НА ФОТО: Андрей Януарьевич Вышинский произносит обвинительную речь на процессе над шахтинскими инженерами-вредителями.
Глава 7. В машинном отделении
НА ФОТО: Андрей Януарьевич Вышинский произносит обвинительную речь на процессе над шахтинскими инженерами-вредителями. В соседнем боксе бутырского «вокзала» — известном шмональном боксе (там обыскивались новопоступающие, и достаточный простор дозволял пяти-шести надзирателям обрабатывать в один загон до двадцати зэков) теперь никого не было, пустовали грубые шмональные столы, и лишь сбоку под лампочкой сидел за маленьким случайным столиком опрятный черноволосый майор НКВД. Терпеливая скука — вот было главное выражение его лица. Он зря терял время, пока зэков приводили и отводили по одному. Собрать подписи можно было гораздо быстрей.
Он показал мне на табуретку против себя через стол, осведомился о фамилии. Справа и слева от чернильницы перед ним лежали стопочки белых одинаковых бумажонок в половину машинописного листа — того формата, каким в домоуправлениях дают топливные справки, а в учреждениях — доверенности на покупку канцпринадлежностей. Пролистнув правую стопку, майор нашёл бумажку, относящуюся ко мне. Он вытащил её, прочел равнодушной скороговоркой (я понял, что мне — восемь лет) и тотчас на обороте стал писать авторучкой, что текст объявлен мне сего числа.
Ни на пол-удара лишнего не стукнуло моё сердце — так это было обыденно. Неужели это и был мой приговор — решающий перелом жизни? Я хотел бы взволноваться, перечувствовать этот момент — и никак не мог. А майор уже пододвинул мне листок оборотной стороной. И семикопеечная ученическая ручка с плохим пером, с лохмотом, прихваченным из чернильницы, лежала передо мной.
— Нет, я должен прочесть сам.
— Неужели я буду вас обманывать? — лениво возразил майор. — Ну, прочтите.
И нехотя выпустил бумажку из руки. Я перевернул её и нарочно стал разглядывать медленно, не по словам даже, а по буквам. Отпечатано было на машинке, но не первый экземпляр был передо мной, а копия:
Выписка из постановления ОСО НКВД СССР от 7 июля 1945 года[78]
№…
Затем пунктиром все это было подчеркнуто и пунктиром же вертикально разгорожено:
…
Слушали:. Постановили:
Об обвинении такого. Определить такому-то
. -то (имярек, год. (имя рек) за антисо-
рождения, место рож-. ветскую агитацию и по-
дения).. пытку к созданию антисоветской
.. организации 8 (восемь) лет
.. исправительно-трудовых ла-
.. герей.
Копия верна. Секретарь…
И неужели я должен был просто подписать и молча уйти? Я взглянул на майора — не скажет ли он мне чего, не пояснит ли? Нет, он не собирался. Он уже надзирателю в дверях кивнул готовить следующего.
Чтоб хоть немножко придать моменту значительность, я спросил его с трагизмом:
— Но ведь это ужасно! Восемь лет! За что?
И сам услышал, что слова мои звучат фальшиво: ужасного не ощущал ни я, ни он.
— Вот тут, — ещё раз показал мне майор, где расписаться.
Я расписался. Я просто не находил — что б ещё сделать?
— Но тогда разрешите, я напишу здесь у вас обжалование. Ведь приговор несправедлив.
— В установленном порядке, — механически подкивнул мне майор, кладя мою бумажёнку в левую стопку.
— Пройдите! — приказал мне надзиратель.
И я прошёл .
(Я оказался не находчив. Георгий Тэнно, которому, правда, принесли бумажку на двадцать пять лет, ответил так: "Ведь это пожизненно! В былые годы, когда человека осуждали пожизненно — били барабаны, созывали толпу. А тут как в ведомости за мыло — двадцать пять и откатывай!"
Арнольд Раппопорт взял ручку и вывел на обороте: "Категорически протестую против террористического незаконного приговора и требую немедленного освобождения". Объявляющий сперва терпеливо ждал, прочтя же — разгневался и порвал всю бумажку вместе с выпиской. Ничего, срок остался в силе: ведь это ж была копия.
А Вера Корнеева ждала пятнадцати лет и с восторгом увидела, что в бумажке пропечатано только пять. Она засмеялась своим светящимся смехом и поспешила расписаться, чтоб не отняли. Офицер усомнился: "Да вы поняли, чту я вам прочёл?" — "Да, да, большое спасибо! Пять лет исправительно-трудовых лагерей!"
Яношу Рожашу, венгру, его десятилетний срок прочитали в коридоре на русском языке и не перевели. Расписавшись, он не понял, что это был приговор, долго потом ждал суда, ещё позже в лагере смутно вспомнил этот случай и догадался.)
