"Последняя ступень (Исповедь вашего современника)". Владимир Солоухин. Часть двенадцатая

Опубликовано 13.05.2017
"Последняя ступень (Исповедь вашего современника)". Владимир Солоухин. Часть двенадцатая

- Нет, - кипятился Кирилл, - что бы ни говорили, но не могли
культурные, образованные люди (с Казанским ли, с другим ли
университетом) произвести такое опустошение и разорение по всей стране.
Никакие они не культурные люди, а варвары, недоучки, недоумки, невежды,
к тому же полные самой мелкой и мстительной злобы. Преступники,
захватившие власть. Ну скажи, разве не бандитизм - уничтожение красоты.
Красоты земли, общего ее облика. Да ведь не ими же было и поставлено.
Лисенок, кинь последние строфы из некрасовского "Власа". Лиза тотчас
начала внятно читать:

Ходит в зимушку студеную,
Ходит в летние жары,
Вызывает Русь крещеную
На посильные дары, -
И дают, дают прохожие...
Так из лепты трудовой
Вырастают храмы Божии!

По лицу земли родной...

Это написал Некрасов, беспристрастный свидетель, можно сказать,
революционный демократ. Значит, правильно, из лепты трудовой, из лепты
народной вырастала по всей Руси эта красота. Кто же мог ополчиться против
нее и поднять руку, кто позволил бы себе надругаться над ней и осквернить
ее? Только враги России, только мелкие злобные мстители, только хулиганы
и преступники. Неужели это кому-то непонятно?

- И он тоже мстил? За кого и за что?

- Как за кого? За брата! Брата же повесили, вот он и сказал, что мы,
мол, пойдем другим путем. Поклялся. А тут мать их всех, деток своих,
натаскивала на разрушение России. Созидать может только любовь,
разрушать же можно только в озлоблении. Если судить по размерам
разрушения, по вакханалии разрушения, то озлобление было диким,
звериным .

И вот проходили через наши глаза, через наши сердца, обливавшиеся
каждый раз кровью, церкви на холмах, церкви в окружении деревьев, церкви
посередине сел и на отшибе от сел, церкви одноглавые и пятиглавые, но все
мертвые, все поруганные как одна.

Если колхозный склад, мы заходили в него. Ударял в ноздри запах
тухлого мяса, лежали расстеленные на полу сырые, посыпанные солью
коровьи и бараньи шкуры, лежал грудами комбикорм для свиней. В другом
складе могли храниться в рулонах толь, мотки проволоки, ящики со стеклом,
банки с краской. В третьем складе могло лежать по всему полу зерно, овес,
например, а там была свалена серая пыльная льняная кудель.
Подъехав к одной церкви, окруженной деревьями, мы обошли
запущенный мертвый храм и присели на его паперть послушать тишину
среди одичавших кустов сирени, среди акаций и бледно-розовых мальв.
Пустое, позабытое место. Только не было полной тишины. В проемах
колокольни негромко, тоскливо подвывал ветер. Здесь, где мы сидели, в
кустах, было вполне безветренно и жарко, наверху же, выше кустов и
деревьев, ближе к крестику, ближе к белым полуденным облакам, гулял,
значит, светлый ветер.

Мы очнулись от задумчивости и встали, потому что к погосту
приближались какие-то посторонние звуки . Вроде бы и шарканье ног, и
приглушенные голоса, и не то плач, не то песня. Посмотрев из-за куста, мы
увидели, что со стороны села приближается похоронная процессия.
Оказывается, место еще не совсем забыто: здесь по-прежнему деревенское
кладбище. И как это мы раньше не заметили, что некоторые холмики среди
буйной некошеной травы довольно свежи или, во всяком случае, троганы
заботливыми человеческими руками.

Процессия была немногочисленная, обыкновенные деревенские
похороны. Я помню с детства, как хоронили у нас в селе. Выносили из
церковной ограды через главные врата, которые и отворялись только ради
такого случая... Впереди крест с полотенцем, потом какой-то фонарь, я уж не
помню хорошенько. Самый большой колокол бил редко, с большими
промежутками. От одного удара до другого похоронная процессия успевала
пройти шагов тридцать-сорок. Таков уж похоронный звон. Было что-то
жутко-торжественное в этих редких, неожиданно падающих тяжелых медных
ударах. Как бы рядом с маленькой процессией чья-то особая великанья
поступь, поступь смерти и скорби, поступь самого времени. Бум! - сорок
шагов. Бум! - сорок шагов. Пока донесут до кладбища, ударит раз
пятьдесят.

Настоящего церковного отпевания я не слышал давно, так чтобы
помнить и представлять, что это такое. Но один раз, несколько лет назад,
пришлось услышать, как отпевали Алексея Алексеевича - моего отца.
Впрочем, какое отпевание: отец Александр, безголосый по старости, на
подхвате у него тетя Поля Московкина с Володей Постновым - убогая,
жалкая компания. Но я слушал, и вдруг у меня по телу пошел мороз. Я не
помню теперь, но какие-то такие торжественные, единственные для этого
случая, а потому, значит, великие слова произносил нараспев отец Александр
с приспешниками, что где-то в глубине у меня мелькнула мысль: не так
страшно умирать, если и над тобой будут говорить такие же слова.
Теперь не слышно было большого колокола, не слышно было и
надгробного пения. Тихо, понуро несли по жаре, по пыльной дороге
оттрудившегося, отпахавшего, откосившего, отдымившего махоркой,
отругавшегося по-матерному от проклятой жизни русского мужика. Либо
отрожавшую, отгремевшую чугунами да ухватами, отработавшую свое,
отстрадавшую свое русскую женщину.

Нам захотелось посмотреть, как будут хоронить, чем заменят отнятый
у них извечный похоронный обряд.

