побогаче, в должностях посолиднее, где отныне тебя станут воспринимать как персону своего круга. И, естественно, в обществе потреблятства «подъем» человека происходит не за счет духовного возрастания личности, а за счет увеличения его материального достатка, сделавшим возможным произведение им более престижных (более завистных) покупок, нежели прежде. Таковы реалии сегодняшнего дня. В обществе потреблятства иначе быть не может. А преобразись ты по своему развитию хоть в Спинозу, хоть в Будду, все равно в глазах потреблятщины ты «не поднялся», ты остаешься все тем же ванькой, только корчишь из себя невесть что. Исключения из оных правил бывают, но они зарождаются по сигналу телебомкнувшему в медиапространстве, надзираемом гауляйтерскими апортами и посвистом шпицрутенов. Чем эти исключения, собственно говоря, и подтверждают укрепощенное правило. А поелику в громыхающей протоплазме коллективного бессознательного харизматит словоопределение «поднялся», борисы борисовичи смотрят на тебя, соответствующе, высокомерным сверху вниз. С высоты достигнутой ими в общественном мнении жердочки. Дуплетом в этом взгляде фигурирует рефлекторная забота о привилегиях своей касты. Ведь кто-то должен и в дураках ходить, чтоб на их фоне чувствовать себя умным и аристократичным. И не из этой ли касты те, кто нами правит?.. Из этой?! Боря?! Да нет, что вы! Окститесь! Как бы Боренька не пузырился, он обыкновенный обыватель, только богатый. Для персоналий из категории сильных мира сего – говорящая букашка, классифицируемая, в согласии с их номенклатурно-уголовными понятиями, как барыга. Капиталы которого они банкуют доить и стричь. А сам Боря может воображать о себе любые пасторальки. Поднялся… Богатые обыватели гораздо не свободнее бедных – им есть, что терять. И за богатство свое они будут держаться бульдожьей хваткой, не только затем, чтоб всегда быть уверенным за будущее своей семьи, но и дабы не свалиться с достигнутого яруса вхожести и рукопожатости. А потолок Боренькиного проникновения во власть уже очерчен, не выше депутата областного совета. Если, конечно, не сумеет чем-то в цимес понравиться главным держателям денег, тогда они могут доверить ему полномочия представлять их интересы в более высоких сферах. Что является палкой о двух концах. Со стороны общества ты будешь созерцаться на недосягаемой высоте, но в действительности, в обмен на такое приятное смотрилово у тебя отберут остатки свободы. (Правда, за ее похищение по бартеру обрящешь себе могущественных покровителей). Однако какое же, наверное, это паскудное чувство, жить без своего собственного мнения сильному человеку? А терять есть что… И отменно понимают богатенькие буратины свое истинное положение, гораздо адекватнее покусывающих губы завистников, но и самоуважение хочется сохранить. Поэтому свою несвободу, как наиболее приемлемую модель поведения, они будут навязывать людям от них зависящих непроизвольно, в автоматическом режиме. В результате какое-то подобие единомыслия образовывается, и не так срамно за подспудное чувство страха за свое благосостояние. «Есть такая гражданская позиция, и все на этом (зафиксировано), и думает подобными тезисами далеко не один человек!» Сколочено, так сказать, общественное мнение. И совершенно понятно, из каких глубин оно сегодня произрастает. Но что Ивану Николаевичу до стараний «уровневых» ребятишек? Какое ему дело до красивых им хотелок? Что характерно, промолчал он сейчас перед Борей, покивал головой и ушел, но мысли его остались прежними, с ними ушел. Права самостоятельно рассуждать у него никто не отберет. При всех их стараниях и напускаемых туманах... Ох, ох, ох! «При всех их стараниях»! Как напыщенно! Как исполински! Лихо же ты, брат, Борьку в свои кровные враги записал! – удивился себе Иван Николаевич. – Стоило только гордыньку слегка подзадеть, желчь шкворчащая из хавальника шлюзанула, ничем не закупоришь. Эпитетов язвительных для своего благодетеля сноровисто насобирал, насмешничал, злобствовал в его адрес. Барыга, барыга… Этот барыга, Ваня, чуть ли не вчера тебя из мусорной кучи выколупал. Эх, ты... правдоруб! Может, Борис Борисович просто не вникал в канву вопросов, с недавней поры сделавшимися важными для тебя? Может, время для них у твоего друга еще не приспело? Замечательно, что ты стал над оными вещами задумываться. Молодчина. Проснулся... Но молодчина молодчиной, однако крепись, Крепилин, преоборевай никуда не годные страстишки, с крокодилами-змиями-скорпиями ты точно далече не ушагаешь, раздерут противоречиями. Всякий дом хозяином держится. За себя бы достойно ответить – не соблазниться, не ссучиться, остаться в ладу с собственной совестью.
Иван Николаевич достаточно разборчиво смотрит и анализирующе думает. И ему действительно страшно при обозрении панорамы, открывающейся его взору. Народ, не помнящий своей истории и холерно не желающий ее изучать, кончит очень прискорбно. Чтобы не сказать хуже. Без хорошего знания прошлого несть достойного настоящего, а уж достойного будущего тем паче не предвидется. Скажете не так? Поспорите? Ну, ну… Будущее любого народа за его молодежью. А что сегодня у русских? Что вытворяется над системой образования? И чье попустительство тому способствует? А подрастающее поколение русского народа при компетентных рекомендациях заокеанских дядечек мутационно генерируют в население определенных территорий, родства не помнящее, в манкуртов без роду, без племени, в общечеловеков, лишенных живой смычки с исторической памятью предков. И планы наших врагов имеют несомненный успех, русская национальная катастрофа надвигается с явственной очевидностью. Но ни до кого не достучишься, будто оглохли все.
И зачем Ивану Николаевичу браться за несколько умозрительное понятие – молодежь, если имеется возможность поговорить о его родной дочери – Ирине. На днях своими незрелыми высказываниями она ввергла его в немалое замешательство, заявив ему, что Украине в ее нынешней самостийности живется гораздо краше, чем при ее пребывании в ряду равноправных республик в составе Советского Союза. Высказывалась с академичной осведомленностью, патетично. Ее главным аргументом послужил пример европейских стран-крохотулек: Люксембурга, Бельгии, Дании. В шмакодявистой-де стране больше шансов на устроение на ее территории цивилизованных норм управления и быта. Кукольно, компактно, коммуникационно. А о России она сказала (смея дерзко ему прекословить), что ей никогда не конвертироваться в высокотехнологические державы из-за ее обширнейших, малозаселенных земель, а еще по причине грядущей изоляции России ведущими мировыми государствами, а это уже из-за постоянства ее агрессивной геополитики. Услышав подобную ересь из уст родимой дитяти, Крепилин опешил. Они горячо поспорили, но ему не удалось ни в чем ее переубедить. Еще бы! Дитятко деятельно участвует в общественной жизни школы, председательствует на заседаниях какой-то щиро украинствующей молодежной организации, безболезненно заменившей комсомол. Ирина достаточно активно любит свою Родину, к сожалению, так и не ставшей его. За это обидно. Обидно, как разительно отличаются их политические взгляды – дочери и отца. Процесс пошел – второе поколение эмигрантов чувствует себя гражданами той страны, куда переселились их родители, а третье уже вполне лояльно отказывается от собственных национально-исторических корней. Его дочь охотно признает – Ирину Ивановну Крепилину – шановною громадянкою Украины. Нисколечко не кривя душой и распрекрасно себя чувствуя. Ей проще. Она даже приблизительным чувством не ощущала, что это такое быть гражданином страны, которой позволительно гордиться обоснованно. А он никак не может привыкнуть к мысли, что СССР больше не существует. Ни на одной карте мира. Более пятнадцати лет. И он, человек старой закваски, днесь живет вне времени и пространства. У него безбожно конфисковали Отечество. Не спросясь. А ему не удается полюбить – самостийну, нэзалэжну, унитарну. Вместо – великой, грозной, огромной. Слишком неравноценен размен. Так ему, видать, и придется умереть гражданином несуществующего государства. Гражданином не по паспорту, а по складу душевного дыхания. Ибо человеку бессильны запретить дышать иначе, как он того хочет. Хоть расстреливай его, хоть четвертуй, хоть на кресте распинай, а его душа никому неподвластна. Кроме его сердца. И то об этом он сам не всегда знает. Не всегда сознание поспевает за разноречивыми движениями сердца, бывающими едва уловимыми. Это к слову. Риторически. Ведь все равно в явь – надежнее – воплощаются побуждения, которые возникают в утрамбованном русле характера определенного человека, не расходящиеся с его природной натурой. Крепилин был очень упрям, уперт и не хотел, не мог забыть, что ему довелось жить в эпохально гигантящейся державе.
Но доднесь не умерла в Крепилине вера в то, что еще возможно спасительное решение, что не все еще потеряно и объединятся Россия, Украина и Белоруссия в единое могущественное государство, и будут великороссы, малороссы, белорусы снова вместе, снова единый народ, как в седой былинной давности русичи. Объединятся – на страх врагам и на радость союзникам. Возвратив своему народу былой мощесбор, утраченный при захвате его земель темными силами упырей из Мирового Закулисья, вырвав свой дух из пленения чужебесием. Наши государственные мужи обязаны одуматься. Ради потомков. Или нам, для вящего удовольствия наших заклятых «друзей», в дальнейшем грозит феодальная раздробленность на местечковые удельные княжества. А они нам в том окажут безмерную поддержку. Финансовую и мировым общественным мнением. Кто бы сомневался? Лишь бы разваливали. На Донецкое княжество, на Львовское княжество, на Ивано-Франковское и другие лоскутно нарезанные слабосильные уделы. Местечковым закормышам очень даже на руку – сама собой отпадает центристская отчетность и хапужничать по-министерски, соответственно, куда как сподручнее. А наши предки – не щадя собственного живота, терпя неимоверные лишения – созидали именно Великое государство. Лишь малая толика из них ожила в бронзе и граните, далеко не о каждом радетеле государства Российского сложены песни и написаны книги, не каждому верному сыну Отечества воздано должное. А они и не думали о личном – сражаясь и умирая – все их помыслы были поглощены будущностью немеркнущего величия Руси. Они свято верили в то, что им на смену придут их сыновья и внуки. Они верили в своих потомков точно так же, как в них верили их отцы и деды. Тысячами и тысячами гибли русские воины в яростных битвах – на Куликовом поле и на льду Чудского озера, под Полтавой и при Бородино, в осажденной врагом Брестской крепости и в подмосковных снегах сорок первого года, на Курской дуге и победным маем сорок пятого под Берлином. Они умирали, надеясь, что их жизни отданы не втуне. Они несгибаемо верили. В свою Родину. В ее могущество, красоту и мудрость. За нее они умирали. За свою Родину. Неужели их жертвы сделали бессмысленными? И русских вполне посильно уничтожить, как нацию, не прибегая к вооруженному нашествию? Наш великий и гордый народ!
Идет беспощадная борьба добра и зла, света и тьмы. Первая и основная цель – молодежь. Ее умы и души. Атака идет. Атака. Низкопробные фильмы по типу сериала «Бригада». Сочинительства Пушкова, Суворова (предателя Отечества по фамилии Резун), Кунина со «Сволочами» и эквивалентных им по подлости писак. Широко отмечаемый современными русскими чужеродный католический праздник – день святого Валентина, а инде уже подбивают подсалютовывать и Хеллоуину – мистерии с сатанинской начинкой. Популярные телепередачи «Окна» и «Большая стирка», телепроекты «Дом» и «Камеди клаб» да еще разное-всякое, уродующее психику подрастающего поколения русских людей, направленное на парализацию в их подсознании многовековых национальных устоев и моделирование новых, удобных хозяевам мирового зомбоящика стереотипов поведения человека в обществе и семье. Идет атака. Расшатывается, корежится внутренний стержень нашего народа, безнравственным смрадом вытравливается его духовная сила. Безжалостно и беспощадно.
Сопляк, размечтавшийся о создании собственной крутой бандитской бригады, при разбойничьем налете на махонький магазинчик шмаляет из обреза в продавщицу из-за жалких восьми гривен, хранящихся в кассе. Пидарасы, выпячивающие напоказ свою извращенческую гнусь, и зрительный зал, осыпающий их поощрительными рукоплесканиями. Другой «герой нашего времени» – подлюга (такой же пидарас, только моральный), кинувший на деньги, имевшего неосторожность «подставиться», своего близкого друга, «заслуженно» считает себя (еще с какой хареспесью!) ловким пройдохой и виповым финансовым аферистом, новоявленным Мавроди, в упор не замечая в понятии подлость ничего предосудительного. Четырнадцати-пятнадцатилетние ссыкухи, импозантно дымя сигаретами, выстраивающиеся в голобляжистые ряды на панели, мажорно размещая (каждая) себя уже в ближайшем будетлянстве эдакой бизнес-леди, в директорском кресле чего-нибудь «навроде» салона красоты.
Да… О наших женщинах отдельный разговор. Здесь особая национальная боль. Незатихающая. Кажется, что с громоверзно разразившимся в начале девяностых разгромом державы большинством из них напрочь забыты все Божьи заповеди и культурные традиции своих соплеменников. И процесс неуклонно развивается. В кого перерождаются и за кого себя держат русские женщины? Будь-то хоть россиянки, хоть украинки, хоть белоруски. «Деньги, деньги, деньги… Один раз живем… И нечего стыдиться»… И в самом деле – чего стыдиться? Даже быть проституткой сейчас не позор. Теперь у нас свобода, всесторонняя раскомплексация. Русские девчонки – по Турциям и по Сингапурам, по Германиям и по Грециям, по различным арабским халифатам. Нашим живым мясом для пользования с избытком снабжены бордели всех континентов, рас и народов. А потом эти, всем миром потасканные, должны будут родить нам мужественных и доблестных русских воинов?.. Что они сами-то о себе думают?.. А по ультранаисовременнейшему! Бабки, бабки – какими путями начхать и растереть. Правдами и неправдами. Лишь бы бабки баблистые. И перед кем держать ответ? Наши лохи возьмут замуж и такими. Не заплесневеем – веселые, находчивые и губастенькие.
Будучи особо доверенным лицом генерального директора АО «Андромеда», Крепилин достаточно длительное время подневольно наблюдает донжуанские охальства Бориса Борисовича с бойкими студенточками. Сколько их промелькнуло у него перед глазами! Брюнетки, шатенки, блондинки – все длинноногие, смазливые. И все с полным на то успехом годились бы по своим летам Кандаурову в дочеря. Крепилину иногда было уж совсем невмоготу видеть браконьерство богатого «папашки» за едва распустившимися первой прелестью красотками. Неприятно. Противно. И потом чуть ли не в обязанность выслушивать похвальбы Кандаурова о дополнительной пикаперской победке. На месте любой из склоненных к блуду Борисом Борисовичем девиц он представлял свою Ирину. И делалось еще неприятнее, еще пакостнее на душе.
Как-то Крепилин не сдержался. Нет, нет – не бабахал он своему благодетелю правду-матку с размаху в лоб. Не совсем же он дурак – рубить сук, на котором сидит. Он напрягся озвучить свои мысли экивоком подипломатичнее.
—Боря, нафига ты вечно с этими малолетками валандаешься? Неужели тебе никогда не хочется настоящую женщину?
—А я что, по-твоему, с ненастоящими? По-твоему, с силиконовыми игрульками, так что ли? — поразился Кандауров, а затем, собрав на переносице начальственные складки, назидательно изрек: — Ты, брат, говори, да не заговаривайся. Прежде чем что-то языком ляскотеть, я бы посоветовал тебе головой подумать, и подумать хорошенечко.
Его благодетель был показательно нахмурен. Своему вкусу он доверял. Не хватало ему… От Вани…
— Какие ж это женщины? Им до женщин расти и расти. Когда они ими себя почувствуют?.. В столице любви, в городе Париже, — и (как же он в ту минуту был ничтожен) Крепилин хихикнул, — записные ловеласы теоризируют, что настоящая женщина вышелушивается из девчачьей несуразности только после тридцати.
— Сказанул! Старух я всегда успею, мне б молоденькими набаловаться всласть.
— Сильно ты их прихотям потакаешь.
— Любопытно чем?
— Деньгами, презентиками дорогими, — намекнул поконкретнее Крепилин.
—А-а, пустяки-ии, — зевнув, потянулся Кандауров. — Не из остатней котлетки.
— В том-то и суть.
— Я никого на аркане не тяну, они сами ко мне липнут, — сказал Кандауров. От уверенности в своей мужской неотразимости он едва ли не лопался.
— К бабкам твоим они липнут, Боря, к бабкам, — решился высказаться без обиняков Крепилин.
—Что ты в этом понимаешь, — спесиво ухмыльнулся Борис Борисович.
Крепилин видел плавающее в самовлюбленности лицо босса и заставил себя замолчать, несмотря на прям рвущиеся с языка ироничные замечания. Проглотить, даже с угрозой подавиться. Как бы не домитинговаться! И он умело перевел разговор на другую тему.