Я вернулся в бокс с улыбкой. Странно, с каждой минутой я становился всё веселей и облегчённей. Все возвращались с червонцами , и Валентин тоже. Самый детский срок из нашей сегодняшней компании получил тот рехнувшийся бухгалтер (до сих пор он сидел невменяемый).
В брызгах солнца, в июльском ветерке всё так же весело покачивалась веточка за окном. Мы оживлённо болтали. Там и сям всё чаще возникал в боксе смех. Смеялись, что всё гладко сошло; смеялись над потрясённым бухгалтером; смеялись над нашими утренними надеждами и как нас провожали из камер, заказывали условные передачи — четыре картошины! два бублика!
— Да амнистия будет! — утверждали некоторые. — Это так, для формы, пугают, чтоб крепче помнили. Сталин сказал одному американскому корреспонденту…
— А как корреспондента фамилия?
— Фамилию не знаю…
Тут нам велели взять вещи, построили по двое и опять повели через тот же дивный садик, наполненный летом. И куда же? Опять в баню!
Это привело нас уже к раскатистому хохоту — ну и головотяпы! Хохоча, мы разделись, повесили одёжки наши на те же крючки и их закатили в ту же прожарку, куда уже закатывали сегодня утром. Хохоча, получили по пластинке гадкого мыла и прошли в просторную гулкую мыльню смывать девичьи гульбы. Тут мы оплескивались, лили, лили на себя горячую воду и так резвились, как если б это школьники пришли в баню после последнего экзамена. Этот очищающий, облегчающий смех был, я думаю, даже не болезненным, а живой защитой и спасением организма.
Вытираясь, Валентин говорил мне успокаивающе, уютно:
— Ну ничего, мы ещё молодые, ещё будем жить. Главное — не оступиться теперь. В лагерь приедем — и ни слова ни с кем, чтобы нам новых сроков не мотали. Будем честно работать — и молчать, молчать.
И так он верил в эту программу, так надеялся, невинное зёрнышко промеж сталинских жерновов! Хотелось согласиться с ним, уютно отбыть срок, а потом вычеркнуть пережитое из головы.
Но я начинал ощущать в себе: если надо не жить для того, чтобы жить, — то и зачем тогда?…
* * *
Нельзя сказать, чтобы ОСО придумали после революции. Ещё Екатерина II дала неугодному ей журналисту Новикову пятнадцать лет, можно сказать — по ОСО, ибо не отдавала его под суд. И все императоры по-отечески нет-нет да и высылали неугодных им без суда. В 60-х годах XIX века прошла коренная судебная реформа. Как будто и у властителей и у подданных стало вырабатываться что-то вроде юридического взгляда на общество. Тем не менее и в 70-х и в 80-х годах Короленко прослеживал случаи административной расправы вместо судебного осуждения. Он и сам в 1876 году с ещё двумя студентами был выслан без суда и следствия по распоряжению товарища министра государственных имуществ (типичный случай ОСО). Без суда же в другой раз он был сослан с братом в Глазов. Короленко называет нам Фёдора Богдана — ходока, дошедшего до самого царя и потом сосланного; Пьянкова, оправданного по суду, но сосланного по высочайшему повелению; ещё несколько человек.
Таким образом традиция была, но слишком расхлябанная. И потом эта обезличка: кто же был ОСО? То царь, то губернатор, то товарищ министра. И потом, простите, это не размах, если можно перечислитьимена и случаи.
Размах начался с 20-х годов, когда для постоянного обмина суда были созданы постоянно же действующие тройки . Вначале это с гордостью даже выпирали — Тройка ГПУ! Имён заседателей не только не скрывали — рекламировали! Кто на Соловках не знал знаменитой московской тройки — Глеб Бойкий, Вуль и Васильев?! Да и верно, слово-то какое — тройка! Тут немножко и бубенчики под дугою, разгул масленицы, а впереплёт с тем и загадочность: почему — «тройка»? что это значит? Суд — тоже ведь не четвёрка! а тройка — не суд! А пущая загадочность в том, что — заглазно. Мы там не были, не видели, нам только бумажка: распишитесь. Тройка ещё страшней ревтрибунала получилась. А затем она ещё обособилась, закуталась, заперлась в отдельной комнате, и фамилии спрятались. И так мы привыкли, что члены Тройки не пьют, не едят и среди людей не передвигаются. А уж как удалились однажды на совещание и — навсегда, лишь приговоры нам — через машинисток. (И — с возвратом: такой документ нельзя на руках оставлять.)
Тройки эти (мы на всякий случай пишем во множественном числе, как о божестве не знаешь никогда, где оно существует) отвечали возникшей неоступной потребности: однажды арестованных на волю не выпускать (ну вроде отдела технического контроля при ГПУ: чтоб не было брака). И если уж оказался не виноват и судить его никак нельзя, так вот через Тройку пусть получит свои "минус тридцать два" (губернских города) или в ссылочку на два-три года, а уже смотришь — ушко и выстрижено, он уж навсегда помечен и теперь будет впредь "рецидивист".
