Анатолий Рыбаков. ДЕТИ АРБАТА (роман). Книга вторая СТРАХ. Часть вторая. Главы 11-20

Опубликовано 08.10.2022
Анатолий Рыбаков. ДЕТИ АРБАТА (роман). Книга вторая СТРАХ. Часть вторая. Главы 11-20

11

За ошибку с отелем «Бристоль» Дьякова сняли с работы, и он исчез. На его место назначили Шарока. Шарок с удовольствием уселся в дьяковское кресло, хорошее кресло, и должность значительнее, и зарплата больше.

В числе прочих входили в обязанности Шарока и аресты лиц, дела которых проходили по его отделению. В конце тридцать шестого года оказался в числе этих лиц и Иван Григорьевич Будягин.

– Будягина берите сами, – приказал ему Молчанов, – обращайтесь вежливо.

В первую минуту Шарок растерялся, хотел было сказать, что не может брать Будягина, знаком с ним, девять лет проучился с его дочерью в одном классе. Но удержался, поскольку хорошо знал стереотипный ответ:

– Враги партии перестают быть нашими знакомыми. И не надо чураться черной работы. Дзержинский сам ходил на аресты, не гнушался.

Шарок промолчал, принял распоряжение Молчанова к исполнению, сформировал на эту ночь бригады, подготовил нужные документы, но к Будягину в 5-й Дом Советов решил послать старшего оперуполномоченного Нефедова, а самому ехать на арест какого-то военного в чине командира дивизии. Нарушал прямое распоряжение начальства, что грозило в случае чего большими неприятностями. Но идти к Будягину он не мог.

Самого Будягина Шарок не стеснялся. Что делать, гражданин Будягин, я выполняю служебный долг. И встреча с Леной его не особенно смущала. Если бы на минуту они остались один на один, он бы ей сказал: «Лена, ты должна понять, мне это очень неприятно, но приказ есть приказ». В общем, все это преодолимо.

Проблема заключалась в другом. Там, в 5-м Доме Советов, в квартире Будягиных живет его сын. Сын! Шарок никогда его не видел и не хотел видеть. Но он есть, живет, существует. Вот уже месяц за квартирой Будягиных ведется наружное наблюдение, и он приказал агентам докладывать ему, когда внука Будягина вывозят во двор и кто с ним гуляет – мать, бабушка или нянька, кто к ним подходит, с кем они разговаривают, хотел узнать, жив ли этот младенец, или помер, что было бы лучшим выходом для всех: для него, Шарока, которому этот ребенок никак не нужен, для Лены, которую рано или поздно посадят или в лучшем случае вышлют в Сибирь или в Казахстан и где с мальчишкой на руках она нахлебается еще больше. Если же его заберут в детский дом, то она все равно его потеряет, там дадут ему другое имя и другую фамилию. Да и для самого мальчишки смерть лучше, чем мучения в ссылке или в детском доме.

Но сын его не умер и даже, по-видимому, не болел. По сведениям агентуры, дважды в день его вывозили во двор, как правило, няня, а по выходным мамаша, дочь Будягина. Значит, он там, в этом доме, в этой квартире, и будет там и во время ареста Ивана Григорьевича, и во время обыска.

И что придет Лене в голову и как она поведет себя в этой ситуации, предсказать невозможно. Вынесет ребенка, бросит ему на руки:

– Тогда и сына своего забирай! Сажай в тюрьму!

Начнется шум, крик, детский плач.

Шарок уже много ходил по арестам, много произвел обысков, привык к шуму и крикам, детскому плачу, истерикам. Но такой скандал превратит официальное государственное действие в семейную свару, станет известно, что Шарок в родстве с семейкой врага народа, слух об этом на следующий же день облетит весь Наркомат. Так что идти к Будягину самому никак нельзя.

Вечером Шарок вызвал Нефедова к себе, проинструктировал, обыск должен быть самым тщательным – у Будягина есть что искать. Могут быть секретные партийные документы, которые раньше Будягин как член ЦК имел право хранить, но, когда его из ЦК вышибли, обязан был сдать куда положено, но сдал ли? И документы, связанные с прежней посольской деятельностью, тоже представляют интерес для будущего следствия. И револьвер у Будягина может быть, а разрешение на право иметь его наверняка просрочено. Не положено в таком случае гражданину Будягину держать оружие дома, а он держит. С какой целью?

– Про разрешение не забудь, – еще раз напомнил Шарок напоследок.

Нефедов ни о чем не забыл. Операции, порученные Шароку, прошли благополучно. Будягин и комдив к утру были доставлены во внутреннюю тюрьму. Шарок ушел домой отсыпаться после бессонной ночи, вернулся во второй половине дня, уселся в кабинете, открыл очередное дело, с тревогой ожидая вызова к Молчанову. Отговориться он решил так:

– Возникло опасение, что комдив применит оружие. Я не мог рисковать людьми.

Молчанов появился в кабинете Шарока сам. И не один. Он и Агранов сопровождали наркома товарища Ежова.

Шарок вскочил, вытянулся, доложил:

– Помощник начальника отделения Шарок. Здравствуйте, товарищ народный комиссар.

Маленький Ежов пристально, не мигая вглядывался в Шарока. Фиалковые глаза были холодные, безжалостные.

И вдруг неожиданно, совсем не к месту и не ко времени, выплыл из памяти солнечный июльский день, Серебряный Бор, Шарок приехал к Лене мириться. Они сидели втроем на увитой плющом терраске, Вадик Марасевич еще был с ними, прислушиваясь к приятному мужскому голосу – рядом, на соседней даче, кто-то пел романс Чайковского: «Отчего я люблю тебя, светлая ночь…»

«Хорошо поет, – сказал Шарок, – артист, что ли?»

«Нет, – засмеялась Лена, – работник ЦК: Николай Иванович Ежов, очень милый человек. Он часто поет».

Только сейчас, в эту минуту, вытянувшись по стойке «смирно», связал Шарок того Ежова, будягинского соседа, беззаботно распевавшего чувствительный романс, с теперешним грозным наркомом, пачками отправляющим людей на тот свет. И что-то похожее на грусть шевельнулось в сердце Шарока, ушло то беспечное время, для всех ушло…

– Чем занимаетесь?

Шарок доложил дело, которое вел.

Ежов все так же пристально смотрел на него.

– Папирос хватает?

– Так точно, товарищ народный комиссар, хватает. Благодарю вас за те, что вы прислали.

– Не забыл, – холодно констатировал Ежов.

И вышел.

За ним вышли Агранов и Молчанов.

На следующий день Шарока вызвали к Ежову.

Кабинет Ежова находился теперь в левом крыле здания, куда вели сложные переходы с этажа на этаж. На каждой лестничной клетке проверялись документы.

Проходя по длинным коридорам, поднимаясь вверх, спускаясь вниз, опять поднимаясь вверх, предъявляя часовым свое удостоверение, Шарок обдумывал причину, по которой его мог потребовать к себе народный комиссар.

Безусловно, это не из-за того дела, о котором он ему коротко доложил вчера. Дело мелкое, не связанное с предстоящим процессом, и Ежова никак не интересует. И не в том причина, что Шарок не пошел брать Будягина. Молчанов не станет об этом докладывать Ежову. Плохой ты начальник, если жалуешься на своих подчиненных. Сам с ними справляйся. Что-то другое. Если Ежов помнит, что послал ему папиросы, то, наверное, не забыл, как Шарок вел себя в той сложной ситуации: он посмел обратиться к Ежову с предложением, которое отверг Ягода, отвергли его непосредственные начальники, и в то же время никого из этих начальников не назвал, не выдал. Должно быть, это понравилось Ежову. И еще. Шарок прямо признал, что предъявил подследственному фальшивый приговор. К подобному беззаконию Ежов мог придраться. Не придрался. Одобрил, проявил внимание, прислал папиросы «Герцеговину флор». В табачном киоске коробка «Герцеговины флор» – всего лишь коробка папирос. Но присланная секретарем Центрального Комитета рядовому следователю – это нечто гораздо больше и значительнее – это награда. И потому Шарок ничего плохого от встречи с Ежовым не ожидал. Скорее всего его вызов связан с теми переменами, которые начались у них после снятия Ягоды.

Придя в Наркомат, Ежов привел с собой людей из аппарата ЦК, назначил их на ответственные, хотя и не главные посты во всех отделах. Постепенно количество новых сотрудников увеличилось. Внимательно следя за перемещениями в аппарате, Шарок уловил, что Ежов двигает вперед не старых чекистов, работавших при Дзержинском, Менжинском и Ягоде, а молодых набора тридцатых годов, к которым принадлежал и он, Шарок. И хотя некоторая робость перед Ежовым все-таки сковывала его, в глубине души теплилась сладкая надежда, что предстоящий разговор повлечет за собой новый рывок в его служебном положении.

Ежов сидел за очень большим столом, метра три в длину, определил Шарок, соответственных размеров был и кабинет. Застекленные книжные шкафы по стенам, портьеры на окнах, дорогая мебель. Над креслом за спиной Ежова – портрет товарища Сталина. На портрете товарищ Сталин тоже сидел за письменным столом, писал.

Кивком головы Ежов ответил на приветствие и остановил на Шароке свой странный неподвижный взгляд:

– Садитесь.

И показал на стул за вторым столом, стоящим торцом к его наркомовскому столу.

Шарок сел.

– Я познакомился с вашим личным делом, – сказал Ежов, – на вопрос о знании иностранных языков вы ответили… – он посмотрел в анкету, – вы пишете так: французский и немецкий, читаю и перевожу со словарем. А точнее?

– В школе у нас был французский, – объяснил Шарок, – я его прошел в объеме школьной программы. А в институте – немецкий.

– Какой вы знаете лучше?

– Французский я знал прилично, но подзабыл: много времени прошло и не было практики. Немецкий преподавали в институте формально, я знаю его совсем плохо.

– Вы могли бы объясниться с французом?

– Боюсь, что не сумею, – признался Шарок. – Понять? Может быть, и то сомневаюсь: французы говорят очень быстро.

– Вам придется заняться языком, – сказал Ежов, – сейчас в органы идет пополнение, партийная и комсомольская молодежь, в основном рабочая молодежь. Мы не можем требовать от них знания иностранного языка. А у вас – высшее образование, вы обязаны знать хотя бы один иностранный язык. Тем более вы учили языки в школе и в институте, государство тратило на вас деньги. Сколько времени вам нужно, чтобы восстановить знание французского языка?

– Все зависит от того, сколько часов в день я буду заниматься и какой попадется преподаватель.

– Времени у вас будет достаточно, преподаватель хороший. В вашей семье есть военные?

– Военные? Нет.

– Среди родственников?

– Нет. И не было. Мой отец портной, и дед был портной.

– Среди знакомых?

– Нет. Нету.

– Подумайте. Среди родителей школьных, институтских товарищей?

Шарок пожал плечами.

– Нет, нету. В институте я не знал родителей моих сокурсников, они в основном иногородние, жили в общежитии, а я – москвич, жил с родителями. В школе учились дети некоторых ответственных работников, но среди них не было военных, и со своими одноклассниками я давно не встречаюсь… Правда, один парень из моего класса, Максим Костин, поступил в военное училище и после училища куда-то уехал. Куда его назначили – не знаю. Это было давно, школу я кончил десять лет назад. Мать этого Максима работала лифтершей в доме на Арбате, где живут мои родители. По-моему, и сейчас работает.

– Хорошо, – сказал Ежов, – вы переводитесь в иностранный отдел, сегодня сдадите дела и явитесь к начальнику иностранного отдела товарищу Слуцкому. Будете пока работать под руководством товарища Шпигельгласа.

Взгляд его по-прежнему был холодным, неподвижным, но при слове «пока» в фиолетовых глазах что-то блеснуло и тут же погасло.

– Одновременно с работой займетесь языком. На занятия вам будет выделено время. Ежедневно. Товарищ Шпигельглас все объяснит.

Ежов встал, одернул гимнастерку. Он был очень маленького роста.

– Вы останетесь в прежнем звании и при прежнем окладе.

И, снова блеснув глазами, добавил:

– Пока… А там будет видно. Работа для вас новая. Ничего, освоитесь. Посмотрите, как работают старые кадры. Приглядитесь…

Последнее слово он чуть выделил голосом, а возможно, Шароку это показалось.

Ну что ж, все прекрасно. Занятия языком займут самое малое полгода, а то и год, и, следовательно, делами его особенно загружать не будут. Перейдя в иностранный, то есть разведывательный отдел, он освободится от изнурительной, изматывающей следственной работы, ночных допросов, избиений, стонов, крови, криков, кстати, устранится и от дела Будягина. Конечно, и работников ИНО при надобности используют на срочных следствиях, но в самых редких случаях, а поскольку он будет учиться, то, надо думать, его от этого освободят.

Безусловно, работа за рубежом опасна, но ведь не в разведчики его будут готовить. Для этого хватает людей иностранного происхождения, всяких евреев, поляков, латышей, немцев да и русских, которые долго жили за границей, в совершенстве знают язык, местные условия, обычаи. Ему же, вероятно, придется курировать какую-нибудь страну, собирать донесения, обрабатывать разведывательные данные. Спокойная работа и почетная. Все работники ИНО с высшим образованием, многие члены иностранных компартий, бывшие политэмигранты, в общем, партийная интеллигенция.

Вернувшись от Ежова, Шарок доложил Вутковскому о своем разговоре с наркомом. Вутковский уже был в курсе дела.

– Желаю вам успехов, – сказал Вутковский, – вашей работой я доволен и дал о вас народному комиссару положительную характеристику.

Говорил тепло, искренне.

– Мне жаль с вами расставаться. За эти три года мы привыкли друг к другу, хлебнули всякого… – в его голосе зазвучала грустная интонация. – Ничего не поделаешь. Служим партии. Так история и оценит наши жизни – они принадлежали партии.

Шарок понимал, о чем он говорит, и даже в душе сочувствовал: он, Шарок, уходит на чистую работу – ловить настоящих шпионов, а Вутковский остается на грязной – выдумывать шпионов. Оправдывается партией… А что делать? Чем еще оправдаться?

– Вам повезло: вы будете работать с Сергеем Михайловичем Шпигельгласом. Это блестящий разведчик, у него можно многому научиться.

Шарок тоже слышал, что Шпигельглас – блестящий разведчик, такова была его репутация в Наркомате, имя его было окружено некой тайной, мало кто его видел, Шарок, например, ни разу. Иностранный отдел находился на верхнем этаже, и про Шпигельгласа говорили, что на нижние этажи он никогда не спускается. О его способности перевоплощаться ходили легенды. В столице какого-то европейского государства, где Шпигельглас жил нелегально, он торговал раками, и так здорово торговал, что за раками к нему стал ездить весь город. Пришлось продать дело и уехать – популярность стала опасной.

Известно было, что Шпигельглас окончил Московский государственный университет, где ему покровительствовал тогдашний ректор университета Вышинский. В совершенстве владел несколькими языками, высокообразованный, эрудированный разведчик – профессионал, ветеран. Начальник отдела Слуцкий представительствовал в высших сферах, ловкий, хитрый, обходительный, а в руках Шпигельгласа была разведывательная сеть. Шарок недолюбливал интеллигентов, но на опыте работы с Вутковским убедился, что лучше работать с интеллигентом, чем с хамом.

Слуцкий встретил Шарока радушно. Фальшивит. Насторожен назначением к нему Шарока: никакого отношения к загранице человек не имеет ни по рождению, ни по работе, не знает языков, а вот сам Ежов прислал. Что за этим?

Безусловно, Шпигельглас тоже был настороже, но не показывал этого – сдержанный, корректный, немногословный. Держался дипломатично:

– Товарищ Ежов предупредил, что вы хотели бы подновить знание языка.