Трусливо? Пусть будет так. Попутно подскажите мне, дорогие титаны духа – какой в том интерес, без малейшего толку лезть на рожон? Неужели лишь для того, чтобы выиграть в вашем мнении? Кстати, даже при беглом изучении – желеобразном, подрагивающем в покачиваниях. Поэтому Сивым совершенно неуважаемом. Он позволяет вам обидеться и, обидевшись, благородно застрелиться. И не воображайте себе, что он на вас всурьез рассердился. Вы не сумеете вызвать у него ничего, кроме чувства легкой досады. Как бы издаваемый вами зудеж ни был назойлив. Бросил эти слова в сердцах. Чтоб отвязались. Чересчур вы лживы, сама фальшь. И он ничуть не усомнился – его позволение вы смышлено пропустили мимо ушей.
А с Борисом Борисовичем, как уже говорилось, закручено все сложнее. И основной причиной сдержанности Ивана Крепилина в некоторых вопросах – далеко не трусость. Он очень многим обязан Борису Борисовичу. Он предоставил уличному бродяге – бездомному и неприкаянно-никчемному – непротекаемую крышу над головой, он спас его от полуголодного, нищенского прозябания на обочине жизни и обеспечил постоянной работой с перспективой служебного роста. И если уж у него (у многоуважаемого Бориса Борисовича) на какой-то обсуждаемый предмет имеется свое мнение, то это его мнение, и оно в их полемике всегда будет прерогативным. Какие бы умные мысли всмеже Крепилина не одолевали. И тем вечером, как бы ему ни было тоскливо из-за наивности (возможно, только кажущейся) друга Бориса, да из-за уторговываемости младомясистых самочек, ради развеселой житухи способных на любые похабства, он промолчал. Вновь из предосторожности. И все-таки. Не приведи Господь узнать ему что-то подобное о своей дочери. Такого удара он может не пережить. Его сердце…
А те, ныне монетизируемые, кто станет чьими-то женами и матерями? Или позорному виду нема стыду – все божья роса. А ведь Родина извечно начинается с матери. Во все времена. И в мирволящие благополучием, и в горькие лихолетья. И если вдруг, в который уже раз в нашей истории, черные дымы пожарищ застят солнце над русской землей, Родина-мать, чьи сыновья поднимутся тебя защищать? Неужели это будут сыновья проституток, свингерш, ограшей?
И можете честить Ивана Николаевича паникером, коли у вас самих ослабло духовно-нравственное зрение. Вспомните, в общечеловеческих отношениях есть одна премилая традиция: заболевший народ (а все симптомы у русских налицо) – лакомая добыча для воинственных племен, пасущихся поблизости. И вспомните, с какой периодичностью вносятся поправки в историко-политическую географию. Прецедентов тому не перечесть. Времена меняются, но люди, их прикровенные желания, чувства, страсти, мотивирующие их поведение, остаются аналоговыми бушевавшим среди человеков и тысячи лет тому назад. Тако что и цели и задачи выстраиваемых коллективным разумом этих человеков государств.
Помимо паникерства, Ивана Крепилина легко обвинить в чрезмерном ретроградстве и косности мышления. Что ж, обвиняйте! Он и не собирается опровергать ваших обвинений. Оные он примет за отборнейшие регалии. Не всегда и не во всем хороша новизна. Такие понятия, как благо Отечества, благо своего народа – должны быть незыблемыми, консервативно-традиционными навсегда.
А о роли женщины в семье и в обществе поразмыслите сами. На всякий случай полистайте Библию, выборочно перечитав из нее отрывки. Вполне допустимо, сосредотачиваться наугад. И вынимайте из бездонной сокровищницы многовековой человеческой мудрости драгоценные жемчужины мысли. После этой вечной книги не поленитесь, заглянуть в Евангелие. Вы же направо и налево рассказываете о том, какие вы религиозно просвещенные люди.
А Иван Николаевич вынужден повториться – он нижайше кланяется Господу Богу за счастливую встречу со своей Людмилой. Только теперь, когда она рядышком с ним, он понял, как много значит – пребывать в жизни уверенным в своей женщине на все сто. Не стать нежданно преданным, проданным, в чем бы сребреники не измерялись. И где бы он ни оказывался, какие бы расстояния их с Людой ни разделяли – он неизменно чувствует ее любовь и поддержку, она осязалась реально ощутимой, неотъемлемой частью его души.
Почему ничего тождественного не зажило в нем, когда он находился в супружеских отношениях с Верой? Что-то мельком, проблеском, на лету, на короткие промежутки времени, очень коротенькие, коротюсенькие. Была же ведь у них любовь – и изумительные ненаглядности, и нежные воркования, и обоюдные клятвы о вечной неразлучности сердец, клокочущие страстями восторги и жаркое пламя сокровенно-упоительного.
После разрыва с Верой появлялись в его судьбе и другие представительницы противоположного пола. С гораздо меньшим диапазоном затраченной на них чувственности, но во многочисленной взлибиди поцелуйчатости. И ни одна из них не предоставляла ему такого самовосприятия с неподдельно искренней взаимовостребованностью, как его сегодняшняя женщина.
Великое дело, когда в тебе уважают мужчину. Выбранного однажды и на всю последующую жизнь. Когда у твоего сердца не общаковая женщина, только лишь твоя. Ты всечасно, не прерываясь никоими недоразумениями, чувствуешь себя мужем, отцом, добытчиком в семью, охранителем в ней радости и покоя, а не каким-нибудь жалким бабским попсдюхом, которых расплодилось при всеохватной феминизированности энд эмансипированности всех слоев общества преграндиознейшее миллионство. В своей естественности они с Людмилой сращиваемо дополняли друг друга, как и положено мужчине и женщине. А у него, подобно былинному богатырю, утраивались силы, когда он опирался на надежный тыл. За ним – Людмила. Нет, нет, все-таки он тысячу сто один раз неправ – она одесную его плеча. Так правильнее. Они с ней равны, но он мужчина. И если даже, не приведи Господь, весь мир сойдет с ума, зайдясь в безудержном плясе сатанинского бала – у Ивана Крепилина есть верная ему женщина, с которой они достойно примут небесный свой венец.
Периодически его одолевают нападки гнетущей тревоги за другую особу женского пола. За совсем юную. Вдруг его дочь не устоит перед яркой бесовской мишурой, неуемно рекламируемой – говорящим шевелящимися картинками – псевдоволшебным ящиком.
Не-ет! Нипочем тому не бывать. С ней ничего похожего не случится. Не дождетесь, прелестники. Еще чего! Ее отец будет настороже. Да и она сама…
Ирина – честная, чистая девушка. Вера Александровна, посматривая на нее со снисходительной улыбкой, высокоумно речет: «Она у меня еще глупыш». Это она о безпритворщивости и душевной простоте их дочери. Ей, высокоумной, до сих пор невдомек, что взгляды Ирины на жизнь уже во многом сформировавшиеся. Заветное пожелание Ивана Николаевича – подолее бы продлилась выжидательная снисходительность Веры Александровны на сегодняшние жизненные нормы и предпочтения продолжательницы Крепилинского рода. Поскольку ему тогда обеспечивается выигрыш во времени, а вдогонку не всегда наверстаешь.
Не подлежит никакому сомнению, что Вера Александровна во всем руководствуется исключительно ощуписто-пальпационным утилитаризмом и в категорических контрах ко всяким нерациональностям, не сулящим ей хотя бы малюсеньких выгод. Чему она и будет ревностно наставлять свою кровиночку. Тонкостям, облюбованным ее собственным мировосприятием.
И давно отлетала та Верочка в «небе с бриллиантами». И совсем уж не жаль. Тут иное. Как израднически подвел его когда-то внутренний ориентир при сердечном одобрении женщины, избранной им в спутницы жизни. И как дорого ему обошлась омендельсоненная пятиграммовыми золотыми кольцами оплошность. А отслуживший к тому торжественному моменту в армии младший сержант запаса Крепилин не то чтобы скупо догадывался, он Верочку всю видел. Всю. Может быть, в каком-то токующе-сладком туманце, а видел. И ослеп. По собственному хотению. Одно ему оправдание, одно, но неповторимо-широкое – был счастлив, влюблен, молод. Со временем намеревался поменять характер возлюбленной на свой лад.
А она между тем помышляла об обратном. Для почина планировалось приручить Ванечку комфортабельным достатком, сроднившись с которым – мягким, сладким, удобным – он страшился бы его потерять, привыкнув взирать на мир с более сытной точки зрения. А глядь-поглядь, наблюдая за сметливой ухватистотью ее папы, попутно приобщится и сам станет деловым. В чем она скандально просчиталась. Нет, вы не подумайте, Иван Николаевич не будет нахлобучивать вас лукоморьем, он не против материальной обеспеченности («альтруистам тоже деньги нужны, у них тоже жены есть»). Иван Николаевич против посвящения всех жизненных сил, всех своих помыслов неугомонной погоне за богатством, за еще большим богатством, за совсем уж большим богатством. Неглупые люди говорят: «сколько денег не имей – их всегда мало».
Вера нервничала, Вера надувала губки, Вера истерила. Она детально рассмотрела самый существенный изъян в его добрачном воспитании, заключавшийся в оратории, что он бездарнейшим образом оставался равнодушен к нагребанию денег. И был оскорбительно спокоен при такой вопиющей аномальности собственной натуры. Мало того, так он еще из-за этого психиатрического безобразия нахально причислял себя к редким счастливцам.
Ох, Вера, Вера…
Как же он, бывало, ее бесил, Веру Александровну, одаренно вживающуюся в меркантильность, и логарифмически следовавшую тем самым фамильным наклонностям. Она возмущенно замечала свое бессилие перед Крепилинскими жизненными (у нее и свекруха еще тот ал цветочек!) убеждениями или, по ее неопровержимым выводам – перед его разболтанностью. Под разболтанностью она подразумевала всякую упущенную возможность сделать хороший бизнес, и ей было абсолютно неважно, какие причины могли этому воспрепятствовать – транжиристо упущены деньги, которые по точным предначертаниям феншуйских иероглифов должны быть у них. В названной эманации супружницу здорово поддерживал ее папочка, чьи мелкособственнические инстинкты еще в инкубационный период постсоветизма стремительно переросли в крупнособственнические. Конфликт отцов-детей в клане Бурковых счастливо завершился с его поголовным вовлечением в погоню за яскраво воспеваемой голливудскими фильмами американской мечтой. Свернулось в трубочку Верочкино битничество, приужался в ее досуге небосвод для витаний в сферах искусства – какие могут быть трансцендентальности экзистенциализма, когда у толстухи Кирки появилась вилла на флоридском побережье, а раздолбай Карпуха меблирует свою усадьбу в предместьях Варшавы – из небожителей вкоротке изгнались босхи-стругацкие, на их пьедесталы помпезно водрузились рокфеллеры-карнегги. Впрочем, иссякло показушное санкюлотство и у ее друзей из стручка «высокородных» – пришел час использовать баронское право первой ночи, чему наикрасне посодействуют блатные связи высокопоставленных родичей. И для Веры слово супруга стало весить значительно мизерабельнее инновационно возлюбленного папули. Все чаще Ваньше Крепилину стало напоминаться о его кацапетовстве. Исключительно Верочкой. Тесть и теща загадочно помалкивали и обрадованно предвкушали.
Она ему – хочу всего и побольше, а он ей – не из денежных ассигнаций солнце и луна.
Разногласия накапливались. Они отчуждались, разделяясь все более мертвеющим непримиримыми противоречиями пространством. И на нем впоследствии возрастали всяческие подлости. При благоприятных для них условиях с патологической плодовитостью. Целыми клубнями. В конечном итоге, они перелицевались в совершенно чужих друг другу людей. Еще задолго до его побега из дома.
Он и доднесь придерживается той же истины – деньги необходимы, но не стоит ложиться костьми в безостановочной погоне за ними. Так мыслил Иван Николаевич в дни своей молодости, так он мыслит и сейчас. Его убеждения сидят в нем крепко. Они впитаны с молоком матери. Не выбить их из него никаким наипродвинутейшим телепрограммам, никакими наикрутейшими блокбастерами, никакими доказательными статьями в глянцевых журналах с участием самых удачливых и предприимчивых. Будьте такими, какими вам можется, а Иван Николаевич останется самим собой. Его бесполезно в чем-то переубеждать. Ибо за своими принципами он чувствует исконную правду. А для Ивана Николаевича чрезвычайно важно жить по законам правды, по законам своей совести. Это исходит откуда-то у него изнутри, из его сердца, из печенок-селезенок, из тока крови, бегущего по его венам.
«Если ты такой умный, то почему ты такой бедный» – одна из популярнейших и моднейших присказок, прогрессивная и современная – поскольку родом из «мамы»-Амэурыки. Что ж, Иван Николаевич никогда и не стремился в «кошерные». Для него по-прежнему не в деньгах счастье. И даже не в их количестве. Этот взгляд больше приличествует правде. Нашей. Русской правде.
В двадцатых годах прошлого столетия любимый поэт Ивана Николаевича, неподражаемый Сергей Есенин, вернувшись из заграничного вояжа, проделанного в компании Айседоры Дункан, цитатнул следующим: «В страшной моде здесь господин доллар. Пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод, зато у нас есть душа, которую здесь, на Западе, за ненадобностью сдали в аренду под «смердяковщину».
Слово верное подобрано – «смердяковщина», невзирая на казус, что в понятийном разрезе использовалось оно Есениным ошибочно, сиречь не в том смысловом формате, что обуславливалось к применению данного литературно-житейского сублимата демиургом русской словесности в его «Братьях Карамазовых». Ошибочно – но верно по сути – смердит. Оттого, что фанатическая одержимость в поклонении золотому тельцу как ничто другое разлагает душу.
Money, money, money must be funny
In the rich mans world...
Мы же оставим тамошнее для них. Мы с ними – различны. Не принимаемые нами частности или, чтобы не сказать, поболее частностей – эгоцентристская шкала жизненных ценностей передается человеку западной культуры наследственно, криптографированной в генетических кодах.
Давно замечено – истинному русскому тот, чванливо насыщенный «смердяковщиной», воздух вредит. Оттого задыхающаяся душа поэта Сергея Есенина запросилась домой. На Родину. В Россию. Где финансовый успех никогда не занимал главенствующего положения, отступая перед общепризнанным превосходством Идеи. Перед ней отступает все. Но какая идея в русском человеке сильнее идеи поиска правды? Если саму свою жизнь он, как правило, старается построить в соотношении с нею.
Правду в жизни искали всем миром – (под миром подразумевалось православное сообщество) – русский народ немыслим без соборности – от светлейших князей до распоследнего нищего. И поодиночке, но для всех. Она важна, иногда важнее нее уже не остается ничего. И протопоп Аввакум восходит на костер непреклонным и неустрашимым. И слабый здоровьем столбовой дворянин Александр Николаевич Радищев следует в ссылку в сибирский острог. И советский генерал Матвей Кузьмич Шапошников лишается звания, боевых орденов, всех причитающихся ему должностных привилегий, утопляясь в вакууме изгойского отчуждения. Каждый из них принимал свой крест и шел к своей Голгофе. Жертвенно. За други своя. Или бунтом. Страшным и беспощадным. Стенька Разин, Кондратий Булавин, Емельян Пугачев, Александр Антонов, Нестор Махно. Но дальше всех зашел, несомненно, Владимир Ульянов, он же Ленин. У него со «товагищи» получилось. Вся Россия была в круговерти грохота и огня, брат на брата, сын на отца. Однако надо всем, бушующим и бурлящим, обуздывая хаотичный разброс разнящихся революционных настроений, у победителей властвовала Идея. Кроваво и жестоковыйно. Идея построения «коммунизьма» в отдельно взятой стране. Идея, мягко говоря, химерическая, однако сколько под нее жизней, сломанных судеб подмостили – десятки миллионов человеческих душ. Вопреки и благодаря сильнейшей черте характера русского мужика – его непреодолимой тяге к соборности. Даже поныне…
Сивый, будучи на самом дне общества, ощущал с ним нерасторжимую связь. А общество не выкидывало Сивого за невостребованностью окончательно, подсознательно придерживаясь той истины, что несчастье может произойти с любым из нас. Так уж испокон веку повелось на Руси – от сумы да от тюрьмы… чего там… не зарекайся. А за Сивым навсегда закреплялась возможность влиться в русское общество полноправно… Всем миром наравне перед Богом.
Также и после октября семнадцатого года всем миром крушили старое и всем же миром на месте разрушенного возводили новое, досель на земле никем не виданное. Сюда и порывался русский поэт, дабы оставаться русским душой. Сейчас (стыдно в том признаться), могло так получиться (такие уж времена), что ему некуда было бы возвращаться. Одна картина повсеместно, одна доминанта – и в Америке, и в Европе, и в России – доллар, доллар, доллар. И в России! Мы теперь хотим жить как на Западе. При «смердяковшине». Мы за Западом настырно гонимся. При надрывном пыхтении эрэфско-украински-белорусских политиков… В Евросоюз… В НАТО… А стоит ли чего-нибудь эта гонка? Стоит ли пыжиться наперекор своей природной натуре?