(Да простит нас читатель: ведь мы опять сбились на этот правый оппортунизм — понятие «вины», виноват — не виноват. Ведь толковано ж нам, что дело не в личной вине, а в социальной опасности : можно и невиновного посадить, если социально-чуждый, можно и виноватого выпустить, если социально-близкий. Но простительно нам, без юридического образования, если сам Кодекс 1926 года, по которому, батюшке, мы двадцать пять лет жили, и тот критиковался за "недопустимый буржуазный подход", за "недостаточный классовый подход", за какое-то "буржуазное отвешивание наказания в меру тяжести содеянного".[79]
Увы, не нам достанется написать увлекательную историю этого Органа. Все ли годы своего существования Тройка ГПУ в своём заочном осуждении имела право давать также и расстрел (как известному князю-кадету Павлу Долгорукову в 1927, как Пальчинскому, фон Мекку и Величко в 1929). Применялись ли тройки только в случаях недостаточных доказательств, но явной социальной опасности личности? — или повольготнее того. И как затем в 1934 при печальном переназыве ОГПУ в НКВД стала Тройка в белокаменной называться Особым Совещанием, а тройки в областях — спецколлегиями областных судов; то бишь из трёх своих постоянных членов без всяких народных заседателей и всегда закрыто. А с лета 1937 добавили в областях и автономных республиках ещё и другие тройки — из секретаря обкома, начальника областного НКВД и областного прокурора. (А над этими новыми тройками в Москве возвышалась просто Двойка из народного комиссара внутренних дел и генерального прокурора СССР — согласитесь, неудобно же было звать Иосифа Виссарионовича заседать третьим?) Но с конца 1938 года как-то незаметно растаяли и эти тройки и эта Двойка (да ведь и Николай Ежов сковырнулся) — но тем более утвердилось родимое наше ОСО, перенимая себе права заочного и бессудного взыскания — сперва до 10 лет, а затем и выше, а затем и до расстрела. И проблагодетельствовало родимое ОСО до самого 1953 года, когда оступился и наш Берия, благодетель.
19 лет оно просуществовало, а спроси: кто ж из наших крупных гордых деятелей туда входил; как часто и как долго оно заседало; с чаем ли, без чая и что к чаю; и как само это обсуждение шло — разговаривали при этом или даже не разговаривали? Не мы напишем — потому что не знаем. Мы наслышаны только, что сущность ОСО была триединой, и хотя сейчас недоступно назвать усердных его заседателей, а известны те три органа, которые имели там своих постоянных делегатов: один — от ЦК, один — от МВД, один — от прокуратуры. Однако не будет чудом, если когда-нибудь мы узнаем, что не было никаких заседаний, а был штат опытных машинисток, составляющих выписки из несуществующих протоколов, и один управделами, руководивший машинистками. Вот машинистки — это точно были, за это ручаемся!
Нигде не упомянутое ни в конституции, ни в кодексе, ОСО, однако, оказалось самой удобной котлетной машинкой — неупрямой, нетребовательной и не нуждающейся в смазке законами. Кодекс был сам по себе, а ОСО — само по себе и легко крутилось без всех его двухсот пяти статей, не пользуясь ими и не упоминая их.
Как шутят в лагере: на нет и суда нет, а есть Особое Совещание.
Разумеется, для удобства оно тоже нуждалось в каком-то входном коде, но для этого оно само себе и выработало литерные статьи, очень облегчавшие оперирование (не надо голову ломать, подгонять к формулировкам кодекса), а по числу своему доступные памяти ребёнка (часть из них мы уже упоминали):
— АСА — АнтиСоветская Агитация;
— НПГГ — Нелегальный Переход Государственной Границы;
— КРД — КонтрРеволюционная Деятельность;
— КРТД — КонтрРеволюционная Троцкистская Деятельность (эта буквочка «т» очень потом утяжеляла жизнь зэка в лагере);
— ПШ — Подозрение в Шпионаже (шпионаж, выходящий за подозрение, передавался в трибунал);
— СВПШ — Связи, Ведущие (!) к Подозрению в Шпионаже;
— КРМ — КонтрРеволюционное Мышление;
— ВАС — Вынашивание АнтиСоветских настроений;
— СОЭ — Социально-Опасный Элемент;
— СВЭ — Социально-Вредный Элемент;
— ПД — Преступная Деятельность (её охотно давали бывшим лагерникам, если ни к чему больше придраться было нельзя);
и, наконец, очень ёмкая
— ЧС — Член Семьи (осуждённого по одной из предыдущих литер).
Не забудем, что литеры эти не рассеивались равномерно по людям и годам, а подобно статьям кодекса и пунктам Указов, наступали внезапными эпидемиями.
И ещё оговоримся: ОСО вовсе не претендовало дать человеку приговор! — оно не давало приговора! — оно накладывало административное взыскание , вот и всё. Естественно ж было ему иметь и юридическую свободу!
