Огромная свалка па окраине села Никольского. Везут на нее... чего только не везут на нее. И дымит она день и ночь, год за годом. Дымит главным образом за счет отходов мебельных фабрик. Эти отходы жители Никольского пускают на дрова, они по договоренности с водителями самосвалов приворачивают машины к своим заборам. Отходы сортируют. Мелочь в печку, а из того, что покрупнее, возводят курятники и сарайчики. А так как отходы разнокалиберные, то архитектура сарайчиков получается затейливой.
Строит сарайчики Иван, по прозвищу Копченый. У кого он работает, у того и живет. Собственно, не живет, а только ночует. А так все время на улице, от того и почернел. Прозвище у него достаточно обидное, но Иван не обижается.
— Это что, — говорит он, — меня разве так обзывали.
— А как?
— А так. Говорили: «Машек да Иванов как грибов поганых».
Он приходит ко мне с утра. Вид у него... да какой там вид, никакого вида, при смерти человек. Я знаю, он пришел спастись «Тройным» одеколоном. Как он его пьет, я не буду описывать. Он его бережет, тратит по два-три наперстка. Выпьет, согнется и ждет. Вот дождался, ожил. Разогнулся. Теперь покурить и спать. Спит он одетым па моей солдатской койке. Мечется, бормочет. Просыпается быстро, лежит лицом к стене, водит черным пальцем по узорам желтых обоев и рассказывает.
— За двести подрядился. Мне одному неделю бы гудеть. Но они же знают, что я один не могу. За день аванс прокочегарили.
Щупает карман. Там чего-то есть. Садится на кровати, курит.
— Пойду похмелюсь, да к Тамарке. Обещал.
— Ты уж сегодня никуда не ходи, отлежись. Чаю выпей.
— Чай! С него же тошнит с похмелья. Нет, надо идти. Летом самый заработок.
Назавтра с утра пораньше он опять реанимируется «Тройным» одеколоном.
— Остальное прогудел. С хозяевами. Да еще оставалось в бутылке, бабка на лекарство внучке забрала.
У них внучку клопы изгрызли, а думали аллергия. А это клопы. Они кусаются, она в коляске чешется, исчесалась в кровь. Вот как нынешние родители спят.
— Да неужели клопы есть?
— О! с клеща!.. Да-а, посидели. Слушай, ты как-нибудь достань магнитофон, я тебе редких песен спою. Вчера много вспомнил, весь вечер пел.
— Спой без магнитофона.
Иван долго готовится, но у него не выходит.
— Я тебе вначале стих скажу. Только весь не помню: Вот: «Как труп, давно уже смердит душа, пропавшая в вине. И смерть в глаза мои глядит, и руки тянутся ко мне». В смысле ее руки тянутся ко мне.
— Ты сам к ней тянешься.
— Еще бы не тянуться, — отвечает Иван. — Зачем жить-то мне? Меня уже ничто не вылечит: и добровольно лечился, и принудительно. Только того и добился, что человеком перестали считать.
Он сидит на койке и бормочет:
— «Милая родная мама... милая родная мама, о! Милая родная мама, зачем ты так рано ушла? Ты с жизнью простилася рано, отца подлеца не нашла...» Тут пропуск. — «А там, в роскошном замке, с женою живет прокурор. Судил он воров беспощадно, не зная, что сын его — вор. В суде, на скамье подсудимых, молоденький мальчик сидел и голубыми глазами на прокурора глядел. Вот кончилась речь прокурора, преступнику слово дано. «Судите, граждане судьи, лицо перед вами мое»... — Иван долго думает: — В общем, его присудили к расстрелу. А в конце: «И над двойною могилой лил слезы судья-прокурор».
— Почему над двойною?
— У него же не родная жена, первая жена была возлюбленной, он ее бросил, сын стал воровать, а отец стал прокурором. И отец дал ему расстрел. А когда узнал, что это был сын, то и получается, что над двойною могилой лил слезы отец прокурор. Жена-то до суда не дожила. Я этих песен знаю полную коробочку.