– «Подновить» – это слишком мягко сказано, – улыбнулся Шарок, – я учил язык в школе, все забыл, десять лет прошло.

– В какой школе вы учились?

– В 7-й школе в Кривоарбатском переулке, бывшая Хвостовская гимназия.

– Кто у вас преподавал французский?

Шарок удивился такому вопросу, но фамилию учительницы назвал, помнил, не забыл.

– Ах, Ирина Юльевна, – сказал Шпигельглас, – прекрасный преподаватель. То, что она закладывает в своих учеников, если и забывается, то не навсегда. К тому же язык, который учишь в детстве, быстро восстанавливается.

Поразительно. Откуда он знает Ирину Юльевну – рядовую школьную учительницу?

Шарок не удержался от вопроса:

– Вы с ней знакомы?

– Мне она известна, – уклончиво ответил Шпигельглас.

Неужели Шпигельглас специально подготовился к этому разговору и недвусмысленно дает об этом понять? Но ведь его, Шарока, перевод совершился практически за одни сутки. Когда же успел?

– Группа языка работает ежедневно по утрам. Кроме того, вам придется заниматься специальной подготовкой. Какими видами оружия вы владеете?

– Стреляю из пистолета.

– В общем, инструктор разберется. Ваш рабочий день будет кончаться в восемь часов, чтобы вы имели еще два-три часа на домашние задания. Что касается работы, то вы включитесь в группу, которая занимается белой эмиграцией, в частности РОВС – Российским Общевоинским Союзом – союзом бывших офицеров и солдат белых армий. Его штаб в Париже и возглавляется генералом Миллером. Вас снабдят необходимой литературой и материалами, постарайтесь быстрей войти в курс дела.

12

Тягомотина в школе продолжалась неделю. Потом всех членов партии вызвали на заседание районной комиссии партийного контроля. Коммунистов в школе было пять: Алевтина Федоровна, Нина Иванова, преподаватель обществоведения Василий Петрович Юферов, завхоз Яков Иванович, лаборант Костя Шалаев, числившийся еще в кандидатах.

Комиссия партконтроля помещалась в здании райкома партии на углу Садовой и Глазовского переулка. В небольшой комнате расположились за столом члены комиссии партконтроля, рядом с ними те, кто входил в проверочную комиссию. В углу у окна сидел, закинув ногу за ногу, смазливый молодой человек в коричневом костюме, желтой рубашке и желтом галстуке.

Председатель комиссии доложил результаты проверки: комиссия полностью подтверждает обвинения, выдвинутые в адрес Алевтины Федоровны. Вывод: от должности директора отстранить, поставить вопрос об исключении из партии, на остальных членов парторганизации наложить взыскания за потерю бдительности.

Слова эти били как молотом по голове: исключение из партии в нынешних условиях означал арест. Нина достала из сумочки носовой платок, отерла вспотевший лоб, бросила взгляд на Алевтину Федоровну.

Алевтина Федоровна держалась мужественно. Факты, перечисленные в докладе комиссии, правильные, но оценка их неверна. Аргументы Алевтины Федоровны были приблизительно те же, что и у Нины на проверочной комиссии, но, подкрепленные цитатами из соответствующих партийных и правительственных постановлений, звучали более веско. Алевтина Федоровна в жестких выражениях обвинила Тусю Наседкину в склоках, кляузах, невежестве.

Следующему дали слово Василию Петровичу Юферову. Тот упрекнул дирекцию школы в недостаточной чуткости к комсомольцам, подписавшим заявление. Молодые люди так понимают свои задачи в нынешней острой политической ситуации, и надо было к ним прислушаться, поговорить, не доводить до конфликта, найти общий язык, направить их политическую активность в правильное русло. Создается впечатление, что дирекция сосредоточена исключительно на учебной подготовке. Это хорошо, но не надо забывать об общественном лице советского школьника, о воспитании не только образованного человека, но и борца за социализм.

Ровный голос Юферова действовал усыпляюще, один из членов комиссии партийного контроля, сделав вид, что поглаживает усы, проглотил зевок, Юферов, заметив это, заторопился, попросил учесть, что ведет занятия в этой школе по совместительству, а основная его работа в научно-исследовательском институте.

Нина сухо и коротко объявила, что с выводами комиссии не согласна и считает доводы Алевтины Федоровны убедительными.

Яков Иванович пролепетал, что шофер не знал дороги и ему, Якову Ивановичу, пришлось сидеть в кабине, а ребята были в кузове и привязали бюст. Он бы не позволил, но так вот получилось.

Лаборант Костя Шалаев когда-то окончил эту школу, парень ограниченный, но аккуратный, из простой семьи, Алевтина Федоровна к нему благоволила, оставила в школе при химической лаборатории с расчетом, что года через два он поступит в химический институт. Но Костя обзавелся семьей, в институт поступать не стал, так и остался лаборантом. Костя просил учесть, что он молодой коммунист, еще только кандидат, не выработалась у него партийная закалка, он просит учесть его неопытность, рабочее происхождение и обещание исправиться.

– Какие будут вопросы? – спросил председатель.

– Алевтина Федоровна, – послышался голос из угла, где в той же позе, закинув ногу на ногу и положив локоть на подоконник, сидел смазливый молодой человек, – вам знаком Павел Павлович Устинов?

– Да.

– Расскажите поподробней, пожалуйста.

– Какое это имеет отношение к разбираемому вопросу? – спросила Алевтина Федоровна.

Председатель поднял голову:

– Товарищ Смирнова, вы на заседании комиссии партконтроля, извольте отвечать на все вопросы.

– С 1921 по 1927 год мы работали вместе в Наркомпросе РСФСР.

– А потом? – спросил смазливый.

– Потом меня перевели в школу, а он был назначен в какую-то область заведующим областным отделом народного образования.

– Вам известно, что он арестован как враг народа?

После некоторой паузы она ответила:

– Да.

– От кого?

– Об этом писала «Правда».

– Так. А Григория Семеновича Гинзбурга вы знали?

– Знала. Он тоже работал в Наркомпросе РСФСР, потом в Московском отделе народного образования.

– Вам известно, что он арестован как враг народа?

– Да.

– От кого?

– Он – работник МОНО, о его аресте знают все московские педагоги.

– Вы поддерживали с ним связь?

– Нет, личных связей не поддерживала. Встречались по служебным делам, на семинарах, съездах.

И так одного за другим он назвал человек десять репрессированных работников народного образования, знакомых Алевтины Федоровны.

Нине стало ясно: этот смазливый из Органов, Алевтине Федоровне «шьют» дело, и она обречена. И все они обречены, Нина – первая, она защищала Алевтину Федоровну… Тюрьма? За что?

И тут же, будто угадав ее мысли, смазливый сказал:

– У меня вопрос к Ивановой. Товарищ Иванова, вы окончили педагогический институт. Весь ваш выпуск выехал на периферию. Как вам удалось остаться в Москве и вернуться в ту же школу, которую вы окончили?

Правду! Она должна говорить только правду! Ни слова лжи, никаких уверток. Но от волнения она не сразу справилась со своим голосом и первую фразу повторила дважды.

– Дело в том, – сказала Нина, – что у меня в Москве квартира и на моем иждивении тогда была маленькая сестра. У нас с ней нет ни отца, ни матери. Я объяснила это в институте при распределении. Мне ответили, что если принесу ходатайство какой-нибудь московской школы, то меня туда направят. Такое ходатайство мне дала Алевтина Федоровна.

– Значит, вас направили в школу по ее просьбе?

– Да.

– И рекомендацию в партию тоже она вам дала?

– Да.

– А вторую рекомендацию?

– Иван Григорьевич Будягин.

– Бывший замнаркома?

– Да.

– Вам известно, что он арестован как враг народа?

– Да.

– Как вы познакомились?

– Его дочь училась в нашей школе, в нашем классе.

– Вы с ней встречаетесь?

– Нет. Как только я узнала, что ее отец арестован, я с ней перестала видеться и разговаривать.

– Вы доложили в свою парторганизацию, что ваш рекомендатель арестован как враг народа?

– Нет.

– Почему?

– Я не знала, что об этом надо докладывать. Его рекомендация есть в моем личном деле.

На круглом мордовском лице Алевтины Федоровны не дрогнул ни один мускул. Краем глаза Нина увидела это и успокоилась.

– А кто еще из ваших друзей арестован?

Нина пожала плечами:

– Не знаю. Вроде никто…

– Вы это утверждаете?

Нина опять пожала плечами.

– Что же вы молчите?

– Я не знаю, о ком вы говорите?

– Я говорю о вашем товарище Александре Павловиче Панкратове.

– Панкратове? Мы с ним тоже учились в одном классе… С тех пор прошло уже десять лет.

– И с тех пор не встречались?

– Встречались. Мы жили в одном доме. Но он уже три года как арестован и выслан из Москвы.

– Как вы отнеслись к его аресту?

– Никак. Я ведь не знала тогда и не знаю сейчас, за что он арестован!

– Вы ходатайствовали о его освобождении?

Неожиданный вопрос. О каком письме он спрашивает? О том, под которым она хотела собрать подписи в школе? Алевтина Федоровна его порвала. Или о том письме, которое они обдумывали у Лены и Будягин велел его не посылать? О первом знает только Алевтина Федоровна, она никому не могла сказать. О втором знают Лена, Макс, Вадим и сам Иван Григорьевич, но они его не послали…

Неуверенным голосом она ответила:

– Никаких ходатайств я никуда не посылала.

Это было правдой. Она не обманывала партию. Никаких ходатайств она никуда не посылала.

И опять на лице у Алевтины Федоровны не дрогнул ни один мускул.

Каков будет следующий вопрос, Нина представляла. Органы про нее собирали сведения, значит, беседовали с соседями, и эта сволочь Вера Станиславовна наверняка донесла, что у Вари над кроватью висит Сашина фотография. Что она скажет насчет этой фотографии? Придется врать, мол, портрет отца в молодости. А вдруг в их отсутствие и Сашину фотографию пересняли? И сейчас ее, коммунистку, уличат во лжи, такой позор!

– У меня больше вопросов нет, – объявил смазливый.

Нина опустилась на стул, прикрыла глаза.

– Будем закругляться, – сказал председатель, – есть предложение Смирнову Алевтину Федоровну за грубые политические ошибки в подборе кадров, извращение марксистско-ленинского воспитания молодого поколения, допущение и сокрытие контрреволюционных антисоветских выходок среди старшеклассников, а также за связь с врагами народа, – он перечислил все фамилии, названные ранее молодым человеком, – из членов ВКП(б) исключить, от работы директора школы отстранить. Кто за?

Члены комиссии проголосовали «за».

– Единогласно, – сказал председатель, – Смирнова, ваш партбилет!

Алевтина Федоровна подумала, вынула из сумочки партбилет, опять подумала, поднесла его к губам, поцеловала, положила на стол.

Этот неожиданный жест внес секундное замешательство, председатель, первым придя в себя, сказал, нахмурившись:

– Гражданка Смирнова, вы свободны.

Алевтина Федоровна вышла из кабинета.

– Я думаю, дело Ивановой надо выделить и передать партследователю, – сказал смазливый.

Он держался как посторонний и сидел отдельно в углу у окна, тем не менее было ясно, что это и есть тут главная персона.

Председатель кивнул головой:

– Есть предложение выделить дело Ивановой Нины Сергеевны и передать его на предварительное рассмотрение партследователю. Кто за?

Все проголосовали «за».

– Единогласно, – подытожил председатель и снова посмотрел в бумажку на столе, никак не мог запомнить фамилии. – Теперь в отношении Юферова Василия Петровича, Маслюкова Якова Ивановича, Шалаева Константина Ильича…

Он сделал паузу.

Смазливый молчал.

– Ну что ж, – сказал председатель, – я думаю, ограничиться указанием на недостаточную бдительность. Есть другие предложения?

Других предложений не было.

– Принято, заседание окончено.

Все вместе вышли из райкома. Уже было темно – около пяти вечера.

– Вот так! – сказал Василий Петрович и пошел к «Смоленскому» метро.

Яков Иванович и Костя-лаборант свернули в Глазовский – решили вернуться в школу.

Нина, дождавшись, пока все скрылись из глаз, помчалась к Зубовской площади. На Кропоткинской улице жила Алевтина Федоровна. Нине во что бы то ни стало надо было ее увидеть, что-то сказать ей, утешить. Все ужасно. Надо посоветоваться, как вести себя, как быть, что делать.

Она добежала до Кропоткинской улицы, повернула налево и остановилась, инстинктивно прижавшись к стене. У тротуара стояла легковая машина, рядом с ней тот смазливый молодой человек, Алевтина Федоровна и еще один в кожаном пальто с меховым воротником. Смазливый что-то говорил Алевтине Федоровне, размахивая перед ее носом служебным удостоверением, потом он и второй в кожаном пальто как-то очень ловко, аккуратно, как-то незаметно для прохожих втолкнули Алевтину Федоровну в машину, сели сами по бокам, машина вопреки правилам развернулась в обратную сторону и помчалась по Кропоткинской к центру.

13

Дома Нина застала Варю.

Неприятная неожиданность. Нина рассчитывала побыть одна, все обдумать, все взвесить, не хотелось, чтобы Варя видела ее смятение, ее страх.

Варя читала, как всегда, лежа на кровати.

«Весь день на ногах, – объясняла она, – надо дать конечностям отдохнуть».

– Ты что сегодня так рано?

– Занятий не было. А что?

– Ничего, просто так спросила.

– Суп и картошка под подушкой, – сказала Варя.

Даже обед сварила!

– Есть не хочется, – ответила Нина.

Она села за свой письменный стол спиной к Варе, закрыла лицо руками. Сидеть бы вот так одной, думать. Но мешало присутствие Вари с ее неискренним дружелюбием, за которым жди какой-нибудь колкости.

– У тебя что-нибудь случилось? – безучастно спросила Варя.

– Почему ты так думаешь?

– Вид странный.

– У меня все в порядке.

– Что-то незаметно.

Нина гневно обернулась к ней:

– Чего ты привязываешься, что ты хочешь?

– Спросить нельзя?

– Можно. Только, знаешь, без издевочки.

Некоторое время Варя молчала, слышался только шелест перелистываемых страниц. И это тоже мешало Нине, не могла сосредоточиться на своих мыслях.

– Что за история в школе?

Нина обернулась, уставилась на Варю.

– Что ты имеешь в виду?

– Ну, что там у тебя произошло? – не отрываясь от книги, сказала Варя.

– С чего ты взяла?

– Мне рассказали.

– Кто и что тебе рассказывал?

– Кто рассказывал, не имеет значения, а что мне могли рассказать, ты сама хорошо знаешь.

– И все же я хотела бы от тебя это услышать.

Варя качнула головой.

– Какой, однако, шкрабский голос.

– Я хотела бы от тебя услышать, что происходит в нашей школе, – повторила Нина.

– В вашей школе работала комиссия райкома партии. Кляузу написала Туська Наседкина, всегда была сволочь. Факты… Ну, фактов много, я не все запомнила. Отбили Сталину нос, потом за шею повесили, на собрании объявили, что он умер, а он, «слава Богу», жив. Потом, что еще… Да, Алевтина выгоняла учителей-коммунистов и заменяла их сомнительными и враждебными элементами. «Декамерона» читали, Бальмонта, Игоря Северянина, в общем, всяких контриков.

– Все же кто это тебе рассказал?

– Я тебе уже ответила – это не имеет значения.

Варя поднялась, села на кровати.

Теперь они смотрели друг другу в глаза.

– Я тебе скажу больше – тебя тоже таскали в эту комиссию. Да, да. А сейчас ты пришла из райкома. Что там было? Расскажи! Тебя исключили из партии?

Нина молчала. Все знает. Откуда? Впрочем, какое это имеет значение? Знает.