Россия – не Европа, Россия – не Азия, Россия – историко-географический симбиоз Европы и Азии. И уж никак Россия – не Амэурыка. У нас всегда был свой путь, особенный и, можно констатировать, уникальный. Наши политики его забыли? Заплутали в трех соснах и сомнамбулически не могут отыскать его след? А ведь нет ничего проще, требуется всего-навсего обратиться к духовным корням своего народа, вернуться к его историческим традициям. Вот наш истинный путь. Ибо только в нем наивернейшее вызволение из создавшегося социального тупика – в духовном единении русских людей, осиянном Истинами Божественного Христова Учения. А мы, словно по недомыслию, тщимся жить чужим, теряем то, что заставляло удивляться русской душе иноземцев – одухотворенность характеров, сердечную открытость и бескорыстие. И нам лишь мерещится, что происходит это добровольно и по дурошлепству.
Ивану Николаевичу органически претит подобострастное преклонение перед западным образом жизни, еще со времен Советского Союза он привык держать НАТО и весь Запад со всеми примыкающими к нему империализмами за потенциальных противников своей державы. Тогда же комсомольца Ивана Крепилина на отлично обучили противодействию капиталистическим ценностям идеологии «смердяковщины». Теперь ему, телевизионновещательно лыбясь, пытаются втюхивать нечто диаметрально противоположное. Натасканные со шпаргалок говорилки. Облыжно честнеющие неморгающей слюдой, ловко жонглирующие демагогическими красивостями. Когда еще они у Крепилина из доверия вышли! И говорилки, и написатели им шпаргалок. И дураку понятно – продажные. А их прямых душеприказчиков, подлинных распорядителей охватов зомбоящичной говорильней мы не увидим никогда, они не любят солнечных лучей, предпочитая им глухую, непроницаемую человеческому взору тьму. Взамен себя в роли нынешних хозяев жизни, напоказ толпе, они спроецировали радиациирующие блескучестью голограммы «всесильных» олигархов и «всемогущих» политиков (в действительности выполняющих функции послушных управленцев и смотрящих за территориями). Кастинг кандидатур для исходника на голограммы производится преимуществом средь пометов юркохвостых и хамелеонистых, горлопанистых и отмороженных представителей, протестированных хронометражем бытия компартийно-хозяйственных кланов. Это перед ними в ратном порядке нужно отстоять Ивану Николаевичу свои убеждения. А они их невзлюбят стопроцентно – оболгательно, зане не имеют собственных. Не то чтобы совсем, но разве желеобразные – это убеждения? Нужно отстоять. Нужно! Как касающиеся будущего всего народа в целом, так и личные, касающиеся исключительно его семьи.
Иван Николаевич Крепилин хочет жить по Правде. По Русской Правде. И он видит, что русским сейчас во избавление от страшнейшей напасти крайне необходимо восстановить чувство национального (именно – национального!) самосознания. Хорошим шагом в этом направлении было бы возобновление в общеобразовательных школах уроков Закона Божьего. Спасение должно начинаться с невинных детей.
Вот, вот, сразу опять заблеяли – на сей раз об политкорректности. Дескать, в наших школах учится множество детей иноплеменников. Необходимо считаться с их вероисповеданиями, демонстрируя деликатность и такт в отношении к их религиозному чувству.
Вы что, вообще ополоумели?! Это иноплеменники на нашей земле, а не мы на их. И если уж они поселились здесь, то они обязаны уважать наши обычаи. Не нравится – пусть откочевывают туда, где, по их догадкам, им будет комфортнее.
Кстати, о политкорректности – никто не собирается закрывать многочисленные синагоги, мечети, кирхи, костелы, никто не собирается запрещать посещения культовых сооружений согласно вероисповеданию человека. Речь идет о спасении душ наших детей. Об этом нужно думать прежде чего иного. А прок от уроков Закона Божьего был бы велик. И сейчас в них возникла острейшая необходимость. В уроках любви – к Богу, Отечеству, Добру.
И русский народ должен обязательно вспомнить о том, что он РУССКИЙ.
Иначе нам не выстоять.
Крепилин, словно будучи духознавцем, чувствует, видит в тонких планах сгущающиеся, накапливающиеся вокруг России силы злобы и агрессии.
Причем он прекрасно понимает – национальное самосознание должно быть здоровым, надежно привитым против нацистской чумы, понимает он также, кольми хрупка бывает здесь грань между здоровьем и болезнью. И как легко эту грань нарушить. Так уже случалось. И не в варварском Средневековье, преисполненном жуткого мракобесия, а в цивилизационно-развитом, перенасыщенном идеями гуманизма и человекообожания двадцатом столетии. Смирна, Нанкин, Освенцим, Бухенвальд, Хатынь, Едвабне, Сабра и Шатила. Эти географические наименования стали символами ничем не оправданной жестокости и звериной кровожадности, при надлежаще подогнанных условиях проявляемыми людьми. И достойно похвалы, что по сию пору в памяти человечества они бьются тяжким звуком, гудящим чугунно, как в набат. Помните! Бо-оммм! Помните! Помните! Помните, ничесоже подобного больше не должно повториться! Бо-оммм! Помните! Нигде и никогда! Вонми!
Неоспоримо имеется немалая опасность, но еще существеннее настоятельная необходимость в пробуждении национального самосознания русских, ибо без него с лица планеты исчезали народы, бывшие прежде неисчислимо многолюдными, великоимперскими – исчезали фактически бесследно. Но хочется верить, что даже при нашей сегодняшней духовной расхлябанности и расхристанности Пресвятая Богородица, небесная покровительница необъятной Руси не останется безразличной при оглашении столь горькой участи нашему народу. О том, о милости к несчастным безумцам неумолчным хором слезно умоляют Пресвятую Богородицу собравшиеся у Ее Престола сонмы святых в земле российской просиявших. Сокрушенно взирающие на непотребства и лукавые дела своих потомков. И, хочется верить, мольбы тысяч стенающих святых праведников будут приняты Божьей Матерью, и Она замолвит печаловальное слово за русских перед ликом Всевышнего, и вполне заслуженная кара будет отсрочена, и нам предоставится еще время для покаяния и переустройства своей жизни в более богоугодном духе. Дабы сохранить внукам и правнукам место в истории под собственным именем.
Иван Николаевич перекрестился, задумчиво глядя на пробегающую по водам озера мелкую рябь.
Господи, не остави люди Твоя! Господи, укрепи трезвомысленной мудростью и непоколебимою силою духа русский народ в грядущих нам тяжелых испытаниях! Господи, не допусти нам окончательно отойти от Истин Своего Божественного Учения, Исторической Правды наших великих предков, и, самое главное, Господи, помоги остаться нам Человеками! Господи, помоги и укрепи!
И непросто будет, и напряжение из последних сил, изо всех сухожилий, и враг дьявольски коварен и могущественен, как никогда, а мы сами уже не свои, и все у нас через пень колоду, и куда ни кинь, всюду клин, и вокруг нас простирается океан подлостей и лжи.
«А быть может, происходящие с нами несправедливости ниспосланы нам свыше», — снова засомневался Крепилин: «Может, в них всеяна будущая благодать? И от нас лишь требуется – со смирением пройти через очищение страданиями?.. Хотя будто мало их выпало на долю русского народа по всей протяженности его многовековой истории. Глаголется о простом народе. На нем основные тяготы. Кровавые войны, иноземное иго, подневольная кабала, бесправность и забитость, жизневыжимательные притеснения бездушным сфинксом чиновничьего аппарата.
А нынешние дни?.. И войны шестьдесят лет не было, а живем, как на пепелище, задрапированном пестрыми неоновыми тряпицами. Из некогда могучего государства выбомблен производственный хребет, большинство заводов и фабрик стоят мертвым чугунно-кирпичным балластом или работают на едва тарахтящих мощностях. Нас поэтапно подводят к преобразованию в сырьевой придаток для авангардной прогрессивности западной цивилизации. Нами будут целесообразно удовлетворяться. Дешевой бессловесной скотинкой. И нас есть кому продавать, долларозобых иуд в окоем не вместишь.
Словоблудят господа дерьмократы и, под завесой отвлекающей демагогии, продолжают гешефтно освоенную измену.
Нас увещевают, нас прибалтывают: потерпите некий мизер, самую малость, вот произведется начальное накопление капитала, а с его накоплением возмужает наша почтенная элита (хороша ж эта, рекомендуемая теледикторами элита – едва ли не поголовно состоящая из «неуловимых» казнокрадов), и тогда всем нам, всему нашему народу великодушно позволят перевести дух. А покамест нас беспощадно грабят, обрекая на полунищенские зарплаты, вгоняют нас в стрессовое состояние безысходности и осознания никчемности собственного существования. И затем они жизнерадостно развлекаются, отдыхая от напряженного дерибана народного добра на Багамах, Канарах, в Египтах и прочих привлекательных экзотичностью краях. Они уже давно грабят безбоязненно – спокойненько, не дергаясь, не озираясь по сторонам. Убедившиеся в своей абсолютной безнаказанности. А наш бедный народ, он терпеливый народ. Веками приучен терпеть. В придачу, старательно оболваненный. Теми же дерьмократами. А они и будут его развлекательно болванить, покряхтывая, выделять на архинеобходимую процедуру с «чисто конкретно» награбленных «средствов». До чего наглые рожи! Откормленные и бесстыжие. Важно вещают, недоуменно негодуют, таровито комбинируют, оборотисто зазывают, оксюморонят патриотизмом, двурушливо обговаривают, вероломно ошарашивают, кипуче бездействуют (где не в свой карман), охмуряюще обобщают, выпутанивают кредиты, питательно коррумпируются, надменно красуются, играючи околпачивают, заумно отбрехиваются, лицемерно обхаживают, глумливо насмешничают, беспардонно обнадеживают, блудливо заверяют, вольготно жируют, шикарно роскошествуют, предвыборно балаганят – обворовывают, обирают, обчищают, обжирают, обгладывают – алчно, ненасытно, без зазрения совести…
Эх, русский ты Ваня! Кащеев да кикимор заморских потешь… И то… Будьте-нате, за рупь двадцать краковяк вприсядку.
Окинешь дальним взором необозримое – погибает твоя родная страна, загибается твой народ (ан нетушки, кто-то, будто бы по недосмотру гауляйтеров, пробует выкарабкаться) – и припомнишь болючее, есенинское:
«Понакаркали черные вороны.
Грозным бедам широкий простор.
Крутит вихорь леса во все стороны.
Машет саваном пена с озер».
Иван Николаевич предполагал, что строки из поэмы Сергея Александровича «Русь», посвященные поэтом Отечественной войне четырнадцатого года, все же в большей степени пророчествуют о гораздо страшнейшей трагедии – пожарище большевистского переворота, едва не сжегшего дотла, до золы до пепла русскую национальную цивилизацию, зиждевшуюся на православном вероучении и святоотеческих преданиях.
По-о-онакаррр-ркали!
Забродило. Черняхо-булькотливое. Недовольствами, брюзжанием, ворчанием. Всем хотелось кардинальных перемен, новизны, да побыстрее. И заскрипело, зашаталось, развозжалось, понеслось. Буйным раздолье, неудачникам первенство права. Не хотим! Не желаем! Долой! Было имперски отрегулированное устроение положений, страстей, уважений, сделалось раздрызгом миллионов, горячечной сумятицей и взаимоистребительной кутерьмой. Разрушив все русское, принялись из его останков сооружать антирусское, совдеповское, где должно быть прочно забыто, что Россия – государство русского народа. И за поводырями в революционные преобразования дело не сталось. До черта в те окаянные дни на Русь-матушку «кговавых стагателей» поналетело. Доверчивый от простоты народ дурманили и вели, словно бычков на привязи. Окоммунизженных. Коммунистящие пастыри. Более семидесяти лет водили, дондеже самим не надоело, и они, плюралистя, не «перестроились». «Перестроились», якоже самим себе обожаемым, да деточкам своим, да внучатам ненаглядным – всего в преизобилии. Кольми всего надобно, хватких пальцев не хватит! И они продолжают вещать. Только на иной голос. Понаглее да пошарлатанистее.
Отчего народу русскому всегда доля горькая? Неужели недостаточно бед, перенесенных от коммунистов, и, во искупление грехов наших тяжких, требуются дополнительные жертвы народные?..
А может, не все так мрачно? Может, наши государственные мужи руководствуются какой-то тайной стратегией высокогорних материй, настолько высоких, что нам, обыкновенным смертным, их не уразуметь? Оттого держится она в совершеннейшей секретности, под спудом семи печатей? А творящееся над нашим народом – это вовсе не геноцид, а справедливо заслуженный нами искупительный срок, выдержав который, мы заживем в красоте неописуемой на широких родимых просторах? И нашими государственными мужами правит сейчас неведомая космогоническая стихия, где все предрешено наперед? И потому они бесстрашно ведут нас в новые беды, как в санитарийный катарсис, чтобы в последующем…
Когда вот только наступит это, вкусно ними обетованное «последующее»? Не в Царствии ли Небесном? (Прости, Господи, за прегрешения вольные иль невольные!).
Все же, почему русским (повторюсь, под русскими Иван Николаевич привычно подразумевал, как непосредственно граждан Российской Федерации, русских по государственной принадлежности, так и наших единокровных братьев из Украины и Белоруссии), предоставляются для достижения благодатного мироустройства исключительно такие, изломанные грозными бедами пути? И откуда потом у русских берется тоска по сильной длани начальственной? Диктаторской. Не от притяжения ли к высшей, почти самоубийственной справедливости?
Возьми Сталина. Жутко деспотичен и подозрителен, жестокосерд и азиатски коварен, но, вместе с тем, и недосягаемо велик в памяти народной. Сколько репрессий – миллионы людей безвинно загублены, а все одно – велик и любим. Сегодня старшее поколение – ветераны войны и труда, все чаще и чаще поминают его добрым словом. О причинах того нетрудно догадаться – скор и крут был бы Иосиф Виссарионович на расправу с казнокрадами, совсем не со вчерашнего дня обнаглевшими. С ним – неподкупным, непритязательным в личных потребностях, им – вороватым, алчным до потери соображения, было бы не столковаться. Вмиг – к стенке. Врагов народа. Без обжалования приговора. И патронов бы на жулье не экономили. Как его – такого – не обожествлять замученным вынужденной нищетой пенсионерам? В их мутнеющих воспоминаниях алмазно кристализовано – Сталин, в отличие от теперешних державных политсановников, поменее кого-либо из собственных наркомов помышлял о персонально-клановом обогащении, живя главным образом биотоками набирающей исполинские силы страны. И работал во имя ее блага на износ. Иван Николаевич даже допускает мысль, что вызверяемой лютостью он спасал окоммунизженных самих от себя, что она в какой-то мере оправдана. И совсем не хотелось предполагать, что там была беспримесно свирепая жестокость взыгравшей тигриной крови. Все ж страшновато читался в студенчестве самиздатовский «Архипелаг ГУЛАГ». Страшновато читалось и думалось. Еще более ошеломляюще на него подействовали (аналогично самиздатовские) «Колымские рассказы» Варлама Шаламова – писателя подобно Солженицыну помытарившемуся в лагерях по 58 статье и знакомящего читателя со своим, лично пережитым.
Кстати, спросите, где были тогда нынешние титаны духа, они или их папани, совсем уж не меньшие титаны от своих отпрысков. Может, кому-то интересно?.. А Крепилин их великолепно помнил. Они помалкивали. Скромничали. Со мстительной Софьей Власовной держались почтительно и деликатно. Если вывозило на кривой – выслуживались. Клеймили. Обличали. Тех, кого назначено клеймить и обличать. Где регламентировалось – хлопали в ладоши, со всем воодушевлением, переходящим в продолжительные овации. Предусмотрительно презирая любой риск, шибко не высовывались, однако, являясь изумительно политически подкованными товарищами, они грамотно ориентировались вдоль генеральной линии партии и правительства. И коммунистяще коммунистили в общем, сплоченном строю.
Право свободно мыслить, право внимать подсказкам своей совести, право обладать собственным мнением, право на отказ быть загнанным в немотствующее стадо, право быть самим собой.
Александра Исаевича Солженицына после кратковременной хрущевской оттепели вынудили покинуть отчую землю, выдавив в эмиграцию. Варлам Тихонович Шаламов – потеряв слух, зрение – умер в одиночестве в доме для престарелых, всеми напрочь забытый. Александр Аркадьевич Галич, досочинявшись антисоветские куплеты, «чрезвычайно неосторожно» включил магнитолу и погиб от удара разрядом электрического тока. Владимир Николаевич Осипов пребывает во многолетнем заточении в узилище за попытку осмыслить историческое прошлое нашей страны с точки зрения русского человека. Василий Макарович Шукшин выпивает чашечку отравленного кофе в каюте теплохода «Дунай».
