Любавиных в деревне не любили. За гордость. Жили Любавины, как в крепости: огромный крестовый дом под железной крышей, вокруг дома – заплот из вершковых плах. В ограде днем и ночью гремят проволокой два волкодава с красными, злыми глазами.
Мужиков Любавиных пятеро: отец и четыре сына. Спокойные, угрюмые, с насмешливыми умными глазами вприщур.
Старик Емельян Спиридоныч – огромный и угловатый, как коряга. Весь зарос волосами. Волосы растут у него даже в ушах. Скуластое, грубой ковки лицо не выражает ничего, кроме презрения. Уважал Емельян в человеке только силу. Хозяйство за жизнь сколотил крепкое, гордился этим и учил сынов жить так же. Сумеют – можно лучше. Сыны не то что уважали его, скорее – побаивались, поэтому слушались.
Старший – Кондрат. Медлительный, лобастый, с длинными руками. Больше смотрел вниз. А если взглядывал на кого, то исподлобья, недоверчиво. Людям становилось не по себе от такого взгляда. Вообще редко кто испытывал желание «покалякать» с ним о жизни у ворот перед сном грядущим. Кондрат не страдал от этого. Верил только отцу, отцовскую житейскую мудрость принимал безоговорочно. Знал в жизни одно – работать. И работал от зари до зари – молча, терпеливо, упорно. На все остальное смотрел, как и отец, презрительно. Не выносил, когда при нем много разговаривали.
Второй сын – Ефим.
Этот помягче был. Умел разговаривать с людьми, иногда улыбался. Но улыбался так – для солидности. Был он мужик хитрый. Сам про себя знал: не оплошает в трудную минуту, найдет выход.
Жил он отдельно, своим хозяйством. Как-то незаметно вывернулся из-под влияния отца… Но своей самостоятельностью не раздражал его. Зря не спорил. Приходил советоваться к родным. Охотно поддакивал отцу, а за душой таил другое, свое. Братья понимали, что Ефим себе на уме. Было ему за тридцать.
Третий – Макар. Самый «суетливый» из всех Любавиных. Ходил в чистой рубахе, волосы аккуратно причесывал. Лицо красивое и злое. В глазах его постоянно таился ядовитый смешок. Любил подраться. Обиды никому не прощал, не спал ночами, стонал, ворочался – выдумывал один за другим коварные мстительные планы. В драке мог в любую минуту выхватить из-за голенища нож и в свалке под шумок запустить кому-нибудь под ребро.
Парни боялись его. Он знал это.
Самый младший из братьев – Егор. Задумчивый парнина, круглолицый и стройный, как девка. Будь он немного разговорчивее и веселее, любая, закрыв глаза, пошла бы за ним. Было в его лице что-то до боли привлекательное: что-то сильное, зверское и мягкое, поразительно нежное – вместе. Но он почти ни с кем не разговаривал и улыбался редко, неохотно. На девок, однако, смотрел и снился им ночами.
Эти двое не были еще женаты.
Ранняя весна 1922 года.
Темными мокрыми ночами с шумом, томительно и тяжко оседал подтаявший снег, и в лесу что-то звонко лопалось с протяжным ликующим звуком: пи-у…
За деревней, на сухих прогалинах, до самой зари хороводилась молодежь. Балалаечники, настроившись по двое, высекали из своих тонкошеих инструментов неукротимый серебряный зуд.
Парни топтали тяжелыми сапогами матушку-землю – плясали, пели частушки с матерщиной, часто дрались… Просилась наружу горячая молодая сила.
А над рекой, пронизывая сырую, вязкую тишину медным витым перебором, голосила великая сводница – тальянка. Девки рассыпали по доскам шатких мостков сухую крепкую дробь, пели зазывные припевки.
Жизнь шла своим чередом.
Первым, как всегда, проснулся Емельян Спиридоныч. Он спал на кровати. Укрывался зимой и летом тулупом.
Скинул на пол босые ноги, достал пятерней промеж «крыльцев», зевнул и пошел в сени умываться.
На печке неслышно, как тень, завозилась хозяйка – Михайловна. Привычно перекрестилась и прошептала:
– Господи, господи, прости нас, грешных…
В горнице жалобно скрипнуло старое кроватное железо – проснулся Кондрат. Несколько раз глухо и густо кашлянул, понесло махрой. Он тоже один спал – жена лежала в больнице, в уезде.