Он ложится лицом к стене и долго молчит. Я думаю, что заснул, нет. Говорит неожиданно:
— Вчера знаешь как плакал. Отчего-то слезы лились, и все. Подумал про матерь, слезы полились. Минут пятнадцать, наверное. Проснулся — вся телогрейка мокрая. Мать вспомнил. И спокойно потом уснул. Это я по ней тосковал. А вот эту песню знаешь? «Вмиг просверлили четыре отверстия против стального замка. Дверцы открылися с грохотом, добыча была велика. Денег досталось немало, по двадцать пять тысяч рублей. Я дал тебе слово — столицу покинуть в несколько дней. — Дальше Иван вспоминает с трудом: — Ровно в семь тридцать покинул столицу, и даже в окно не взглянул. Поезд помчался на бешеной скорости, а вечером Харьков мелькнул огоньками и скрылся в ночной полутьме... — тут забыл, тут... — одет был прилично — костюм из бостона и серое английское пальто... дальше, дальше: нужно опять воровать, нужно опять опускаться в хмурый и злой Ленинград».
— Ладно, спи, — говорю я. — Я буду тихо сидеть.
— Да я под гром пушек могу спать. Я на крыше товарного вагона пять суток жил и ехал. Тоже ведь, как думаешь, и спать приходилось. А вот эту знаешь: «В одном прекрасном месте, на берегу реки стоял красивый домик...
— ...в нем жили рыбаки». Знаю.
- Да-а. Вчера и ее спели, «Раскинула все карты, боится говорить. — «Тебя жена не любит: семерка треф лежит. А туз пике — могила», — цыганка говорит... да-а, цыганке заплатил, а сам тропой печальной до дому поспешил...
Вскоре он засыпает, но тут же начинает стонать и метаться во сне. Начинает плакать. Слышать и видеть это невыносимо. Я выхожу из дома и сажусь на лавочке у калитки.
— Размышляете? — приветствует меня подходящий с бетонной дороги мужчина в летней шляпе.
Мы здороваемся. Это тоже Иван. Иван Иванович. Он часто приходит ко мне и старается заинтересовать историей села Никольского. То есть заинтересовывать меня не надо, история интересна. Но Иван Иванович считает, что у меня есть или непременно должны быть такие знакомства среди ученых, чтобы организовать раскопки на окраине села. Как раз недалеко от дымящейся свалки. Там, по его словам, французские могилы.
Никольское — это бывшее село Разореново. Так названо после Наполеонова нашествия. А как называлось до этого — Иван Иванович скоро установит. Так вот, место историческое. Французы тут все сожгли, разорили. Но жители решили: не поддадимся. Французы были изгнаны на Николу, назвали село Никольским, изгоняли Василиса и Герасим, партизаны, описанные в романе «Война и мир». Заложили крестьяне села церковь и освятили ее в честь Рождества Богородицы. А французов, брошенных французами, предали без почестей земле. Место захоронения ученые, которых я обязан найти, должны определить и подтвердить народное предание. Иван Иванович восклицает:
— Живем меж Стромынским шоссе и Владимиркой!
Нынешнее Щелковское шоссе было Стромынским, а Горьковское называлось Владимиркой.
— Картина Левитана, — сообщает Иван Иванович. — Каторжный путь! Историческая трасса!
Из дому выходит Иван. Идет боком. Он считает себя недостойным сидеть рядом с Иваном Ивановичем. Так же считает и Иван Иванович и очень меня осуждает, что я вожу дружбу с Копченым. Все-таки я зову Ивана посидеть. Иван Иванович насмешливо допытывается, когда же Иван мылся последний раз, Иван отмалчивается.
— На работу? — спрашиваю я его.
— Пива поищу, — отвечает он. — Вчера, нет, позавчера, в Балашихе у пивной один мужик за двадцать копеек в кружки брызгал... этим, этим. — Он не может выговорить, и Иван Иванович насмешливо произносит:
— Дихлофосом, что ли?
— Ну! Струей брызнет, кружку дернешь и в башке мутно.
— Ужас, — говорю я. — Это ж химия, ведь ты желудок прикончишь.
— Уж вы за него не беспокойтесь, — заверяет Иван Иванович. — Это он с виду хилый, а так стальной.
— Это ж какая-то цель жуткая, — не могу я успокоиться, — это прямо как самоуничтожение.
- Да нет, — успокаивает Иван. — Это чтоб пять-шесть кружек не пить, с одной хорошеешь и в пузе не булькает.
Со свалки доносит дымом костра. Привезли новую партию отходов.
Иван встает и уходит от нас.