А советский народ жил своими повседневными заботами – работал, учился, отдыхал – строил БАМ и осваивал Целину, голосовал за безальтернативных кандидатов при однопартийной системе, очковтирательски рапортовал об ударном завершении пятилетки за четыре года, душился за дефицитами в людных очередях, ездил оздоровляться по профсоюзным путевкам на курорты и санатории, делегировался в ДэНДэшные рейды по борьбе с фарцовкой и аморальщиной, доставал по блату, из-под прилавка – жевательные резинки, джинсы, дубленки, сырокопченную колбасу, парадно шествовал в праздничных манифестациях по случаю седьмого ноября и первого мая. Во всесоюзном эфире Алла Пугачева пела народу об Арлекино и миллионе, миллионе алых роз, Валерий Леонтьев бегал на сцене на зеленый свет, будущий консильери будущего российского шоу-бизнеса Иосиф Кобзон обещательно баритонил о том, что никогда его мечтам не расстаться с комсомолом.
Так было во вцементировавшейся в правду, состоявшейся в реальной действительности истории, не сочиненной в чью-то угоду задним числом. А вы, дорогие титаны духа, стоит вам огласить, вышеупомянутыми днями выжидательно высиживали. И, отважно переждав опасности, высидели – «коммунизьм» рухнул! И сколько тут сразу неутомимых борцов с тоталитарным режимом повыскакивало из табакерок. «И я протестовал! И я! А я решительнее всех протестовал! А я еще решительнее»! За их раздрайным, крикливо-гомонящем шумищем безнадежно заглушился голос воистину бесстрашных борцов за права и интересы своего народа. Они, будучи людьми, как правило, воспитанными в понятиях чести и совести, не кричали самим себе (даже жертвенно заслуженную) похвалу. Они полагали, народу не нужно надоедливо напоминать о том, кто, не жалея собственного живота, шел за други своя, народ никогда не забывает, он всегда правду знает и помнит, тем паче, когда она свежа и у многих еще на слуху. Зачем базарно перевизгиваться об общеизвестном? Что вкупе к тому по-жлобовски бестактно. «Ска-аж-жите пожжалуйста! Какие рафинированные тонкости»! Для некоторых, в лучшем случае, чистоплюйские донкихотские нелепости. А нам знакомые крикуны никого не стеснялись и всех перевизжали. Очень желанно взалкали они славы – ну оченно. Наглости и нахальства им было никогда не занимать. Теперь они поскромничали – нахрапом… Ох уж эти ни в чем непотопляемые глыбистые титаны духа!
Хотя… все-таки грех на мне, – повинился Иван Николаевич, – недопустимо даже в хохму говорить такими словами о лицемерах и подлецах. Титаны духа – звучит слишком хорошо, чтобы применяться в скабрезном тоне. Ибо лишь прикоснувшись – этим исключительно благородным мыслеобразом, содержащим сильнейший позитивно-импульсный заряд – к зловонию разлагающихся останков отринутой совести, можно существенно нагадить энергетике родного языка. Замарав хорошие слова об нечистоты. Тем паче, в чьей, в чьей, а в русской истории немало людей достойных величаться истинными титанами духа. В отроческие годы для Крепилина ими были крестьянский сын Михайло Ломоносов, доказавший всей кичливой ученой иноземщине, что и российская земля способна «быстрых разумом Невтонов» родить и безногий летчик-фронтовик Алексей Маресьев – книгу о котором («Повесть о настоящем человеке» Бориса Полевого) класса до десятого он зачитал до дыр. Сейчас, когда нынешний Крепилин вошел в новую орбиту своего осознания, да еще в миру нравственной пошлости и глямурло кряквачущей грязищи, образцами титанов человеческого духа для него стали преподобные Сергий Радонежский и Серафим Саровский. Жившие праведной жизнью, молитвами об этой праведной жизни, жалостью и любовью к людям. И Бог, видя великую веру, наделил их дарами чудотворения, пророчества, назидания и утешения. Разливающаяся вокруг монахов энергия святости, приводила к изменению душ не только встретившихся с ними, но и повлекла сдвиги в коллективном бессознательном целого народа – к добру, к милосердию – внеслась в поток лучей русской ментальности и навсегда сделалась одной из ее составляющих. А для простых людей существование подобных человеков стало примером возможности жить в постоянном подвиге любви, правды и незлобия – ибо такие были. И свидетельства подробностей жития каждого из них разрешают верить в лучшее в человеке, и в любом человеке надеяться это лучшее обнаружить. Вот кто такие истинные титаны духа! К такому нужно тянуться. И тогда разделится между голодными последний кусок хлеба, и укроются они в холодный ливень единственным на всех плащом. Только не потворствовать ленивому сну души, зажиревая равнодушием. И, если сбила тебя с ног беда, вставай и иди, сбила опять, снова вставай – и так может длиться бесконечно, но ты, покамест в твоей груди достаточно сил, вставай и иди. А сейчас, во времена всемогущества лукавого князя мира сего, со всякого перекрестка вариантится ступить на скользкий путь. И никому из смертных не избежать ошибок и грехопадений. Остается лишь держать под контролем, якоже твои ошибки растяпистым образом не повторялись.
Многодипломированные психоаналитики в своих квазинаучных трактатах по восстановлению духовного здоровья настоятельно рекомендуют забыть весь предшествующий негатив, выбросить его из памяти навсегда, думая и помня сугубо об эстетически благолепненьком. Обаче Крепилин поступает наперекор их филистерской рецептологии, периодически напоминая себе, кем он был дотоле. Крепилин вспоминает Сивого. Вспоминает и бередит зарастающее, так, чтобы до мурашек по коже от вспомненного. Тем психоаналитикам плевать на живого человека и его живую душу, им лишь бы кафедрально повитийствовать да наконец-то вымутить у «смотрящих» вожделенную (кандидатскую или докторскую) диссертацию. Фазис, что они имеют дело с человеческой бедой, так то для них совершеннейший пустяк, исследовательский материал для эксперимента. А у Крепилина жизнь одна, не десять, и ему такие эксперименты абсолютно противопоказаны, он вам не подопытная обезьянка. Потому-то он и считал свои болезненно-неприятные путешествия в собственное прошлое заведомо полезными. Иной раз расслабившегося в довольстве стоило и понукнуть, а то и гаркнуть на него погрубее (вполне допустимо в выражениях ненормативной лексики) во всю глотку. Не одним перепроверено: впадение в длительное прекраснодушие прямая колея к погибели. Пардоньте, господа, но у Ивана Николаевича наработались свои собственные психологические нарративы.
«Во всех случаях быть уверенным в себе. Он – Крепилин, он выдюжит все, какая бы напасть на него не навалилась, он отобьется… Э-э-э, нет, любезный, а об одном обязательном моменте, и моменте принципиально важном, ты однако подзабыл», — раздосадованно упрекнул честный и правдивый Крепилин, упрекнул Крепилина расхваставшегося и разбахвалившегося: «Как же быть с твоими клятвами и обещаниями пред иконами? Как же ты мог, Иван Николаевич, сразу вдруг запамятовать, что на все воля Божия? И на радости, и на невзгоды. А когда в твоей жизни все только благоустраивалось, Иван Крепилин, а ты сам с трудом верил в улыбнувшуюся тебе удачу, ты, неблагодарный, клялся в церкви, плача и глядя на лик Богородицы, ты клялся, что никогда не забудешь доброты Всевышнего, смилостивившегося над твоей горемычной судьбой. Теперь же ты воспаряешься надлюдно – в восхищении собственными удачливостью и силой характера. Негодник. Еще какой негодник! Не успел отдышаться от загрызающей вовсю вшивоты, а уже фонбаронскую гордынюшку вскармливаешь. Правильно когда-то заметил Баркашик: «Иной человечишко в страшном, мнящемся непрозорным горе бежит за милосердием к Богу. И утренние, и вечерние службы выстаивает. Молебны заказывает, записочки подает, свечи пучками возжигает, за батюшкой по пятам – послушаний монашеских жаждет. Кается. Обетами обкладывается. Умиляется житиями святых. А горе отпустит, и того человечишку ты больше в храме не выглядишь. Без веры он туда бежал. Со страху. А сделалось в его жизни ладным образом, и молитва Богу ему становится в обременительную тягость. Сейчас стало радостно, весело, зачем от радостей отрываться?.. Клинически туп. Ибо новое горе не заставит себя долго ждать, по старому следу придет. И опять заплачет человечишко. (Почему так-то со мной? За что Господи?) А вот за то!.. Справедливо?.. Еще и как справедливо. Ибо сказал Спаситель: «А кто постыдится Мене и Моих словес, того постыдится и Он, и далее».
Опять прав оказался Баркашик. Откуда вот только у двадцатитрехлетнего юнца такое опытное знание людской природы взялось?.. Надо бы сходить в церковь, заказать по Руслану панихиду. В благодарность за то, что он дал ему в свое время чувствительный толчок к жизни; за то, что приучил не сваливать вину за свои неудачи на кого-то постороннего, а вдумчиво высматривать их причины в самом себе; за то, что вернул его заблудшую душу Богу... А что если и на завтра отпроситься с работы и отправиться вместе с Викой к отцу Геннадию? Вот уж кто обрадуется. Спрашивал намедни и за Вику, и за других баркашиковцев. Позвонить Борису Борисовичу, объяснить безотлагательную надобность и поехать. Только звонить нужно сегодня вечером – к отцу Геннадию путь неблизок, чтоб успеть к началу воскресной службы, выезжать придется ранним утром, первым автобусным рейсом, после чего еще от трассы до его деревеньки километров семь-восемь пешком. Борису Борисовичу он объяснит, Борис Борисович не может не понять – человек-то он верующий. И за Вику поговорят… Хотя, быть может, чего-то предложит отец Геннадий? Кстати, почему она к нему сама не наведалась за эти месяцы? Что ей стало в помеху? Где она сейчас живет, где ночует – она ничего о том не рассказывала.
Хорошо все-таки, что Борис Борисович православный христианин.
Хорошо, что они все православные христиане.
Как это славно!
Иван Николаевич безоговорочно считал, что самая правильная вера – православная, но и к другим, ошибающимся кое в чем христианским конфессиям относился с подчеркнутым уважением, об остальных мировых религиях корректно помалкивал, не питая к ним ни ненависти, ни осуждения. Он придерживался того мнения, что каждая из них, в конечном счете, ведет к добру. Какую ни возьми – призывает желать ближнему того самого, что и себе, если хотите, чтоб он желал вам такого же. Будь то вера в Христа, или в Магомеда, или в Будду, или в Кришну. Русским просто посчастливилось больше остальных, они – православные. Во веки веков.
Божьими заповедями пробуждается в человеке человеческое, отделяя саму суть его от скотского. И как квинтэссенция всего – добро. Сегодня, в эпоху бурного расчеловечивания человека и человечества, наступили те дни, когда добру надо учить обязательно. Нас всех. От мала до велика. Необходимо учиться самим, учить наших детей, радоваться разливающемуся по сердцу теплу, извлеченному из его неизъяснимых тайников при сотворении нами доброго поступка. Учиться любить людей. Всякими. Окружающих нас в повседневности. Не искать среди них идеально-совершенных. Любить их такими, какие они есть. Это тяжело. Иногда совсем тяжело. Но они только такие. Других на Земле не бывает. И спешить делать добро. От этого многое зависит – спешить. Для чего не нужно изобретать что-то сверхмудрое. Уступи в автобусе место пожилому человеку. Помоги девушке донести тяжелую сумку. Подвези незнакомого опаздывающего. Сходи для больного соседа за хлебом. Покажи ребятне, как собирается скворечник, или устрани поломку в детском велосипеде. Поддержи оступившегося. Заметь – никаких интегралов, котангенсов, уравнений из квантовой физики. Поспеши делать добро. Это именно те слова, которые должны оживать в делах. Оживи их. Почувствуй себя первопризванным учеником Иисуса Христа. Главное – делать. И не жди просьб о помощи, лучше напросись, опережая. Помни, помогая другим, прежде всего ты помогаешь себе самому. Бог все примечает, Он обо всем ведает.
Может быть, слова Ивана Крепилина кому-то покажутся чересчур заезженными, устаревшими фразами, миллионажды произнесенными, написанными, пропетыми, но оные слова необходимо произносить и делать миллионы миллионов раз. Они будут востребованы, доколе будет существовать добро и зло, свет и тьма. А всеразличной нечисти расплодилось неимоверно. И она, эта нечисть, первой постарается ослабить воздействие на вашу душу слов о добре. Может лукаво обозвать их банальными, избитыми, затасканными. Прислушайтесь сердцем. Присмотритесь – кто есть что. Сдирая личины. Ибо, прежде чем смогутиться накрепко противостоять напирающему отовсюду злу, нужно научиться отличать его от добра, дабы оно вас не обмануло, не обхитрило и не уволокло в свои сети.
И насколько нам, русским, в том проще многих иных народов – у нас богатое духовное наследие, завещанное нам нашими предками. Вкопан в землю российскую величайший, неисчерпаемый духовный кладезь – нам всегда есть из чего напоить свою силу. Мы, русские...
Опять! Опять уносит высоко! И ни от чьего-то стороннего нахваливания вознесся, а разгорячившимися газами самолюбования! Возносился, горделивился – токмо поспевай спохватывать, возвращать свое сознание в трезвомысленное умонастроение, токмо поспевай. Истинно в Святом Писании сказано: «всяк человек ложь». В который уже раз в том убедился. На своем собственном примере. Куда аксиомнее. Целый час о высоких материях рассуждал, восторгался – какой он умный и одухотворенный – не лишь бы почему. А что ему дало повод посчитать себя таким уж офигительно особенным? Чем порождены эти мысли? Благородным, безусловно благородным поведением в отношении Вики. Однако его сегодняшняя встреча с Викой – чистая случайность, до этого дня он и не вспоминал о ее существовании, ни у кого не интересовался, где она, что с ней. Он не оказал ей еще ни грамма реальной помощи, только состроил о ней прожекты и уже залюбовался собой от пропитки своей хорошестью – задрал нос, грудь колесом. Но так ли он хорош, как он думает о себе, так ли он добр, как хотелось бы ему себя позиционировать? Да, он в корне трансформировал свой образ жизни, однако единственно ли Крепилинская в этом заслуга? Его сила воли? Сила его мечты? Шумел камыш, деревья гнулись. Обстоятельства жизни Ивана Крепилина вместо него отремонтировал друг его юности Борис Кандауров. Если бы не его помощь, он так бы и оставался Сивым, так бы и продолжал кубариться по наклонной плоскости, обрастая скотскими привычками. Но в полной ли мере он благодарен Кандаурову? Увы. Едва начал становиться сильным, уже и объем уважения, оказываемый Борисом Борисовичем, сделался ему недостаточным, уже занялся выискиванием своих над ним превосходств. А разве Борька был обязан ему помогать? Обязан был его любить? Вельми сомнительные предположения. Всегда ли он признателен Борису Борисовичу за его братские чувства? А по-нынешним временам такие чувства равносильны чуду, люди днесь вернее памятливы на злое, доброе им почему-то и так все должны. А как бы он сам, как бы он поступил на месте Бориса Кандаурова в схожей ситуации?» – спросил он свою совесть: «Нет, он бы тоже, наверное, не прошел мимо, как-то бы да помог… Вот именно, что наверное. Невзначай проболтался. И бысте отчего заколебаться. Сильно ли он грустил по встречам со своим другом юности, сильно ли скучал по нему, когда в его жизни было «все на мази», когда он заправлял товарооборотом быткомбината? Вникал в Борькины проблемы? Да нетушки, не особо. Был занят исключительно своей карьерой, своими шахер-махерами. После окончания института виделись с Борькой раз пять-шесть, и то по Борькиной инициативе. Денег тот приезжал у буржуина одалживать. Встормашивалось только, что долги Борька всегда погашал в срок – и больше никаких частностей из их скоротечных рандеву. Потом Борька пропал из виду, затерялся по жизни, но пропал и пропал, у Ивана Крепилина друзей тогда хватало, много у кого нужда была в дружбе с ним: он – им, они – ему. Свинтус он был свинтусом. Почему он так относился к Борьке? Ведь тоже был баско обеспеченным человеком… И что теперь? Назад жизнь, как пленку в кинопроекторе, не отмотаешь. Вполне вероятно и Борька помнит о тогдашнем его свинстве. Однако никогда на давний спотыкач даже не намекает. Но ладно, что теперь, теперь это дела давно минувших дней. А настоящее? Что на сегодня мы имеем? Вот рассуждал он сейчас все правильно – очень просвещенно – и о добре, и о справедливости. А сам? С чего он начал сегодняшнее утро? Со злых дум о Толоковникове. Будто он враг первейший. Хотя… Нет, он и был ему врагом. В прошлом. Когда покусился на целостность его семьи. Тогда был. Возможно, Толоковников и остался ему врагом, с тем злом, которое он причинил мужу Веры Крепилиной. Но если вспомнить, тогда он этим жил меньше, чем сейчас. Отомстить? Собирается ли он мстить Толоковникову за прошлую обиду? Нет, мстить он не наварначится, знает наверняка, что не наварначится. Зачем в таком случае растравливает в своем сердце ненависть против него? Не ничтожество ли в этом? Где здесь смелость и честность? Как ему далее по части Толоковникова быть? Друзьями им, конечно, с ним становиться не обязательно. Да и Вера до шантажа подобной конвенцией не додумается, умная все-таки дамочка. Однако ситуацию с нынешними Вериными половыми отношениями необходимо отпустить, приняв, что Вера давно не его женщина и никогда ею уже не будет, она – женщина Толоковникова. А что? Толоковников мужик как мужик, любятся они с Верой – и превосходно, пусть живут себе счастливо, все не одна останется Вера на старости лет. А то, яко председатель гарема: и Людочкину верность ему, и Вера должна по нему убиваться – мачо какой!» – усмехнулся Иван Николаевич: «Сколько гадостей про нее навыдумывал, одну гадость и выдумывал. Вера и скаредная, и мегеристая, и блудодейная интриганка. А памятник маме бывшего супруга заказала на свои кровные, не из самых дешевых выбирала. И не заскакала, как взбесившаяся животина, с торчуна на торчун в естествоиспытательских поисках замужней добродетели, построила свои отношения с одним-единственным мужчиной, коим (как он некогда Верочке и говорил) до совершеннейшей безукоризненности не достает лишь увития узами Гименея. А как успешливо он спроворился выскрести из своего прошлого ее санкюлотство. Когда Верочка, после окончания школы золотой медалистской, чтобы учиться с возлюбленным на одном институтском потоке, крупно поскандалив с «дворянистыми» родителями, устроилась на работу в городской главпочтамт простой почтальоншей. Больше года выдерживая осаду из упреков и угроз. Или их совместные вылазки на «балку» за новинками «Битлз» и «Пинк Флойд», их убегания от денээндэшников во время облав на фарцовщиков, дорассветные обсуждения на студенческо-диссидентских квартирниках творчества Сартра, Камю, Маканина, Стругацких, Хемингуэя, антисоветчины Зиновьева, Шаламова, Солженицына, их поцелуйчатые споры, ее красота, веселый бойкий нрав и задиристое остроумие, их «что я благородный, что-ли, мыться». И не оттого ли он жаждал выскрести, вымести, зашпаклевать и заштукатурить все хорошее, что связывало его и Веру Александровну в прошлом, аннулировав это в своих воспоминаниях, что до сих пор не сумел ей простить их незадавшуюся семейную жизнь? Хотя, как он удостоверился, этого простить не может ему и она. В розовооблачные годы своего санкюлотства они счастливо верили, что их любовь будет бесконечной июньской лужайкой – лишь васильки-ромашки, лютики-цветочки. Ан не срослось. Чего он хочет от нее добиться сейчас? Что ему надо от Веры? Лично от нее – ничего. Ему требуется налаживание взаимопонимания с дочерью, и чтоб бывшая супруга не препятствовала его созидать. На этом и зафиксируемся, а то уж чересчур «добрый» и «справедливый».