Вот у меня, например, как у московского литератора, свое
представление о похоронах. Должны поставить гроб в ЦДЛ (уберут на время
ресторанные столики), и Михалков должен произнести речь, и Роза
Яковлевна будет раздавать траурные повязки, и будет звучать траурная или
просто хорошая музыка.

Допустим, что лучшего я не хочу и что это считаю для себя "быть
похороненным по-человечески". Если мне скажут теперь заранее, что я после
смерти буду выброшен на съедение зверям и на расклевание птицам, я сочту
это за бесчеловечную жестокость. Я не хочу ни зверей, ни птиц.
Однако в Индии есть касты, которые считают высшим благом быть
выброшенными на расклевание и на съедение. С их точки зрения это
называется "быть похороненным по-человечески". Или сожжение на берегу
священного Ганга. Если сказать индусу, что он не будет сожжен на берегу
Ганга или не будет брошен зверям и птицам, индус сочтет это за
бесчеловечную жестокость.

Короче говоря, всякий человек, если и не имел каких-нибудь прав при
жизни, должен иметь святое право быть похороненным с его точки зрения
"по-человечески".

И вот закрываем церковь. Это значит - одним махом лишаем сотни
пожилых людей, стариков и старушек их права на похороны "по-
человечески", ибо остальные похороны они считают "по-собачьи", как
скотину, как падаль. Что же, перевоспитывать их поздно. А ведь их в
масштабах страны - миллионы. Кто же взял на себя право на такую
чудовищную жестокость?

Живет старушка, русская крестьянка, русская мать, русская бабушка.
Она, конечно, сейчас в областном и районном масштабе - ничто: не доярка,
не маяк, не член бригады коммунистического труда. Оркестр из района ради
ее похорон не приедет, траурных флагов не вывесят.

Да, она не доярка и не маяк. Но она - че-ло-век! И все ее мечты, вся
ее последняя воля - это чтобы ее отпели в церкви. Но это-то как раз у нее и
отнято. Мало того, что отнято, - при жизни сказано, чтобы и думать не
могла ни о какой церкви, ни о каком отпевании.

- А что же будет, когда умру?
- Отвезем и зароем.
- Как скотину?
- Как хочешь понимай.

Где же мера жестокости, издевательства над людьми, глумления над
человеческими чувствами?

Пока я так размышлял, похороны дошли до кладбища. Мы тоже
подошли к пустой могиле. Земля здесь была - красная глина. В холмике она
рассыпчатая, вся из кубиков, а на стенках могилы, на срезах - глянцевая,
блестит как масло.

Подошли люди к могиле. Поставили гроб рядом с ямой. Громче
завопили женщины. Окружили, столпились вокруг тесной сиротливой
кучкой. И вдруг мы видим, что растерялись. Не знают, что делать дальше.
Надо же что-нибудь делать, ну, хоть что-нибудь, чтобы последняя дань и
последний обряд... Не было у них никакого обряда.
Старушка, стоявшая ближе всех к покойнику, перекрестила его, а
потом посыпала на белый саван красной рассыпчатой землянички. -
Заколачивайте, мужики, чего глядеть-то. Появилось дело, мужики
оживились. Что-что, а гвозди заколачивать мы умеем. Раздались гулкие,
тоскливые удары двух молотков. В два молочка заколотили моментально.
Протянули веревки под днище гроба. Кряхтя, с трудом удерживая его в
равновесии, начали опускать гроб в прохладную глинистую глубину.
Опустили. Выдернули веревки обратно. Тоскливо и глухо застучали комья
земли. Все глуше, все мягче... Перешло на шуршание.

Засыпали и снова остановились в растерянности. Надо было
расходиться. Но было, должно быть, у каждого на душе ощущение чего-то
недоделанного, недосказанного либо сделанного не так.

Но делать больше нечего. Могила засыпана, не до вечера же над ней
стоять. Не дружно, группами начали расходиться. Женщина лет пятидесяти
каждому сказала, чтобы пришли поминать.

Ну да. Сейчас соберутся в избе этой женщины, выпьют под жиденькую
закуску, а там и напьются допьяна. Упрекать ли? Надо же выплеснуть из
души сосущую, пусть не до конца осознанную либо и вовсе неосознанную,
тоску.

Пополняя вторую (второстепенную, правда) свою коллекцию, Кирилл
едва ли не в каждой деревне просил меня отыскать председателя колхоза.
Потому мне здесь отводилась главная роль, что, пока я разговариваю с
председателем как журналист, выспрашиваю у него про колхозные дела,
Кириллу удобнее со стороны, оглядевшись и прицелившись, используя даже
и телеобъектив, чтобы приблизить председателево лицо, занять им весь кадр,
произвести свой снайперский щелчок затвором и увезти в камере
отображение моего собеседника, иногда не подозревающего, что его
запечатлевают, а если и заметившего, то, конечно, не протестующего, а,
напротив, радующегося: корреспонденты, потом попадешь в газету.
Но "потом" никакого не было. Потом Кирилл раскладывал на столе у
себя фотографии и говорил:

- Посмотри, посмотри. Вот они, командиры нашего сельского
хозяйства. Найди хоть одно лицо. Найди черточку одухотворенности хоть в
одном лице. Приглядись повнимательней. Это же не лица, а хари. Небритые,
опухшие, не то с похмелья, не то с недосыпу. Может быть, ты видишь волю,
проблески разума, проблески личности хоть в одном лице? Безликие люди.
Растерянные, недоумевающие, чего же от них хотят. Эти люди будут делать
все, что им скажут сверху. Сеять кукурузу - сеять кукурузу. Искоренять
кукурузу - искоренять кукурузу. Укрупнять колхозы - укрупнять колхозы.
Разукрупнять колхозы - разукрупнять колхозы. Вводить трудодни -
вводить трудодни. Заменять трудодни зарплатой - заменять трудодни
зарплатой. Самим думать не надо. Самим надо только изощряться, как бы
уцелеть на месте, а для этого как бы обхитрить начальство со сводками, как
бы втереть очки, что все уже посеяно и убрано, а завтра задним числом эти
цифры все же выполнять. Но выполнить не всегда удается. Обман влечет
новый обман. И получается так, что на бумагах существует одна
действительность, а на самом деле другая. Обман поднимается выше, из
района в область. В последней инстанции обманывать уже некого, кроме
разве самих себя, да еще весь народ с трибуны съезда или сессии Верховного
Совета. А в это время таить от народа, ликвидировать несоответствующие
действительности бумажные цифры путем покупки пшеницы и овса в
Америке, в Канаде, в Австралии...

Все же пока Кирилл снимал, мне приходилось разговаривать с
председателем, и не стоило большого труда, чтобы срезать его, как на
экзамене, со второго вопроса, потому что состояние наших колхозов мне
тогда было известно в тонкости. Сначала он пыжился, но скоро выяснялось,
что урожай в прошлом году был девять центнеров, что молока коровы
надаивают по две тысячи литров, что часть картошки осталась в поле под
снегом, несмотря на то, что пригоняли из города целыми автобусами
рабочую силу, что кормов не хватит и до середины зимы, - так председатель
скисал, "раскалывался", по выражению Кирилла, и сразу начинал жаловаться
на нехватку рабочей силы.

Один директор совхоза (для разнообразия) так нам и сказал:

- Завтра буду проводить общее собрание, буду призывать людей,
пусть приглашают своих родственников или знакомых переезжать к нам в
совхоз. Нехватка рабочей силы.

- Где же народ?

- Бегут, - коротко и ясно ответил директор.

- Но все же вон сколько домов у вас на совхозной усадьбе. Живут же
в них люди. И потом, дело разве в количестве людей? Вот я был в Дании,
поинтересовался...

- Ну и как там, в Дании? - живо и заинтересованно отозвался
директор.

- Там у них фермерский тип ведения хозяйства. На этот путь должна
была встать Россия с осуществлением столыпинской реформы. Так и
называли, кажется, "датский путь". Но Дания маленькая. Пусть хоть и
фантастическая производительность труда, но не те масштабы. Если бы
такую производительность в масштабах России...

- А какая производительность?

- Ну... Я попросил показать мне небольшое хозяйство. Примерно,
чтобы столько земли, сколько было у нас в среднем крестьянском хозяйстве.
Причем хозяйство не выбирали. Ехали по дорою, и зашел разговор. Свернули
с главной дороги, фактически к первому попавшемуся хозяйству.

- Ну и?

- Семь гектаров земли. Муж и жена. Обоим лет по тридцать. Дочка-
подросток. У дочки своя верховая лошадь. Еще лошадь для работ.
Полтрактора-колесника.

- То есть?

- С соседом на двоих куплен колесный трактор. Прицепные орудия
свои, главным образом подвесные. Инструмент... Поглядели бы вы на
инструмент! Вилы, лопаты, грабли - все ярко окрашено, черенки изогнуты
соответствующим образом, чтобы меньше тратить усилий и чтобы удобнее
инструментом пользоваться. Два автомобиля: легковая машина и небольшой
грузовичок. То, что производят сами, - не едят. Приезжает специальный
автомобиль (как раз при мне приезжал) и привозит то, что они заказывают:
мясо в целлофане, зеленый горошек, шпинат... Хозяйка мне показала
холодильник - горизонтальный, похожий на сундук. Подняла крышку -
полно продуктов. Все свежее, яркое, как на картинке из книги о вкусной и
здоровой пище.

- А что производят?

- Три вида товарной продукции: молоко, яйца и поросят. Я, конечно,
спросил, сколько они вдвоем на семи гектарах, имея полтрактора и лошадь,
произвели разной продукции.

- Ну и?

- Две тонны яиц, молоко в перерасчете на сливочное масло 1800
килограммов и сорок поросят на бекон.

- Яйца на вес?

- Да, яйца на вес. Там они у них и в магазинах продаются на вес.
Значит, около тридцати тысяч штук. Если на всех троих, включая дочь,
разделить, получается по десять тысяч на каждого человека, а фактически по
пятнадцать, потому что работают только двое. Вот вам производительность.
А у вас?

- Что у нас? - как бы очнулся директор.

- У вас есть куриная ферма?

- Есть.

- И сколько же в среднем на человека вы сдали в прошлом году яиц?

- У нас куры не главное. У нас главное молоко.

- Но все же?

- Да нет... - замялся директор. - Стыдно говорить.

- Но все же?

- Яйца по три на человека.

- Теперь возьмем главный ваш продукт - молоко. У него коровы по
пять тысяч литров запросто дают. Я ему говорю: приезжайте к нам, вы же
сразу маяком окажетесь, ваш портрет в районной газете напечатают, а то еще
и Героя труда дадут. Нет, говорит, я уж как-нибудь здесь перебьюсь без
районной газеты... Ну, так возьмем теперь главный ваш товар, молоко.

- Не буду и брать, - ответил директор. - Я уж понял. Другая
система - другие и результаты. Я думаю сейчас: значит, у меня в совхозе не
недохватка рук, а настоящая богадельня. У них там на двоих сорок поросят.
Да если бы по двадцать поросят на каждого моего рабочего, да мы бы всю
область поросятами завалили. Это что же получается? Тысяча восемьсот
килограммов сливочного масла в год. Вдвоем. Невероятно! Пусть у нас
триста человек в совхозе. Значит, мы должны бы произвести шесть
миллионов яиц, около тридцати тонн масла да еще шесть тысяч поросят на
бекон. Нет, это не может уложиться в сознании. Какой же у них урожай?

