Быть в Нижнем-Новгороде и не видать Ивана Кондратьича Рыбникова было все равно, что быть в Риме и не видать папы. А видеть Ивана Кондратьича можно было каждый божий день: поутру в депутатском дворянском собрании, а вечером в дворянском клубе. Тридцать три года прослужил он депутатом и чуть ли не пятьдесят лет был членом клуба.
Бывало, усядемся с ним возле бильярдной; человека два-три из неиграющих в карты подсядут, и пойдут у нас нескончаемые россказни. Раз зашла беседа заполночь; говорили про старинные псарни, про медвежью охоту. Кто-то рассказал о нечаянной встрече одного помещика с лесным боярином, Михайлой Иванычем Топтыгиным. Помещик, совсем безоружный, чудом спасся от когтей разъяренного зверя. Толковали о том, что должен был испытать помещик в обществе Мишеньки… Иван Кондратьич молча прошелся раз-другой по комнате и, остановясь перед нами, молвил:
— Со мной хуже было!
Все знали, что Иван Кондратьич не охотник. Удивились.
— Где ж это, Иван Кондратьич?
— В Чудове, Новгородской губернии.
— Как же это случилось? Расскажите, пожалуйста!
— Пожалуй — теперь можно.
— Пожалуйста, пожалуйста, Иван Кондратьич!
— Я еще молод был, — начал Иван Кондратьич, — двадцать с небольшим мне тогда было. Теперь, по новым порядкам, человек в двадцать лет — совершенный, умнее стариков, а в наше время — молокососом считался… Да… Однако я уж тогда и дворянству послужил и в отставку выйти успел. Завелись лишние деньжонки — дай слетаю в Москву, погляжу, что за Москва белокаменная… А она в ту пору отстраивалась после французского разоренья… Собрался, поехал. И встретился я в Москве с нашим помещиком, с Андреем Петровичем Приклонским. Он тогда в откупа вошел; сначала дела у него пошли хорошо, своя винокурня была, а потом спуталось как-то: взыскания пошли, споры да иски — скверное дело. Оттого и жил он в Москве: в сенате хлопотал.
Встретились мы с ним, обрадовались… Обедал я как-то у него. Вдвоем обедали. Андрей Петрович и стал мне откровенно про свои делишки рассказывать.
— Вот беда-то, — говорит, — здесь у меня все на мази, а в Петербург до зарезу надо съездить — справки там пособрать да барашка в бумажке кой-кому сунуть. Самому отлучиться нельзя, пожалуй, все дело испортишь. А верного человека нет. Хоть волком вой!
Толкуем этак, того, другого перебираем, кого бы можно в Петербург послать. Тот тем не годится, другой другим, а ехать — послезавтра.
— Знаешь ли что, Иван Кондратьич? — говорит Андрей Петрович.
— Что? — спрашиваю.
— Сделай дружбу — съезди!
— Легко сказать: съезди, — отвечаю ему. — Да как ехать-то?
— Не твоя беда: на мой кошт поедешь.
— Не в коште сила, — говорю. — Деньги что! Я и сам думал на Петербург посмотреть. А то возьмите, что в Петербурге я не бывал, приеду, как в лес: никого не знаю, за дело взяться не умею. Чтоб не испортить как-нибудь.
— Об этом, — говорит, — не беспокойся. Дам письма к приятелям, все у тебя выйдет, как по маслу. Мне нужен ты только для верности… А на тебя во всем полагаюсь: дело соседское.
— Соседское-то оно соседское. Только ведь я в откупах никакого толку не смыслю. Особенно по заводу, тут уж ни бельмеса не понимаю. Испортить боюсь. Вот что.
— Ицку пошлю с тобой.
А это — жид был, на заводе винокуром служил. Жидам строго было тогда запрещено в столицах проживать.
— Разве, — говорю, — он здесь? Ведь запрещено…
— Мало ль что запрещено! Не одна сотня жидов на Москве живет, хоть и запрещено.
— Без паспорта?
— Зачем без паспорта? С паспортом, только паспорт-от у него припрятан. Не на виду, значит…
— Как же в полиции-то?