Катьку Рыжика, ее-то какой титуляцией, мошенник, обособил? Сильнодействующей напоминалкой о токсичном и омерзительном? Вот сволочь так сволочь. Конечно, Катька алкоголичка, пошлая, гулящая женщина и отнюдь не красавица. Но на всю мощность о самом скверном, чтоб отвращение до блевоты… А ведь на него нападали приступы тягомуторной депрессии, он шел к ней – не только для сходняка в увеселяющую компанию, не только за снятием сексуального напряжения, он шел к ней за теплом человеческой души, за ощущением востребованности в общении с ним – именно с ним, с Сивым, с потаенным Ванькой Крепилиным. Память отшибло, как после убийства Баркашика побежал за советом не к кому-нибудь, а к Катюхе? Ближе нее в той беде у Сивого никого не нашлось. Он начал ей рассказывать, а она, только став соображать о чем завелась речь, рот ему ладошкой прикрыла и предостерегла, чтоб он никому в ее шайке-лейке об подвальном убийстве не рассказывал и говорил шепотком. Порасспрашивав о деталях случившегося, собрала в сумку вещи и повезла его к своей подруге, в трущобы загородного поселка. Гостевали они там на Катькины деньги – и ели, и пили – его карманы были дырявы. За безденежье словом не попрекнула, знала – он в большой беде. Когда его укрывала, она за него не только лишь тревожилась, она шла на реальный риск, могла запросто купно с хахалем «под раздачу» попасть. Конкретно рисковала. И не оттого, что дурой была. Битая баба, понимала на что идет. Однако в беде его не покинула, не отпряднула, не заситуевничала, за родного человека его считала. Почему он, сукин сын, не вспоминает Катькино мужество, ее щедрость, ее жертвенные порывы? Была ведь она самым близким ему другом. Не шалавой, другом. А теперь он выбрал себе ее образ в вудуистскую пугалку. За четыре месяца своей сытой жизни лишь однажды удосужился с нею повидаться, и то водка водила. И перед Людой первый постыдный грешок в синодик зачислился: двое суток они тогда с Катюхой в бомжатнике куролесили – набухивались и по-животному сношались. О чем-то он там трепался, брехал Катьке безбожно пустопорожнее, не потребующееся ему уже на следующее утро. Наведаться к Катьке по трезвому? М-да… Нет, не сверстается с такой затеи ничего путнего. Поскольку Ваня Крепилин ей необходим как мужчина, и не просто в виде типичного представителя мужского пола, а как ее собственный. Нет, не сговорятся они ладом. Она еще и напакостить потом постарается. Катька мстительная. Здесь горячка, безусловно, ни к чему, не стоит над предрешенностью брака с Людмилой Андреевной подвешивать дамоклов меч. От греха подальше. Безусловно, подальше... Но и не надо Катьку презирать, брезговать Катькой, как человеческой личностью. Это и будет по-чести, по-совести.
И если быть настоящим, отчего он думает сейчас о добре попутном, не требующем от него никаких особых усилий – поднести девушке сумку, перевести бабушку через дорогу и тому подобное? Или его можно регистрировать в «добрых» только из-за того, что он никому не делает ничего плохого? Способен ли он на добро деятельное, которое забирало бы у него много сил, взяв на себя ответственность за судьбы других людей? Борис Борисович помог ему, он поможет Вике – цепочка добра не должна прерываться. А ребята из Баркашиковой команды? А Гоша, а Лапоть, а Шустрый? За все время пребывания на пансионе у Кандаурова он о них ни разу и не вспомнил, оправдывая свое невспоминание тем, что они его когда-то побили. Но кто его бил? Перепуганные разверзшейся перед ними неизвестностью пацаны, отыгрывающиеся на нем за свои страхи. Как бы он повел себя на их месте в схожей ситуации? И пьяные ведь били, в толпе, где один поперед другим. Разве ему это незнакомо? Мог бы понять? Мог. Если бы захотел. А ребята молодые еще. Самим Баркашиком отобранные в воины Христовы. Нашел в них чего-то Баркашик, разглядел. Чего? Наверное, непорченность их душ миром потреблятства?.. А он о них забыл, дескать, пусть барахтаются в житейских штормах сами, какое ему дело, где они окажутся затем – по сторону добра или по сторону зла. Но ведь и от Ивана Николаевича это зависело. Насколько только он силен в своем добре? Гошу, того жальче всего было… А что? Хватит ли у него сил продолжить дело Баркашика? И эти парни… Они – русские. И им не нужно об этом напоминать, они сами помнят. Ребята из Баркашиковой команды русские не только по крови, но и по духу. Ивану Николаевичу нужны свои люди, ему тяжело без своих. Что вкругорядь? С кем ни заведешь разговор о Руси, о судьбах русского народа, с мужиками на работе или соседями по дому – через пару минут перепуганные глаза и опасливое блеяние: «ми украинци», «ми в Украини живэмо». Тьфу ты, послушники. А баркашиковцы, они – нет, они не заблеют, не такими их сделал Баркашик. Так зачем их упускать?» – новое направление мыслей понравилось Крепилину: «Так, так… И ведь верно! Необязательно для спайки общины единомышленников уезжать в невесть какую деревенскую глушь, общину возможно создать и здесь, на месте, не покидая пределов родного города. Глянь-ка на тех же армян, чеченцев, дагестанцев. Они умеют организовывать свои общины в любом населенном пункте. Чем мы, русские, хуже? Точно так же, как они, держаться друг друга, помогать, поддерживать, конструировать артельные проекты. В чем у нас заковыка? Что ж получается?» – увлекся своим рассуждением Иван Николаевич: «Нет, надо собрать ребят для разговора. Съездить с ними вместе к отцу Геннадию. Эхо от жизни Баркашика еще отслыхнется. По цепочке добра, по дыханию духа. Почему эти мысли не приходили ему в голову раньше?
Не оттого ль у русских на чужом пиру похмелье, что никак не осмотримся, чем и для чего мы живем? Лично я или ты – и так каждый из ста миллионов наших единоплеменников. И чтоб по-честному, без приятственных враков в угоду чувству собственной калибровки в море-океане хайло-раззявистых амбиций. Много ли сейчас посреди нас тех, кто на такое сподобится?
Ну, а он? Он, Иван Николаевич Крепилин, сумел бы он в свои окаянные дни избежать участи Сивого, если бы ему удалось не ожесточиться, если бы он в оны дни не увяз во зле? Как бы все получилось? И сумел бы он элементарным образом выжить, находясь среди таких же ожесточившихся. Не в природной злобе ожесточившихся, а условиями своего бытия. Вопрос этот навсегда останется открытым, ввиду того что Сивым он уже был – это его прошлое. Тогда он пошел путем наименьшего сопротивления, он стал подстраиваться под обстоятельства, в которых оказался. Вы злы и равнодушны ко мне, а я буду еще злее вас, расчетливее и жесточе. Вы мне вот так, а я вам вот эдак, получите куда как подлее и болезненнее. Сивый грызся со всеми скубущимися между собой, все перескубующиеся грызлись с ним – не уставать отмахиваться, нападать самому, и подлянкой на подлянку. Втянулся быстро. Вероятно, водка тому немало поспособствовала. Как и не жил по-другому. А теперь позволительно спросить откровенно, смог бы он самостоятельно выкарабкаться из обжитого Сивым скотства, единственно своими силами, единственно своим умом?.. Что ж, и этот вопрос навсегда останется открытым. Очень уж здесь шатко. Желание-то возникало, и не раз, но только что и возникало – потрепещется, потрепещется и опять под спуд обстоятельств. К счастью, на путь, каким Иван Николаевич сейчас твердо шагает, его выводили – спасибо им всем: Аристарху, Баркашику, Борису Борисовичу, отцу Геннадию, Людмиле, и, совсем не ведающей о том, его дочери Ирине. Богу и им. И никакой теперь вражине не дождаться, чтоб его жизненный стержень погнулся. Обломайся, нечисть! Разве он способен подвести поверивших в неодолимость правдивости в его душе? Распоследним гадом станет, если так произойдет. Надо быть человеком. Настоящим человеком! А ежели так, то и он, подобно Баркашику и Борису Борисовичу, должен найти в себе силы влиять на планиды друзей в добрую сторону. У него есть на это воля, есть крепкие руки и неглупая голова. Неужто не сумеет ими воспользоваться? Поустойчивее стать на ноги, посмелее взгляд, побесстрашнее сердце, он – прямой потомок русских ратников и молитвенников... Сходить в больницу к Гоше. Найти Лаптя и Шустрого поможет Вика… Что-то обязательно соорганизуется... И сам вроде не дурак, да еще и ребята Баркашиковской выучки... Безусловно что-то придумаем.
Иван Николаевич взглянул на часы.
Пора.
Он обулся. Встал на ноги. Повернувшись лицом на восток, для утишения страстей прочел акафист Пресвятой Богородице. Достал из воды, притопленные в ней кончиками стеблей розы. Поправил расположение цветов в букете, поднялся за пиджаком.
Введут нас ко Христу дороги узкие,
Мы знаем смерть, гонения и плен.
Мы – русские, мы – русские, мы – русские,
Мы все равно поднимемся с колен.
При погружении весел легко будоража темно-синюю гладь, рыбак переместился метров на двадцать в сторону левого берега. Над округло-выпуклым выступом его шляпы в стремительном полете, с неприятными криками, пронеслись две белокрылые чайки. И потом, с асовски спилотированного разворота, опять – едва ли не перед его носом. Матюкливо погрозив воздушным пиратам кулаком, рыболов, приценив охорашивающуюся мелкими гребешками заводь, закрепил на уключинах весла и забросил спиннинг наново. Иван Николаевич, искоса глянув, спокойно, без предварительного разбега, перескакнул через пересыхающее русло вбегающего в озеро ручья, каждой весной рокочущего бурливым полноводьем. Из-за кочкообразного островка показался, налаживающий навигационный ход утиный выводок. Свободными коридорчиками, вдоль покачиваемых ветерком тростниковых стен. Серые попискивавшие комочки связно крейсировали под предводительством брудасто надувшей сизоватую грудь мамаши. После настороженно-строгого «кря-кря» выводок вымуштровано свернул в узкий проулок, затерявшись в густоте шелестящих камышей. Над водой много стрекоз. Очень много, бесполезно даже на глаз прикидывать сколько. Кружатся над водой, летят к берегу и от берега опять к воде. Крупные, синебрюхие. Прямо из-под ноги Ивана Николаевича выпрыгнула влажно-пупырчатая лягушка. Подпрыгнула и, растопырчато раскорячившись, нырнула, булькнув, в прозелень между водорослями. Надо добавить, все озеро неумолчно оглашалось громким, утробным кваканьем. В нестройности его нот и кажущемся разнобое ощущалась общеареальная гармония. А вот и истинный почитатель нежно-пупырчатых талантов – вытянувшись на одной вбреденной в ряску ноге, стоял остроклювый журавль. Судя по стойке, он определенно присмотрел квакающее сопрано. Оно его так увлекло, что на проходящего возле кромки берега человека журавль само мало не дернул шеей. Всепоглощающе заслушался понравившимся.
В город Крепилин решил идти через посадку. Взять наискось вправо, и, стежечкой, под тенистым сводом из крон деревьев. И путь короче, заодно провентилировать лесным с прохладцей воздухом подтравленные никотином легкие. Он дошел почти до середины посадки, как на тропу из упругого сплетения веток терновника трескуче выломился еще один знакомец Сивого по бомжачьему житию. Предовольно улыбающийся похмельной улыбкой.
— Стымс-брымс! Си-и-ивый! Стымс-брымс! С цветочками!
— Здорово, Шушарик.
— Си-и-ивый! — чуть было не кинулся знакомец к нему с объятиями, но вовремя спохватился, рассмотрев праздничный наряд Крепилина. Сам-то он весь вывалянный в пыли, в колючках, запутавшихся даже в его всклоченных ото сна волосах.
— А я думал, брешут люди… Ан нет, разбогател, — поскучнел лицом Шушарик.
— Какое разбогател? Брешут. Работаю я, вкалываю с утра до вечера.
— А с виду – барин. Маркиз Карабас.
— И мне выходные перепадают.
— Ага, наверное, — разжижисто сказал Шушарик, продолжая изумленно рассматривать бывшего приятеля.
— А ты как живешь-можешь? — спросил у бродяги Иван Николаевич.
— Да явно похуже тебя, с цветочками не похаживаю, — ответил, протирая грязными пальцами заспанные глаза, Шушарик.
— К дочке иду. На день рождения, — объяснил причину происхождения в своих руках букета цветов Крепилин.
— Пойдем вместе. Мне тоже в город, — предложил Шушарик, потом, переосмыслив услышанное, стал уточнять: — Постой, постой... У какой дочки?
— У моей.
— Бабу со спиногрызкой взял?
— Родная дочь. И сегодня ей исполняется семнадцать лет.
— Откуда? Ты же залетный.
—Не совсем. Родился здесь, и прожил здесь до полного тридцатичетырехлетия. И как слышал, достаточно плодотворно – дочь.
— А я тебя все время за кацапа держал, а у тебя, ешки матрешки, тута дочка выросла. Жизненная неугадайка, — покачав головой, снова заулыбался полногубым ртом круглолицый, на голову ниже его, мужичонка лет тридцати пяти. Одетый в грязно-голубую футболку, пропыленные спортивные зеленые штаны – и в черных сланцах, насунутых на босые ноги. На его левое плечо была накинута свернутая в скатку джинсовая куртка. Сознаться по правде, Иван Николаевич довольно-таки неплохо знал улыбающегося ему мужичка. И кличка у него самая ему подходящая. Помните, друзья, в сказке про Буратино по каморке папы Карло сновала крыса Шушара? Помните? Вот такой же крысой обретался в людях этот мужичок. За что и прозвали. Шушарику ничего не стоило залезть пьянецки уснувшему другальку в карман или, подсмотрев, где хлебосольный домовладелец бережет припасы, втихаря в них пошурудить. Бывало, Шушарика прищучивали с поличным и вдохновенно мутузили. Иного на его месте давно бы прибили за пакости, а этого поколотят, поколотят, да не до смерти. А он отлежится в укромной норе и опять за старое. На Шушарика почему-то было невозможно длительный срок держать зла. Не злишься на него и все тут. Доподлинно знаешь, что гнида, а зла нетути, хоть булавкой себя при его виде в задницу тычь. Он шебутной, никогда не унывающий, всегда настроен на позитивной волне. Бывает, с него не убудет, может подло им обворованного, а затем его поймавшего и нещадно измордовавшего, через недельку-другую водкой угощать на свои, рисково заимевшиеся. На него не обижаются, пьют с ним.