- Урожай в Европе в среднем один и тот же - 24 - 26 центнеров. -
В среднем?

- В среднем. Во Франции, в Германии, в Дании, в Англии... Даже в
Польше, а уж ведь не ахти какие земли. Полесье да Мазуры и то собирают в
среднем двадцать один.

- Да... А не сказки ли вы тут мне рассказываете? У нас же самая
передовая система ведения хозяйства.

- Да уж передовая, если девять-одиннадцать центнеров вместо 24 -
26 и по две тысячи литров молока вместо пяти тысяч, да еще по три яйца в
год на каждого человека.

- А как же батрачество?

- Есть сельскохозяйственные рабочие. Но это - у кого много земли.
Как правило, до пятидесяти гектаров обрабатывают своими силами, свыше
пятидесяти гектаров - держат сельскохозяйственных рабочих из расчета
один человек на каждые пятьдесят гектаров.

- Невозможно поверить!

- Однако так.

- А как живут? То есть тип жилища? Условия?

- Как и повсюду в мире - отдельный благоустроенный дом. Чаще
двухэтажный. Тип коттеджа. Горячая вода, ванна, несколько комнат.
Обстановка зажиточной городской квартиры.

- А рабочие? Сельскохозяйственные рабочие, то есть, по-нашему,
батраки?

- Нам ли теперь говорить о батраках, о батрачестве! Батрак ведь
именно не кто иной, как сельскохозяйственный рабочий, не имеющий своей
земли. Так или нет?

- Ну, так.

- Значит, фактически все наше крестьянство превращено в
сельскохозяйственных рабочих. Чем рабочие вашего совхоза отличаются от
сельскохозяйственных рабочих в той же Дании? Ничем. Только меньше
зарабатывают, хуже едят, живут в худших условиях. Теперь и в колхозах
перешли на денежную оплату. Фактически - и в этом нет никакого
преувеличения - все крестьянство страны превращено у нас в батраков,
только батрачат они не на хозяина, а на государство. Председатель же и
директор не более, чем надзиратели над ними, ну, или управляющие.
Вы строите для своих рабочих (а теперь и в колхозах мода пошла)
многоквартирные двухэтажные дома. Это последняя степень низведения
крестьян на роль рабочего, обрыв последних его корешков от земли. Ведь
только и разница была, что своя изба да усадьба в двадцать соток. Теперь
установка - ликвидировать и эту разницу. Агрогорода. Понимаете ли вы
всю нелепость строительства таких домов в деревне?
- Но в многоквартирном доме легче создать условия. Водопровод,
отопление.
- Неужели ради водопровода надо скучивать целую деревню,
понимаете, просторную зеленую деревню, с деревьями, с садами, с
палисадниками, с колодцами, с амбарами, с погребами, с прогонами, всю ее
скучивать в один двухэтажный длинный кирпичный дом, который сразу же,
словно коростой, обрастает сараюшками, уличными фанерными уборными, в
дождливую погоду оказывается посредине жидкой грязи. А участочки,
жалкие огородишки, вы им нарезаете вдали от этого дома. Так вот я вам
скажу, что в Дании сельскохозяйственные рабочие в таких крольчатниках,
какими вы пытаетесь облагодетельствовать своих рабочих, жить бы не стали.
- Что же предлагаете в двадцатом веке? Так за патриархальную избу
и держаться?
- Если бы развитие деревни шло естественным и нормальным
чередом, поверьте, за пятьдесят-то лет выработался бы новый тип постройки,
и красивой, и удобной, и национального характера. Какими были бы эти
дома, сейчас сказать трудно, как трудно сказать, что вообще представляла бы
из себя Россия при естественном и нормальном пути развития. Но уж будьте
уверены, в лачугах бы не ютились. Вон в Польше, пожалуйста, частное
землепользование, земля покупается и продается. Колхозов у них нет. Так
что же, думаете, польские крестьяне живут в хижинах, в завалюхах? Ого, они
себе такие дома ставят, куда там виллам и коттеджам. Сселить бы их в ваши
двухэтажные крольчатники!
- А все же, - ударил последним козырем директор, - гони нашего
работника или колхозника из совхоза, колхоза, давай ему собственное дело,
сажай его на собственную землю, он не пойдет. В город он, конечно, уедет и
пристроится где-нибудь, но своей земли не захочет и работать на ней не
будет.
...У нас получался большой вечерний прогон на машине. Было время
поговорить, и мы невольно вернулись к последнему аргументу директора.
Началась, собственно говоря, та же игра в "кувальдягу". То есть они, Кирилл
и Лиза, пытались поставить меня в тупик, сразить неопровержимыми
документами, а я должен был их удары парировать. Или иногда наоборот.
- Так вот, Владимир Алексеевич, директор, может быть, и прав, гони
нашего колхозника из колхоза, давай собственную землю, заставляй
хозяйствовать самостоятельно, а он - не пойдет.
- Да, я недавно разговорился с одним. Где тебе лучше жить,
спрашиваю, раньше, когда ты хозяйствовал самостоятельно, в единоличном
хозяйстве, или теперь в колхозе?
- Теперь, Лексеич, мне не в пример лучше.
- Чем же?
- Так ведь как же? Раньше солнышко еще не вышло, а я уж на
полосе, бороную или пашу, или, скажем, жнитво.
- А теперь?

- А теперь я высплюсь, позавтракаю, не торопясь покурю и в восемь
часиков на работу. Пока придешь, пока тары-бары, глядишь, обеденный
перерыв. Ну, в обед мы с мужиками скинемся, без этого нельзя, разольем на
троих. Считай, и весь рабочий день кончился.