Но хотя взыскание не претендовало стать судебным приговором, оно могло быть до двадцати пяти лет, до расстрела и включать в себя:
— лишение званий и наград;
— конфискацию всего имущества;
— закрытое тюремное заключение;
— лишение права переписки, -
и человек исчезал с лица земли ещё надёжнее, чем по примитивному судебному приговору.
Ещё важным преимуществом ОСО было то, что его постановления нельзя было обжаловать — некуда было жаловаться: не было никакой инстанции ни выше его, ни ниже его. Подчинялось оно только министру внутренних дел, Сталину и сатане.
Большим достоинством ОСО была и быстрота: её лимитировала лишь техника машинописи.
Наконец, ОСО не только не нуждалось видеть обвиняемого в глаза (тем разгружая межтюремный транспорт), но даже не требовало и фотографии его. В период большой загрузки тюрем тут было ещё то удобство, что заключённый, окончив следствие, мог не занимать собою места на тюремном полу, не есть дарового хлеба, а сразу — быть направляем в лагерь и честно там трудиться. Прочесть же копию выписки он мог и гораздо позже.
В льготных случаях бывало так, что заключённых выгружали из вагонов на станции назначения; тут же, близ полотна, ставили на колени (это — от побега, но получалось — для молитвы ОСО) и тотчас же прочитывали им приговоры. Бывало иначе: приходящие в Переборы в 1938 году этапы не знали ни своих статей, ни сроков, но встречавший их писарь уже знал и тут же находил в списке: СВЭ — 5 лет.
А другие и в лагере по многу месяцев работали, не зная приговоров. После этого (рассказывает И. Добряк) их торжественно построили — да не когда-нибудь, а в день 1 мая 1938 года, когда красные флаги висели, — и объявили приговоры тройки по Сталинской области: от десяти до двадцати лет каждому. А мой лагерный бригадир Синебрюхов в том же 1938 с целым эшелоном неосуждённых отправлен был из Челябинска в Череповец. Шли месяцы, зэки там работали. Вдруг зимою, в выходной день (замечаете, в какие дни-то? выгода ОСО в чём?) в трескучий мороз их выгнали во двор, построили, вышел приезжий лейтенант и представился, что прислан объявить им постановления ОСО. Но парень он оказался не злой, покосился на их худую обувь, на солнце в морозных столбах и сказал так:
— А впрочем, ребята, чего вам тут мёрзнуть? Знайте: всем вам дало ОСО по десять лет, это редко-редко кому по восемь. Понятно? Р-разой-дись!..
* * *
Но при такой откровенной машинности Особого Совещания — зачем ещё суды? Зачем конка, когда есть бесшумный современный трамвай, из которого не выпрыгнешь? Кормление судейских?
А просто неприлично демократическому государству не иметь судов. В 1919 году VIII съезд партии записал в программе: стремиться, чтобы всё трудящееся население поголовно привлекалось к отправлению судейских обязанностей . "Всё поголовно" привлечь не удалось, судейское дело тонкое, но и не без суда же вовсе!
Впрочем, наши политические суды — спецколлегии областных судов, военные трибуналы, ну и все Верховные — дружно тянутся за ОСО, они тоже не погрязли в гласном судопроизводстве и прениях сторон.
Первая и главная их черта — закрытость. Они прежде всего закрыты — для своего удобства.
И мы так уже привыкли к тому, что миллионы и миллионы людей осуждены в закрытых заседаниях, мы настолько сжились с этим, что иной замороченный сын, брат или племянник осуждённого ещё и фыркает тебе с убеждённостью: "А как же ты хотел? Значит, касается дело… Враги узнают! Нельзя…"
Так, боясь, что "враги узнают", и заколачиваем мы свою голову между собственных колен. Кто теперь в нашем отечестве, кроме книжных червей, помнит, что Каракозову, стрелявшему в царя, дали защитника? Что Желябова и всех народовольцев судили гласно, совсем не боясь, "что турки узнают"? Что Веру Засулич, стрелявшую, если переводить на наши термины, в начальника московского управления МВД (и ранившую его только что не смертельно, не так попала, а калибр пули был медвежий) — не только не уничтожили в застенках, не только не судили закрыто, но в открытом суде её оправдали присяжные заседатели (не тройка) — и она с уличным триумфом уехала в карете?
Этими сравнениями я не хочу сказать, что в России когда-то был совершенный суд. Вероятно, достойный суд есть самый поздний плод самого зрелого общества, либо уж надо иметь царя Соломона. Владимир Даль отмечает, что в дореформенной России "не было ни одной пословицы в похвалу судам"! Это что-нибудь значит! Да и в похвалу земским начальникам тоже ни одной пословицы сложить не успели. Но судебная реформа 1864 года всё же ставила хоть городскую часть нашего общества на путь, ведущий к английским образцам.