— Откуда, паря, путь держишь?
— Где был – в тех местах меня уж нет. И позабыли меня там, небось… И ништяк когда позабыли.
— А случись у людей зрительная память феноменальная? Прикинь, вспомнят? — спросил у завзятого воришки Крепилин.
— Вспомнят, так вспомнят. Хотя там вспоминать особо нечего. Так… По мелочам, — и Шушарик вынул из кармана куртки двухсотпятидесятиграммовую бутылку, наполненную желтоватой жидкостью под пробку. За ней – засохшую, едва ли не окаменелую таранку.
—Будешь? Отличный самогон, на можжевеловых кореньях настоянный. Вчера некий ковбой весь полнометражный день его дринькал. Цивиль – за уши не оттянешь.
— Нет, — энергично потрусил головой Крепилин.
— Ах, да! Конечно! Кому я, дурик, предлагаю?! Ты по-теперешнему маркизству на буховку, ясный перец, ничевошеньки окромя шампанского. Как жешь, как жешь, — насмешливо проворчал Шушарик. Впрочем, проворчал беззлобно – делить им будто нечего.
— Почему только шампанское? И водку случается, но крайне редко, каждый день к восьми на работу, — спокойно ответил Крепилин.
— Не будешь? — еще раз переспросил Шушарик. Но без активизированной настойчивости. И повертел бутылкой, словно Буратино золотым ключиком.
— Не делайся навязчивым. Нет, значит – нет.
— А я очень даже буду, — заявил Шушарик и, отвинтив пробку, запрокинул голову и поднес горлышко бутылки ко рту. Выхлебал с половину. И со скривленным страдальческими морщинами лицом впился зубами в таранку. Закусывал, поплямкивая губами. Покамест закусывал, лицо разгладилось довольной улыбкой.
— Вот так вот мы ее, голубушку.
— Таранку лучше б к пиву.
— Возможно и лучше, но пива нема, а есть водовочка. Что тоже на ять, — отметил, водворяя ополовиненную бутылку в карман, Шушарик.
— И то, — легко согласился с ним Иван Николаевич. Каждый сам знает, как ему лучше.
— А сколько сейчас время? — спросил посмотревший на склоняющееся к закату солнце Шушарик.
— Без двадцати семь, — ответил Крепилин, приподняв кисть левой руки к лицу.
— Ничесе поспал. Сутки почти.
Выковыряв из патлатой головы Шушарика парочку закуделившихся в волосах колючек, Иван Николаевич полюбопытствовал:
— На лоне природы изволили почивать?
— Ну да, в кустиках. Почему бы и нет? Погоды стоят чудесные. Комары, падлы, только, а так мне не грех и позавидовать – сон среди лесных трав. Запахи какие, Сивый, какие запахи, в городе такие не учуешь!.. Никогда не думал, какие запахи в лесу. Еще когда-нибудь здесь заночую, нарочно, чтоб надышаться травами, природой, – с детской восторженностью в словах закончил Шушарик.
– Да, не понимаем мы радостей Божьего мироздания, не улавливаем. А вокруг нас много чего удивительного, хотя не единожды нами виданного, но до конца не познанного, не рассмотренного. А мы в суматошной суетне колготимся, не пойми за чем гоняемся, – откликаясь на выказанную душевную открытость Шушарика, стал настраиваться на лирический лад Крепилин.
– Верняк, Сивый! Без укусной водовочки правда истинная не проймет, мимо проскочит. Ха-ха-ха! – неожиданно рассмеялся Шушарик, чем нарушил настрой Крепилина повитать в высоких эмпириях.
— В посадке спал? – невпопад спросил Крепилин, задав совершенно ненужный теперь вопрос. Он был заметно уязвлен в своих лучших чувствах.
— Я ж тебе базарю, в кустиках, — и Шушарик махнул хвостом надгрызенной таранки назад, обозначая месторасположение сегодняшнего ночлега. — А ночью кролями и баттерфляями по лунным дорожкам. Водичка – парное молоко. Я в нее голышом. Уматень!
— И потом в кустики, — иронично подытожил Крепилин, с присутствием некоторой желчной мстительности в сказанном.
— Ага, в кустики. Водовочку попивать, — подтвердил его гипотезу Шушарик.
— И с кем? С кем-то же был?
— Зачем? Мне и самому кайфово. С водовочкой.
— Один что ли пил?
— А что? Надоели мне людишки знакомые хуже горькой редьки, потому и пил в одно рыло. Проспал долго – это тухляк, а так – очень и очень.
— В компании, что ни говори, бражничать веселее.
— Да был я вчера в компании. О, опыт, сын ошибок трудных, и гений, парадоксов друг.
— Поругался с кем? — поинтересовался Крепилин, глядя на подпрыгивающую при каждом шаге кудлатую макушку собеседника.
— Пошли мы вчера с Еремой в дачный поселок, по пустым фазендам пошатырить. У Еремы какими-то путями заимелось несколько беспролетных наколок, где хозяева в дальних разъездах. Рисканули, сделали. В одной фазенде небедной даже лавэ чуток надыбали. В банке из-под кофе. Двадцать гривасиков, двумя бумажками по червонцу. В той же фазенде отобедали, самообслуживаясь из хозяйского холодильника. Картошечки нажарили. В душе по очереди выкупались. С шампунем. Вехоткой до блеска отшкрябались. Чем не банька? Тело освежили, переменили шмотье. Свое в пакеты сложили, запас в задницу не долбит, а что у хозяев позаимствовали – на себя. Прифрантились, совсем как белые люди стали. Сагибы, туды его растуды. Фердепельсовые шмотки подвернулись, почти что с бирками, и как раз на мой размерчик подгадались, – говоря эти слова, Шушарик, приподняв локти над боками, повертелся вокруг своей оси, иллюстрируя Крепилину качество украденных вещей. – Даже олигофрен Ерема на графа Монте-Кристо стал похож. Для закрепления успеха в продолжениях делюги вознаградились полнехоньким фанфуриком заграничного одеколона. Парфюм класса люкс, а ничего не поделаешь, дешевше не нашлось, зараза. Попрыскались им маленько и, по-товарищески, по глоточку, приговорили к опустошению. Отсортировали лендлизовку в баулы и вальнули по следующей наколке. Там похуже, но не все коту Масленица. Работали мы днем, потому наш урожай пришлось до луны приныкать на усадьбе оприходованной дачи. Не светлым же днем нам с баулами по поселку шастать. Идем, гуляем себе, времечко до ночки темной коротаем. Зырь, навстречу нам три бабенки. Разбитных, игривистых, навеселе. Давай они с нами шутки шутить – мальчики симпатяжные да одни, без охраны бдительных жен прохаживаются. Разве можно самим, вдругаля нас какие-нибудь злые маньячки похитят, на предмет садомазохистских безобразий? Переглядываемся мы с Еремой прибалдеваючи – какие секси нас похотливо провоцируют! По женской анатомии у всех троих – где положено выпячуется и где надо округляется. Все трое – при теле, при здоровье, лет до сорока. И убазаривать не нужно, сами налазят, на будь молодцом приглашают поразвратничать. И мы, пацанчики зашей карманчики, тоже занялись с ними шутки соленые шутить. Я анекдотцев им подрассказал (Ереминого покорительства только на эротично помычать) – они похохотали, мы похохотали, а между хаханьками договорились о приятном – они на лавочке посидят, полялякают, а мы с Еремой по-джентельменски бежим за водовочкой, а потом к ним на фазенду, милости просим, весело гостить. Ух-ты, ах-ты, все мы космонавты! Со мной от их пропозиции чуть бы счастливого обморока не стряслось. Последний раз бабу мял около месяца тому. С Катькой Рыжиком, — и Шушарик бросил быстрый, едва уловимый глазу взгляд на лицо Крепилина, — двое суток под винцо балдели. Та еще лярва, сатанинский пламень в ней. Но то ж было месяц тому, а с той поры я зверски оголодал по бабской мягкотелости. Мы с Еремой жих-пых по трамблерчику и в магаз – пыль столбом. Два пузыря казенки и кое-чего из закуси – на весь наличествующий у нас капитал. Чем только для таких обольстительных и разбитных не расстараешься? Не самогоном же городских фифочек охмурять? Да и нэпмановское реноме требовалось не подмочить. И затаренные (веселухи до встречи с нами прикупили литровку водовочки, колбасы с ветчиной, сочку в тетрапаках) потопали в волшебный теремок. Возле самой калитки они попросили нас обождать, дескать, им кое-какие вопросы надо в связи с нашим визитом порешать. Они пошли в дом, а мы с Еремой стоим и жданками тоскуем. Чтоб их разбодяжить, пузырь открыли и хлебаем с него помаленечку. Не дали нам бабенки натосковаться вдоволь – выбежали на крылечко, машут руками, зовут. Заходим. Домишко очень просторненький. Меблишка в нем старомодная, но еще вполне доброкачественная. Креслица, шифоньерчики, шкафы разные. Однако в зале нас ожидал малоприятный сюрприз по имени Рома. Очень мрачный, всем недовольный. Бабенки отрекомендовали его подполковником. Военный, значит, армеец. А эти бесовки уже переодеться сообразили, на поселковой улице в спортивных костюмах повстречались, а теперь все трое – в юбчоночках коротюсеньких, в рубашонках-разлетайках. Дачные нимфы, эротичные. И по-всякому вокруг нас с Еремой хвостами вертят. А подполковник в кресле сидит и пуще прежнего мрачнеет. Один, видите ли, единолично желал в бляжьем малиннике райской негой наслаждаться, а мы ему весь его марьяж раскокошили. Но что нам его хвори? Зато бабенки нам рады. Растоловались и стали водовочку пьянствовать под музончик из радиоприемника. Дальше и подполковник хмурилки свои забросил, иной момент заулыбается, шуткой-прибауткой народ потешит. И то правда, не одному тебе в газетах писали – в большой компании водовочку попивать не в лабуду как веселее. Пили, гуляли, песни пели, пляски плясали. Даже пары будто определились: мне – блондинистая Алина, Ереме – пышечка Лена, подполковнику Роме, как между ними давно было и заблядовано – хозяйка теремка, Светочка. И бамс – Мангышлак! Бухло закончилась. Шо пороблэно! У нас с Еремой ни копья. Выручил подполковник, гусарнув безрассудной расточительностью – двадцать пять гривен с барского плеча. Трохи подебатировав, постановили – не форсить, по-простецки, по-рабоче-крестьянски обойдясь самогоном – укусного поболе наберется. Побежал Ерема. Метеорчиком сорвался, обещая еще рекорднее назад быть. Сидим, ждем, в подкидного перекидываемся. Алинка у меня на коленях прибатонилась, намекаючи поеложивается. Дочэ-кааа-лысь! Возвращается наш гонец. С водовочкой. Фердепельсово, конечно. Но ты догадайся, кого этот дебил приволок с собой? Эта жертва прерванного аборта привела Кухаря. Каково?!.. Встретил его в поселке и привел. Брателлу нашел! Кухарь улыбается, вежливо со всеми знакомится, дамам ручки чмокает – и входиною в нашу свадьбу собственный пузырь на стол. А подполковник Ромка снова помрачнел, только теперь по-грустному в меланхолию впал, больно уж новый гость был амбалистый. Пьем водовочку, веселимся, транзистор подэцибельнее – клубняковый дискач – пляшем. За столом Кухарь и уже донельзя грустный подполковник остались. А мы под музычку тынцы-дрынцы! Бесшабашнее всех Светочка выджигеривает. Юбчонка на ее филейной части красным лоскутом полощется. У Кухаря глазки загорелись, и все на верчения Светкиных красот. А та, сучка, крутанется-обернется и ему улыбочку, крутанется-обернется и улыбочку. Тут Кухарь в круг выскочил. Толстым ужом около подполковничьей сударушки заувивался. Потом они чисто друг для дружки расстарались. Гупатели, будто пол проломать хотели. Смотрю, Ленка за стол присела и что-то Роме втирает. Мне тоже скоро надоело ходулями дрыгать, и я отполз подстограммиться, перекурить. Слышу, лялякало идет.
— Ромочка, ты не злиться должен, а наоборот – гордиться. Света танцует, кокетничает с другими мужчинами, но любит-то она тебя. Тебя, дуралей ревнивый! Ты на тучку серую засел, а как тебе завидуют остальные мужчины – твоя Светочка настоящая секс-бомба!.. И эта секс-бомба любит исключительно одного тебя. Ромочка, не злись.
А он:
— Я сейчас отсюда пешком в город пойду.
Ленка глянула на него, словно он камнем в темечко пришибленный, и говорит:
—Рома, подумай о том, что я тебе сказала. Ты можешь потерять раритетное сокровище. Света… — и она замолчала, став подбирать самое сногсшибательное сравнение, какое только способна найти дамочка, насмотревшаяся бразильских сериалов. И подобрала: — Света это твое истинное счастье, не упусти его.
А Рома глянул на нее мученически, встал и – сквозь веселый дискарик – на улицу. На его демарш, между прочим, никто и ухом не повел. Кроме меня и Ленки. После того, как мы дербалызнули по рюмашке, она попыталась на меня наехать по-борзому.
— Чего стебешься?
— Смешно.
—Ничего смешного. Ты и представить не можешь, какой Рома мужик хороший.
— Конечно, не могу. У меня не женский организм, представлять нечем. Но догадываюсь, что настоящий полковник.
— Напрасно стебешься, Рома не полковник, а подполковник, но тоже настоящий. И не за горами, когда ему дадут полковника… Если бы ты знал, как он Светочку любит. Он из-за нее жену и двоих детей бросил. Вот это страсть! — а глянув на мою презрительную гримасу, добавила: — Он даже на войне был.
— Что занятно, Ленусь, оба настоящие, он – полковник, она – секс-бомба.
– Завидки берут?
– Та не, то я так.
Вскоре умаялись и остальные плясуны, и мы забаловались водовочкой всем составом. Выпили, закусили, сигареты в зубы – и тут Рома опять возвращается. Присел рядышком со Светой. Шепчутся, милуются. И снова у парочки любовное слияние сердец. А Кухарь, как будто не водочкой укусной радостно угощается, а агрессухой с нею подпитывается, дури накапливает. Фары, что у быка бешеного. Но кто за ним особо пасет? Кто его натуру знает, окромя меня и Еремы? А Ереме до Кухаря дела вовсе нет, он с Ленкой жарко тискается и жизнью изумительно доволен. Что Кухарь вот-вот морды начнет дубасить, усек один я. Вызываю покурить на свежем воздухе Алину. Вышли во двор, я ей предлагаю – берем с собой водовки и айда куда-нибудь в другое место вдвоем. Она ни в какую. Ей, видите ли, компания зашибись нравится, а меня она голимо знает, чтобы со мной непонятно где шляться по ночам. Я ей и то, и се, а она на своем – нет, и хоть ты тресни. Ну, говорю, шут с тобой, пойдем меня хотя бы на белый танец пригласишь. Повыпивали, по салатикам – и в пляс. И подполковник заплясал, один я за столом задержался. Сел ко всем спиной и, ювелирненько, из общаковых бутылок в собственный бутылек перецеживаю. Едва успел сообразить чекушку и поставить ее себе под ноги, как здесь Рома – наливает рюмку, единым глотком ее сушит и привычным манером впадает в грустную меланхолию. Оглядываюсь на танцульки – Света с Кухарем, страстно обжавшись, в медлячке блюзуются. Лена опять за стол, и опять лялякает Роме старую песню о Свете. Тот жухняк слушает, а я, глядя в ее щебечущий ротик, нахально улыбаюсь. Но драматический Рома в очередку уходит «навсегда». Хлюпнув дверью – с глаз Кухаря долой, из Светочкиного сердца вон. Он ушел, а Лена цап-царап меня грузить о Роме. «Какая страсть, какая любовь, Рома – офицер, кавалергард, балы, красавицы, лакеи, юнкера, и вальсы Шуберта, и хруст французской булки».
Я слушал, слушал, а потом вежливо попросил ее заткнуться, ибо ее Рома тряпка и лох. Он давно должен был или уйти, или врезать этой лярвине Светке хорошенького офицерского леща. Уж если он такой бравый.
А она мне трагедийным голоском:
— Он отсюда ушел.
— Так я и поверил. Он еще вернется, потом снова отвалит, потом опять вернется. Такие суслики всегда возвращаются, даже когда всем по-тошнотику.
— Ах, нет, нет, он ушел насовсем. Ах, кавалергард!