- Да много ли сделаете?

- А это уж сколько сделаем. Об этом пусть у председателя голова
болит.

Да, народ избалован, но не хорошей жизнью, а возможностью жить,
работая кое-как. Пусть он живет кое-как, но и работает кое-как. У народа
развились иждивенческие тенденции. Не так давно Хрущев провел кампанию
ликвидации частных коров. Колхоз скупал у колхозников частных коров и
тем самым иллюзорно увеличивал колхозное поголовье. В государстве коров
не прибавилось, только перекочевали они из одного помещения в другое. На
эту кампанию даже искусство поработало: читайте пьесу Макаенка
"Лявониха на орбите" или смотрите фильм по этой пьесе "Рогатый бастион".
Одним словом, кампания. Дескать, свою корову продай в колхоз, а сам
молоко будешь покупать в колхозе. Потом эта кампания отменилась. И что
же? Продавшие коров не захотели ими снова обзаводиться, отвыкли. Рано
вставать не надо, доить не надо. Пусть другие заботятся, а я и так проживу.
Одна крестьянка мне даже пословицей ответила: "Эх, Владимир Алексеевич,
конечно, своего молока у меня теперь нет. Но что не допью, то досплю".
Так и тут. Да, может, и не все теперь пошли бы опять на землю, на
самостоятельное крестьянствование. Но это точно так же, как поросята с
колхозной свинофермы, вероятно, не пошли бы жить в лес. Там ведь о
пропитании заботиться надо, корм добывать, думать о самосохранении. А
здесь думать не надо. Наряд дадут, зарплату выдадут. Точно как и на
свиноферме: худо-бедно, а свинарка в определенное время покормит. А лес?
Лес - это страшно, это ведь самостоятельно надо жить. А жить
самостоятельно, без кнута и без пряника, то есть без обещания лучшей жизни
в недалеком будущем, они отвыкли.

Между прочим, точно так же, как я, советский литератор, не хотел бы
оказаться вдруг за границей. Говорят, там - свобода. Может быть, и так. Но
я отвык от самостоятельной борьбы за существование, у меня инстинкты
притуплены. Я уж без Союза писателей, без Маркова да Ильина как-то
неуверенно бы стал себя чувствовать. Где уж мне бороться за существование.
Я отвык. Я тоже на свиноферме. Крышей над головой обеспечат, с голоду
умереть не дадут.

Но все-таки я не верю. Если бы разрешили сейчас уходить из колхоза с
наделом хорошей земли, вроде как на отруба при Столыпине, не все бы
сразу, а постепенно бы потянулись. Если же нет, то надо считать, что народ
мертв, что народа уже как такового и нет, а есть миллионы рабов, есть
многомиллионное, потерявшее даже и понятие о достоинстве личности, о
национальном достоинстве и вообще о человеческом достоинстве население
страны.

- Вы часто употребляете такое понятие, как "насилие" и даже
"оккупационный режим". Мы с Лисенком согласны, что насилие было.
Отбирались дома, конфисковывалось имущество, людей отправляли на
Соловки или в другие лагеря и там истребляли. Кстати, дополнительная
кувальдяга. Может быть, это было все-таки не планомерное, расчетливое
истребление русскихгенов, не преднамеренный геноцид, а азарт борьбы? Вы
нас или мы вас. Кто кого? И речь шла не о русских именно, а о врагах
революции?

- О нет. Илья Сельвинский, поэт очень близкий к Троцкому (а уж
наверное, посмеиваясь и потирая руки, обсуждали и течение дел в стране, а
не только стишки), откровенно и цинично написал в одном стихотворении...
Интересно, как вы мне объясните его жуткие слова:

Мы знаем язык объективных условий,

Мы видим итог концентраций.

Мы взвесили, сколько литров крови

Нам придется истратить.

Ну вот, печатается в каждом издании Сельвинского. Скажите же мне, о
каких итогах идет речь? Каких концентраций? Да очень просто. Страна
бурлит, бродит, газеты кричат у нас об одном, на Западе о другом. Там
митинги, там очереди за хлебом, там Уэллс приезжает в СССР и встречается
с Лениным, кого-то сажают, кого-то, слышно, и выпустили, то
продразверстка, то торгсины, а жизнь идет. И только посвященные знают,
что во всей этой неразберихе осуществляются заранее запланированные и
целенаправленные акции. Ну, скажем, так. Из окончивших Московский и
Петербургский университеты надо уничтожить девяносто процентов;
высшего духовенства надо уничтожить девяносто семь процентов;
выпускников гимназий надо уничтожить до восьмидесяти процентов;
бывших офицеров русской армии, не ушедших в эмиграцию, - девяносто
процентов; бывших воспитанниц пансионов благородных девиц - семьдесят
пять процентов; бывших купцов - девяносто пять процентов; бывших
генералов и адмиралов - девяносто пять процентов; бывших лесничих и
агрономов - шестьдесят восемь процентов; бывших дипломатических
работников - девяносто девять процентов... Вот это и есть итог
концентраций.

А чью это кровь собирается литрами (а на самом деле тоннами)
расходовать Илья Львович? Не свою ли уж? В конце стихотворения, отвечая
разным верхоглядам, пророчащим гибель большевизму, а на самом деле не
умеющим трезво оценить события, Илья Львович говорит;

А мы хитро потираем ладони.

Нам чихать, у нас цифры.

Цифрами оперировать легко, если забыть, что за ними люди. А
впрочем, в положении потирающего руки приближенного Троцкого, если
знать, что за цифрами люди, то оперировать ими еще приятнее.
Но мы отвлеклись. Да. Так вот. Насчет насилия и признаков
оккупационного режима. Мы согласны, что на первых порах действительно
было насилие. Конфискации, аресты, выселения... Но теперь? Какое насилие
мы видим теперь? Рабочие ходят на заводы, служащие в учреждения,
колхозники работают в колхозах, пионеры сидят у костров, студенты учатся.
Где же в нашей жизни насилие?