По-прежнему в упор глядя на Нину, Варя продолжала:

– Я тебе неправду сказала. У нас занятий не отменили. Я просто не поехала в институт. Пришла домой – тебя дожидалась. Я хочу знать, что происходит. Ты мне сестра все-таки!

«Ты мне сестра все-таки». Нина вздрогнула.

Какая бы ни была Варя, но ведь единственное родное существо. Кто у нее еще есть? Никого больше нет, всех растеряла. Алевтину Федоровну арестовали, не сегодня-завтра и ее арестуют. Варя, конечно, бросится хлопотать, она людей в беде не оставляет, но тут не помогут никакие хлопоты, оттуда не выпускают. И все равно Варя должна все знать: и ее могут вызвать на допрос.

Впервые за много лет Нина подумала, что Варя, и только Варя, никогда не отступится и не откажется от нее. Ей хотелось подойти к сестре, сесть рядом, положить голову ей на плечо, может быть, и всплакнуть, сказать, как нелепо рушится жизнь, кончается жизнь, потому что арест – это конец жизни, конец всему.

Но не подошла, не села рядом, не положила голову на плечо. Не могла преодолеть отчужденности, которая копилась годами, не могла преодолеть своего характера, который тоже вырабатывался годами. Только сказала:

– Да, такие обвинения школе предъявлены. А мне, помимо этого, еще многое: рекомендацию в партию мне дал Иван Григорьевич Будягин, он арестован, а я не сообщила об этом в парторганизацию; я во всем поддерживала Алевтину Федоровну, и она меня устроила в школу; и, когда арестовали Сашу, я хотела написать письмо в его защиту. – Она помолчала и добавила: – Сегодня после заседания в райкоме Алевтину Федоровну прямо на улице арестовали и увезли, а я должна явиться завтра к партследователю. Теперь мне предъявят и то, что Алевтина тоже давала мне рекомендацию в партию. – Она вытерла глаза, не сумела сдержать слез.

– После чего тебя и арестуют, – сказала Варя.

– Да, – тихо проговорила Нина, – ты должна быть к этому готова.

Варя встала, прошлась по комнате, остановилась возле Нины, провела рукой по ее плечу.

– Не плачь. Мы что-нибудь придумаем. Сколько у тебя денег?

– А что?

– Сколько у тебя денег?

Нина пересчитала деньги в ящике стола, потом в кошельке:

– Сто десять рублей.

– У меня двести рублей, итого – триста, – сказала Варя. – Достаточно. Теперь слушай меня внимательно. Сейчас ты соберешь вещи, самые необходимые, сложишь в чемодан, я выйду с чемоданом и буду ждать тебя возле «Смоленского» метро. Мы поедем с тобой на Ярославский вокзал, и ты уедешь к Максиму. Как только ты сядешь в вагон и поезд отойдет, я дам ему телеграмму, чтобы он тебя встречал. Понятно? Собирайся!

– Нет, нет, ты с ума сошла.

Варя перебила ее:

– Это ты сошла с ума! За тобой могут прийти в любое время, даже сегодня ночью. Ты – дура, неужели не понимаешь?!

– Но… – запротестовала Нина.

– Что «но»?! – зло проговорила Варя. – Ты едешь, как хетагуровка, понятно, как хе-та-гу-ров-ка! Сейчас все девки едут на Дальний Восток, нашим командирам нужны жены, вот и ты поедешь к Максу как жена. Неужели не ясно?

– Подожди, не кричи, – взмолилась Нина, – как ты не понимаешь? Завтра с утра у меня уроки.

– Дура! Уроки! А если тебя посадят, тебя что, будут возить на уроки в «черном вороне»?

– Но я должна хотя бы сняться с партийного учета.

– И они тебя снимут?! Они тебя не выпустят! Партийный учет! Плевать! Ничего с твоей партией не случится!

Варя приставила стул к шкафу, сняла со шкафа чемодан.

– На! Держи! Держи, а то брошу, грохот будет на всю квартиру.

Нина подхватила чемодан, встала с ним посреди комнаты.

Варя соскочила со стула, выхватила у нее чемодан, положила на пол, открыла, все выбросила из него.

– Складывай свое барахло!

Но Нина снова присела к столу.

– Я должна подумать.

– Думай, думай, – Варя открыла шкаф, начала укладывать в чемодан белье и платья Нины, – думай хорошенько, думай, пока ты жива еще. Открой пошире глаза и посмотри, что творится кругом – сколько в нашем доме уже пересажали. Сапожникова Вера Михайловна из третьего подъезда, художница, и ее арестовали: Сталина, видите ли, нарисовала с рябинками на лице, сделала копию с какого-то портрета, он в детстве болел оспой, а ей за эти оспинки восемь лет влепили. Мальчишки во дворе распевали: «Ленин умер, Надежда осталась, Сталин жив, Надежда пропала». Они даже не понимали, какая Надежда, что за Надежда, от кого-то услышали, подхватили, бегали и кричали: «Ленин умер, Надежда осталась, Сталин жив, Надежда пропала»… Уже посадили, родителей таскают в НКВД. Ищут организаторов, подстрекателей, кто научил да кто первый запел. Расстреливают самых главных твоих коммунистов. Посадили твою Алевтину. А ты кто? Букашка. Посадят и расстреляют. Не жалко себя, так пожалей других. Ведь там будут мучить – на Лубянке. Будут требовать показаний на Ивана Григорьевича, на Алевтину, на всех твоих знакомых, на учителей, на несчастную Ирину Юльевну. Если хочешь знать, то она мне все рассказала, и правильно сделала.

Варя разогнулась на минуту, посмотрела на Нину.

Та сидела опустив голову.

– Ведь если посадили Алевтину, значит, вашу школу объявят «гнездом», так и напишут в газете: «Гнездо негодяев и вредителей». И тебя замучают, заставят все подписать, из-за тебя посадят еще много невинных людей. Где твои выходные туфли? Ага… – Она вытащила из-под кровати корзинку, где были сложены их летние вещи. – Там ведь будут всякие вечера, есть, наверное, Дом Красной Армии.

– А если сегодня ночью за мной придут, что ты скажешь?

– Сегодня, я думаю, не придут, ведь на завтра тебя куда-то вызвали. А ты не явишься. Тебя начнут искать, а я скажу: «Понятия не имею, мы с ней уже полгода не разговариваем. Где она, у какого хахаля ночует, не знаю». И не придут они. Как только увидят, что не явилась ни в школу, ни в райком, подумают – заболела, а пока хватятся и поймут, что смылась, ты будешь уже у Макса и, как приедешь к нему, тут же иди в ЗАГС и становись Костиной. Да они и искать не станут. «Иванова Нина Сергеевна» – попробуй найди такую в России!

Нина сидела опустив голову.

– Снимай домашние туфли, – сказала Варя, – я их положу в отдельную сумочку, в вагоне понадобятся.

– Никуда я не поеду, – прошептала вдруг Нина, – я не могу убегать от своей партии. Не имею права.

Варя наклонилась, сняла с ее ног домашние туфли. Нина не сопротивлялась, но не двигалась с места.

– Ты не от партии убегаешь, ты от пули в затылок убегаешь. Зачем ты нужна своей партии мертвая?

– Все равно я никуда не поеду, понимаешь, я никуда не поеду!

Варя поднялась, схватила Нину за плечи, тряхнула, голова Нины откинулась назад.

– Что?! Не поедешь?! Тогда отправляйся сама на Лубянку. Иди, кайся! Выдавай, предавай всех, наговаривай на всех! Может быть, тогда не расстреляют, просто лагерь дадут. А если стукачкой станешь, так и вовсе не посадят. Иди, иди, – она трясла ее, – иди, выполняй свой долг! Иди! Я не желаю, чтобы они сюда явились. Иди! На!

Она сорвала с вешалки пальто Нины, бросила ей, швырнула ботики.

– Ну, одевайся, собирайся!

– Подожди, успокойся, – Нина опять поставила локти на стол, – подожди, давай все обдумаем.

Варя села на кровать:

– Хорошо, давай обдумаем.

– Допустим, я уеду, – сказала Нина, – допустим, со мной будет благополучно. Но ведь начнут таскать тебя, будут мучить тебя.

Варя усмехнулась, покачала головой:

– Господи, выкинь ты это из головы. Кто меня будет спрашивать? В крайнем случае сумею ответить им, не волнуйся. Скажу: «Я здесь фактически не живу. Спросите у соседей. Жила с мужем в другом месте. Изредка ночую здесь. С сестрой не разговариваю, поссорились еще тогда, когда вышла замуж. Весь день на работе, вечером в институте». В общем, за меня не беспокойся! Я ваших школьных дел не знаю и знать не хочу.

– Но ведь ты знала… – начала Нина.

– Кому это известно?! – закричала Варя. – Только мне с тобой. А для них я ничего не знала о твоей жизни, а ты не знала о моей. Может быть, ты уехала на какие-то курсы. В общем, хватит! Хватит валять дурака! Сейчас решается твоя жизнь. Понимаешь?! Жить тебе или не жить. У тебя есть только один шанс – сегодня же уехать к Максу. Завтра этого шанса не будет – за тобой начнут следить или сразу арестуют.

– Но и сегодня могут следить, – сказала Нина, – увидят, что уезжаю, и задержат. Тогда уже будет конец: если я убегаю, скрываюсь, значит, я действительно виновата.

– Сегодня за тобой еще не следят, не беспокойся! Может быть, проводили от райкома до дома, да и то вряд ли, ведь ты побежала в другую сторону. И уже вечер, им тоже надо отдыхать. Даже если они нас засекут, что маловероятно, но допустим, так ведь неизвестно, кто уезжает – я или ты. Если подойдут, то уезжаю я, а ты меня провожаешь, на билете ведь ничего не написано. Но все это глупые предположения, за нами следить не будут, ты спокойно уедешь. Я выйду с чемоданом – на меня никто не обратит внимания, а ты выходи через черный ход, потом по Сивцеву Вражку и по Веснина к метро. Ниночка, дорогая, я прошу тебя, образумься, успокойся, перестань бояться этого несчастного райкома, ведь там тоже каждый день сажают, они сами дрожат от страха. И оттого, что сами боятся, они тебя обязательно исключат и посадят.

Она закрыла крышку чемодана.

– Съешь хотя бы две ложки супа на дорогу.

– Ладно, налей, – согласилась Нина, у нее не было сил встать и сделать это самой. – Ты, конечно, во многом права, но всю жизнь скрываться под фамилией Костина, бояться, что меня узнают и разоблачат, донесут, что я удрала от партийного следствия…

– Кто тебя узнает на Дальнем Востоке? Туда сейчас едут тысячи девушек – хетагуровок, вот и ты приехала. А если через три или четыре года вернешься в Москву, то к тому времени весь твой райком пересажают. Спасайся, Нина, спасайся! Счастье, что у тебя есть Макс. Ведь ты его любишь, и он тебя любит. Что же, ты променяешь Макса на камеру на Лубянке, на лагерь, на пулю в затылок? Хватит есть, собирайся, едем!

Нина посмотрела на нее с тоской, встала:

– Да, ты права, придется уехать. Пройдет некоторое время, кончится эта вакханалия, пусть тогда спокойно разбирают мое дело.

– Вот это точно, – подхватила Варя.

Ей очень хотелось съязвить, что и в будущем ничего хорошего не предвидится, но промолчала, не надо раздражать Нину. Слава Богу, согласилась.

Все прошло спокойно. Нина вышла через черный ход, прошла Сивцевым Вражком и Веснина, Варя ждала ее в метро возле касс, прижимая ногой к стене чемодан, чтобы не сбили. Люди спешили, толкались, толпились у телефонов-автоматов, кричали в трубку, из очереди их торопили.

Глядя на эту хотя и привычную, но всегда чем-то тревожившую ее вечернюю московскую сутолоку, Нина опять заколебалась. Оставляет Варю одну, оставляет расплачиваться за нее, как она будет выпутываться?

Варя наклонилась за чемоданом, но Нина удержала ее за руку.

– Варюша… Ты уверена, что мы правильно поступаем?

– О Господи! – рассердилась Варя.

– А вдруг мы никогда больше не увидимся?

– Мы не увидимся, если ты сегодня не попадешь на поезд. Нам нельзя возвращаться домой, нас могут сцапать у самого подъезда.

Нина молчала, думала, потом сказала:

– Хорошо, пойдем.

В начале одиннадцатого ночи они были на Ярославском вокзале.

До отхода поезда Москва – Хабаровск оставался час. Следующий завтра в это же время. Билетов, конечно, нет.

Варя прошла к дежурному по вокзалу и объявила, что опоздала к специальному поезду хетагуровок, который сегодня в восемь вечера отбыл из Москвы в Хабаровск. Задержалась из-за болезни матери, все ее документы ушли с эшелоном, и ей надо его догонять. Красивая, видная, настойчивая, она внушала доверие, замотанный дежурный что-то посмотрел по графику и сказал, на какой станции ей надо будет сойти с экспресса, чтобы пересесть в эшелон. До этой станции ей и выдадут билет.

– А если он туда раньше придет? – спросила Варя. – И уйдет без меня? Куда мне тогда деваться? Нет, уж дайте мне билет до Хабаровска.

– Зачем вам столько платить? – удивился дежурный.

– Зато спокойно, – ответила Варя, – другие хетагуровки не знают, к кому едут, а я знаю, у меня там жених, он меня ждет. Майор, выдержит стоимость билета.

– Как хотите, – сказал он равнодушно, прошел с ней в кассу и выдал билет. – Привет вашему майору.

Видимо, был под впечатлением торжественных проводов хетагуровок, состоявшихся три часа назад.

Они вошли в общеплацкартный вагон, нашли свое место, поставили чемодан, сели на скамейку, на перрон не выходили, тихо переговаривались.

– Как приедешь, дай телеграмму на Центральный телеграф до востребования. И пиши тоже до востребования, – сказала Варя.

– Я могу дать ее завтра с любой большой станции.

– Не надо нервничать, все будет хорошо, дай, когда приедешь.

– Но все же наведывайся на телеграф, тебе же близко от работы. И на почту наведывайся, я могу бросить открытку с дороги.

Нина держалась спокойно, как всегда, когда принимала окончательное решение. Она не говорила Варе, но решила партийный билет не выкидывать, явится в парторганизацию Максима, встанет на учет, попросит запросить из Москвы свою учетную карточку, и пусть там, в Хабаровске, разбирают ее дело. Именно это соображение и успокоило, придало твердость. Успокоило и то, что все прошло благополучно, достали билет, села в поезд. Она немного, конечно, нервничала, сидела, опустив голову, отвернувшись от прохода, по которому сновали пассажиры, тащили свои пожитки.

Наконец проводница объявила, что поезд отправляется, и попросила граждан провожающих покинуть вагон.

Сестры встали, обнялись, поцеловались, прослезились. Когда они в последний раз целовались? Да и целовались ли вообще когда-нибудь? Разве только в детстве.

– Ты к окну не подходи, – прошептала Варя и вышла из вагона.

Раздался свисток, поезд медленно отходил от перрона, Варя глядела в окно, возле которого должна была, по ее расчетам, сидеть Нина, но там торчала чья-то физиономия.

Телеграмму Максиму Варя дала с Ленинградского вокзала, сделать это на Ярославском показалось ей опасным.

14

Как и договорились, в три часа дня к Сталину в Кремль приехал Орджоникидзе. Коротко сообщил последние новости по своему ведомству, сухо говорил, неприязненно, в общих чертах: все в порядке. А было бы еще в большем порядке, если бы не необоснованные репрессии среди командиров промышленности.

Сталин протянул Орджоникидзе телеграмму от Берии. В телеграмме говорилось, что руководство Наркомата тяжелой промышленности скрыло аварию на одном из участков Балахнинского нефтепромысла.