— Мой дворовый человек — и вся недолга.
— А в Петербург-от как же его? Там ведь насчет паспортов еще строже московского.
— Здесь Ицка мой, в Петербурге будет твой.
— Не досталось бы?
— Не ты первый, не ты и последний.
Поладили. На другой день поутру привели лошадей. Ицка на облучок, а я в дормез Андрея Петровича. Отличный дормез: венской работы. Покатили шестериком. Барином ехал.
В Петербурге прожил больше месяца. Что нужно было, обделал хорошо. Поехал с Ицкой в обратный путь.
Вечерком приехали на Чудовскую станцию. Ямщик лихо подкатил дормез к подъезду «путевого дворца», — так назывались тогда станции по новой, только что выстроенной шоссейной дороге из Петербурга в Москву. Дом большой, каменный, у подъезда фонари горят. Проезжающих нет, только парная тележка стоит. Лошади, значит, будут.
Был октябрь на исходе; я прозяб, даром что в дормезе сидел; сильно подмораживало. Вышел из экипажа, иду по лестнице — освещена. Вот, думаю, как бы везде такие станции были, ездить бы сполагоря. А то по нашим местам избушки на курьих ножках: тесные, грязные, а клопов да тараканов видимо-невидимо.
Вхожу в комнату — большая, мебель прекрасная. У притолоки смотритель в струнку вытянулся… «Экий порядок!» — думаю.
— Лошадей! — приказываю смотрителю, а сам подаю ему подорожную. — Шестериком! Да дормез надо подмазать. Распорядись, любезный, а я покамест у тебя чаю напьюсь.
Тогда просто было: станционным смотрителям благородные «ты» говорили.
Смотритель подорожную взял, а сам ни с места. Иду дальше. Перед диваном — большущий стол. На нем маленький самоварчик. Пьет чай какой-то старикашка, сухой, сердитый, с кудреватыми волосами, в сереньком сюртуке. Такой неприглядный. «Должно быть, из земского суда», — думаю… Подошел я к столу, шапку положил, шарф с шеи размотал — тоже на стол. Обернулся, вижу: смотритель стоит, как вкопанный.
— Лошадь, говорю.
Молчит смотритель, ровно солдат во фрунте.
Я опять к столу. Поворотился задом к старику, опять иду к смотрителю.
— Что-ж, — говорю, — оглох ты, что ли?
Смотритель налево кругом и скорым шагом марш за дверь.
— Что, молодой человек? Откуда едешь? — сердито прогнусавил старик.
В наше время старые люди молодых тыкали: это обидным не считалось. Сухо ответил я:
— Из Питера.
— Что ж, ты, мой друг, сам-от петербургский?
— Нет!
— Откуда ж?
— Из Нижегородской губернии.
— Помещик?
— Помещик.
— Гм!.. Богатый?
— С меня станет.
— То-то: шестериком ездишь!.. В кармане-то, видно, густо.
— Чахотка.
— Не по-чахоточному ездишь. Здесь ведь прогоны большие.
— Это уж мое дело, говорю, — а сам думаю: «что это он пристал ко мне?»
— Чайку не хочешь ли? — спрашивает.
— Да вот смотритель, каналья, до сих пор не распорядился. Я сам хотел здесь чай пить.
— Пьем вместе: у меня пареной травки в чайнике много. Выпьют же даром.
— Пожалуй… — сказал я. — Да вот прежде смотрителя надо хорошенько повернуть.
Подойдя к окошку, отворил я форточку и крикнул: «смотритель!»
Раз крикнул, два крикнул, три крикнул: ни духу ни послушания. Ровно все вымерли. А слышно: чуть-чуть копошатся.
— Что горячишься? — гнусит старик. — Аль крепко надо спешить? Зазноба, что ли?
— Некуда мне спешить, а досадно, что смотритель порядков не знает: проезжающих нет, а он лошадей не дает… Вам ведь парочку?
— Да, парочку. Я все на парочке езжу.
— Что ж это он? И глаз не кажет! — с досадой говорю я про смотрителя.