- Оно либо приняло скрытые формы, и мы к нему уж привыкли, либо
дремлет в существе нашей системы и, когда надо, показывает зубы.
Например, вот я рассказывал вам про коров, которых скупали у
колхозников. Это еще полбеды. Но незадолго перед этим была проведена
Хрущевым еще одна, я бы сказал, дикая кампания.

(А ведь надо заметить в скобках, что Хрущев - демократ и либерал.
До него колхозник не имел права зарезать даже собственного поросенка,
кроме как с разрешения государства, а зарезав, должен был бесплатно отдать
государству свиную кожу, хотя во всем мире известно, что кожу с поросенка
снимать не надо, а надо его палить.)

Так вот, в многочисленных городах у жителей содержалось много
домашней живности, особенно в украинских городах, в шахтерских районах.
Молоко, яйца и сало не зарывались ведь в землю, а либо шли на стол, либо
выносились на рынок, то есть опять же людям. И вот "всезнайке" Хрущеву
плеснуло в голову - всю городскую живность немедленно ликвидировать.
Зачем? Почему? Кому мешало? А черт его знает! Здравого смысла в этом не
было никакого. Наверное, кто-нибудь подсказал, что, де, много, мол,
магазинного хлеба скармливают горожане коровам, курам, поросятам.
Подозреваю, что подсказали ему насчет хлеба, скармливаемого коровам, а он
стукнул кулаком по столу: ликвидировать в городах всякую живность!
Ну и вот. Держишь ты корову, свинью, на свои деньги и, а в более
южных, украинских городах, где у каждого домика садик, как же не держать
корову, поросенка и кур? И вдруг приказ: в течение трех дней ликвидировать.
Как мы только что говорили, - одно дело цифры, а другое дело живая
жизнь. Мне рассказывал рабочий завода "Автоприбор" во Владимире. У его
дочки Светланочки оказались слабые легкие с подозрением на туберкулез.
Положительная реакция манту. Врачи посоветовали каждый день давать
девочке козье молоко. Но где же его достать в советском городе, если и
коровьего не всегда вдоволь? Купили козочку. Эта козочка стала у них вроде
как член семьи. Светланка к ней привязалась, сам Николай ежедневно на
велосипеде выезжал за город после работы и около полотна железной дороги
либо в лесу, в кустах, нарывал кошелку травы. Держали козу в дровяном
сарае. Ежедневно два литра козьего молока целебного.

И вот приказ - ликвидировать всю городскую живность. Коров учесть
не трудно, и их ликвидировали в течение одной недели. Кур милиция ловила
сетями. Да, да, я однажды видел эту картину. Перегородили улицу сетями и
загоняли в них кур, потому что озлобленные хозяева просто выгнали этих кур
со своих дворов на улицу - хотите, ловите сами! Где же хваленые Гоголи и
Салтыковы-Щедрины?

Ну а козу можно и спрятать. Пусть стоит себе в дровянике, никому не
мешает. Но сосед, конечно, настукал. Как же без этого? Мы же советские
люди, самые сознательные во всем мире. Пришла милиция.
И так жалко стало эту козенку, эту Светланочкину кормилицу, а пуще
того саму Светланочку, что Николай соврал, будто козу свою он уже
ликвидировал. Милиционер поверил. Однако сосед настукал вторично.
Пришли опять. Обыскали сарай, увели. Светочка плачет, на милиционера
бросается с кулачонками. Так, по-вашему, это не насилие?

Или уже разучились понимать, где беззаконие, где закон? Оказывается,
прекрасно все понимаем. Вот заметочка в "Правде", нарочно вырвал клочок
и ношу в кармане, чтобы вам показать, да все забывал. Возьми и вслух
прочитай, а то у меня руки рулем заняты. Взяла Лиза и внятно, выразительно
прочитала:

"КОНФИСКОВАН ДОМ С. АЛЬЕНДЕ
Париж, 24, ТАСС. Фашистская хунта в Чили совершила новую
позорную акцию. По сообщению из Сантьяго, хунта объявила конфискацию
загородного дома, который принадлежал героически погибшему Сальвадору
Альенде. Как известно, после захвата власти реакционная военщина
осуществила незаконную конфискацию собственности многих видных
деятелей Народного единства, в том числе выдающегося поэта-коммуниста
Пабло Неруды".

Итак, вот заметочка в "Правде". Конфискация собственности,
загородного особняка, названа акцией позорной и незаконной. Значит,
понимаем, что незаконно конфисковать чужую собственность, и даже пишем
об этом в "Правде". Ну а конфискация козы у бедного Николая с завода
"Автоприбор"? А конфискация всех загородных усадеб и вообще всех усадеб
в первые же дни после захвата власти? Это, значит, законно и не позорно?
Трудно ли понять, что речь идет не о законности отдельных акций, а о
законности захвата власти той или иной группой, о законности того или
иного государственного переворота, о законности той или иной власти как
таковой? Тогда почему же, скажите, по каким таким признакам один
насильственный захват власти считается законным и доблестным, а другой
незаконным и позорным? Группа (партия) вооруженных людей силой
захватывает власть, эти люди конфискуют что можно, где можно, выселяют,
сажают в тюрьмы и лагеря, мучают там, уничтожают чуть ли не половину
населения страны, насильственно загоняют людей в нелепые колхозы,
предварительно отняв у них, насильственно же, землю, лошадей, инвентарь,
и все это, представьте себе, законно!