Говоря всё это, я не забываю и высказанного Достоевским против наших судов присяжных ("Дневник писателя"): о злоупотреблении адвокатским красноречием ("Господа присяжные! да какая б это была женщина, если б она не зарезала соперницы?… Господа присяжные! да кто б из вас не выбросил ребёнка из окна?…"), о том, что у присяжных минутный импульс может перевесить гражданскую ответственность.[80]Но Достоевский опасся не того, чего надо было опасаться! Он считал гласный суд уже достигнутым навсегда!.. (Да кто из его современников мог поверить в ОСО?…) В другом месте пишет и он: "лучше ошибиться в милосердии, чем в казни". О, да, да!
Злоупотребление красноречием есть болезнь не только становящегося суда, но и шире — ставшей уже демократии (ставшей, но и успевшей потерять свои нравственные цели.) Та же Англия даёт нам примеры, как для перевеса своей партии лидер оппозиции не стесняется приписывать правительству худшее положение дел в стране, чем оно есть на самом деле.
Злоупотребление красноречием — это худо. Но какое ж слово тогда применим для злоупотребления закрытостью? Мечтал Достоевский о таком суде, где всё нужное в защиту обвиняемого выскажет прокурор. Это сколько ж нам веков ещё ждать? Наш общественный опыт пока неизмеримо обогатил нас такими адвокатами, которые обвиняют подсудимого ("как честный советский человек, как истинный патриот, я не могу не испытывать отвращение при разборе этих злодеяний…")
А как хорошо в закрытом заседании! Мантия не нужна, можно и рукава засучить. Как легко работать! — ни микрофонов, ни корреспондентов, ни публики. (Нет, отчего, публика бывает, но: следователи. Например, в Леноблсуд они приходили днём послушать, как ведут себя их питомцы, а ночью потом навещали в тюрьме тех, кого надо было усовестить [81]).
Вторая главная черта наших политических судов — определённость в работе. То есть предрешённость приговоров.
Всё тот же сборник "От тюрем…" навязывает нам материал: что предрешённость приговоров — дело давнее, что и в 1924-29 годах приговоры судов регулировались едиными административно-экономическими соображениями. Что начиная с 1924 года из-за безработицы в стране суды уменьшили число приговоров к исправтрудработам с проживанием на дому и увеличили краткосрочные тюремные приговоры (речь, конечно, о бытовиках). От этого произошло переполнение тюрем краткосрочниками (до 6 месяцев) и недостаточное использование их на работе в колониях. В начале 1929 Наркомюст СССР циркуляром № 5 осудил вынесение краткосрочных приговоров, а 6.11.29 (в канун двенадцатой годовщины Октября и вступая в строительство социализма) постановлением ЦИК и СНК было уже просто запрещено давать срок менее одного года!
Судья заранее знает — или по твоему делу конкретно, или в виде общей инструкции — какой приговор желателен. (Да ведь и телефон обычно есть в судейской комнате!) Даже, по образцу ОСО, бывают и приговоры все заранее отпечатаны на машинке, и только фамилии потом вносятся от руки. И если какой-нибудь Страхович вскричит в судебном заседании: "Да не мог же я быть завербован Игнатовским, когда мне было от роду десять лет!" — так председателю (трибунал ЛВО, 1942) только гаркнуть: "Не клевещите на советскую разведку!" Уже всё давно решено: всей группе Игнатовского вкруговую — расстрел. И только примешался в группу какой-то Липов: из группы никто его не знает, и он никого не знает . Ну, так Липову — десять лет, ладно.
Предрешённость приговоров — насколько ж она облегчает тернистую жизнь судьи! Тут не столько даже облегчение ума — думать не надо, сколько облегчение моральное: ты не терзаешься, что вот ошибёшься в приговоре и осиротишь собственных своих детишек. И даже такого заядлого судью-убийцу как Ульриха — какой крупный расстрел не его ртом произнесен? — предрешённость располагает к добродушию. Вот в 1945 Военная Коллегия разбирает дело "эстонских сепаратистов". Председательствует низенький плотненький добродушный Ульрих. Он не пропускает случая пошутить не только с коллегами, но и с заключёнными (ведь это человечность и есть! новая черта, где это видано?). Узнав, что Сузи — адвокат, он ему с улыбкой: "Вот и пригодилась вам ваша профессия!" Ну, что в самом деле им делить? зачем озлобляться? Суд идёт по приятному распорядку: прямо тут за судейским столом и курят, в приятное время — хороший обеденный перерыв. А к вечеру подошло — надо идти совещаться . Да кто ж совещается ночью? Заключённых оставили сидеть всю ночь за столами, а сами поехали по домам. Утром пришли свеженькие, выбритые, в девять утра: "Встать, суд идёт!" — и всем по червонцу .