Орджоникидзе удивленно посмотрел на Сталина:

– Это какая же авария? Когда?

– Там написано. – Сталин кивнул на телеграмму.

Орджоникидзе дочитал до конца, снова удивленно посмотрел на Сталина.

– Но эта авария была в июне прошлого года, шесть месяцев назад. Мелкая авария, которую тут же ликвидировали. – Он смял телеграмму в кулаке, ударил кулаком по столу. – Негодяй, провокатор! Я не желаю о нем даже разговаривать, пусть даст мне свидание с моим братом Папулией!

– Положи телеграмму.

Орджоникидзе бросил телеграмму на стол.

Сталин взял ее, разгладил.

– Зачем так волноваться, особенно с больным сердцем… У тебя готовы тезисы твоего доклада на Пленуме?

– Нет!

Орджоникидзе положил под язык таблетку нитроглицерина.

– Когда будут готовы?

– Не знаю.

– Пленум открывается через два дня, нельзя тянуть, все докладчики представили тезисы.

– Представлю, когда будут готовы. Если посчитаю нужным. Я – член Политбюро и имею право решать, о чем мне говорить. Мне не надо одобрения Ежова.

Сталин помолчал, потом сказал:

– Да, ты – член Политбюро и на Политбюро можешь высказывать свое мнение. Но на Пленуме ЦК тебе придется изложить точку зрения Политбюро, точку зрения руководства партии. Иначе ты ставишь себя в оппозицию к Политбюро, в оппозицию к руководству партии, противопоставляешь себя партии. Подумай о последствиях такого решения. Учти опыт тех, кто до тебя пытался противопоставить себя партии. Иди домой, успокойся и подумай. Успокоишься, поговорим.

Орджоникидзе встал, с шумом отодвинув стул. И ушел, хлопнув дверью.

Минут через тридцать – сорок явились Молотов, Каганович, Ворошилов, Микоян, Жданов. Обсуждали текущие дела, подготовку к Пленуму.

Дверь открыл Поскребышев.

– Товарищ Сталин! Вас просит к телефону Зинаида Гавриловна Орджоникидзе.

– Что ей надо?

– Что-то случилось с Григорием Константиновичем.

Сталин покачал головой.

– Был здесь, ругался, глотал таблетки. Говорю: побереги сердце. Не хочет беречь. Опять, наверно, приступ.

Поднял трубку:

– Слушаю… Что?! Не болтай глупостей! Надо было подальше от него держать пистолет. Повторяю, не болтай чепуху! Сейчас приду. Вызываю врача.

ОН положил трубку, обвел всех тяжелым взглядом.

– Серго застрелился.

Все молчали.

Сталин поднял трубку другого телефона.

– Товарищ Ежов! Застрелился товарищ Орджоникидзе. Немедленно врачей. Если спасти не удастся, то пусть ко мне приедет народный комиссар здравоохранения.

Не снимая руки с трубки, чуть помедлив, Сталин сказал:

– Ну что ж, пойдем посмотрим, что такое там случилось.

Они вышли, мимо промчалась санитарная машина, остановилась у подъезда, где жил Орджоникидзе. Из машины выскочили несколько человек в расстегнутых пальто, под которыми виднелись белые халаты, вбежали в подъезд.

Сталин замедлил шаг.

– Не будем мешать врачам.

И все замедлили шаг. И никто не раскрывал рта.

Так же медленно поднялись они по лестнице. Дверь в квартиру была открыта.

Серго лежал в спальне на кровати. У изголовья, оцепенев, стояла Зинаида Гавриловна. ОН много лет знал ее и всегда поражался выбору Серго. Такой видный мужчина, а женился где-то в Сибири на деревенской учительнице, невзрачной, тихой, лицо незаметное, чего Серго в ней нашел? Испуганно взглянула на Сталина, прикусила губу.

У кровати хлопотали врачи и санитары, вытирали пол, меняли простыни. Маленький чернявый человек в белом халате наблюдал за их работой, молча, кивком головы указывал, что делать. Кивнул на стул, где лежал браунинг, – отодвиньте! Но Сталин взял его, проверил предохранитель, положил в карман.

Врачи и санитары закончили свою работу, отошли от кровати. Серго лежал на спине, укрытый наполовину, выпростав на одеяло руки со сцепленными пальцами.

Чернявый в белом халате вопросительно посмотрел на Сталина.

– Как? – спросил Сталин.

– Смерть наступила с полчаса назад, – четко, по-военному, ответил чернявый.

– Вот что значит, когда человек не считается со своим больным сердцем, – хмуро оглядывая присутствующих, сказал Сталин, – не выполняет указаний врачей.

Эта фраза предназначалась прежде всего медицинской бригаде. Все должны знать, что товарищ Орджоникидзе умер от болезни сердца. Никакой другой версии быть не должно.

– Поезжайте! – приказал Сталин чернявому. – Доложите своему начальству: вскрытия не будет. Не позволим резать нашего дорогого Серго.

Врач и санитары ушли.

Члены Политбюро окружили кровать, на которой лежал Орджоникидзе, смотрели в лицо покойного, только Микоян стоял в отдалении, прислонившись спиной к стене.

– Зина, пройдем в кабинет, – сказал Сталин.

Они вошли в кабинет, из его окон был виден Александровский сад.

Сталин плотно закрыл дверь.

– Что ты болтала по телефону?

– Я не болтала, Иосиф, – прерывающимся голосом ответила Зинаида Гавриловна, – даю тебе честное слово. Я была внизу, вошел фельдъегерь с папкой, черной, как всегда, из Политбюро… Незнакомый… Я спрашиваю: «А где Николай?» Николай, который обычно приносит почту… Он отвечает: «Николай сегодня не вышел на работу, занят домашними делами». Прошел наверх с папкой…

– Я понимаю, что с папкой, – перебил ее Сталин, – для этого и приехал, чтобы передать бумаги и папку. Дальше!

– Прошел наверх… Потом спускается и говорит: «Зинаида Гавриловна, там какой-то выстрел…» И уехал. Я поднялась и вижу: Григорий убит.

– Что значит убит? Ты хочешь сказать – фельдъегерь его убил?

– Нет, нет… Я этого не утверждаю, но все как-то странно…

– Ты выстрел слышала?

– Я не слышала.

– Если фельдъегерь его убил, он должен был бы просто уехать, не говоря ни слова. Зачем он тебе сказал, что слышал выстрел? Чтобы ты побежала наверх, оказала бы помощь, вызвала бы врачей, спасла его, а потом товарищ Орджоникидзе покажет, что именно этот человек пытался совершить террористический акт и его надо расстрелять?! А? Объясни мне: зачем он тебе сказал, что слышал выстрел? Нет объяснения. И как практически он мог убить его? Смешно и нелепо. Это все блажь. Я понимаю твое состояние, но нельзя терять рассудок.

– Но, Иосиф… – начала Зинаида Гавриловна, – я ни на чем не настаиваю, этого, конечно, не могло быть, вместе с тем…

– Не надо «вместе с тем»! Твои бабские выдумки, твои глупые домыслы могут дать пищу сплетням, сплетням, вредным для партии. Возьми себя в руки! За распространение клеветнических слухов партия с тебя строго спросит. Не испытывай терпения партии, Зина. Серго покончил с собой, но партия не хочет его компрометировать как самоубийцу. Партия хочет сохранить его доброе имя. И потому для всех Серго умер от разрыва сердца. Вот партийная и правительственная версия. Ты член партии, и ты обязана ее поддерживать. А теперь иди к покойному. Скажи Климу, чтобы пришел сюда.

Зинаида Гавриловна вышла и уже только за дверью поднесла платок к глазам.

Сталин подошел к письменному столу. Большие блокноты с записями, сделанными карандашами разного цвета, лежали открытыми. Сталин перелистал их. Вот он – доклад к Пленуму. Его почерк.

Вошел Ворошилов.

Сталин показал ему на блокноты:

– Это тезисы доклада Серго. Распорядись их и все бумаги, что есть в ящиках, передать Поскребышеву.

15

Только через две недели удалось Саше уехать из Тайшета.

В вагоне и на нижних, и на верхних полках люди сидели впритык друг к другу. Успевшие захватить багажную полку лежали – сидеть нельзя: не выпрямишься. Багаж держали на полу в проходах. Проводник требовал убрать вещи: мешают, пройти нельзя. Пассажиры поднимали мешки и чемоданы на колени, обхватывали руками и, как только проводник уходил, снова опускали на пол.

Плакали дети, взрослые бранились, все раздражены, грубы, недоброжелательны. Густой махорочный дым висел в воздухе. Вагон не отапливался, окна заиндевели, пассажиры сидели в шубах, в ответ на их жалобы проводник привычно отбрехивался:

– Приедем в Красноярск, затопим.

Одна уборная заперта, в другую – очередь, жди до станции, а на станции вагон осаждают яростные толпы, проводник никого не пускает: «нету местов». Пробиться сквозь такую толпу невозможно, а если и пробьешься, то обратно не попадешь.

Так что сиди, терпи до Красноярска.

Местными поездами Саша добрался до Красноярска, затем через Новосибирск до Свердловска. В Красноярске дал маме телеграмму: «Еду, буду звонить».

В Свердловске Саше повезло. Он стоял невдалеке от закрытой кассы, билетов, конечно, не было. Вдруг окошко приоткрылось, Саша первым метнулся к кассе, наклонился, спросил:

– Нет, случайно, билета до Москвы?

Кассирша назвала сумму. Саша заплатил, получил билет и помчался к поезду. Окошко захлопнулось. Этот единственный билет, видимо, остался от невостребованной брони.

Вагон плацкартный, каждый пассажир имел свое место, у Саши оказалась верхняя полка, можно всю дорогу лежать.

Несколько человек без плацкарт, а может быть, и без билетов, пущенные проводником «слева», на один-два перегона, жались в тамбуре, на площадке возле туалета, присаживались на краешке полки, если «легальные» пассажиры не возражали.

Разыскивая свое место, Саша заглянул в отделение, где сидели, развалясь, трое здоровых парней. Петлички и канты на форме указывали на их принадлежность к войскам НКВД.

– Тебе чего, малый? – изображая на лице суровость, спросил старшина.

– Место свое смотрю.

– А какое твое место?

– Шестнадцатое.

Старшина взглянул на лейтенанта. Он сидел, откинувшись на спинку полки, легким, почти неуловимым движением головы показал, что одобряет действие старшины. Тот стал еще суровей.

– Предъяви билет!

Удостоверившись, что стоит цифра шестнадцать, и не зная, как действовать дальше, старшина протянул Сашин билет лейтенанту.

– Где билет брали?

– В кассе.

– Позовите проводника.

Распоряжение лейтенанта старшина передал сидевшему рядом красноармейцу. Соблюдал субординацию.

Красноармеец пошел за проводником.

Столько мест в вагоне, а ему досталась такая компания! Нахальные морды, холодные, безжалостные глаза. Ну и хрен с ними! Саша закинул на верхнюю полку чемодан.

Явился проводник.

Лейтенант протянул ему Сашин билет:

– Это что такое?

– Сами, что ли, не видите? Билет. Вагон восемь, место шестнадцать. Все правильно.

– На это место мы должны человека принять в Казани, – многозначительно произнес лейтенант, давая понять, что в Казани они примут заключенного для дальнейшего конвоирования.

– В Казани будет видно.

– У нас бронь на все четыре места, – сказал лейтенант.

– Где она, бронь-то? – возвращая Саше билет, возразил проводник. – Бронь в кассе, а для меня документ один – билет, билет правильный, занимайте свое место, гражданин.

И ушел. Привык, видно, к претензиям таких вот конвоиров, а то, что это конвоиры, было видно сразу. Кого-то сопровождали, теперь едут обратно, хотят ехать одни, без посторонних.

Саша задвинул чемодан в глубь полки к окну, снял валенки, положил к чемодану вместо подушки, лег, укрылся своим пальто и заснул.

Поезд резко тормознул, и Саша проснулся. Попутчики его спали. Лейтенант на верхней полке – напротив Саши, старшина и красноармеец на нижних. А ведь кто-то один должен был бы дежурить. Спрятали, наверное, пистолеты под подушки и дрыхнут.

Поезд мерно постукивал на стыках рельсов.

Саша впервые почувствовал, что он едет, уезжает наконец из ссылки, ссылка кончена. Стараясь никого не разбудить, Саша надел валенки, спустился, прошел в туалет, вернулся, так же тихо взобрался на полку и снова заснул.

Проснулся он, когда в окно уже пробивался мутный утренний зимний свет. Посмотрел на часы. Девять! Поезд стоял на какой-то станции, оконное стекло запотело, и Саша не смог прочитать названия. В вагоне уже встали, поминутно открывалась дверь, вместе с ней врывалась в вагон струя холодного воздуха, ходили люди с чайниками в руках, набирали кипяток из титана на станции. У Саши чайника не было, была только алюминиевая кружка, которую он купил еще в Тайшете, в ней кипяток до вагона не донесешь. Кипятильник в вагоне не работал.

Лежа на полке, Саша вытащил из кармана пальто купленные на станции в Свердловске газеты – в них печатались материалы процесса Пятакова – Радека, статьи о коварных методах троцкистских шпионов.

Конвойные завтракали, старшина лупил крутые яйца, постукивая ими о столик, скорлупу сбрасывал на пол.

– Давай вынесу, – предложил красноармеец.

– Ни-чё, проводник подметет, делать ему больше не хера.

Лейтенант что-то сказал старшине, Саша не расслышал, что именно.

– Эй, сосед, спускайся чай пить, – позвал старшина.

– Спасибо, дождусь кипятильника.

– Долго придется ждать, – лейтенант не поднимал головы, – давай сползай. А то мы поснедаем и спать завалимся. Где тогда сядешь жрать-то?

Саша достал из узелка кружку, хлеб, головку лука, последние два кусочка сахара, последний обрезок сала. Вынул из чемодана сапоги, пол в вагоне был мокрый, грязный, надел и спустился вниз.

На столике, кроме чайника, стояла бутылка водки, на газетном листе – хлеб, нарезанный толстыми ломтями, вареная колбаса, тоже крупно нарезанная, очищенные яйца, масло в кружке. За столиком, расставив локти, сидели лейтенант и старшина. Красноармеец присел сбоку, молча жевал, рыхлый, туповатый на вид парень, но, видимо, более совестливый, если пожалел труд проводника. Напротив него Саша и уселся, положил на столик свои продукты. Лейтенант и старшина равнодушно на них покосились.

Потом лейтенант разлил остатки водки себе, старшине и красноармейцу. Они выпили, закусили колбасой.

Саша отломил дольку лука, съел с хлебом.

Старшина разлил по кружкам кипяток, налил и в Сашину кружку.

Лейтенант взял свою в обе ладони, грел руки, отхлебнул.

– Откуда едешь-то? – спросил он Сашу.

– С Подкаменной Тунгуски.

– Река, что ли?

– Река. В Красноярском крае, Эвенкийский национальный округ.

Лейтенант впервые слыхал эти названия, но не хотел обнаруживать свою неосведомленность, изобразил на лице привычное для кадрового энкаведешника недоверие.

– Работал?

– Да. В экспедиции профессора Кулика. Искали Тунгусский метеорит. Не слыхали?

– Слыхали. С неба упал.

Саша облегченно вздохнул. Теперь его рассказ будет звучать для них правдоподобно. Газетная шумиха вокруг Тунгусского метеорита приходилась на конец двадцатых – начало тридцатых годов, сейчас о нем уже не пишут, и то, что малограмотный лейтенант слыхал об этом, было удачей. Их поведение непредсказуемо, за любое непонятное слово могут зацепиться, истолковать по-своему. Заговорив о Тунгусском метеорите, Саша перевел разговор на безопасную почву.