На полатях досыпали свои законные – по молодости – минуты Макар с Егором. Егор спал с краю, вытянувшись во всю длину полатей. Рядом, скрючившись, закинув ноги на брата, похрапывал Макар. Эти проклятые ноги Егор каждую ночь то и дело скидывал с себя, матерился негромко… Но все равно к утру ноги обязательно лежали на нем.
Емельян вернулся из сеней, приглаживая на ходу кудлатую голову. Сказал, ни к кому не обращаясь:
– Седня пригрет здорово.
– Все уж… паска на носу, – откликнулась Михайловна. Она затапливала печку.
Емельян Спиридоныч обулся, встал на припечье, тряхнул Егора:
– Подымайтесь.
Егор легко отнял от подушки голову, вытер ладонью губы, полез с полатей. Макар, не открывая глаз, перевернулся на другой бок и снова захрапел. Он вставал последним. Приходил с улицы обычно к свету, спал самую малость, а утром его вместе со всеми поднимал отец. Макар боролся, как мог, за лишнюю минуту сна. После каждого оклика он уползал все дальше в глубь полатей и под конец оказывался у самой стенки. Там отец доставал его ухватом. Толкал в бок железными рогами и говорил беззлобно:
– Ты гляди, что выделывает, боров… спрятаться хочет. Эй!
Макар поднимался злой и помятый. Ворчал:
– Пихает, как колоду… Они же вострые!
Младшие братья наскоро ополоснули лица, пошли во двор убираться – задавать корм скоту, поить лошадей…
Занимался рассвет.
По всей деревне скрипели ворота, колодезные валы, гремели ведра. Переговаривались, покашливали люди. Из края в край, то стихая, то с новой силой, весело горланили петухи. Где-то отчаянно ломилась из закутка свинья.
Небо было ясное. Воздух стоял чистый, по-утреннему свежий, с тонким запахом дыма и парного молока.
Макара слегка пошатывало – не выспался.
В конюшне, взнуздывая жеребца, он тоскливо попросил брата:
– Сделай один, а? Я где-нибудь придавлю с часок. Прямо с ног ведет – до того спать охота.
– Лезь, спи, – согласился Егор. – Только подальше куда-нибудь.
Макар забрался на сеновал, зарылся в сухое пыльное сено, с величайшим удовольствием зажмурился… Засыпая, забормотал:
– Жили же цари, мать их в душу! Спали сколько влезет…
Егор погнал на реку лошадей.
По Баклани густо шел лед. Над всей рекой стоял ровный сплошной шорох. В одном месте, на изгибе, вода прибивала к берегу. Льдины покрупнее устремлялись туда, наползали на берег, разгребая гальку… Показывали скользкие, изъеденные вешней водой морды, нехотя разворачивались и плыли дальше. Умирать.
Сразу за рекой начиналась тайга – молчаливая, грязно-серая, хранившая какую-то вечную свою тайну… А дальше к югу, верст за сорок, зазубренной голубой стеной вздыбились горы. Оттуда, с гор, брала начало бешеная Баклань, оттуда пошла теперь ворочать и крошить синий лед.
Безлюдье кругом великое. И кажется, что там, за горами, совсем кончается мир. У бакланских бытовало понятие «горы», «с гор», «в горы», но никто никогда не сказал бы «за горами». Никто не знал, что там. Может, Монголия, может, Китай, что-то чужое. Свое было к северу. Туда и тайга пореже и роднее, и пашни случались, и деревни – редко, правда, там, где милостью божьей тайга уступала людям землю. Уступила она землицы и бакланским – пашни начинались за деревней большой черной плешиной в таежном море. Туда же, к северу, вела единственная дорога из Баклани (к районному селу и уездному городку). А на юг петляли тропки к пасекам, охотничьим избушкам и на покос.
Молчание тайги и гор задавило бы людей, если бы не река – она одна шумела на всю округу.
Быстро светлело. От воды поднимался туман. Егор зябко ежился, посвистывал лошадям, чтобы они дружнее пили. Лошади одна за другой отходили от воды, вздрагивали – вода была студеная.
Напилась последняя – маленькая жеманная кобылка по кличке Монголка, любимица Емельяна Спиридоныча.
Приехав домой, Егор засыпал коням овса, убрался со скотиной, наколол дров для бани – суббота была, – пошел будить Макара.