Ну, и наконец, третья черта наших судов — это диалектика (а раньше грубо называлось: "дышло, куда повернёшь, туда и вышло"). Кодекс не должен быть застывшим камнем на пути судьи. Статьям кодекса уже десять, пятнадцать, двадцать лет быстротекущей жизни и, как говорил Фауст:
Весь мир меняется, несётся всё вперёд,
А я нарушить слова не посмею?
Все статьи обросли истолкованиями, указаниями, инструкциями. Если деяние обвиняемого не охватывается кодексом, так можно осуждать ещё:
— по аналогии (какие возможности!);
— просто за происхождение (7-35, принадлежность к социально-опасной среде);
— за связь с опасными лицами [82] (вот где широта! какое лицо опасно и в чём связь — это лишь судье видно).
Только не надо придираться к чёткости издаваемых законов. Вот 13 января 1950 вышел указ о возврате смертной казни (надо думать, из подвалов Берии она и не уходила). Написано: можно казнитьподрывников-диверсантов . Что это значит? Не сказано. Иосиф Виссарионович любит так: не досказать, намекнуть. Здесь только ли о том, кто толовой шашкой подрывает рельсы? Не написано. «Диверсант» мы знаем давно: кто выпустил недоброкачественную продукцию — тот и диверсант. А кто такой «подрывник»? Например, если разговорами в трамвае подрывал авторитет правительства? Или замуж вышла за иностранца — разве она не подорвала величия нашей родины?…
Да не судья судит — судья только зарплату получает, судит инструкция! Инструкция 37-го года: десять — двадцать — расстрел. Инструкция 43-го: двадцать каторги — повешение. Инструкция 45-го: всем вкруговую по десять плюс пять лишения прав (рабочая сила на три пятилетки).[83] Инструкция 49-го: всем по двадцать пять вкруговую. (И так настоящий шпион — Шульц, Берлин, 1948 — мог получить 10 лет, а никогда им не бывший Гюнтер Вашкау — двадцать пять. Потому что — волна, 1949 год.)
Машина штампует. Однажды арестованный лишён всех прав уже при обрезании пуговиц на пороге ГБ и не может избежать срока. И юридические работники так привыкли к этому, что оскандалились в 1958 году: напечатали в газетах проект новых "Основ уголовного производства СССР" и в нём забыли дать пункт о возможном содержании оправдательного приговора! Правительственная газета ("Известия", 10 сентября 1958) мягко выговорила: " Может создаться впечатление , что наши суды выносят только обвинительные приговоры."
А стать на сторону юристов: почему, собственно, суд должен иметь два исхода, если всеобщие выборыпроизводятся из одного кандидата? Да оправдательный приговор это же экономическая бессмыслица! Ведь это значит, что и осведомители, и оперативники, и следствие, и прокуратура, и внутренняя охрана тюрьмы, и конвой — все проработали вхолостую!
Вот одно простое и типичное трибунальское дело. В 1941 году в наших бездействующих войсках, стоявших в Монголии, оперчекистские отделы должны были проявить активность и бдительность. Военфельдшер Лозовский, имевший повод приревновать какую-то женщину к лейтенанту Павлу Чульпенёву, это сообразил. Он задал Чульпенёву, с глазу на глаз три вопроса: 1. Как ты думаешь — почему мы отступаем перед немцами? (Чульпенёв: техники у него больше, да и отмобилизовался раньше. Лозовский: нет, это манёвр, мы его заманиваем) 2. Ты веришь в помощь союзников? (Чульпенёв: верю, что помогут, но не бескорыстно. Лозовский: обманут, не помогут ничуть.) 3. Почему Северо-Западным фронтом послан командовать Ворошилов?
Чульпенёв ответил и забыл. А Лозовский написал донос. Чульпенёв вызван в политотдел дивизии и исключён из комсомола: за пораженческие настроения, за восхваление немецкой техники, за умаление стратегии нашего командования. Больше всего при этом ораторствует комсорг Калягин (он на Халхин-Голе при Чульпенёве проявил себя трусом, и теперь ему удобно навсегда убрать свидетеля).
Арест. Единственная очная ставка с Лозовским. Их прежний разговор и не обсуждается следователем. Вопрос только: знаете ли вы этого человека? — Да. — Свидетель, можете идти. (Следователь боится, что обвинение развалится.).[84]
Подавленный месячным сидением в яме, Чульпенёв предстаёт перед трибуналом 36-й мотодивизии. Присутствуют: комиссар дивизии Лебедев, начальник политотдела Слесарев. Свидетель Лозовский на суд даже не вызван. (Однако для оформления ложных показаний уже после суда возьмут подпись и с Лозовского и с комиссара Серёгина.) Вопросы суда: был у вас разговор с Лозовским? о чём он вас спрашивал? как вы ответили? Чульпенёв простодушно докладывает, он всё ещё не видит своей вины. "Но ведь многие ж разговаривают!" — наивно восклицает он. Суд отзывчив: "Кто именно? Назовите." Но Чульпенёв не из их породы! Ему дают последнее слово. "Прошу суд ещё раз проверить мой патриотизм, дать мне задание, связанное со смертью!" И, простосердечный богатырь: "Мне — и тому, кто меня оклеветал, нам вместе!"