Ну, конечно, то ведь мы конфискуем, а не у нас (или не у наших
приспешников). Когда Сальвадор Альенде или бородатый Фидель на Кубе
конфисковал все направо и налево, "Правда" не писала, что это незаконно и
позорно. Еще бы, это ведь мы...

- Да, Владимир Алексеевич, мы. И притом для блага народа.

- И Соловки для блага народа?

- И Соловки.

- И гражданская война с миллионными жертвами?

- И гражданская война с миллионными жертвами.

- И коллективизация с миллионными жертвами?

- И коллективизация с миллионными жертвами.

- И инспирированный голод в Поволжье и на Украине в 1933 году с
миллионными жертвами?

- И голод в Поволжье и на Украине.

- И разорение всех церквей?

- И разорение всех церквей.

- И страдания людей в лагерях?

- И страдания людей в лагерях.

- И жизнь колхозников десятилетиями на пустых трудоднях?

- И жизнь колхозников на пустых трудоднях.

- И все это для блага народа?

- И все это для блага народа.

- Да, черт возьми, давайте посмотрим в конце концов, что же это за
благо такое, ради которого погибло полнаселения страны. Кто говорит -
около семидесяти миллионов, а кто говорит - и все сто двадцать. Что же это
за рай земной, взращенный на этакой-то кровище, на этих-то муках
мученических. Мы уж не будем вдаваться в нравственную сторону дела и не
будем развивать интеллигентские хлюпанья вроде Достоевского, который
доказывал, что никакого блага не может быть, если оно куплено хоть одной
мученической слезой ребенка или одной жизнью. Нет, примем путь и
безнравственную посылку, что ради блага народа можно идти на
неисчислимые жертвы. Но представляете ли вы, каким должно быть благо,
купленное ценой шестидесяти миллионов жизней, каким должен быть этот
социалистический рай? Оглянемся окрест себя и посмотрим, чего мы
добились? Чего мы достигли? За что заплатили такую чудовищную цену?

- Лисенок, бей кувальдягой по скуле! Раньше люди холили в России в
лаптях, а где теперь лапти?

- Я воспринимаю это как шутку. Да, кое-где в некоторых губерниях
бытовали лапти. И вот уж вся Россия - лапотная, немытая. Вы здесь
смыкаетесь с неким Михаилом Кольцовым (псевдоним), который писал на
девятом году революции: "Каждый день мы нагоняем и обгоняем сонную,
немытую, в грязных космах, корявую старушку довоенную Россию..." Ну,
Кольцову простительно. Во-первых, естественна его ненависть к России, во-
вторых, обманывать людей была их задача. Но вы-то лучше меня знаете, что
Россия ходила не в лаптях.

Россия ходила в сапогах, прочных, смазанных дегтем, а то и хромовых.
Россия ходила в теплых валенках, в полушубках, в тулупах, в сюртуках, в
косоворотках, в сарафанах, в высоких женских сапожках, в длинных платьях,
в картузах, в цилиндрах, во фраках, в крахмальных манишках, в костюмах-
тройках, в крылатках (как, например, пролетарский писатель Горький), в
лисьих шубах, в собольих шубках, в бобровых шапках и воротниках, в
персидских шалях, в голландских кружевах, в ярких ситцах, в сукне, в
соломенных шляпках, под яркими зонтиками, в шелку и атласе, в коралловых
бусах (если взять Украину), в нарядных черкесках (если возьмем Кавказ),
удобных и здоровых для тамошнего климата халатах (если взять Среднюю
Азию).

Дубленые женские шубки с опушками, украшенные и вышитые, были
обыкновенны в России. Да и вообще странно было бы в России хотеть что-
нибудь купить и не купить. Не найти, не достать, по-нашему. В России было
все, что было в тогдашнем мире, да сверх того было немало и своего,
российского.

Посмотрим же, к чему мы пришли, как одеваемся и какими способами
достаем себе одежду помоднее и получше. Она проникает с Запада, та
одежда и та обувь, что помоднее и получше. Я бы не видел в этом никакого
греха. Еще во времена Грибоедова был "Кузнецкий мост и вечные
французы", то есть французские модные магазины. Но ведь магазины, куда
заходи и покупай. Да, во время Грибоедова были особые магазины для
аристократии, это верно. Но в конце девятнадцатого и в первые двадцать лет
двадцатого века такие магазины были повсюду и общедоступны. Да и свои не
уступали французским. Знаете ли вы, что теперь модную красивую вещь
(кофточку, юбчонку, туфлишки) легче всего купить женщине в сортире. Да,
да, в общественных больших туалетах где-нибудь на Петровке и в ГУМе.
Именно там процветает торговля с рук заграничными шмотками. Главное,
что в женском туалете не помешает милиция. Это ли не унижение для
русских женщин, это ли не позор! В России, заваленнойнекогда овчинами,
наши женщины гоняются за так называемыми дубленками, болгарскими и
канадскими, и платят за них бешеные деньги, до тысячи рублей за одну
дубленку . А за чем они не гоняются? Можно ли купить хороший мужской
костюм? Можно ли купить мех, чтобы любой и на выбор? Это в России-то, в
стране мехов. Азиаты выстаивают в Москве многодневные очереди, чтобы
купить ковер и увезти его в Среднюю Азию, в страну ковров.
И ради этого стоило убивать и замучивать миллионы и десятки
миллионов людей?