– Айда завтракать.
– А?
– Пошли. Все.
– Пошли, – повеселевший Макар – маленько урвал, – разминая затекшие ноги, пошагал в дом.
Завтракали все вместе.
Во главе стола – Емельян Спиридоныч. По бокам – сыны. Ели молча, аккуратно и долго. Сперва была лапша с гусятиной, потом жареная картошка со свининой.
Емельян Спиридоныч рукой брал со сковороды куски мяса и прятал в лохматый рот. С удовольствием, громко жевал. Поесть в этом доме любили.
Наконец старик отвалился, размахнул на половинки большую, как веник, бороду… Сказал, покосившись на икону:
– Слава богу.
Стали подыматься. Зашарили по карманам кисеты.
Емельян Спиридоныч, сыто икая, заговорил о делах:
– Мы с Кондратом седня поедем в Березовку. Я сон хороший видал, – может, к добру.
В Березовке один лукавый татарин продавал редкого, знаменитых кровей, жеребца. Этот жеребец не давал старику Любавину покоя ни днем ни ночью. Но татарин ломил страшную цену. Три раза скупой Емельян Спиридоныч ездил торговаться и три раза приезжал ни с чем. Последний раз сгоряча заявил татарину:
– Сукин ты сын, идол! Полмешка мильенов – тебе мало?! Не продашь – я его так уведу, харя!
Татарин засмеялся ему в лицо, дыша губительным запахом неслыханной крепости табака и лука.
– У тебя коней больше… смотри!
Сегодня Емельян Спиридоныч решил съездить еще раз. Сон видел такой:
– Вижу, быдто за поскотиной, наспроть Логушиной избенки, сидит волк. Во-от такой волчина – лоб, как у коня. Мне так сердце резануло. Думаю: бежать? – догонит, хуже будет. Я взял да лег…
– В штанах ничего не оказалось? – поинтересовался Макар.
Емельян Спиридоныч нехорошо поглядел на сына.
– Я вот ломану чем-нибудь вдоль хребта – у тебя враз окажется, сопляк.
– Они шибко умные стали, – хмуро заметил Кондрат, увидев, что Егор отвернулся и трясется от смеха.
– Ты вот что, – повысил голос отец, презрительно и властно глядя на Макара, – перекуешь седня всех коней и договорись насчет борон.
Макар сразу поскучнел – он решил было денек погулять, раз отец уезжает. Скосоротился, пошел в горницу.
– Платить надо кузнецу-то. А то уж неловко даже! – громко заявил он оттуда.
– Скажи – нечем пока платить. После.
– Не будет ковать.
– А ты раньше время не распускай слюни. Не будет – тогда заплати. Ты, Егорка, поплывешь в остров за чашшой.
Егор надегтяривал у порога сапоги.
– Шуга-то не прошла еще, – буркнул он.
Емельян Спиридоныч выкатил из печки уголек, долго сопел, прикуривал. Потом вытолкнул из густых зарослей бороды и усов белое облачко, спокойно сказал:
– Ни хрена с тобой не случится. Барышня кака! Иди, Кондрат, закладывай. Надо успеть, пока дорога не раскисла.
Кондрат молчком оделся и вышел.
Емельян Спиридоныч долго надевал тулуп, минут пять искал папаху… Подпоясался цветной опояской, взял под мышку рукавицы-лохмашки, остановился у порога.
– Ну? – у него привычка такая была: перед уходом из дому останавливался у порога, оглядывал избу и спрашивал: «Ну?».
– Ты… это… – Михайловна пошла его проводить. – Много шибко запросит, так уж не берите. Что их, косяк целый держать? А ребятам строиться скоро – деньги надо…
– Там поглядим, – уклончиво сказал Емельян Спиридоныч. Он никогда серьезно не советовался с женой.
Когда отец вышел, Егор распрямился и сказал брату с горечью:
– Договорился на свою голову?
Тот откликнулся из горницы:
– Ты думаешь, он без этого не нашел бы нам работы? У него жила не выдержит.
Егор ногой задвинул банку с дегтем под печь, пошел в горницу.
На скрип двери Макар метнулся к кровати, быстренько сунул что-то под одеяло.
– Не прячь, я уж видал его.
– Кого?
– Обрез твой. Доиграться можешь. Давеча поил коней – приметил: двое каких-то приехали опять. С Колокольниковым из сельсовета шли.