Э, нет, эти рыцарские замашки мы имеем задание в народе убивать. Лозовский должен выдавать порошки, Серёгин должен воспитывать бойцов.[85] И разве важно — умрёшь ты или не умрёшь? Важно, что мы стояли на страже. Вышли, покурили, вернулись: десять лет и три лишения прав.
Таких дел в каждой дивизии за войну было не десять (иначе дороговато было бы содержать трибунал). А сколько всего дивизий — пусть посчитает читатель.
…Удручающе похожи друг на друга заседания трибуналов. Удручающе безлики и бесчувственны судьи — резиновые перчатки. Приговоры — все с конвейера.
Все держат серьёзный вид, но все понимают, что это — балаган, и яснее всего это — конвойным ребятам, попроще. На новосибирской пересылке в 1945 конвой принимает арестантов перекличкой поделам . "Такой-то!" "58-1-а, двадцать пять лет." Начальник конвоя заинтересовался: "За что дали?" — "Да ни за что." — "Врёшь. Ни за что — десять дают! "
Когда трибунал торопится, «совещание» занимает одну минуту — выйти и войти. Когда рабочий день трибунала по 16 часов подряд — в дверь совещательной комнаты видна белая скатерть, накрытый стол, вазы с фруктами. Если не очень спешат — приговор любят читать "с психологией": "…приговорить к высшей мере наказания!.." Пауза. Судья смотрит осуждённому в глаза, это интересно: как он переживает? что он там сейчас чувствует? "…Но, учитывая чистосердечное раскаяние…"
Все стены трибунальской ожидальни исцарапаны гвоздями и карандашами: "получил расстрел", "получил четвертную", "получил десятку". Надписей не стирают: это назидательно. Бойся, клонись и не думай, что ты можешь что-нибудь изменить своим поведением. Хоть демосфенову речь произнеси в своё оправдание в пустом зале при кучке следователей (Ольга Слиозберг на ВерхСуде, 1938) — это нисколько тебе не поможет. Вот поднять с десятки на расстрел — это ты можешь; вот если крикнешь им: "Вы — фашисты! Я стыжусь, что несколько лет состоял в вашей партии!" (Николай Семёнович Даскаль — спецколлегии Азово-Черноморского края, председатель Холик, Майкоп, 1937) — тогда мотанут новое дело, тогда погубят.
Чавдаров рассказывает случай, когда на суде обвиняемые вдруг отказались от всех своих ложных признаний на следствии. Что ж? Если и была заминка для перегляда, то только несколько секунд. Прокурор потребовал перерыва, не объясняя, зачем. Из следственной тюрьмы примчались следователи и их подсобники-молотобойцы. Всех подсудимых, разведённых по боксам, снова хорошо избили, обещая на втором перерыве добить. Перерыв окончился. Судья заново всех опросил — и все теперь признали.
Выдающуюся ловкость проявил Александр Григорьевич Каретников, директор научно-исследовательского текстильного института. Перед самым тем, как должно было открыться заседание Военной Коллегии Верховного Суда (а почему для гражданских, невоеннообязанных, — всё трибунал да Военная Коллегия? Этому мы уже и удивляться перестали, не спрашиваем), — он заявил через охрану, что хочет дать дополнительные показания. Это, конечно, заинтересовало. Его принял прокурор. Каретников обнажил ему свою гниющую ключицу, перебитую табуреткой следователя, и заявил: "Я всё подписал под пытками." Уж прокурор проклинал себя за жадность к «дополнительным» показаниям, но поздно. Каждый из них бестрепетен лишь пока он — незамечаемая часть общей действующей машины. Но как только на нём сосредоточилась личная ответственность, луч света упёрся прямо в него — он бледнеет, он понимает, что и он — ничто, и он может поскользнуться на любой корке. Так Каретников поймал прокурора, и тот не решился притушить дела. Началось заседание Военной Коллегии, Каретников повторил всё и там… Вот когда Военная Коллегия ушла действительно совещаться! Но приговор она могла вынести только оправдательный и, значит, тут же освободить Каретникова. И поэтому… не вынесла никакого!
Как ни в чём не бывало, взяли Каретникова опять в тюрьму, подлечили его, подержали три месяца. Пришёл новый следователь, очень вежливый, выписал новый ордер на арест (если б Коллегия не кривила, хоть эти три месяца Каретников мог бы погулять на воле!), задал снова вопросы первого следователя. Каретников, предчувствуя свободу, держался стойко и ни в чём не признавал себя виноватым. И что же?… По ОСО он получил 8 лет.
Этот пример достаточно показывает возможности арестанта и возможности ОСО. А Державин так писал:
Пристрастный суд разбоя злее,
Судьи враги, где спит закон:
Пред вами гражданина шея
Протянута без оборон.