– Метеорит, – продолжал он, – упал почти тридцать лет назад, 30 июня 1908 года в семь часов утра. Вообще говоря, метеориты – это куски небесного тела, они падают на землю из межпланетного пространства и, когда входят в земную атмосферу, сгорают. Крупные горят ярко и называются болидами, мелкие – это те, что мы называем падающей звездой.

– Этих я повидал, – сказал старшина.

– Тунгусский метеорит, – взглянул на него Саша, – был, конечно, болид громадной величины и опустошил пространство, как предполагают, около 2000 квадратных километров.

– Ого! – старшина рыгнул.

– С земли почти по всей Восточной Сибири было видно, как болид перемещался по небу. А когда упал, раздался оглушительный взрыв, его слышали на расстоянии тысячи километров. Во многих деревнях сотрясались постройки, лопались стекла в окнах, с полок падала посуда, даже люди и скот валились с ног. Прямо как землетрясение. Его зарегистрировали даже в Англии.

– Откуда ты знаешь про Англию? – насторожился лейтенант.

– В дореволюционных газетах писали. Метеорит упал за девять лет до революции.

Объяснение это удовлетворило лейтенанта.

– А куда он сам-то делся, метеорит этот?

– Сгорел. Как вошел в земную атмосферу, так и сгорел, превратился в пыль.

– Отчего же сгорел-то? – опять насторожился лейтенант.

– Так ведь они падают с громадной скоростью – двенадцать километров в секунду, это больше сорока тысяч километров в час. Наш поезд, к примеру, идет от силы пятьдесят – шестьдесят километров в час, а болид – сорок тысяч, какое получается трение! От этого и температура огромная – десять тысяч градусов, вот и сгорает болид, одна пыль остается. Пыль вошла глубоко в землю, и на этом месте образовались озера и болота.

– Чего же тогда искали-то?

– Как чего? Остатки метеорита.

– Что-то заливаешь ты, парень! Сначала говоришь пыль, теперь остатки метеорита. Зачем эти остатки-то?

– Чтобы по ним определить, из чего состоят метеориты и другие небесные тела.

– Для науки, значит, – усмехнулся лейтенант.

– Вот именно, для науки.

– А нужна нам такая наука?

– То есть как? – не понял Саша.

– А так. Для социалистического строительства нужна такая наука, всякие там камушки искать, нужна такая наука?

«Ах, дубина ты, дубина… Сейчас схлопочешь…»

– Правительство распорядилось искать обломки метеорита, значит, это нужно, – внушительно сказал Саша.

Поскольку Саша сослался на правительство, в голосе лейтенанта появилась строгость, он переспросил:

– Ну и как, нашли?

– Нет, все под землю ушло, смешалось с почвой. И условия там трудные, дорог нет, оборудования настоящего не доставишь, работа тяжелая, гнус, люди не хотят работать.

– Как это не хотят? Раз есть правительственное задание, должны работать, – нахмурился лейтенант.

– Людей на сезон, на лето нанимают, а зимой увольняют, – объяснил Саша. – А снова наниматься не желают, не хотят гнуса кормить.

– Заключенных туда послать, – заметил старшина, – эти не откажутся.

– Объект недостаточный, – рассудил лейтенант, – сколько там народу?

– В сезон человек двадцать – тридцать.

– Маловато, – задумался лейтенант.

– Командировку можно, – предложил старшина, – один барак, будут и зимой копать, не подохнут.

– Ладно, – пресек его лейтенант, – без нас разберутся. Как тебя звать-то?

– Саша.

– Ты за вчерашнее не обижайся, мы на службе, при оружии, документы везем, должны знать, с кем вместе едем.

– Бдительность, – пояснил старшина.

– Газеты небось читаешь, – сказал лейтенант, – про этот самый процесс… Видишь, что творится? Шпионы, диверсанты, вредители, до самых верхов добрались, туда проникли.

– Изничтожить надо гадов, – скривил рот старшина, – всех подряд, врагов ентих, и жен ихних, и все семя ихнее.

– Детей-то за что? – улыбнулся Саша.

Лейтенант подозрительно посмотрел на него:

– Детей ихних жалеешь?

– Я думаю, детей можно перевоспитать.

– Дети эти подрастут, нас с тобой не пожалеют, – сощурился лейтенант, – припомнят нам и папку, и мамку. Узнаешь тогда, чего ихняя жалость стоит.

– Перевоспитай их, попробуй, – добавил старшина, – ездил я в отпуск в деревню свою, значит, Вологодскую область. А в колхозе нашем председатель оказался вредитель, и бухгалтер, и бригадир тоже вредители, троцкисты. Посадили их, конечно. Вызывают бригадирову жену, она воет, причитает, меня-то за что, детишки у меня малые… Молодая еще, ничего бабенка, справная. А следователь ей: «Ты почему скрывала взгляды врага народа?» – «Какого врага?» – «Муженька своего – Назарова Арсентия». – «Дак я не знала, что он враг». А следователь ей: «Ты что же, не видела, с кем спишь?!» Вот как вопрос поставил. Теперь будет знать, с кем спать, восемь лет получила, а ребятишек в детдом.

– Видишь, – посмотрел лейтенант на Сашу, – позаботились о детях… В детский дом на все готовое. А ты их жалеешь. У самого дети-то есть?

– Есть, – соврал Саша.

– Поэтому и жалеешь. А враги нас жалеют? Пришли к одному, большую должность занимал, председатель районного исполкома, пришли как к человеку, с ордером на обыск и арест, все по закону. А он выхватил пистолет и начал отстреливаться. Двоих наших на месте уложил, последнюю пулю в себя запустил, сволочь, предатель, шпион. Не пожалел наших двух товарищей, погибших при исполнении служебного долга, согласно присяге. И бабу свою, и девочку тоже не пожалел. Бабу расстреляли, а девчонке, ей лет пятнадцать было, влепили восемь лет.

– Да, – покачал головой Саша, – какие дела творятся…

Он допил чай, поблагодарил, взобрался на свою полку, задремал, проснулся, полежал, делая вид, что спит, опять задремал, опять проснулся.

Его спутники тоже поспали, потом обедали, но Сашу уже не звали, потеряли к нему интерес, выяснили личность, и ладно. И Саша был этим доволен, повернулся к ним спиной, опять сделал вид, что спит, и на самом деле заснул.

Проснулся поздно. Поезд стоял, в вагоне суетились, видно, на большую станцию прибыли. Сашиных попутчиков не было, и вещей их не было.

Потом в купе вошли две женщины с ребенком, мужчина внес за ними чемодан.

– Какая станция? – спросил Саша.

– Казань.

Значит, врали конвойные, хотели одни ехать до Казани. Ну и славу Богу! От утреннего разговора у Саши было муторно на душе. Ничего унизительного для себя он не говорил, но и не возражал этим сукиным сынам, палачам и расстрелыцикам. Конечно, затеваться с ними глупо, но не надо было спускаться и сидеть за одним столом. Вы вчера не пускали меня в купе, вот и не желаю с вами знаться. Или притвориться больным: «Что-то знобит, простудился, наверно», попросить у них кипяток и поесть на своей полке. А он спустился, сел с ними. Врал про экспедицию профессора Кулика, про Тунгусский метеорит, чтобы внушить доверие к себе, и добился: им и в голову не пришло, что он из ссылки.

В такой лжи он будет жить теперь постоянно, будет выкручиваться, придумывать липовые истории, рассказывать их встречным и поперечным, лишь бы избежать вопросов и расспросов, лишь бы затемнить, замазать свое прошлое. Тягостно, тяжело. Но нет выхода. А не захочет осторожничать, не станет скрывать своей судимости, то быстро увидит лагерные ворота.

Ладно! Есть хочется, вот что. Сейчас он спустится с полки, найдет проводника и потребует у него кипяток. Деньги за билеты плачены? Плачены. Так, будьте любезны, обеспечьте пассажиров своего вагона кипятком! Ну да черт с ним, лень связываться, поест хлеб всухомятку.

И надо избавляться от иллюзий. Позади у него ссылка, впереди – лагерь, это ясно как дважды два, а сейчас он во временном отпуске. Вот именно – временном отпуске. А уж сколько ему свободных денечков выпадет на долю, никто сказать не может. Тут уж как повезет.

16

Утром за завтраком, подавая чай, Феня опрокинула чашку Вадиму на колени.

Вадим вскочил, отряхнул халат.

– Не видишь, куда ставишь, идиотка!

– И вправду, не вижу ничего, Вадимушка, совсем ослепла от слез.

И завыла, запричитала по-крестьянски в голос:

– Боже ж мой, Боже ж мой, за что такое наказание? Кому он мешал? Тихий, мухи не обидит. Ведь старик он, внуки взрослые, за что же? Никого не трогал, ничем не заведовал, ему предлагали заведовать парикмахерской, а он отказался, не захотел… «Нет, говорит, не надо, от греха подальше». Теперь в тюрьму. Настя, жена, к нему ходила, в Бутырках сидит…

– Какая Настя, какая парикмахерская, какая Бутырка?! – прикрикнул на нее Вадим, догадываясь и ужасаясь тому, что Феня назовет имя Сергея Алексеевича.

– Да Настя, жена Сергея Алексеевича… Сергей Алексеевич наш в Бутырках сидит. – Она опять завыла в голос. – Настя ходила, передачу не принимают, деньги не берут, под следствием, говорят… А какое следствие? Чему следствие, как брил, как стриг?.. Оговорил его кто-то окаянный, чтоб его, проклятого, черти разорвали, чтоб ему всеми болячками переболеть, чтоб иссушила его лихоманка, чтоб не спастись ни ему, ни детям его, ни внукам…

– Хватит, хватит! – замотал головой Вадим, пренеприятнейшее известие это испортило настроение, пропал теперь рабочий день. – Хватит, слезами не поможешь!

– Так ты помоги, Вадимушка, ведь в газетах пишешь, известный человек, и Андрей Андреевич всех начальников лечит. Похлопочите! Неужели вас не послушают?!

Дура, деревенщина, как втолковать ей, что в таких делах никто никого не слушает и никто никому не помогает.

– Я подумаю, что можно сделать, – сказал Вадим. Причитания Фени рвали ему сердце. – Только, пожалуйста, перестань голосить.

Феня замолчала, не убрав со стола, ушла в свою комнату при кухне. А Вадим поплелся в свою, кинулся на кровать.

После того как он подписал у Альтмана показания о рассказанном Сергею Алексеевичу анекдоте, Вадим перестал у него стричься. Не хотелось его видеть, неприятное чувство, похожее на обиду, возникало каждый раз, когда он проходил мимо парикмахерской в Калошином переулке. Зачем к месту и не к месту вставляет Сергей Алексеевич это свое: «Без Льва Давыдовича не обошлось», болтает всякую ерунду, а порядочные люди должны за это расплачиваться. Да и нужда в старике отпала. В Театр Вахтангова пришла молоденькая хорошенькая гримерша, оказалось к тому же, что хорошо стрижет, к ней по знакомству пристроили и Вадима, тем более гримерша не брезговала лишним заработком. Ну что бы этой девке прийти работать в театр раньше, ей бы уж Вадим точно не стал рассказывать анекдот о Радеке, и Альтман перестал бы тогда его мучить, и никакой подписки о сотрудничестве он бы не давал, и Сергей Алексеевич работал бы в своей парикмахерской до самой смерти.

Ах, бедняга, бедняга… Неужели действительно его могли арестовать из-за глупой присказки о Льве Давыдовиче? Они все могут. Но зачем? Столько работы у них сейчас, идут громкие процессы, проводятся крупнейшие акции, зачем им какой-то ничтожный брадобрей?

Но, с другой стороны, старик произносил слова о Троцком с издевочкой, мол, что ни случись, обязательно все свалят на Льва Давыдовича. Внушал таким образом своим клиентам, что не надо верить НКВД, не надо верить тому, что за спиной всех преступников стоит Троцкий. Именно так и расценил эту присказку кто-нибудь из тех, кого Сергей Алексеевич обслуживал, и сообщил на Лубянку. А Вадим тут ни при чем. Ведь у него с Альтманом разговор о парикмахере был почти год назад. Он назвал тогда и Эльсбейна, и Ершилова, они на свободе, живут-поживают, никто их не трогает, а Сергея Алексеевича взяли. Значит, стукнули на него недавно, год назад на такие разговорчики могли не обратить внимания, а сейчас это – криминал. Логично? Логично.

Вадим вышел к Фене, будто бы справиться, постирана ли белая рубашка, и как бы между прочим спросил, когда забрали Сергея Алексеевича. Оказалось, две недели назад. Все сходится! Хотелось ухватиться за эту мысль, хотелось поверить в нее и успокоиться, но нет, не успокоился; на его совести эта жертва, в его показаниях фигурирует Сергей Алексеевич, им, Вадимом, собственноручно эти показания подписаны. Было, правда, одно оправдание: думал тогда Вадим, что парикмахер сам постукивает и ничего ему поэтому не грозит. Выходит, ошибся, выходит, не стукач Сергей Алексеевич, угробил понапрасну невинного человека.

Ужасно, ужасно неприятно… И у Альтмана, конечно, ничего не выведаешь. Каждые две недели Вадим является к нему на свидание в гостиницу «Москва», приносит очередное донесение – короткую рецензию на какое-нибудь произведение, не соответствующее методу социалистического реализма, а следовательно, враждебное Советской власти. Альтман читает это, сидя за столом, а Вадим располагается на диване, ждет. Конечно, в писательской среде у Альтмана много информаторов, Вадим в этом не сомневался, тот же Эльсбейн, да и других полно, но его донесения особые, не лишены литературного блеска, высокопрофессиональные. К тому же он человек осведомленный, бывает каждый день в писательском клубе, забегает в редакцию «Литературной газеты» и в редакции толстых журналов, в курсе всех новостей – кем там, «наверху», довольны, кем недовольны, чей разгром предстоит, кто уже арестован. Но главное – интуиция, интуиция ему всегда помогала, он далеко смотрит вперед, точно может определить, что в «дугу», а что – нет. И потому его информация шла не позади событий, а как бы впереди, опережая газеты. Это «опережение» и спасало его, создавая в глазах Альтмана известную репутацию.

Альтман закуривал, чирканье спички о коробок, всегда раздражавшее Вадима, означало, что он кончил читать. И тут начиналось самое мучительное, Вадим поднимал на него глаза, бледнея от страха: поведение этой скотины никогда не предугадаешь. Иногда брезгливым движением пальцев Альтман отбрасывал от себя исписанные листки, брюзжал: «Недостаточно». Вадим сдавленным голосом оправдывался – других сведений у него нет. Иногда Альтман коротко бросал ему: «До свидания», и Вадим торопливо ретировался, не дожидаясь лифта, сбегал по лестнице с пятого этажа.

Как-то, прочитав рецензию на «Далекое» Афиногенова, Альтман закурил, кивнул головой на стул:

– Садитесь ближе, поговорим.

Вадим сел.

– А ведь Щукин хорошо играл Малько в «Далеком», или вы считаете, что плохо играл, у вас другие соображения на этот счет?

Господи, неужели выводит его на Щукина? Скажет, что незнаком с ним, такая знаменитость молодых к себе не подпускает. А вдруг Альтман знает, что отец несколько раз консультировал Щукина, причем не в поликлинике, а дома? И тогда начнет кричать: «Все вы лжете, Марасевич, всегда лжете».

– Щукин-то, конечно, актер превосходный, – уклончиво начал Вадим, – но…

– Ваши «но» я знаю. У меня к вам другое дело. Возьмите свои бумаги домой и переделайте на официальную рецензию. Подпишите своей фамилией.

– Да, но… – растерялся Вадим.

Альтман перебил его:

– Что вас смущает? Это, – он показал на донесение, – это одно, а то, что вы напишете, совсем другое. Напишете официальную рецензию, которую мы могли заказать любому критику, в том числе и вам. Что? – Он прищурился. – Боитесь, вас расшифруют? Кого боитесь?