– Из уезда нагрянули?
– Наверно, откуда же…
Макар картинно подбоченился, прищурился на брата.
– Им, Егорушка, надо ноги на шее завязывать, этим властям всяким. А вы с девками пузыри пускаете. Конечно, они скоро на голову сядут.
Егор ничего не ответил. Это был сложный вопрос – как относиться к властям. Они не трогали его. У Макара с ними особый счет, он уже отсидел месяца три в районной каталажке – за хулиганство.
В тот день в Баклань действительно приехали незнакомые люди.
Ранним утром по широкой деревенской улице шли трое. Впереди в высоких негнущихся пимах, в новеньком, белой овчины полушубке шагал предсельсовета – Елизар Евстигнеич Колокольников. За ним, в двух шагах, – приезжие. Один – старый, с бородкой, второй – совсем еще молодой парень, высокий, с тонкими длинными ногами. На лбу у парня – косо, через бровь – шрам.
Приезжие были в сапогах. Под ногами у них по-зимнему громко взыкал снег.
Направлялись к высокому дому с веселым писаным крыльцом. Поднялись. Елизар, не вынимая из карманов рук, ногой толкнул дверь сеней (положение председателя не позволяло ему иначе открывать двери).
Вошли в избу. Завидев чужих, из избы в горницу козой шарахнула молодая девка в спальной рубахе.
– Кобыла старозаводская, – строго заметил Елизар.
– Откуда ж она знала! – вступилась за дочь хозяйка, пухлая, с заспанным лицом баба.
– Еслив не знала, так надо весь день нагишом ходить?
– Так уж нагишом! – откликнулась из горницы девка.
– Вот тут остановитесь, товарищи, – обратился Елизар к приезжим. – Это мой брат здесь живет.
– У тебя другого места нет, кроме брата! – обернулась баба. – К себе-то почему не ведешь?
Елизар скрипнул новыми настывшими пимами, смерил угрожающим взглядом хозяйку и выразительно постучал себя по лбу:
– Граммофон!
Та сердито махнула рукой и принялась за тесто.
– Вот здесь, значит, остановитесь, – снова обратился Елизар к старику и парню.
Они терпеливо стояли у порога, старик протирал концом потертого шарфа очки, а парень незаметно поводил плечами под легким кожаном и переступал с ноги на ногу, – видно, промерз.
– Немедленно истопишь баню! – приказал председатель, снова решительно повернувшись к хозяйке.
– Приедет хозяин, затоплю, – все также непримиримо ответила та, не оборачиваясь. – Не шуми тут много.
Елизар вконец обозлился, но строжиться перестал – опасался, что эта дура выкинет что-нибудь похлестче. Спросил:
– А он иде?
– Сено увезли продавать.
– А-а… Ну, значит… – Елизар повернулся к товарищам, которым хотел угодить. – Значит, к вечеру вам тут баньку истопют. Это с дороги полезно, – он изобразил улыбку, с которой деревенские люди разъясняют городским общеизвестные истины.
Старик, устраивая на нос очки, согласно кивнул головой – полезно.
– А я, значит… это… побежал, – Елизар пытливо заглянул старику в глаза и ушел: так, кажется, и не понял – угодил или нет?
Старик спокойно разделся, прошел к лавке, сел. Парень тоже заскрипел тужуркой, с удовольствием стаскивая ее.
– Тебя как называть можно? – спросил старик, глядя на хозяйку поверх очков.
– Агафьей.
– А меня – Василий Платоныч. А его вот – Кузьма. Фамилия у нас одинаковая – Родионовы.
– Сын, что ли?
– Племянник. Ты не сердись на нас. Мы ненадолго.
– Чего там, – примирительно сказала Агафья. Ей, видно, понравился старик.
Из горницы вышла девка в пестром ситцевом платье – крепкая, легкая на ходу, с маленькой, гордо посаженной головой.
– Здрасте, – смело посмотрела на парня, непонятно дрогнула уголком припухлого рта, прошла к матери.
У Кузьмы слегка побагровел шрам.
– Дай закурить, дядь Вась, – тихонько попросил он.
– Из уезда, что ли? – поинтересовалась Агафья.
– Из уезда, – ответил Платоныч. – А чаек нельзя придумать, Агафья?
– Сейчас будем завтракать. Клавдя, убирай со стола. Дочь моя, – сочла нужным пояснить Агафья. – Сами, конечно, городские?