Ну, хорошо, допустим, пока мы тут разглагольствуем, правительство
очнется и чудесным образом наводнит страну необходимыми товарами,
модной и красивой одеждой, мехами, фаянсом, фарфором, хрусталем,
коврами и автомобилями всевозможных марок, кровельным железом и
шифером, белилами и малярными кистями, бритвенными лезвиями (а не
дрянью под названием "Спорт" и "Балтика"), пишущими машинками и
колготками, мебельными гарнитурами и запчастями, элегантными дамскими
сумками и разнообразными мужскими шапками, одним словом, всем, за чем
мы по мере надобности гоняемся, толчемся в очередях и что не покупаем, а
"достаем". Допустим, что правительство очнется и наводнит ("для блага
народа") всем этим нашу торговую сеть. Но ведь это означало бы, что мы
лишь встали вровень с другими странами, что мы стали как все, а отнюдь не
очутились в особенном, социалистическом раю. Без всяких жертв все
цивилизованные (а также и развивающиеся) страны наводнены всеми
необходимыми человеку товарами, притом, что не проливали за это реки
крови. Больше того, это означало бы, что мы достигли состояния
дореволюционной России, в которой, конечно же, человек мог купить все,
что ему было нужно.

- Но вот еда, Владимир Алексеевич, еда. Россия же голодала. Даже
Лев Толстой помогал голодающим. Исторический факт.

- Молодец, Лисенок! Кувальдяга. Нокаут. Скула сворочена на
сторону. Теперь можно только нечленораздельно мычать.

Они хихикали, но и сами уже знали, что примерно может за этим
последовать и что скула не сворочена, и что их кувальдяга отлетит, как
игрушечная, .и что дело закончится общим нашим смехом, потому что самое
смешное обвинять дореволюционную Россию в нехватке еды.

- Да, недороды случались в некоторых отдельных районах России и в
некоторые годы. Но они были эпизодическими, редкими и за все
тысячелетнее существование России, конечною, не унесли столько людей,
сколько один только организованный голод 1933 года. В строгом смысле
голодного мира и не было, хотя бы и во времена Толстого, упомянутого
вами. Но была необходимость, у поволжских, скажем, крестьян, идти
кормиться в другие губернии. Так не ставили же заслонов на границах
Поволжья, не желая пустить их в хлебные губернии, как это было в тридцать
третьем году, когда украинцев не выпускали ни на Кубань, ни в сторону
Дона, Воронежа, Курска.

Толстой помогал, дочери его развивали деятельность. Но надо понять
нормы того времени. Даже царь не мог ведь, не имел права взять хлеб у
мужиков, скажем, на Дону и отдать его саратовским мужикам. Он имел право
только купить его по существующим в мире ценам, купить так же, на таких
же правах, как и любой другой житель России. Кстати сказать, мог купить на
свои деньги хлеб для Поволжья в любом городе на базаре и Лев Толстой.
Деньжонки были. Не знаю, почему он посылал дочерей собирать
пожертвования для голодающих, а не шел по более легкому и прямому пути.
Да, прийти и взять хлеб у мужика никто не имел права, даже царь. Это
теперь весь выращенный хлеб государство тотчас отбирает у вырастивших
его колхозников, до последнего зерна. До недавнего времени отбирало
практически бесплатно, теперь само себе назначило цену, более
символическую, чем реальную. Кроме того, что говорить о поволжских
недородах, которые случались, наверное, раза два за сто лет. В остальном же
Россия ела. Как ела и что ела - немало нами уже говорено. Напомню вам
хотя бы еще свидетельство Мельникова-Печерского. (Тогда в машине я
пересказал эпизод своим друзьям не столько доказывая, сколько для потехи.
Теперь же никто не помешает написать его, соблюдая точность.)
Вот обыкновенный трактир, столовая, что ли, по-нашему. Приехав из
Заволжья, из лесов, пришли два мужичка в нижегородский трактир.
"Дивуется небывалый новичок низким поклонам, что ему, человеку
заезжему, незнакомому, отвешивают стоящие за буфетом дородные
приказчики и сам сановитый хозяин... Дивятся пестрой разбитной толпе
половых, что в белых миткалевых рубахах кучкой стоят у большого стола
средь комнаты и, зорко оглядывая гостей, расправляют свои бороды или
помахивают концами перекинутых через плеча полотенец. При входе
Алексея с дядей Елистратом они засуетились, и один, ровно оторвавшись от
кучки товарищей, повел "новых гостей" к порожнему столику. Разостлал
перед ними чистую салфетку и, подперевшись о бок локотком, шепеляво
спросил, наклонив русую голову:

- Чем потчевать прикажете?

- Перво-наперво собери ты нам, молодец, четыре пары чаю, да
смотри у меня, чтобы чай был самолучший, цветочный, графинчик поставь.

- Какой в угодность вашей милости будет? Рябиновой? Листовки?
Померанцевой? Аль, может быть, всероссийского произведения желаете?
Дядя Елистрат пожелал всероссийского произведения.

...Вот окидывает он (Алексей) глазами - сидят все люди почтенные,
ведут речи степенные, гнилого слова не сходит с их языка: о торговых делах
говорят, о ценах на перевозки кладей, о волжских мелях и перекатах.
Неподалеку двое сидят за селянкой, ладят дело о поставке пшена из Сызрани
до Рыбной: один собеседник богатый судохозяин, другой кладчик десяти
тысяч четвертей зернового хлеба. С другого бока за чаем старик с двумя
помоложе. Разговор идет у них об отправке к Калужской пристани только что
купленной ими на пермских ладьях соли... Разговоры все деловые...
Покончили лесовики с чаем, графинчик всероссийского целиком
остался за дядей Елистратом.

- А что, земляк, не перекусить ли нам чего по малости? Дядя
Елистрат постучал ложечкой о полоскательную чашечку и, оторвавшись от
середины стола, лётом подбежал половой.

Продолжение следует

Поделиться в соцсетях
Оценить

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ:

ЧИТАТЬ ЕЩЕ

ЧИТАТЬ РОМАН
Популярные статьи
Наши друзья
Наверх