Вадим не выносил этого палаческого прищура.

– Да нет, что вы…

– Может, боитесь, что Советскую власть свергнут и вас потянут к ответу?

– Ну что вы?! Кто может свергнуть Советскую власть?

– Вот именно, – усмехнулся Альтман, – так что не бойтесь… – Он опять прищурился. – А если свергнут, то вас не найдут, не беспокойтесь. Много мы нашли сотрудников царской охранки? Единицы, а их были тысячи и десятки тысяч. Никакая разведка не выдает своих. При малейшей опасности агентурные документы уничтожают в первую очередь. Всякая настоящая разведка ценит и бережет людей, которые ей помогали. Так что уж кому-кому, а вам беспокоиться нечего.

– Я и не беспокоюсь, – сказал Вадим, – я только подумал, насколько это совместимо. Такая рецензия может натолкнуть на мысль, что ее автор – сотрудник…

– А если бы вы опубликовали эту рецензию в газете, а мы бы ее использовали на следствии, вас тоже заподозрили бы в сотрудничестве? Какая разница? Или бы вы написали отрицательную рецензию, закрытую, для издательства, и мы бы ее присоединили к делу? Никакая рецензия не дает повода для подозрения о сотрудничестве. Как раз наоборот: человек пишет, подписывает своей фамилией, все честно, открыто. Разве надо было бы писать такие открытые рецензии, будь он тайным сотрудником?

Он не отрываясь смотрел на Вадима. Что за игра?

– За нашей широкой спиной вам некого бояться, – четко произнес Альтман, – за нашей широкой спиной, и только за ней, вы в полной безопасности. Не будь ее, вы, дорогой Вадим Андреевич, давно бы загремели… Говорю это не в порядке упрека. Мы верим в вашу искренность, верим, что вы хотите помогать партии бороться с ее врагами. Но мы, Вадим Андреевич, и не можем не констатировать вашей сдержанности, вашей осторожности. А она ни к чему, поверьте мне, ни к чему.

Вадим не хотел уточнять, что подразумевает Альтман под чрезмерной осторожностью, он это знал – Альтману требуется информация о разговорах, желательно разговорах групповых. Но групповых разговоров сейчас никто не ведет, да и с глазу на глаз люди не пускаются в откровения – все перепуганы насмерть. Встань он на этот путь, ни одного донесения не принес бы Альтману, и тогда Альтман заставил бы его выдумывать, высасывать из пальца, он нашел единственно правильную позицию – пишет рецензии, пусть тайные, пусть под псевдонимом, но рецензии, совпадающие с официальной партийной позицией, под которыми мог бы подписаться собственной фамилией и опубликовать где угодно. Ершилов – тот еще похлеще пишет и печатает. И его статейки – такой же обвинительный материал, но Ершилов за это еще и деньги получает, а он работает на них бесплатно, можно сказать, из идейных соображений. Альтман как-то попробовал всучить ему деньги, Вадим даже руки спрятал за спину: «Что вы, что вы, ни в коем случае…»

– Но ведь ваше рабочее время стоит денег, вы могли написать что-либо для газеты, получили бы гонорар, – он уцепился за это слово, – и эти деньги рассматривайте как гонорар. Не беспокойтесь, расписки не потребую.

Но Вадим не дал себя уговорить и денег не взял. И наверное, хорошо поступил, вырос в мнении у Альтмана, предстал перед ним человеком достойным, порядочным, бескорыстно выполняющим свой долг перед страной и партией. Вероятно, об отказе взять деньги Альтман доложил начальству и там акции Вадима тоже укрепились. Впрочем, черт его знает, может быть, и не доложил, а деньги оставил себе. Ведь сам сказал: «Расписки не потребую». Значит, на эти деньги с них ее и не спрашивают, просто записывают: «Выдано агенту такому-то столько-то». И на него преспокойно запишут… Ну и черт с ними. Но его совесть чиста, он не продажная шкура, ему сребреники не нужны, вот бы узнать только, за что посадили Сергея Алексеевича.

Вадима несколько раз подмывало спросить о нем Альтмана. Но побоялся. Побоялся услышать правду, побоялся услышать, что именно он посадил Сергея Алексеевича. Это было бы ужасно! А если дело не в его показаниях, а в чем-то другом, тогда своим вопросом он только напомнит о них Альтману и сам втянется в это нелепое дело. Лучше молчать, лучше делать вид, что ничего не знает о Сергее Алексеевиче.

Заговорил о нем сам Альтман. На одном из свиданий он вынул из портфеля протокол первого допроса Вадима, протянул ему.

– Прочитайте… Вот это место.

И ткнул пальцем в то место, которое должен был перечитать Вадим. Это был его рассказ о радековском анекдоте, об Эльсбейне, Ершилове и парикмахере Сергее Алексеевиче.

– Упирается ваш парикмахер, – сказал Альтман, – все отрицает, сволочь! – И нахмурился, скривил губы, видимо, вспоминая допросы Сергея Алексеевича. – Крепкий старик!

Потом поднял глаза на Вадима:

– Прочитали?

Вадим кивнул. Говорить он не мог.

– Завтра в два часа придете на Лубянку, получите пропуск, у вас будет очная ставка с этим парикмахером.

– Как?! – Вадим едва дышал. – Как очная ставка, почему?

– По этому самому, – Альтман показал на строчки протокола, – вы в его присутствии подтвердите то, что здесь подписали.

– Но, товарищ Альтман, – взмолился Вадим, – как можно? Он – друг нашей семьи, он стриг меня еще ребенком, знал мою покойную мать, знает отца, как я буду показывать против него?!

Альтман опять ткнул пальцем в протокол:

– Вы здесь написали правду?

– Конечно.

– Вот и подтвердите ее.

– Но это такой пустяк…

– Возможно, – согласился Альтман, – тогда тем более подтвердите, чего бояться?

– Но ведь не он рассказал анекдот, а я!

– И это подтвердите, – усмехнулся Альтман.

– Значит, мои показания будут официально фигурировать в его деле?

– Да, будут, а что здесь такого?

– Но как это совместимо с тем, что я для вас делаю?

– Очень совместимо.

– Я рассказал анекдот и хожу на свободе, а он только выслушал этот анекдот и сидит в тюрьме. Значит, кто я такой? Провокатор?

Альтман скривил губы:

– Зачем такие громкие слова? И пустые слова. За провокацию мы строго наказываем, запомните! И если с вашей стороны была провокация, мы бы и вас наказали. Но провокации не было. Вы рассказали анекдот и честно в этом признались. А он выслушал анекдот и не только не сообщил куда следует, но отрицает, что слышал его от вас, отрицает свои слова: «Без Льва Давыдовича не обошлось». Почему он все это отрицает? Мог бы сказать: «Да, слышал этот анекдот, не придал ему значения… Да, упомянул Льва Давыдовича, так теперь все его упоминают». И все! Дело с концом! Нет, все отрицает. Случайно? Далеко не случайно. Вы наивны, дорогой Вадим Андреевич, вы витаете в своих литературных облаках… А враг коварен. Вы не знаете и не предполагаете, куда тянутся связи вашего невинного парикмахера. Это, – он показал на протокол, – это с виду действительно пустяк, но за таким пустяком может стоять очень многое. И не рефлектируйте, пожалуйста, и оставьте сантименты: «знал ребенком, знал покойную маму…» Мы хотим одного: чтобы парикмахер сказал правду, только правду и объяснил бы нам, почему он эту правду скрывает. Вот и вы ему объясните, что для его же пользы лучше говорить правду.

17

Очная ставка происходила не в кабинете Альтмана, а в кабинете какого-то высокого начальника. Однако за начальническим столом сидел сейчас Альтман, за другим, поставленным перпендикулярно к первому, Вадим.

Ожидая, когда введут Сергея Алексеевича, Альтман что-то писал, а Вадим не отрывал беспокойного взгляда от двери, вздрагивая при малейшем звуке в коридоре… Ужасно, ужасно, ужасно… Как он будет смотреть в это с детства знакомое лицо, как будет уличать почти уже родного человека во лжи… Боже мой! Ну зачем Сергей Алексеевич отрицает такую мелочь? Выручает его, Вадима, не хочет выдавать? Это, конечно, благородно, но абсолютно не нужно, он так ему и скажет: «Сергей Алексеевич, я понимаю, вы не хотите подводить меня, это очень благородно с вашей стороны, но абсолютно не нужно. Я сам принял на себя всю вину. Я признался, что Я, и только Я, рассказал вам этот анекдот. Подтвердите, я вас очень прошу, это важно для нас обоих…»

Дверь открылась неожиданно, и в кабинет, сопровождаемый конвоиром, едва передвигая ноги, вошел старик. В первую минуту Вадим не узнал в этом доходяге Сергея Алексеевича. На лице кровоподтеки, голова трясется. Левой рукой он поддерживал спадающие брюки, а пальцы правой, в которой Сергей Алексеевич обычно держал ножницы, все время двигались, и эта странно шарящая по воздуху рука совершенно сразила Вадима. «Господи, – подумал он, – человек уже при последнем издыхании, а рефлекс все еще живет».

Некоторое время Альтман пристально смотрел на Сергея Алексеевича, потом кивнул на стоящие у стены стулья:

– Садитесь, Феоктистов!

Сергей Алексеевич сел, не глядя на Вадима – то ли не заметил, то ли не узнал.

– Гражданин Феоктистов! – суровым голосом произнес Альтман. – Вам знаком этот гражданин? – и показал на Вадима.

Сергей Алексеевич с трудом поднял голову, повернулся к Вадиму.

Вадиму показалось, что в глазах его что-то вспыхнуло на мгновение, потом потухло, погасло, и Сергей Алексеевич снова опустил голову.

– Я спрашиваю: знаком вам этот человек?

Глотнув воздух, Сергей Алексеевич с трудом проговорил:

– Знаком.

Он пожевал губами, и тут Вадим заметил, что у него не хватает зубов. Раньше зубы были.

– Как его зовут, фамилия?

– Вадим Андреевич… – прошепелявил старик, – фамилия Марасевич…

– Значит, вы подтверждаете факт вашего знакомства?

– Подтверждаю.

– При каких обстоятельствах вы познакомились?

– Стригутся они у меня…

– А другие у вас стригутся?

– Стригутся.

– И вы их всех знаете по имени, отчеству и фамилии?

– Случайных не знаю, а которые постоянные, тех знаю… Ихний папенька, Андрей Андреевич, еще с дореволюции…

– Меня не интересует, что было до революции, – оборвал его Альтман, – рассказывайте, что было после революции. Какие разговоры вы вели с Марасевичем Вадимом Андреевичем?

– Никаких не вел, – не поднимая головы, ответил Сергей Алексеевич.

– А он с вами?

– И он со мной!

– А политические анекдоты он вам рассказывал?

Сергей Алексеевич еще ниже опустил голову.

– Нет, не рассказывал.

– Так, отпираетесь, – зловеще произнес Альтман, – послушаем тогда гражданина Марасевича. Гражданин Марасевич, вам знаком этот человек?

Сдерживая дрожь в голосе, Вадим ответил:

– Знаком.

– Его имя, отчество, фамилия?

– Феоктистов Сергей Алексеевич.

– Откуда вы его знаете?

– Я стригся у него, брился.

– А откуда вам известно его имя-отчество?

– Как откуда… Я стригся у него пятнадцать лет, как же мне не знать? И мой отец у него стрижется.

Вопросы были вздорные, нелепые, но Вадим понимал их необходимость: Альтман разговаривал с ним так же, как и с Сергеем Алексеевичем, не как с обвинителем, даже не как со свидетелем, а как с обвиняемым, ставит его на одну доску с Сергеем Алексеевичем. И слава Богу, и пускай, лишь бы не выглядеть в глазах Сергея Алексеевича предателем.

– Гражданин Марасевич! Вел с вами гражданин Феоктистов антисоветские разговоры?

– Нет, нет, что вы?! – забормотал Вадим. – Никаких антисоветских разговоров он со мной не вел.

– А вы с ним?

– Я тоже не вел.

– Как же так, – фальшиво удивился Альтман, – а антисоветские анекдоты вы ему рассказывали?

– Я рассказал анекдот о Радеке.

– О каком Радеке, который осужден по процессу?

– Да.

– Ну и что это за анекдот?

Вадим пересказал анекдот.

– И как вы его расцениваете?

Вадим молчал.

– Я спрашиваю, – повторил Альтман, – как вы расцениваете тот анекдот, советский он или антисоветский?

– Но ведь это анекдот, – сказал Вадим.

– В котором повторяются слова шпиона и убийцы Радека про нашего вождя товарища Сталина, издевательские слова, – подхватил Альтман, – так это советский анекдот или антисоветский?

– Антисоветский, – выдавил из себя Вадим.

– И вы его рассказали гражданину Феоктистову?

– Да.

– С какой целью?

– Просто так рассказал.

– Просто так, – повторил Альтман, – и как на это реагировал гражданин Феоктистов?

– Посмеялся и сказал: «Без Льва Давыдовича не обошлось».

– Какого Льва Давыдовича?

– Троцкого, по-видимому.

– Как вы нашли этот ответ Феоктистова?

– Ну, как присказку.

– Что значит присказку?

– Ну, расхожее слово.

– Что значит – расхожее слово?

– Ну, сейчас ясна роль Троцкого в разного рода антисоветской деятельности, об этом свидетельствуют и процессы, вот и получилось расхожее слово.

– Но ведь вы рассказали анекдот в прошлом году, еще до ареста Радека.

– Да.

– Почему уже тогда, по-вашему, гражданин Феоктистов связал Радека с Троцким?

Вадим пожал плечами.

– Ладно, – Альтман перебрал бумаги на столе, с ненавистью уставился на Сергея Алексеевича, – гражданин Феоктистов, вы слышали показания гражданина Марасевича?

– Слышал, – прошептал Сергей Алексеевич.

– Рассказывал он вам анекдот про Радека?

– Не помню.

– Упоминали вы Льва Давыдовича Троцкого?

– Нет, никогда.

Альтман усмехнулся.

– Сергей Алексеевич, – сказал вдруг Вадим и приподнялся со стула, – зачем вы упираетесь, зачем отрицаете очевидные вещи? Ведь я всю вину взял на себя, ведь я признал, что именно я рассказал вам этот анекдот, не вы, а я. Я за это буду отвечать, а не вы. Зачем же упираться? Меня выгораживаете? Но это мне не нужно, абсолютно не нужно. Я в этом не нуждаюсь. Нам обоим этого не надо, поверьте мне.

Альтман выжидательно смотрел на Феоктистова. Но тот никак не реагировал на слова Вадима, даже головы не поднял.

– Ну что ж, запишем, – сказал Альтман.

Он долго писал протокол очной ставки, затем прочитал его. Вадим подтверждал в нем свои прежние показания, а в ответах Сергея Алексеевича на каждый поставленный вопрос стояло слово: «отрицаю».

– Правильно записано? – спросил Альтман у Вадима.

Все было записано правильно, но выглядело ужасно.

Вадим замешкался с ответом. Бессмысленным упорством Сергей Алексеевич гробил себя. Сам роет себе могилу…

– Гражданин Марасевич, правильно записано? – повторил свой вопрос Альтман, в его голосе слышалось нарастающее раздражение.

– Правильно.

– Распишитесь.

Он показал ему, где расписаться, и Вадим расписался.

– Гражданин Феоктистов, правильно все записано? Отвечайте!

– Отрицаю, – прошептал Сергей Алексеевич.

– Тут и написано: «отрицаю». Встаньте!

Сергей Алексеевич едва поднялся со стула.

– Подойдите сюда!

Шаркая ногами, Сергей Алексеевич подошел к столу.