Мы с ней по рюмашке всадили, и она вся в пляске, вся в страсти и огне, а Ерема вокруг нее козленочком скачет. Не теряя драгоценной минуты, я вынес бутылек в коридор и заныкал за обувную тумбочку. «Пляшите, пляшите — думал я — скоро, очень скоро Кухарь вам свою удаль богатырскую покажет, посмотрю я тогда на ваши радостные лица». И Ерема – еще тот олигофрен! Пляшет – зубоскалисто и беззаботно. Только компашка за стол, а тут Рома вернулся, сел с краешку и печалится. Света вприскачь к нему – сопельки вытирать, с нежностью и придыханиями. Не выдержало этот минуэт ранимое сердце Кухаря, подорвался он и попер всем люлей раздавать. Налево и направо, кто под руку подковырнется. Крики, плач, посуда бьется, мебель трещит, а Кухарь, знай, душеньку отводит, всех подряд люляшит – и подполковника, и Ерему, и бабцам по макияжу. А я – усекши начало давно ожидаемого мною кордебалета – шмыг в коридор, водовку захватил, из консервации с полки банку кабачков – и за калитку. Уж кому что нравится: им люляшины от Кухаря, а твоему другу под ясными зиронькамы водовочку попивать… И пусть мене присниться Пальма де Мальорка, в Каннах или Ницце ласковый прибой...
Крепилин, понимающе подмигнув, спросил:
— Одну водку и кабачки? Как-то уж…
— Почему? Еще кое-что. В коридоре на подоконнике бесхозничали, — и Шушарик продемонстрировал Крепилину вынутые из кармана куртки маленькие, в форме сердечка, женские часики.
Крепилин пощунял воришку:
— Тебе когда-нибудь стыдно бывает?
— Больно надо. Скажешь – стыдно…
— Но как же? Люди тебя под свой кров пустили, встретили по-хорошему, салатами угостили, на сладенькое попочками перед тобой вертели, а ты их обокрал.
— И это называется обокрал? — подбросил лежащие на раскрытой ладони часики Шушарик. — Да подобные дороже пятерки никому не загонишь. Еще и без батарейки. И потом – я должен был их наказать.
— Вот те на! За что?
— За то, что восхитительный вечер из-за всяких тупиц дырявой сковородой накрылся; за то, что Кухарь сабантуй сфоршмачил; за то, что Алина со мной не пошла; за то, что Ерема… олигофрен.
— А я что-то за ними особой-то вины...
— За ротозейство, за него для науки наказывают.
— Награбастанное с Еремой забрал?
— Тебе зачем? Забрал, не забрал – какая разница? — искоса зыркнул на Крепилина Шушарик.
—Чего ты так вдруг? Я ж не следователь, я к слову, — с безмятежной улыбкой наблюдая окрысившееся существо, вразумляюще сказал Крепилин.
— Забрал. Чего добру гинуть? Ночью сразу и забрал.
— А Ерема?
— Обойдется…
— После вчерашнего его не видел?
— И нескоро, надеюсь, увижу.
— Искать будет, не простит. Вместе-то шкурой рисковали.
— Пусть ищет ветра в поле. Олигофрен!
Из бадьи поварежкою, похоже, насолил ему Ерема, если помимо оскорблений у Шушарика для приятеля никаких других слов не находится. Ответ поступил своевременно.
— Ерема, ублюдок, дикую подляну подстроил – Кухаря приволок. Сивый, ты бы видел Алинку. Какие ножки! Жо-оопа! Ох и жопа! А какие сиськи! Оууу!!! – подвыл своим живописаниям Шушарик. – Глазенки озорные, шалавые, губки алым бантиком! Все в той Алинке кайфово!.. Ээээ, жалкуй, не жалкуй, что теперь душу терзать…
— Хм, впрямь, бесподобная красавица?
— Отпад! У меня таких никогда не было, а благодаря мудачине Ереме никогда и не будет. И сама, сама… — лицо Шушарика выражало тяжко переносимую муку. Затем он закинул руку на тыльную часть головы, обхватил растопыренными пальцами затылок, и, надавливающе проведя ладонью по голове до лба, резкой отмашкой сорвал руку вниз. — А ты говоришь – Ерема. Кило гвоздей ему в дышло! Олигофрен… Оли-го-френ.
Шушарику привязчиво понравилось услышанное от Алины великолепное слово. Дебил – банально и зажеванно, а олигофрен – позвучнее и как бы понаучнее, оттого что реже употребляется. Правда, олигофреном она нарекла самого Шушарика, когда, облапив ее в полуосвещенной веранде, он полез к ней целоваться. В комплекте в популярных выражениях доходчиво растолмачив ему значение этого психиатрического термина.
—И чем же тебе удалось увлечь твою прекрасную незнакомку? Эту Алину?
Шушарик чутко распознал недоговоренное Крепилиным.
— Они, дурехи, и недотумкали, что мы с Еремой – бомжи. Мы им чакры продули, дескать, мы – расслабляющиеся от бизнесов коммерческих деляги. Бизнес притомил напрягами, соблаговолилось простоты в стиле «а ля рюс», хотя бы на денек.
— И они уши развесили?
— А я им красочно, в цветастых деталях поведал о нелегкой доле акул украинского предпринимательства. Я умею.
— Да знаю. Куда до тебя Андерсену.
—Гы-гы-гы!.. С его «Снежной королевой», туды ее растуды.
— У тебя та самая бутылка, что от дачников унес?
— На приколе?.. Это уже четвертая после нее. В банке из-под кофе хранилось не двадцать, а тридцать гривен. Тремя бумажечками! Три! Красненькие, со шведскоподанным! И знать о том Ереме, который олигофрен, необязательно. Банку-то я нашел… И пополнив у местной самогонщицы горючего, я забрал дневную добычу и перенес ее в более надежное место. А потом налегке отправился на озеро, взгорячившуюся подглядками на бабские прелести кровь остужать. Пил водовочку, купался до рассвета. Где-то в шестом часу утра лег спать, и вот только проснулся!.. Надо же, столько проспать!
— Впал в анабиоз, — диагностировал Крепилин.
— Чего, чего? Чего-то не расслышал....
— Типа организм от жизнедеятельности на время отключился. Это ты от страшного расстройства.
— Ну да. Из-за Алинки.
— Женились бы вы, батенька, меньше бы по посторонним женщинам тосковали. Своя бы всегда под боком имелась, — Иван Николаевич говорил, не думая. Как он и маркетингнул Шушарику – к слову. На идущего подле маленького человечка он даже не смотрел – его в гораздо большей степени интересовали расцветки, которыми окультуривались заборы и крыши домов, чем ответ Шушарика. Одна из крыш была окрашена в цвета национального флага, в жовто-блакытный. Правая половина от конька – жовта, левая – блакытна. Весьма импрессионично. Любопытно, что за оригинал под нею проживает? Неужто какой-нибудь несостоявшийся в искусстве Ренуар или Дега, закопавший непризнанный невежественной толпой талант в заболотье?
Крепилин и Шушарик шли улицами частного сектора города. Озелененными фруктовыми деревьями и кустарниками. На горизонте наметились серые абрисы высотных домов. Покамест лишь спичечными коробками. Обернувшись назад, еще можно было рассмотреть синее блюдце озера. Но они втягивались в самое чрево города, у обоих есть там неотложные мероприятия.
Шушарик долго молчал, наблюдая украдкой из-под нависших на глаза нечесаных лохм за беспечным выражением лица Крепилина. Как притаившийся хорек. Долго, молча наблюдал. Спокойно и проницательно. Хорек – мелкий хищник, поэтому хитрый. Всегда умеет выбрать момент для броска. Шушарик цвиркнул зубом и сказал:
— На ком? Катька Рыжик и та отказалась за меня.
— А ты сватался? — с увеличившимся интересом к беседе спросил Крепилин.
— Ага. Так послала. По безобидному адресу, конечно.
— Чего это она, шалапутная?.. Неплохого парня.
—Я неплохой?! — взвился, будто ослышавшийся, Шушарик. С немотивированной агрессией и взвинченностью. Кувыркнувшись в пыли, хорек ощерился клыками.
— А что? Для нее выгодная партия. Парень ушлый, копейку всегда вымутишь, без денег бы не куковали… Ты бы за ней поухаживал.
— Ухаживал. А что ей? Побухала, погуляла, и снова как кошка, что сама по себе. Сегодня ей один симпатичен, завтра другой, послезавтра третий. А я тоже, между прочим, бабам нравлюсь… Многим. Фаинка, скажу тебе по секрету, любовными цидульками со стихами собственного ума и фантазии меня чуть ли не ежедневно забрасывает.
— Какая Фаинка?
— Ну эта, — призадумался Шушарик, как бы получше просветить Сивого. —Ну, эта, что у Трубы на пляже джинсы на пропой скоммуниздила.
— Знаю такую. А ты как к ней?
—Ровно. Вижу – не мое. Бывает же, — посожалел Шушарик. — А Катька рылом воротит.
— Дык завлеки ее чем-нибудь, ты же умеешь, особо не напрягаясь, по ушам ездить.
—Ее только водовкой можно завлечь. И то, побухает, побухает, и к другому удерет. Кошка.
—А к кому она сейчас удрала? — спросил Крепилин и уткнулся лицом в букет. Почти спрятался. От кого только? Не от себя ли?
Откуда-то потянуло дымом. Наверное, где-то жгли костры. Выходной день – люди отдыхают.
—Сейчас должно быть с Сявой. У Сявы Кривого сегодня день рождения, так они со вчерашнего утра к разогреву приступили. Сява, Лапоть, Туканчик, Катька и Нинка Портвешок. Они в доме, где раньше Баркашик прописку держал.
— Цветы какие-то… Ни черта запаха, — досадливо произнес Крепилин, не отнимая от лица букета.
— Розы для красоты. А для запаха сорви сирень. Цветок невзрачный, а вдохне-еешь, – Шушарик блаженно прикрыл глаза, – нюх обрушивает напрочь, аж топит в аромате. Зато розы стократ красивше. Кабы мне сейчас деньжат побольше, Катьке цветы бы купил. Обязательно розы. Ей бы понравилось.
— Пожалуй, — машинально сказал Крепилин, опуская руку с букетом.
— Понра-а-авились. Перед красотой и муха в паутине.
—Не подкопаешься, — проговорил Крепилин, отвлекаясь от разговора с Шушариком. Он увидел деревянный забор, украшенный фигурками двух оленей. Они прыгали навстречу друг другу. Из противоположных углов.
Шушарик тоже замолчал, определив по отсутствующему взгляду Крепилина, что он и его заботы тому малоинтересны и ничуть его не трогают. «Ишь ты – вырядился! Белый пиджачок, брючата, цветочки. Подумаешь! Как будто мы тебя не знаем».
— Катька единственно тебя любит, — выпалил Шушарик, наклоняясь к земле. Сорвав травинку, выпрямился, не глядя на Ивана Николаевича. Олени, выгнувшие грудь в свободном прыжке.
— Это она сказала?
— Ага. В бронепоезде, что когда-нибудь ты все равно к ней вернешься, — заявил Шушарик, ковыряясь концом травинки между зубов. Он любовался белыми деревянными оленями. – Так и сказала, курицы безмозглые опротивят, и тебе к ней.
— И когда она такое трекала?
— В тот день, когда мы с ней... Месяц тому. Ой, извини, я на тормозах, что наношу тебе глубокую сердечную рану, Катька ж твоя Помпадур, — сказал Шушарик, а потом схватился рукой за лоб, словно испугавшись нечаянно вырвавшегося. Хотя он и в самом деле запоздавше перетрухнул, и теперь вназерку следил за реакцией спутника на свои слова. Сивый – мужик в возрасте, но сильный и злой. Шушарику рассказывали, как тот однажды отлюляшил Туканчика и Сяву Кривого. Двоих сразу. Костоломно. Обоим люлей навешал. Чего ему стоит маленького, чахлого Шушарика покалечить?
— Почему она Помпадур?
—У французского короля Людовика (какого порядкового номера не припоминаю) состояла в фаворитках маркиза де Помпадур. Катька – маркиза Помпадур, а ты – маркиз Карабас, — говорил Шушарик. Говорил и боялся, но будто его черт рогатый за язык тянул. — От тебя бы она пятки салом не смазывала.
— И от меня бы смазывала. Сам же только что жаловался, что не Катька, а кошка.
— Пожелал бы, как привязанная возле тебя сидела, лишь бы любил. Она со мной делилась.
—Мало ли чем дурында поделится? Сочиняла она, цену себе набивала.
Ивану Николаевичу стал неприятен разговор о Катьке. Его передернуло. Морозисто. Еще он подумал о том, что будет, если о Катьке Рыжике проведает Людмила. О том, с какой страхолюдиной он увлекался пододеяльной борьбой. Ему даже не любопытно, насколько после того он упадет в ее глазах. Знающие люди утверждают, для женщины очень важно – с кем до нее был ее мужчина. И после – конечно, но важнее – до. И в каком значительном количестве у него случались на лежаках страхолюдные бабы при его страхолюдных жизненных обстоятельствах. Не хотелось, чтобы Людмила о них прознала. Ох, не хотелось бы.
— Вестимо, ты теперь весь в белом. Какая там Катька? Куда ей, рыжей? — сказал Шушарик, вынимая из кармана куртки чекушку. Выбросил пробку в траву, в сторону от тропинки.
— Будешь?
—Нет. Я же тебе говорил, самогон не пью, — раздраженно сказал Крепилин. «По морде что ли дать шибздику». Правая рука, сжавшаяся в кулак, налилась чугунной тяжестью.
— Ну-у, а мы в полет. От винта! — ответствовал Шушарик, и вставил край горлышка бутылки себе в рот. Ковтал, удовольственно побулькивая.
Глядя сейчас на Шушарика, пьющего «из горла» самогонку, Иван Николаевич вспомнил свои недавние мысли, посетившие его на берегу озера. «Кипучая. Могучая. Никем непобедимая»… Оте-еее-чество. Патриотизм. Да-аа… Ради кого клали собственные силы, здоровье, жизни без остатка наши предки, возводя и защищая великую державу? Ради Шушарика, ради Кухаря или Рязанца? Ради того, дабы они привольно лакали водку, повсюду гадили, баклушничали и воровали? Стоили ли неисчислимые жертвы нашего народа такой незавидной итоговой участи?» — Иван Николаевич неприязненно глянул на Шушарика, с плиссировавшейся в гармошку рожей занюхивавшего таранкой прущий из него наружу сивушный привкус. Глянул – жгуче, выразительно, испепеляюще – а опамятовавшись, одумался. «Да и ради них. Ради – Шушарика, Кухаря, Рязанца, потому что опричь них есть еще на свете Ирочка, есть Люда, есть Борис Борисович, есть отец Геннадий, есть Вика, есть Гоша, есть миллионы хороших и порядочных людей... Мы все один народ – и хорошие, и не очень, мы все русские. Это для нас добывали, проливаемыми потом и кровью, счастливое и уверенное будущее наши мужественные предки».
Иван Николаевич, уже совсем искренне сочувствуя Шушарику, вымолвил:
— Ищи в жизни свой стержень, без него пропадешь.
— Какой еще стержень?
— Жизненный.
— Под члена-корреспондента закосил? Вундеркиндишь? — обидчиво уточнил у «господина в белом» вытирающий влажные от самогонки губы Шушарик.
— Отнюдь, — миролюбиво ответил Крепилин. — В самом себе его ищи.
— Сивый, что ты мне чушь городишь? Какой стержень?
—Сходи в церковь, помолись и прислушайся к своему сердцу. Оно тебе верно подскажет.
— Ага, я понял, ты решил меня грузануть. Однако мимо кассы твоя заморочь, сам кому хочешь арапа заправлю.
— Дурак ты, Шушарик, — сердечно посетовал Крепилин.
—Вот-вот, дураков обычно и грузят разной мурой. Только меня, пожалуйста, за дурака не держи.
— К тебе с добром, а ты от него отсобачиваешься.
— Знакомая песня. Наслушался я их как-то у иеговистов. Но в сектанты меня не затянешь.
— А я бы никогда и не посоветовал в сектанты, мы – русские люди, и за духовной помощью нам следует обращаться в православный храм…
— Сивый, смотри, пожар! — перебил воодушевленную речь Ивана Николаевича замерший посреди дороги Шушарик.
—Где? — растерянно оглядевшись по сторонам, спросил Крепилин.
— Да вон же! — воскликнул Шушарик, разворачивая за плечи собеседника круто влево. — Вон зарево!
—Точно! Где-то пожар! — не менее эмоционально откликнулся рассмотревший малиновые отблески огня на крышах дальних домов Крепилин.
Они поднялись тремя улицами выше. Здесь явственнее запахло гарью, раздавался приблизившийся шум трещащего в воздухе пламени. Наперерез им из проулка выбежал мужчина лет сорока – в изодранной майке, с пропалиной на спортивных штанах, лицо в саже.
— Что там у вас произошло? — спросил у него Крепилин.
Мужчина, чуть замедлив шаг, прокричал на бегу:
— Федька Изотов газ в квартире взорвал. У нас на улице телефонов нет, мчусь на соседнюю, позвонить в МЧС, — и побежал дальше, слегка прихрамывая на правую ногу и подгоняя себя вскриками: — Ух ты, блин! Ух ты, блин! Ух…
—Пойдем, позырим, — предложил Ивану Николаевичу возбудившийся предвкушением бесплатного зрелища Шушарик.