— Не кипятись. Успеешь, мой друг. Выпей-ка лучше чайку стаканчик.
И, вынув из обитого тюленьей шкурой погребца граненый стакан, налил чаем и придвинул ко мне.
— С прикуской пьешь, али внакладку?
— Внакладку.
— Как же тебе не внакладку? Богат! Помещик! — И положил сахару в мой стакан.
— А что, мой друг, — спросил он, немного помолчав: — служишь, что ли?
— Теперь не служу.
— Что ж так?
— Да так, по грамоте о вольности дворянства. «Хочем — служим, хочем — нет».
— Гм! Что ж поделываешь?
— Да ничего не делаю.
— Уж будто и ничего? В Петербург-от зачем ездил?
— Не по своему делу, — отвечаю, прихлебывая чай.
— По чьему же?
— Соседа по деревне — Приклонского Андрея Петровича.
— Что же у него за дела?
— Самые поганые, — говорю, — по откупам да по заводу винокуренному.
— Гм! Что ж за дела такие?
— Хорошенько-то и не знаю. Мое дело было справки взять да кой-кому руки смазать.
— Что ж, смазал?
— Смазал.
— И пошло дело?
— Еще как пошло-то!
— Гм! А где смазывал?
— Известно где! — И сказал, где смазывал.
— Гм! И взяли?
— Еще бы не взять!
— И не поморщились?
— Не ежа, чать, в руки-то совал, а деньги. Зачем же морщиться?
— Гм! Выпей еще стаканчик.
— Выпью. А сами-то вы откуда будете? — спрашиваю я у него.
— Недальный. Тоже помещик.
— Новгородский?
— Новгородский. Вот недалеко отсюда деревнюшка у меня есть.
— А едете откуда?
— Неподалеку отсюда по делишкам ездил… А как твое имечко святое?
— Иван.
— По батюшке-то как звать?
— Кондратьич.
— А фамилия какая?
— Рыбников.
— Как же это ты, друг мой, Иван Кондратьич, дельцо-то сладил? Говорят, винное дело мудреное. Разве сам прежде кабацкой частью занимался?
— Не бывал я по кабацкой части и не буду… Не дворянское дело… Да что это однако здесь за смотритель? Вот я поверну его по-своему!
И пошел было к дверям.
— Да ты крикни опять его в форточку. Авось услышит, — гнусит старик.
— И в самом деле, — молвил я.
Кричал-кричал я в форточку, и грозил смотрителю, и ругался — ответа нет как нет. А под окном шушукают.
— Ицка! — крикнул я.
Молчат.
— Ицка! Ицка!
— Что у тебя там за Ицка такой? — спрашивает старик.
— Жиденок.
— Как жиденок?
— Да так жиденок. Жидом родился, так и значит жид.
— Гм! Что ж он тут делает?
— Да со мной едет.
— И в Петербурге был?
— И в Петербурге был.
— Жид-от?
— Да! А что?
— Паспорта разве не спрашивали?
— Зачем паспорт? Ицка у меня за крепостного дворового человека.
— Гм! Как же это ты, Иван Кондратьич, на такое дело решился?
— Отчего ж не решиться? Не я первый, не я последний. А я бы еще стаканчик выпил.
— Пей, Иван Кондратьич, пей, мой друг!
И старик налил мне еще стакан чаю.
— Ну что, как у вас в губернии?
— Ничего, слава богу!
— Урожай хороший?
— Порядочный.
— В вашей губернии народ зажиточный, мужики богатые?
— Исправный народ, — ответил я. — Не то, что здесь.
— А здесь разве тебе не нравится?
— Нет, не нравится.
— Чем же не нравится?
— Да как же это? Всех мужиков в солдаты хотят поворотить. Штабов да казарм вокруг Новгорода настроили — одно только стеснение. Мужику дай простор, он и будет исправен. А это на что похоже?
— Что ж тут нехорошего? — спросил старик, немножко насупившись. — Молод еще ты, сударь, так рассуждать!.. Над этим делом работали умы государственные.
— Черта с два!.. Государственные умы!.. Еще здешний, а не знаете, что тут Аракчеев всем ворочает.