Альтман придвинул ему протокол очной ставки:

– Прочитайте сами!

Сергей Алексеевич прочитал, мотнул головой.

– Вот здесь распишитесь!

Сергей Алексеевич расписался.

Альтман нажал на звонок, в дверях возник конвоир.

– Уведите!

Конвоир приблизился к Сергею Алексеевичу, взял его за локоть.

И в эту минуту Сергей Алексеевич поднял глаза на Вадима. У Вадима кровь отлила от лица.

– Эх, Вадим Андреевич, Вадим Андреевич…

Альтман ударил кулаком по столу:

– Разговорчики?! Увести!

Конвоир грубо потянул Сергея Алексеевича за локоть, толкнул и вывел из кабинета.

– Каков фрукт? – спросил Альтман. – Уже три месяца мы с ним волынимся. Упорная сволочь.

– И все из-за этого анекдота?

– Анекдот мелочь, – сказал Альтман, – там вещи посущественнее. Кстати, вам неизвестны знакомства Феоктистова с военными?

– С военными? Понятия не имею.

18

Явился Ежов с подготовленными на Тухачевского материалами.

– Рассказывайте, – сказал Сталин, – что там у вас?

Ежов взял из папки верхний лист.

– Биографические данные…

– Не нужно. Я знаю его биографию. Что у вас есть по Германии?

Ежов вынул другой лист.

– Прежде всего германский плен. Первый раз попал туда в Карпатах, заключен в лагерь Штральзунд. Бежал. Пойман через три недели после побега – искал лодку в Швецию. Заключен в лагерь в Мекленбурге, бежал, задержан у датской границы. Заключен в лагерь под Мюнстером, бежал, пойман в 30 метрах от голландской границы. После этого был заключен в крепость Кюстрин, пытался снова убежать, прорыв подземный ход, но там и был задержан и переведен в форт № 9 крепости Ингольштадт, предназначенный для беглецов-рецидивистов. Из нее бежал поздней осенью 1917 года, и на этот, пятый, раз – удачно.

– Какое расстояние от этой крепости до русской границы? – спросил Сталин.

– Тысяча сто двадцать километров.

– Как же он прошел такое расстояние? Русский офицер?

– Он свободно владеет немецким и французским.

– Этого мало, чтобы пройти такое расстояние по вражеской стране. Кто ему помогал?

– На этот счет данных нет. Он бежал вдвоем с офицером Черновецким. Но того поймали через три дня, а Тухачевский ушел.

– Одного поймали, другой ушел. Интересно. Напали на след, одного взяли, другого не взяли, дали пройти свободно тысячу километров. Интересно, очень интересно. Продолжайте!

Ежов взял другой лист.

– Теперь официальные посещения. Первый раз Тухачевский ездил в Германию в 1923 году как офицер связи высшего командования Красной Армии, прикомандированный к рейхсверу. Участвовал в подготовке советско-германских военных переговоров и соглашений в соответствии с германо-советским договором, потом – в инспекционной поездке после заключения военного соглашения, затем дважды между 1926-м и 1932-м по вопросам военного сотрудничества. Поскольку эти переговоры и соглашения касались немецких военных объектов на нашей территории – в Липецке, Казани, Харькове, то они, безусловно, оставили после себя документы, подписанные Тухачевским. Последний раз был в Берлине проездом, возвращаясь из Англии с похорон короля Георга V, в феврале этого года.

– Кто еще из высших военных был в Германии?

– Якир, Уборевич, Эйдеман, Тимошенко учились в Германии в академии генерального штаба.

– Приготовьте списки всех военных, связанных с Германией. Безусловно, не все они немецкие шпионы. Товарищ Тимошенко, например, его послали учиться, он и учился. Вот как он выучился, это мы посмотрим. Впрочем, на военной работе он проявляет себя хорошо. Простой человек, из народа человек, а Якир, Уборевич, Эйдеман и некоторые другие – их нужно тщательно проверить.

Сталин поднялся, молча походил по комнате, остановился у окна.

– На словах товарищ Тухачевский – ярый враг Германии. Но на самом деле, я думаю, он имеет много друзей среди германского генералитета. Об этом ясно говорит его биография. И военные, как наши, так и немецкие, хотят освободиться от партийного руководства. Я думаю, немецкая разведка располагает сведениями о таких связях. Немецкая разведка, к сожалению, работает лучше нашей – мы этими сведениями не располагаем. Я не знаю, насколько в интересах немецкой разведки поделиться с нами этими сведениями. Но надо попытаться добыть эти сведения. Я думаю, задача выполнимая.

Орджоникидзе торжественно похоронили на Красной площади.

Его кончине и похоронам газеты посвятили целые полосы. Вся страна скорбела о смерти дорогого товарища Серго, любимца народа, командарма тяжелой индустрии. Потрясенные утратой, выступали в печати ученые, руководители промышленности, рабочие-стахановцы, военные, писатели, артисты, художники.

Не обошлось и без вылазки врага. Один чеченский поэт опубликовал стихи на смерть товарища Орджоникидзе. На собрании чеченских писателей их похвалили. Растроганный поэт ответил: «Когда умрет товарищ Сталин, я напишу еще лучше». Пришлось болвана расстрелять.

Из-за похорон на несколько дней отложили Пленум и открыли его 23 февраля. Теперь все должно пройти нормально. Бухарина и Рыкова надо арестовать прямо на Пленуме. Пусть и другие члены и кандидаты ЦК посмотрят, как это делается. Потом на показательном процессе Бухарин и Рыков во всем признаются, расскажут все, что от них потребуется.

Сколько раз каялся Бухарин? Покается и на этот раз. Как мог Ленин упоминать в своем «завещании» человека, про которого сам говорил, что он «мягкий, как воск». Разве бывает вождь «мягкий, как воск»? Правильно его назвал Троцкий: «Колька Балаболкин» – тряпка, путаник и болтун. Во времена Брестского мира левые эсеры предложили ему арестовать Ленина и создать новый кабинет министров. Бухарин отказался, обо всем передал Ленину. Ленин взял с него честное слово никому об этом не рассказывать. Не смог удержаться. После смерти Ленина разболтал публично, вот, мол, до чего доводит фракционная борьба. А теперь, почти через двадцать лет, ОН ему это предъявил: тайно договаривался с эсерами об аресте Ленина. Сам ведь признавался! К НЕМУ эсеры не приходили, а к Бухарину пришли. ЕМУ такого предложения не делали, а Бухарину сделали. Отказался он или не отказался – неизвестно. Может быть, и согласился, но сорвалось. А если отказался, побоялся, счел нереальным. Рассказал Ленину? Где доказательства? Ленин мертв. Вот до чего доводит болтливость. А теперь весь народ будет знать: Бухарин собирался арестовать Ленина.

Легкомысленность, пустозвонство? Возможно. Но если ты легкомысленный пустозвон, то не претендуй на лидерство, на роль «любимца партии». От Бухарина ОН давно хотел избавиться. В середине двадцатых годов, после разгрома зиновьевской оппозиции, ОН надеялся разделить правых, отделить Рыкова от Бухарина, намекнув Рыкову: «Алексей, нам бы вдвоем взяться». Не захотел Алексей, вот и расплачивается.

Два месяца назад, на декабрьском Пленуме ЦК Бухарин еще хорохорился. Ежов обвинил его и Рыкова в том, что они блокировались с троцкистами и знали об их террористической деятельности. Бухарин крикнул Ежову:

– Молчать! Молчать! Молчать!

Что за дурацкие выкрики?! Никто его не поддержал. А ОН тогда сказал:

– Не надо торопиться с решением, товарищи. Вот против Тухачевского у следственных органов тоже имелся материал, но мы разобрались, и товарищ Тухачевский может спокойно работать.

И предложил резолюцию: «Считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным. Продолжить дальнейшую проверку и отложить дело решением до последующего Пленума ЦК».

Сманеврировал. Зачем? А вот зачем: надо сначала провести в январе процесс Радека – Пятакова – Сокольникова, а уж потом снова вернуться к Бухарину. Заодно и Тухачевского успокоил.

Так и постановили. На процессе в январе все подтвердилось: на всю страну, на весь мир прозвучали имена Бухарина и Рыкова. За эти два месяца Бухарину каждый день посылались на дом протоколы допросов бывших его сторонников по правой оппозиции, бывших его учеников в Институте Красной профессуры. Только за один день, 16 февраля, ему было послано двадцать таких протоколов, пусть читает. К этому надо добавить непрерывные очные ставки с Сокольниковым, Пятаковым, Радеком, с бывшими его учениками, с Астровым например.

В итоге Бухарин деморализован окончательно. Объявил голодовку, заявил, что не явится на Пленум, пока с него не снимут обвинения. Как был наивным чудаком, так им и остался. Кого он собирается напугать домашней голодовкой? ОН в свое время дал распоряжение Ягоде объявление голодовки рассматривать как продолжение в тюрьме контрреволюционной деятельности. А тут голодовка в собственной квартире, под боком у молоденькой жены. Кто может доказать, что он действительно голодает?

Пришел Бухарин на Пленум, никуда не делся. Хоть и не снял голодовку, а явился, упал в проходе. Изобразил голодный обморок. Если такой слабый, как же, спрашивается, добрался до зала заседаний? Или надеялся, что «ввиду болезни» отложат его вопрос? Нет, не отложили.

ОН подошел к нему:

– Кому ты голодовку объявил, Николай, ЦК партии? Посмотри, на кого ты стал похож, совсем отощал. Проси прощения у Пленума за свою голодовку.

– Зачем это надо, – ответил Бухарин, – если вы собираетесь меня исключать?

– Никто тебя из партии исключать не будет. Иди, иди, Николай, проси прощения у Пленума, нехорошо поступил.

Так ОН ему ответил. Негромко ответил. Никто другой не слыхал. Но Бухарин услышал. И поверил, чудак, сразу взбодрился, поднялся с пола и попросил прощения за голодовку. Что-то промямлил про чудовищные обвинения, но прощения попросил. Сошел с трибуны и опять сел на пол в проходе. Что хотел этим сказать?

И так, сидя на полу в проходе, выслушал доклад Ежова. На этот раз Ежов выложил обвинения и в терроре, и в подготовке дворцового переворота, блоке с троцкистами и зиновьевцами, организации кулацких восстаний, продаже СССР капиталистам и убийстве Кирова. Сидя на полу, Бухарин молча слушал Ежова и посматривал на НЕГО, ожидая, что ОН выступит в его защиту. Но выступил не ОН, а Микоян, дал политическую оценку Бухарину и Рыкову как врагам партии и народа. На этом заседание кончилось.

Потом проверили – Бухарин дома поужинал, облагодетельствовал партию, пришел на Пленум сытый, опять смотрел на НЕГО, ожидая, когда ОН начнет его выручать. Нет, милый Бухарчик, ты ведь сам назвал товарища Сталина «Чингисханом с телефоном», а Чингисханы, как известно, не торопятся миловать.

На следующий день выступили Молотов и Каганович, выдавали наотмашь. Тугодум Молотов даже так сообразил:

– Арестуем, сознаетесь. Фашистская пресса утверждает, что наши процессы провокационные. Отрицая свою вину, вы только докажете, что вы фашистский наймит.

Никто не поддержал Бухарина. Все были против, перебивали, когда Бухарин сказал: «Мне тяжело жить», даже ОН его перебил: «А нам легко?»

ОН не выступил. Предложил создать комиссию для выработки решения о Бухарине и Рыкове. Создали. Тридцать шесть человек, председатель Микоян.

На заседании комиссии выступили двадцать человек. Расстрелять предложили шестеро: Ежов, Буденный, Мануильский, Шверник, Косарев и Якир. Предать суду без расстрела – семеро: Постышев, Косиор, Петровский, Антипов, Николаева, Шкирятов и Хрущев. Большинство, в том числе Крупская и Ульянова, проголосовали за ЕГО, самое «мягкое», предложение – исключить из партии, суду не предавать, а направить дело в НКВД.

Ну а если дело направить в НКВД, то и их самих туда же.

Тут же, на Пленуме, 27 февраля, Бухарина и Рыкова арестовали.

На этом же Пленуме, 3 марта, товарищ Сталин выступил с докладом.

– Вредители, диверсанты, шпионы, агенты иностранных государств, – сказал товарищ Сталин, – проникли во все организации страны. Руководители этих организаций проявили беспечность.

Пока существует капиталистическое окружение, у нас будут вредители, шпионы, диверсанты и убийцы.

Сила нынешних вредителей и диверсантов в том, что у них в кармане партийный билет.

Слабость наших людей – слепое доверие к людям с партийным билетом.

Вредители могут показывать и систематические успехи: откладывают свою вредительскую деятельность до войны.

Так на февральско-мартовском Пленуме тридцать седьмого года товарищ Сталин, теперь уже официально, объявил войну против своего народа, начатую им десять лет назад.

По подсчетам ученых, в начале 1937 года в тюрьмах и лагерях находилось пять миллионов человек. Между январем тридцать седьмого и декабрем тридцать восьмого арестованы еще семь миллионов. Из них расстреляны – один миллион, умерли в лагерях – два миллиона.

19

Родители Шарля жили в Алжире, отец занимал крупный пост во Французской администрации. Они присылали письма, передавали нежные приветы и поцелуи невестке, и Шарль передавал им от имени Вики такие же добрые слова и поцелуи.

По утрам Сюзанн подавала завтрак: кофе, молоко, круассаны, сливочное масло, конфитюр. После завтрака Шарль работал в своем кабинете, а где-то к началу второго Сюзанн сообщала мадам, что обед готов и в столовой все накрыто. Ужинали они обычно в ресторанах. Вика обожала парижские рестораны и кафе, обстановка непринужденная, все тебе улыбаются, в Москве посещение ресторана – событие, а здесь – часть жизни парижан. Нет швейцаров и гардеробщиков, оставляешь пальто на круглой вешалке или бросаешь рядом с собой на стул, метрдотель провожает от двери до удобного для тебя столика, не подсаживает незнакомых, официанты услужливы – каждому дают карту меню – читай, выбирай… За несколько месяцев у Вики даже появились свои излюбленные места, например ресторан «Ротонда», оттуда по бульвару Распай – прекрасная прогулка перед сном. Но бывали они там не часто, Вика не знала, куда ее повезет Шарль – в «Ротонду», или на берег Сены, или в какой-то незнакомый район: все зависело от его дел.

Как-то Шарль сказал, что они пойдут вечером в «Closerie des Lilas» – у него назначено свидание с одним из коллег.

– Тебе будет интересно, можно встретить знаменитость, там любил бывать Хемингуэй, обычно сидел за стойкой, но сейчас он в Испании…

Кафе находилось на углу бульвара Монпарнас и Avenue de l’Observatore. Шарль хотел показать Вике обсерваторию, которая и дала название этой улице. Но она оказалась закрытой.

Они остановились на перекрестке: горел красный свет. И, глядя на проезжающие мимо машины и не отпуская его руки, Вика сказала:

– Никак не могу поверить, что я в Париже и ты рядом… Иногда я думаю, может, мне все это снится?..

«Closerie des Lilas» – этот «Сиреневый хуторок» – понравился Вике. Уютно, оживленно. Многие посетители знали друг друга, здоровались с Шарлем. Его приятель-журналист помахал им рукой, они сели за его столик. Вика тоже принимала участие в их беседе, время от времени вставляя не очень сложные фразы. Была довольна собой, приятно говорить по-французски.

Они уже кончали ужинать, Вика раздумывала, что бы съесть на десерт, подняла глаза от карты и остановила взгляд на только что вошедшем господине.

Среднего роста, лет шестидесяти, очки в роговой оправе, глубокие вертикальные морщины над переносицей. Может быть, Вика еще обратила на него внимание потому, что, как ей показалось, публика на мгновение затихла, как бы приветствуя появление этого господина. У него действительно было волевое и значительное лицо.