Иван Николаевич с сомнением кинул взгляд на циферблат часов. Он успевал на день рождения к дочери только в том случае, если он пойдет туда сразу, ничем не отвлекаясь по пути. К тому же, его присутствие на пожаре будет бестолковым и бесполезным. Со многих дворов выскакивали люди и спешили к горящему дому. Пожарные наверняка должны скоро появиться… Разве что на каких-то несколько минут?.. Размышляя таким образом, Крепилин, сам того не заметил, как припустил к месту бедствия едва ли не бегом, увлекая за собой Шушарика.
Двухэтажное здание – выстроенное из толстенных бревен корабельного леса, а в последующие годы обложенное красным облицовочным кирпичом, еще то, из разряда старорежимных многосемейных бараков – охватилось ревущим пламенем. Горели крыша и второй этаж, первый только стал заниматься огнем. От крыши с треском отлетали горящие головешки, разбрасывая во все стороны искры. Из окон второго этажа вырывались ярко-красные языки всполохов. Густо валил дым. В воздухе кружились лохмотья сажи. Огонь, вырвавшись на волю, зажил своей собственной жизнью, он сегодня – всемогущий, сумевший превратить внутренние помещения здания в гигантскую мартеновскую печь, а теперь он вознамерился распространиться основательнее, расползаясь тоненькими змейками между швов, связывающих бревна тыльной стены дома. Покамест тоненькими. Хлопками взрывались стекла на первом этаже. Одно окно, второе, третье… Второй этаж уже давно лишен их совершенно. Из гудящего жерла чердака, через квадратную дверцу, громоверзно выдохнуло стоглавое чудовище, плюнувшее при этом торжествующем выдохе мириадами огненных искр. Маленькие частички пожара, трассируя непредсказуемыми траекториями, разлетались в большом радиусе и, опускаясь на крыши соседних домов, угрожали уничтожить жилые постройки нескольких густонаселенных улиц кряду. В воздухе висел запах раскаленного кирпича и горящего дерева – такой уютный тихим зимним вечером в печи и такой страшный при внезапном вспыхе неповиновения.
Толпа народа собралась изрядная. Около сотни человек, не меньше. И подбегали новые люди. Но бушующий вовсю огонь никто не бросался тушить – стояли праздными зеваками, зачарованные трагедийной мощью происходящего. В разговорах слышались не только слова сочувствия погоревшим жильцам, но и восхищенные матерки. Погорельцы оттягивали вещи, какие удалось спасти, подальше от охваченного пожаром здания. Раздавался женский и детский плач. Вклинившись в толпу, Иван Николаевич остановился возле размазывающей по лицу сажу старухи. Тронув её за плечо, поинтересовался:
— Никто не погиб? Все живы?
Старуха, не отрывая помутившихся глаз от исчезающего в огне жилья, ответила уже безучастным ко всему происходящему на свете голосом:
— Живы-то все… Жить, однакось, мил человек, негде.
— И то слава Богу! — вздохнул Иван Николаевич
— Чаво? Чаво? — недослышала пожилая женщина.
— Хорошо, что все живы, — уточнил Иван Николаевич. — А дом можно и новый отстроить.
— До того время я не дотяну. Мой-то дом вось вин – гарыть, — печально прошамкала старуха и потерла сухонькой морщинистой рукой глаза.
В толпе заметался плешивый мужик с обезумевшим взглядом. Изо всей одежды на нем черные сатиновые трусы по колено и домашние тапочки. Дурным пьяным голосом он вдруг как заорет:
— Ашотка остался! Армянчик малой, елы-палы, в квартире закрытой сидит. Софинэ просила присмотреть… Я ща его вытяну…
Мужик разгонисто подбежал к дому. Едва он к нему приблизился, как его обожгла упавшая с крыши горящая щепка. Он истошно взвыл и отскочил назад, держась за обожженную ключицу. У него скоропалительно пропало всякое желание к любой самоотверженности – и уж куда-то там лезть… Только без него…
Иван Николаевич, в сосредоточенном молчании, отдал букет цветов Шушарику, вынул из кармана пиджака духи и хотел передать их ему же, но, чуть подзадержав флакон с дорогим парфюмом в руке, все-таки вручил духи старухе.
— На мать. На сохранение. Дочке покупал.
Распознав цель его приготовлений, она заохала:
— Ты чаво это, мил человек, надумал?.. Неужто в ту жаровню идтить? За мальчонком?.. Дак, поздно ужо, в тойном аду давно сгорел он, сердешный, — и старуха перекрестилась.
— Авось не сгорел, — бодрясь, ответил ей Иван Николаевич.
— Сивый, не дури, — попытался остановить попутчика Шушарик, и, взяв его за локоть, высказал: — Тебя ждет дочь, и цветы вот ей, — и он стал всучивать Ивану Николаевичу букет обратно.
— Не дрейфь, Шушарик, где наша не пропадала, — заверил его, одевающий на себя пиджак, Иван Николаевич. — Лучше пожелай удачи. Она сегодня мне пригодится.
— Не ходи, касатик, оттудова живым табе ужо не выбитьси, — отговаривала Крепилина старуха. — Полымя до небесов.
— Мать, чем заранее меня хоронить – скажи мне, в какой квартире ваш Ашот проживает?
— В пятой. На втором этаже. Однакось, не надо… Сынок, поздно таперяча…
Крепилин, увидев женщину, бегущую к горящему строению с ведром воды, крикнул:
— Молодица, а ну-ка, окати меня водицей. Я в дом пойду.
Женщина, не обременяя свою совесть долгими уговорами, опрокинула на Ивана Николаевича, натянувшего на голову пиджак, ведро холодной воды.
— Воды давайте!
На него вылили еще несколько ведер. Одежда на Крепилине вымокла до нитки.
— Сивый, тебе что, больше всех надо?! — проорал ему в лицо подскочивший к нему Шушарик.
— Надо. Мне надо, — глядя на Шушарика сверху вниз, невозмутимо ответил Крепилин. И наказал: — С цветами поосторожнее. Не маши ими, как веником.
И, хлюпая сандалиями, пошел к дому.
Горящее здание, огненным жаром отталкивало от себя Ивана Николаевича. Он попятился на десяток шагов. Его прошибло обильным потом. Он оглянулся на стоящих поодаль людей. Те в ожидании развития событий молчали. Иван Николаевич, прикрыв лицо полой мокрого пиджака от летевших ему навстречу снопов искры, вбежал в пылающий дом. Перепрыгивая через приступок, он еще успел различить понесшиеся ему вослед возгласы. Одобрительный мужской: «Во, смелый мужик»! И испуганный старухи, которой он оставил на сохранение духи: «Чаво вылупились, злыдни?!.. Сгорит жа людына живом». Затем всякие отзвуки человеческой речи – теряя свое смысловое значение – поглотились шумом рвущего воздух пламени. Над Крепилиным, вокруг него – трещало, шипело, гудело сокрушающей увертюрой пожарище. Горели стены, потолок, пол.
Лестницу на второй этаж заволокло густым черным шлейфом. Не теряя времени понапрасну, Иван Николаевич бросился к ней, утонув в дыму. «Господи сил, с нами буди: иного бо разве Тебе помощника в скорбех не имамы. Господи сил, помилуй нас». Ноги на ступеньки ставил наугад. Едкий дым драл гортань. Иван Николаевич, чтобы не задохнуться, спрятал лицо под мокрый пиджак и, процеживая дыхание сдавливаниями, задержками, продолжал пробираться вперед. «Суди, Господи, обидящия нас, побори борющия нас. Приими оружие и щит и востани в помощь нашу». Он поднимался наверх с зажмуренными глазами, все одно, какой толк держать их открытыми – рассмотреть что-либо вокруг не было возможности, а по щекам градом катились слезы. «Всесвятая Богородице, во время живота моего не остави мене, человеческому представительству не ввери мя, но Сама заступи и помилуй мя». Вбежав на второй этаж, он свернул в правое крыло здания. Выдохнул. Осторожно, через влажную ткань, вдохнул. И все же данная предосторожность оказалась малоэффективной. В легкие вполз такой горячий воздух, словно он заглотил сгусток огня. Иван Николаевич всерьез испугался, что он выжег себе все внутренности. Трахея, бронхи, легкие – вообразились ему обугленными дочерна головешками. Но он и не собирался сдаваться. Путь назад был не настолько короче, как позорнее. «Все упование мое на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под кровом Твоим». Огромные языки пламени создавали жуткие композиции смерти и ужаса. Но, скачущий сумасшедшими антраша, огонь позволил обнаружить требующуюся Ивану Николаевичу дверь. На ее остатках высверкнулась овальная табличка с номером «пять». Переступив через тлеющую перегородку, он попал в квартиру. «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его». Жигануло правую ногу. Руками сбил огонь с воспламенившихся брюк. Правая холошина укоротилась до середины икры. Не так важно, сейчас не до соблюдений эталонов элегантности, главное найти мальчишку и вывести его на улицу.
— Ашо-оот!.. Ашоти-ик!!.. Где ты?!.. Отзовись!..
В исследуемой квартире сгорело все, что могло сгореть. То есть, не присутствовало ничего, кроме пожираемого огнем хлама – и толстым слоем зола. Повсюду метались искры. Одна из них вонзилась в щеку Ивану Николаевичу.
— Ашшшо-от! — сдерживая громкий стон, позвал он. Вытерпел, хотя хотелось, расслабив волю, заорать в полный голос, нет, даже не заорать, а завизжать от боли.
— Ашотик! — еще раз позвал он, и вдруг, завернув за угол, Крепилин увидел чудом уцелевшую дверь. У нее обгорели лишь нижние ее углы.
В ту же секунду оттуда раздался крик. Кричал ребенок.
— Дядя, я здесь. Скорее, а то я больше не могу!
—Живой?! Молодчага, Ашот! — обрадовался Иван Николаевич, через какое-то мгновенье оказавшись перед закрытой комнатой.
— Помогите мне!
— Отойди от двери. Я ее сейчас вышибу, — предупредил Крепилин, наметив место для нанесения удара, располагающееся поближе к замку. И уже занес было ногу, как услышал:
— Зачем вышибать, я вас впущу.
Щелкнул замок, и дверь отворилась. Иван Николаевич вошел. Он попал в ванную комнату. Окинул ее оценивающим взглядом. Потолок… Стены… Пол… Упираясь грудью в керамическую раковину, перед ним стоял худенький мальчик маленького росточка. Чумазый, прокопченный дымом, тяжело, со всхлипами, дышавший. Малыш держался за ручки пятилитровой алюминиевой кастрюли, доверху наполненной водой. Допотопная чугунная ванна, видом напоминающая толстостенное и высокобортное корыто – тоже почти полная воды. В ней, хлопьями, плавала сажа. Зеркало над ванной треснуло и, преимущественной частью, высыпалось.
—Как ты тут? — спросил Иван Николаевич, силясь улыбаться как можно более суперменистее, вселяя тем веру в удачный исход предстоящего не только в ребенка, но и вселяя эту веру в себя самого.
— Плохо. Совсем плохо. Дядя, забери меня отсюда. Мне страшно, — произнес Ашот, протягивая к нему ручонки. Его личико подрагивало в преддверии нарождающегося плача.
— Тебе и вдруг – страшно?! Ни в жисть не поверю. Такие герои, как ты, ничего не боятся, — наклоняясь к мальчику, сказал Крепилин.
— А я немножко боялся, — обхватив его за шею двумя ручонками и плотно прижимаясь к нему, оправдывался малыш. Он предпринимал поистине героические усилия, чтобы не разреветься. Героям не положено плакать!.. Однако, три или четыре соленые капли с губы он слизнул.
— Который тебе годочек?
— Восьмой… В октябре восемь исполнится.
— Так ты уже совсем большой. Кем хочешь стать? Пора о будущей профессии подумывать.
— Раньше летчиком, теперь хочу пожарным.
— Пожары тушить будешь? — спросил Иван Николаевич тем же серьезно-шутливым тоном, а сам плотнее прижал к своей груди щупленькое тельце. Сердечко мальчишки билось часто-часто, как у пойманного воробышка. Иван Николаевич прекрасно понимал, что довелось пережить семилетнему ребенку посреди бушующего огня.
— Людей от пожаров буду спасать. Пожарные все сильные и смелые. И я таким вырасту. Я и так каждое утро по двадцать раз от пола отжимаюсь… Дядя, а ты не пожарный?
— Я даже не знаю… В какой-то мере, наверное, да, — ответил Иван Николаевич. А все его мысли между тем были заняты обдумыванием вариантов эвакуации из горящего здания.
— А я огонь постоянно тушил. И водой дышал… И почти не боялся. Я знал, что скоро сюда приедут пожарные.
— Как это, водой дышал?
— Через мокрую тряпку.
— Тебя кто-то научил?
— Не-еа, я сам.
«Смотри-ка – шпингалет, а сообразил», — подивился Ашотовой смышлености Иван Николаевич. И он вдруг сразу полюбил, всем сердцем, этого впервые увиденного им минуту тому назад чужого ребенка. Он сделался ему роднее родного.
«Нет, они не сгорят, они непременно вызволятся».
— Ашот, слушай меня внимательно. Мы сейчас будем идти сквозь огонь. Но ты не бойся – мы через него пройдем. Будет много дыма, а ты дыши потихонечку, не глубоко, на улице вволю надышишься. Спрячешься под пиджаком… И самое наиважнейшее, мой мальчик, не бояться. Тогда мы пройдем.
—Не буду бояться! — пообещал Ашот, и доверчиво прижался к груди Ивана Николаевича.
— Я и не сомневался в тебе, ты очень храбрый и отважный человечек.
Крепилин аккуратно отсоединил от себя ручонки мальчишки и поставил его ногами в ванну – в воду, прямо в кроссовках. Вылил на него воду из кастрюли. Ашот ничуть не возмутился, он знал, что так необходимо. Он был выдержан, как всамделишный пожарный. Крепилин черпал воду и лил на мальчишку кастрюлю за кастрюлей. Потом, вытащив мальца из чугунного «корыта» и опустив его на пол, принялся лить воду на собственную одежду и голову. Погружая, поочередно, свои ступни в ванну, пропитал влагой сандалии. Снял с себя пиджак, хорошенько вымочил и его.
— Помогай нам Бог! — сказал Крепилин и, взяв Ашота на руки, запахнул маленького героя широким бортом пиджака.
Они вышли из относительно безопасного убежища. В ванной было жарковато, но снаружи – всеохватное адово пекло. Правда, дерево почти все выгорело, по стенам ползали ленивые змейки огня. А от раскаленных кирпичей так и пышело обжигающим жаром. У Ивана Николаевича затрещали волосы на голове. Зачесалась и зазудела кожа. Он выбрал тот же маршрут, каким добирался сюда. «Быстрее, быстрее», — пульсировало в его висках. Они выскочили в общий коридор. Но, едва Крепилин успел пробежать по нему несколько метров, как над его головой прозвучал дребезжащий скрежет, по нарастающей стремительности преобразовывающийся в оглушающий грохот. Иван Николаевич глянул вверх и, резко развернувшись, отбежал назад. Еще раз опалил себе ногу, ту, что голышом. И не ойкнул. Не имел на то права.
Обвалившийся кусок крыши поднял к небу громадную тучу пепла, дыма и искр. Когда туча частично рассеялась, Иван Николаевич обнаружил, что тяжелая кровля проломила пол. На первый этаж упал целый пролет. От всего пола сохранилась одна-единственная балка. Одна – но, неизвестно по какой причине, она вообще мало пострадала от огня и к тому же была достаточно широкой. «Божья милость», — прозревающе определил Иван Николаевич и перекрестился.
Мальчик захныкал. Ему опять стало страшно.
— Дядя, мы не умрем?
— Ага, так мы сразу и сдались. Мы… Ашотик, мы еще повоюем. Сейчас пойдем по балке, другой дороги у нас нет. Сиди смирно, старайся лишним разом не шевелиться… Нам нужно ее пройти! — и Крепилин ступил на пузырящееся смолой дерево. Огненный жар проник сквозь подошву сандалий и злобно укусил его за пятку, но он шагнул на балку второй ногой.
—Потерпи… Потерпи, — словно заклинание повторял спасаемый. Говорил, как будто единственно лишь ребенку на руках. — Мы обязательно пройдем. Что такое – огонь, боль, смерть?.. Ничто. А мы с тобой, Ашот, – люди… А люди, брат, намного сильнее… умнее… и огня … и боли-и… и даже... сильнее смерти… когда они человеки, — делая шаг за шагом, убежденно говорил запекшимися губами Иван Николаевич Крепилин.
Несмотря на то, что истязающе ныли обожженные ноги и от нестерпимой боли перед глазами плыли кровавые круги, мутился рассудок и закипали мозги, от смаги в гортани разрывались легкие, он был наверняка уверен, они пройдут эту балку до конца, пришлось бы – и десять таких балок. Поелику человек никак не может звучать по-иному, кроме как гордо. Если человек настоящий.