— Так Аракчеев, по-твоему, не государственный человек? — глухо и как бы с одышкой прогнусил старик.
— Далеко кулику до Петрова дня!.. Да что об этом дьяволе толковать! Налейте-ка лучше еще стаканчик. А я вас за то отличной пуляркой угощу. Вот только Ицку кликну.
— Не суетись, мой друг. Подожди — успеешь. Ведь нам с тобой торопиться некуда. Потолкуем пока.
— Зачем же из пустого в порожнее переливать да время даром терять? Закусим и марш: вы в деревню, а я в Москву белокаменную.
— А что ж, Иван Кондратьич, в вашей-то губернии, без Аракчеева, разве легче житье-то?
— У нас, батюшка, свои Аракчеевы есть… Чинами только не выше, а то б и почище его были.
— Кто ж это такие?
— А хоть исправники, например… Что они теперь творят!.. У мертвого волос дыбом станет.
— Что ж такое?
— Да хотя бы насчет березок. Какому-то черту пришло в голову березками дороги обсаживать.
— Эта мысль тоже графа Аракчеева!
— Должно быть, что так… Хорошему человеку придет ли на ум такая штука? Теперь мужик летом, чем бы на пашне работать, береги каждую березку, окапывай ее, очищай; подсохнет — новую сади… Лист на которой чуть пожелтеет — поливай ее, либо новую сади. Одна покормка земской полиции чего станет?.. Березки-то, известно дело, не вырастут, а по двадцати копеек с дерева уж собрано.
— Куда же?
— Известно куда! Не нам с вами.
— Земска полиция?
— А то кто же?
— Гм! Сильно берут?
— Да как же и не брать-то?.. Свет на том стоит. Все берут.
— Неужли все?
— Да кто ж враг себе, кто откажется? В Петербурге сам царь живет, да с меня взяли же; а у нас вдалеке и бог простит.
— Гм! Так ты, друг мой Иван Кондратьич, давеча сказал, что у вас в губернии свои Аракчеевы есть. Значит, по-твоему, и Аракчеев взятки берет?
— Взяток не берет, зато с мужиков по три шкуры дерет.
— Гм! Не хочешь ли еще чайку-то?
— Нет. Я вот за пуляркой схожу. Спит мой жид, должно быть.
Накинул я шинель, шапки не взял: оставил ее на столе, возле старика. Вышел я из комнаты, сошел вниз.
— Где, говорю, смотритель?
— Здесь, ваше благородие, — отвечает он.
Смотрю: подле тележки стоит. А в тележку лошади за хожены отличнейшие.
— Что ж лошадей?
— Сейчас, ваше благородие. Позвольте только графа отправить.
— Какого графа?
— А графа Аракчеева.
— Где он?
— А чаем-то вас потчевал.
Поднимаюсь наверх тихохонько. Отворил дверь, стал у притолки. Руки по швам.
Аракчеев по-прежнему сидит на диване, погребец запирает. Взглянул на меня.
— Аль со смотрителем поговорил? — спрашивает.
Открыл я рот. Хвать, язык-от не ходит.
— Подь сюда, Иван Кондратьич!
И ноги не действуют.
Сам подошел ко мне, положил руку на плечо и гнусит:
— Вот тебе, молодой человек, урок. С незнакомыми языка не распускай. Говори подумавши. Чего хорошо не знаешь, про то судить не берись… Да и жидов в столицы не вози… Прощай, друг мой!.. Да заруби на носу: про что мы с тобой говорили, про то знают только ты да Аракчеев. Помни же это!
И ушел. Слышу, тележка покатила по шоссе. Тотчас крик да говор пошел на улице.
До самой смерти Аракчеева никому не смел я заикнуться про нашу встречу. Твердо помнил, что велено было на носу зарубить. С Аракчеевым шутить было нельзя. — Сибирь не своя деревня.
Раздался клубный звонок.
— Ну, прощайте, господа! звонок. Штрафа платить не намерен, — сказал Иван Кондратьич и ушел из клуба.
1862 г.