– Ага.
– Замерз парень-то. Иди вон к печке, погрейся. Шибко уж легкая у тебя эта штука-то.
– Зато кожаная, – не то серьезно, не то издеваясь, вставила Клавдя.
Кузьма кашлянул в ладонь и сказал:
– Ничего, так отогреемся.
Дорога за ночь хорошо подмерзла. Лошадь шла ходко, коробок дробно тарахтел. Где-то в передке, нагоняя сонное раздумье, дребезжала железка.
Емельян Спиридоныч, зарывшись в пахучий воротник тулупа, чутко дремал.
Кондрат время от времени трогал вожжами и равнодушно говорил:
– Но-о, шевелись, – опускал голову и снова принимался постегивать концом вожжей по своему сапогу.
Кругом ни души. Просторно. Еще на всем сонная сладкая одурь после тяжкой весенней ночи.
Проехали пашню, начался редкий чахлый осинник. Запахло гнильем.
Впереди на дороге далеко и чисто зазвенел колокольчик; навстречу неслась тройка.
Емельян Спиридоныч выпростал из воротника голову, всмотрелся. Кондрат тоже глядел вперед.
Тройка быстро приближалась. Лошади шли вмах; коренной смотрел зверем; пристяжные почти не касались земли, далеко выкидывая длинные красивые ноги. Колокольчик чему-то радовался – без устали, звонко хохотал. Тройка пронеслась мимо, обдав Любавиных ветром, звоном и теплом. Емельян Спиридоныч долго глядел вслед ей.
– Соловьи! – вздохнул он. И снова полез в воротник.
Опять было настроились на мерный, баюкающий шумок долгой путины. Но вдруг Емельян Спиридоныч высунулся из воротника, встревоженный какой-то мыслью.
– Слышь! – окликнул он сына.
– Ну?
Емельян Спиридоныч заворочался на месте, откинул воротник совсем.
– Знаешь, кто это проехал?
– Почта.
– Правильно, – отец в упор, вопросительно смотрел на сына.
– Ты чего? – не выдержал тот.
– Денюжки проехали, а не почта, – тихо сказал он. – Они их в железном ящике возют. Ночью покормются – назад поедут.
Кондрат прищурил глаза. Отец искоса смотрел на него. Ждал.
– Кусаются такие денежки, – сказал Кондрат, не глядя на отца.
Емельян Спиридоныч задумался. Смотрел вперед хмуро.
– Тц… У людей как-то получается, язви тя.
Кондрат молчал.
– Тут бы те сразу: и жеребец, и по избе нашим оболтусам.
Кондрат понукнул воронка. Емельян Спиридоныч снова полез в воротник. Вздохнул.
– Это Иван Ермолаич, покойник, – тот сумел бы.
– Кто это?
– Дядя мой по матери. Тот сумел бы. У его золотишко не переводилось. Лихой был, царство небесное. Сгинул где-то в тайге.
Больше не разговаривали.
В баню пошли втроем: Николай Колокольников – хозяин, у которого остановились приезжие, и Платоныч с Кузьмой.
Николай, широкоплечий, кряжистый мужчина с красным обветренным лицом, недавно вернулся из уездного города. Навеселе. Где-то хватил дорогой с мужиками.
Он сразу разговорился с Платонычем, заспорил: стал доказывать, что школа в деревне не нужна и даже вредна.
– Да почему?!
– А вот… так. Я по себе знаю. Как задумаешься иной раз: почему, к примеру, от солнца тепло, а от месяца – нет? Или: где бог сидит?…
Клавдя фыркнула (из-за нее, собственно, и начался спор. Платоныч спросил, умеет она читать или нет) и, мельком глянув на Кузьму, кокетливо ввернула:
– На небесах.
Отец накинулся на нее:
– Да небеса-то… эт что, по-твоему? Это же нормальный воздух! Попробуй усиди на ем. А если б небеса, скажем, твердые были, то как тогда через их звезды видать? Ты через стенку много видишь? Что?
Считая, что против таких доводов не попрешь, Николай повернулся к квартирантам:
– Об чем я говорил? А-а… про месяц.
– А у попа спрашивал, где бог сидит?
– Спрашивал. «В твоей, – говорит, – глупой башке он тоже сидит». У нас поп сурьезный был.