Он положил пальто на свободный стул, осмотрелся, увидел Шарля, подошел к их столику, отвесил общий поклон.

Шарль встал, они пожали друг другу руки.

– Прошу вас, передайте вашему редактору благодарность за статью о моей книге.

– Иначе и не могло быть, мосье Жид, это прекрасная книга.

– Не все так думают.

– Они не знают России. Они не сумели ее понять и увидеть так, как увидели вы. Я жил там несколько лет и поражен вашей наблюдательностью. Несчастная страна. Единственное, что там было хорошего, я увез с собой…

Он представил Вику.

Жид учтиво пожал ей руку, доброжелательно улыбнулся:

– Виктория! Это действительно ваша победа. Надеюсь, сударыня, вы будете первая русская, которая прочтет мою книгу о России. Хотя я не убежден, что все в ней вам понравится.

– Этого не случится! – ответила Вика, мило улыбаясь, – Мой муж так много мне о ней рассказывал, так восхищался. Я доверяю его вкусу.

Дома Шарль сказал:

– Из современных французских писателей Андре Жид – мой самый любимый. Сколько, думаешь, ему лет?

– Около шестидесяти.

– Шестьдесят восемь. Тебе попадались в Москве его книги?

– Нет, – призналась Вика.

– В России его много печатали. Даже издали собрание сочинений. Он был большим поклонником СССР.

Шарль снял с полки книгу, открыл заложенные страницы.

– Вот что он писал до своей поездки в СССР: «Три года назад я говорил о своей любви, о восхищении Советским Союзом. Там совершался беспрецедентный эксперимент, наполнявший наши сердца надеждой, оттуда мы ждали великого прогресса, там зарождался порыв, способный увлечь все человечество. В наших сердцах и умах судьбу культуры мы связывали с СССР. Мы будем его защищать».

Он оторвал глаза от книги и сказал:

– Я пишу большую работу о Жиде и отлично помню его высказывания начала тридцатых годов: «Если бы СССР понадобилась моя жизнь, я бы тотчас отдал ее».

Он снова взялся за книгу.

– А вот что он написал немедленно по возвращении: «В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение… Каждое утро «Правда» сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить… Когда говоришь с русским, ты говоришь словно сразу со всеми. Подобное сознание начинает формироваться с детства. Всеобщая в СССР тенденция к утрате личностного начала – может ли она рассматриваться как прогресс?.. Ни в одной стране, кроме гитлеровской Германии, сознание так несвободно, угнетено, запугано, порабощено. Головы еще никогда не были так низко опущены».

Шарль взглянул на Вику.

– Конечно, никто пикнуть не смеет, – сказала Вика по-русски. По-русски она думала, не могла сразу переключиться на французский.

– Не менее интересны его рассуждения о власти, послушай: «Диктатура одного человека, а не диктатура пролетариата. Уничтожение оппозиции в государстве – приглашение к терроризму. С кляпом во рту, угнетенный со всех сторон, народ лишен возможности сопротивления. В самом лучшем положении наиболее низкие, раболепные, подлые. Чем никчемнее эти люди, тем более Сталин может рассчитывать на их рабскую преданность. Лучшие исчезают, лучших убирают. Скоро Сталин будет всегда прав, потому что в его окружении не остается людей, способных предложить идеи. Такова особенность деспотизма – тиран приближает к себе не думающих, а раболепствующих».

Он опустил книгу:

– Тебе не скучно?

– Что ты! Я впервые слышу такое… То есть я это знаю, понимаю, но он поразительно точно формулирует.

– Да, он мастер. Вот еще: «Народ убедили, что все за границей решительно хуже, чем в СССР. Поэтому каждый рабочий радуется режиму, отсюда некий «комплекс превосходства». Для них за пределами СССР – мрак: в капиталистическом мире все прозябают в потемках. На сочинском пляже купальщики хотели от нас услышать, что ничего подобного у нас во Франции нет. Из учтивости мы не стали им говорить, что во Франции есть пляжи гораздо лучше».

– Это типичное наше российское чванство, – сказала Вика. – Я бывала в Сочи. Хорошо только тем, кто в санаториях, а остальные лежат на пляже впритык друг к другу, как сельди в бочке, а потом часами стоят в очереди в паршивые столовые. Жид знает русский язык?

– Ни слова.

– Удивительно, как он точно все подметил, а ему наверняка показывали самое лучшее, у нас всех иностранцев водят за нос.

Шарль уткнулся в книгу:

– Вот еще интересные наблюдения: «Лучший способ уберечься от доноса – донести самому. Доносительство возведено в ранг гражданской добродетели».

Вика залилась краской, вздрогнула и, чтобы скрыть это, подвинулась в кресле.

Шарль вопросительно посмотрел на нее.

– Нога затекла, – сказала Вика, переложив ногу с одной на другую, – читай, пожалуйста, страшно интересно.

Слава Богу, справилась с собой. Почему это вдруг так ее задело? Ведь все позади. И Шарок, и Маросейка, и та расписка ее несчастная, все там, за границей… А «граница на замке». И все же от одного этого слова повеяло опасностью.

– Послушай еще: «Товары совсем негодные. Витрины московских магазинов повергают в отчаяние…»

Вика засмеялась:

– Вот это точно.

– Дальше. «Группа французских шахтеров, путешествуя по СССР, по-товарищески заменила на одной из шахт бригаду советских шахтеров и без напряжения, не подозревая даже об этом, выполнила стахановскую норму. Советский рабочий превратился в загнанное существо, лишенное человеческих условий существования, затравленное, угнетенное, лишенное права на протест и даже на жалобу, высказанную вслух…»

Шарль положил книгу на стол, ласково улыбнулся, наклонился, взял ее за руку:

– Я тебя расстроил этим чтением?

– Почему, милый?

– Мало приятного слушать такое про свою родину. Ведь русские такие патриоты?

– Да, я русская, но ничего общего с Советами не имею.

– Я тебе говорил, что пишу большую статью об этой книге, – он усмехнулся, – ведь я считаюсь специалистом по Советской России.

– Ты и есть специалист, – сказала Вика.

– Которого не любят наши левые… Впрочем, они не любят и Жида.

– Коммунисты?

– И коммунисты, и те, кто близок к ним. Ромен Роллан, Луи Арагон, Мальро и многие другие. Это талантливые, но очень недалекие, наивные люди. Если ты не против, прочитаю еще несколько строк.

– Конечно, конечно…

Хотя она немного устала и было уже скучновато слушать про Арагона и Мальро, о которых она понятия не имела, но надо терпеть. Шарль всегда должен находить в ней внимательную слушательницу, это одно из условий их дальнейшей счастливой жизни.

– Так вот, – продолжал Шарль, – смотри, какое интересное место: «От художника, от писателя требуется только быть послушным, все остальное приложится. Нет ничего более опасного для культуры, чем подобное состояние умов. Искусство, которое ставит себя в зависимость от ортодоксии, даже и при самой передовой доктрине, обречено на гибель. Революция должна предложить художнику прежде всего свободу. Без нее искусство теряет смысл и значение. Большой писатель, большой художник всегда антиконформист. Он движется против течения». Великолепно сказано!

– Великолепно!

– Впрочем, Жид кончает на оптимистической ноте: «Под СССР я имею в виду тех, кто им руководит. Даже ошибки одной страны не могут скомпрометировать истину. Будем надеяться на лучшее. Иначе от этого прекрасного героического народа, столь достойного любви, ничего больше не останется, кроме спекулянтов, палачей и жертв».

Вика протянула руку:

– Дай мне посмотреть.

Она прочла вслух несколько абзацев; перевернула страницу, почитала еще немножко про себя и радостно объявила:

– Знаешь, я уже все или почти все понимаю. Так, отдельные слова незнакомы.

Дважды в неделю Вика вместе с Сюзанн отправлялась на рынок. После скудной и нищей Москвы не верилось, что в мире существует такое изобилие.

Дома она с гордостью рассказывала Шарлю, как выгодно купила спаржу и грибы, даже solle стоила сегодня дешевле. Шарль улыбался, его умиляло ее наивное убеждение, что, экономя сантимы, она бережет их благополучие.

После обеда Шарль уезжал в редакцию, он был политический комментатор, вел ежедневную колонку, много работал, иногда, и как правило, неожиданно срывался на несколько дней за границу – в Лондон, Берлин, Рим, бывало, уезжал прямо из редакции, успев только сообщить об этом Вике по телефону. За все это время он сумел выкроить для нее только два воскресенья: один раз повез и показал ей Дом инвалидов, хотел, чтобы она увидела церковь и саркофаг из красного гранита с останками Наполеона, в другой – съездили в Версаль.

В дни, когда Вика была свободна и от учительницы, и от рынка, она гуляла по Парижу. Недалеко от дома, на бульваре Сен-Жермен – станция метро Сальферино, близко Сена, набережная – quai d’Orsay, вероятно, потому, что рядом вокзал – gare d’Orsay, a может быть, и наоборот: вокзал назван по имени набережной.

Первое время Вика останавливалась возле витрин, но мгновенно рядом возникал какой-нибудь хлыщ. Она быстро уходила, а если он шел за ней, входила в магазин.

Покупала Вика мелочи: парфюмерию, один раз увидела красивые ночные рубашки, белье, другой раз купила домашние туфли и фартук для работы на кухне в воскресенье. Показывала покупки Шарлю, он все одобрял. С возмущением рассказывала о пристающих к ней нахалах. Шарль смеялся:

– Милая, тебе не следует стоять у витрин, там останавливаются туристы или малообеспеченные пожилые женщины, обеспокоенные ценами на товары.

Разговор этот кончился неожиданно: Шарль попросил у нее прощения:

– Видимо, я был недостаточно внимателен к тебе. Если ты заглядываешься на витрины, значит, тебе хочется что-то себе купить. Нам действительно следует заехать с тобой в магазин. Тебе надо готовиться к весне.

– Успеем. – Вика скромно потупилась, но через минуту все-таки спросила: – А куда ты хочешь меня отвезти, в «Каролину»?

Он поднял брови:

– О, ты знаешь «Каролину»?

– Об этом магазине я слышала еще в Москве. Если там появлялась красивая тряпка из Парижа, говорили: «Это от “Каролины”».

– Туда и поедем, – согласился Шарль. – Я созвонюсь с владельцем магазина, и мы с тобой закажем пару весенних платьев, костюм, посмотришь, что тебе еще нужно.

20

Позвонил завуч из школы, справлялись о Нине из райкома, спрашивали Нину и люди, пожелавшие остаться неизвестными. Звонили днем, когда Варя была на работе, об этих звонках ей сообщали соседи, сами удивлялись: «Где же Нина?» Варя равнодушно пожимала плечами:

– Откуда я знаю? Она мне не докладывается. Уехала куда-нибудь на семинар.

Отправляясь с работы в институт, Варя забегала на Центральный телеграф. Пришла телеграмма из Костромы: «Все хорошо, целую». Потом такие же телеграммы из Кургана, Новосибирска, Красноярска – все без подписи. И наконец, из Хабаровска: «Все хорошо, я и Макс тебя целуем». Тут же Варя телеграфировала Максиму: «Здорова, работаю, учусь, целую всех, Варя». Из этого текста они должны понять, что у нее все в порядке, никуда не таскают, живет как жила.

А спустя какое-то время о Нине забыли. Никто не звонил, не приходил, не спрашивал.

Итак, дело сделано, у Макса Нина в безопасности. Там ее не найдут, там армия – опора власти, опора Сталина, наши славные летчики, танкисты, артиллеристы, кто там еще? Да, еще наши славные кавалеристы.

Варя вспомнила выпускной вечер в Доме Красной Армии. Каким романтичным это казалось три года назад. Подтянутые курсанты, ловкие, красивые, веселые, с их лихой зажигательной пляской. Теперь все по-иному. Ходят по улицам энкаведешники в военной форме. Как только Варя увидела военную форму на Юрке Шароке, она стала ей отвратительна.

Единственной, кому Варя все рассказала, была Софья Александровна. Между ними нет секретов.

– Правильно поступила, – одобрила она Нинин отъезд, – говорят, там в школе не только директора, но и еще кого-то из учителей посадили, несколько учеников из десятого класса. Тяжело Нине. Так верила.

Заметила сочувственно. Прошло то время, когда ее задевало равнодушие Сашиных друзей к его судьбе, когда угнетала мысль, что всем хорошо, а только Саше плохо. Теперь всем плохо, всех уравняло время, и великих, и малых, все под секирой, и Марк расстрелян, и Иван Григорьевич в тюрьме, и Нина спасается от ареста. А вот Саша, наоборот, возвращается. Вернется ли?

Она высчитывала дни. Если Сашу освободят точно в срок, вовремя выдадут документы, то к железной дороге он доберется числа 10 февраля и тогда даст ей телеграмму. Конечно, документы могут прийти позже и добираться до железной дороги зимой по тайге не просто, надо прибавить минимум две недели.

Своими расчетами Софья Александровна делилась с Варей. И Варя тоже считала дни, загибала пальцы, у нее получалось на несколько дней меньше, и настроение поднималось. Как и Софья Александровна, она знала, что Саше в Москве жить нельзя. Ну что ж, она поедет к нему. Если понадобится, обменяет свою комнату на тот город, где они устроятся, найдет там работу, а в институте переведется на заочное отделение. Они будут жить в каком-нибудь городишке, и чем он меньше, тем лучше, тем безопасней. Совсем бы хорошо в деревне, но сейчас всюду колхозы, так что деревня отпадает. Может быть, в Козлове, теперь он называется Мичуринск, туда они с Ниной ездили когда-то к тетке. Никто их с Сашей там не знает. Будут работать, гулять, там кругом поля, луга с ромашками, васильками и клевером, взявшись за руки, они будут бродить по сельской дороге, по освещенным солнцем лугам, никто им больше не нужен. Так представляла она себе их будущее. О том, что Сашу не освободят, Варя не хотела думать и не думала. Только бы выбрал место, где ему позволят жить, и она тут же туда приедет.

Все это было твердо и давно решено. Варя была убеждена, что таково и Сашино решение: в каждом Сашином письме, в каждой строчке, обращенной к ней, она чувствовала, что и он думает о том же, оба живут одним: ожиданием встречи.

В сущности, все началось с того вечера в «Арбатском подвальчике», потом очереди вдоль тюремных стен, посылки, письма, разговоры с Софьей Александровной, с Михаилом Юрьевичем о Саше, вот так выстраивалась линия ее любви, которая должна увенчаться счастливым свиданием, после которого они уже никогда не расстанутся. Был, правда, Костя, она с отвращением вспомнила его волосатую спину, короткие кривые ноги, но это случайный эпизод, ошибка. Жизнь с Костей помогла только в одном – больше не интересовали ни рестораны, ни танцы, ни молодые люди, компании. Ей было приятней сидеть у Михаила Юрьевича, разговаривать с ним или болтать с Софьей Александровной.

Они постоянно вспоминали Сашу, но никогда Варя не говорила ей о своей любви к нему – это само собой подразумевалось. Софья Александровна, конечно же, все видит и все понимает. А выкладывать Софье Александровне свои планы на будущее – это значит муссировать то, что Саше нельзя будет жить в Москве, лишний раз травмировать ее. В это несчастное время вообще неуместно говорить о счастье, счастья нет, есть жизнь и борьба за жизнь, и впереди тоже борьба за жизнь.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ.

Поделиться в соцсетях
Оценить

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ:

ЧИТАТЬ ЕЩЕ

ЧИТАТЬ РОМАН
Популярные статьи
Наши друзья
Авторы
Иван Жук
Москва
Владимир Хомяков
г. Сасово, Рязанская обл.
Павел Рыков
г.Оренбург
Наверх