Поспорили еще о том, нужно земле удобрение или нет. Николай твердо заявил, что нет. Навоз – туда-сюда, а что соль какую-то привозят некоторые, это от глупости. И от учения, кстати.
Пошли в баню. Разделись при крохотном огоньке самодельной лампочки. Николай окупнулся и полез на полок.
– Ну-ка бросьте один ковшичек для пробы.
Платоныч плесканул на каменку. Низенькую баню с треском и шипением наполнил горячий пар. Длинный Кузьма задохнулся и присел на лавку…
На полке заработал веником Николай. В полутьме мелькало его медно-красное тело; он кряхтел, стонал, тихонько матерился от удовольствия… Полок ходуном ходил, доски гнулись под его шестипудовой тяжестью. Веник разгулялся вовсю. С полка валил каленый березовый дух.
Кузьма лег плашмя на пол, но и там его доставало, – казалось, на голове трещат волосы. Худой, белый, со слабой грудью, Платоныч отполз к двери, открыл ее и дышал через щель.
– M-м… О-о! – мучился Николай. – Люблю, грешник!
Наконец он свалился с полка и пополз на карачках на улицу.
– Ну и здоров ты! – с восхищением заметил Платоныч.
Николай, отдуваясь, ответил:
– У нас отец парился… водой отливали. Кха!… Насмерть заходился.
– Зачем так? – не понял Кузьма.
Николай не сумел ответить – зачем.
– Поживешь, брат, – узнаешь.
Уходили из бани по одному. Первым – Кузьма.
Вошел в избу и лицом к лицу столкнулся с Клавдей. Она была одна.
– Скидай гимнастерку, ложись вон на кровать, отдохни, – сказала без дальних разговоров.
Кузьма растерялся: под гимнастеркой у него была рубаха, а рубаха эта… того… не первой свежести.
– Ладно, я так посижу. Сейчас отец твой придет, ему обязательно надо отдохнуть. Он там чуть не помер.
Клавдя подошла совсем близко, заглянула в его серьезные, строгие от смущения глаза.
– Ты чего такой? Как теленочек. Ты ведь – парень. Да еще городской, – она засмеялась.
Тонкие ноздри маленького ее носа вздрагивали. Смотрела серыми дерзкими глазами ласково, точно гладила по лицу ладошкой. Рубец у Кузьмы маково заалел. Парень начал соваться по карманам – искать табак. Смотрел мимо девушки в окно, глупо и напряженно. Он понимал, что нужно, наверно, что-нибудь сказать, и не находил, мучительно не находил ни одного слова.
В сенях звякнула щеколда. Клавдя упружисто повернулась и пошла в горницу.
Кузьма сел на скамейку, прикурил, несколько раз подряд глубоко затянулся.
Вошла Агафья. За ней шумно ввалился Николай.
– Квасу скорей! – он был в одних кальсонах. Литое раскаленное тело его парило. Приложился к крынке с квасом и осушил до дна.
– Фу-у… Во, парень, какие дела! – сказал он Кузьме, вытирая тыльной стороной ладони мокрые губы. – Хорошо у нас в деревне! Сходил в баню… – он завалился на кровать, свободно, с подчеркнутым наслаждением раскинул руки. – Пришел домой – и сам ты себе голова. Никто над тобой не стоит. Так?
– А в городе кто стоит?
– Ну в городе… Вы сами откуда?
– Из-под Москвы.
– Из рабочих?
– Да.
– Хорошо получали?
– Ничего.
– Так. А зачем к нам?
Кузьма ответил не сразу. Была у него одна слабость: не умел легко врать. Обязательно краснел.
– Нужно, – сказал он.
Николай улыбнулся.
– Ты не из трепачей… А скажи… этот Платоныч, он партейный?
– Да.
– Толковый старик, видно. Глянется вам Сибирь-то наша?
Кузьма погасил о подошву окурок, отнес его в шайку, неохотно и кратко пояснил:
– Мы знаем ее.
– Как?
– Я в Бомске родился, а дядя ссылку отбывал там же… недалеко.
Николай даже приподнялся на локте, с интересом посмотрел на парня.
– Во-он он, значит, из каких! И много отбарабанил?
– Девять лет.
– То-то он такой худенький старичок, – вмешалась в разговор Агафья. – А у тебя мать-то с отцом живые?
– Нет. Померли. Здесь же.
– Они что, тоже сосланные были? – опять приподнялся Николай.