Но редко у Военной Коллегии Верховного Суда случались такие неприятности, да и вообще редко она протирала свои мутные глаза, чтобы взглянуть на отдельного оловянного арестантика. А. Д. Романов, инженер-электрик, в 1937 был втащен наверх, на четвёртый этаж, бегом по лестнице двумя конвоирами под руки (лифт вероятно работал, но арестанты сыпали так часто, что тогда и сотрудникам бы не подняться). Разминуясь со встречным, уже осуждённым, вбежали в зал. Военная Коллегия так торопилась, что даже не сидели, а стояли все трое. С трудом отдышавшись (ведь обессилел от долгого следствия), Романов вымолвил свою фамилию, имя-отчество. Что-то бормотнули, переглянулись, и Ульрих — всё он же! — объявил: "Двадцать лет!" И прочь бегом поволокли Романова, бегом втащили следующего.
Случилось, как во сне: в феврале 1963 по той же самой лестнице (нарочно отказался от лифта, чтобы рассмотреть лестницу), но в вежливом сопровождении полковника-парторга, пришлось подняться и мне. Ото всего Архипелага — мне единственному, судьба! И в зале с круглою колоннадой, где, говорят, заседает пленум Верховного Суда Союза, с огромным подковообразным столом и внутри него ещё с круглым и семью старинными стульями, меня слушали семьдесят сотрудников Военной Коллегии — вот той самой, которая судила когда-то Каретникова и Романова и других, и прочее, и так далее… И я сказал им: "Что за знаменательный день! Будучи осуждён сперва на лагерь, потом на вечную ссылку — я никогда в глаза не видел ни одного судьи. И вот теперь я вижу вас всех, собранных вместе!" (И они-то видели живого зэка протертыми глазами — впервые.)
Но, оказывается, это были — не они! Да. Теперь говорили они, что — это были не они. Уверяли меня, что тех — уже нет. Некоторые ушли на почётную пенсию, кого-то сняли. (Ульрих, выдающийся из палачей, был снят, оказывается, ещё при Сталине, в 1950 году за… бесхребетность!) Кое-кого (наперечёт нескольких) даже судили при Хрущёве, и те со скамьи подсудимых угрожали: "Сегодня ты нас судишь, а завтра мы тебя, смотри!" Но как все начинания Хрущёва, это движение, сперва очень энергичное, было им вскоре забыто, покинуто, и не дошло до черты необратимого изменения, а значит, осталось в области прежней.
В несколько голосов ветераны юрисдикции теперь вспоминали, подбрасывая мне невольно материал для этой главы. (А если б они взялись вспомнить да опубликовать? Но годы идут, вот ещё пять прошло, а светлее не стало.[86]) Вспомнили, как на судебных совещаниях с трибуны судьи гордились тем, что удалось не применять статью 51-ю УК о смягчающих обстоятельствах и таким образом удалось давать двадцать пять вместо десятки! Или как были униженно суды подчинены Органам! Некоему судье поступило на суд дело: гражданин, вернувшийся из Соединённых Штатов, клеветнически утверждал, что там хорошие автомобильные дороги. И больше ничего. И в деле — больше ничего! Судья отважился вернуть дело на доследование с целью получения "полноценного антисоветского материала" — то есть, чтобы заключённого этого попытали и побили. Но эту благую цель судьъ не учли, отвечено было с гневом: "Вы что, нашим Органам не доверяете?" — и судья был… сослан секретарём трибунала на Сахалин! (При Хрущеве было мягче: «провинившихся» судей посылали… ну, куда бы вы думали?… адвокатами![87]). Так же склонялась перед Органами и прокуратура. Когда в 1942 году вопиюще разгласилось злоупотребление Рюмина в северо-морской контрразведке, прокуратура не посмела вмешаться своею властью, а лишь почтительно доложила Абакумову, что его мальчики шалят. Было отчего Абакумову считать Органы солью земли! (Тогда-то, вызвав Рюмина, он его и возвысил на свою погибель.)
Просто времени не было, они бы мне рассказали и вдесятеро. Но задумаешься и над этим. Если и суд и прокуратура были только пешками министра госбезопасности — так может и отдельною главою их не надо описывать?
Они рассказывали мне наперебой, я оглядывался и удивлялся: да это люди! вполне люди! Вот они улыбаются! Вот они искренно изъясняют, как хотели только хорошего. Ну, а если так повернётся ещё, что опять придётся им меня судить? — вот в этом зале (мне показывают главный зал).
Так что ж, и осудят.
Кто ж у истока — курица или яйцо? люди или система?
Несколько веков была у нас пословица: не бойся закона — бойся судьи.
Но, мне кажется, Закон перешагнул уже через людей, люди отстали в жестокости. И пора эту пословицу вывернуть: не бойся судьи — бойся закона.
Абакумовского, конечно.
Вот они выходят на трибуну, обсуждая "Ивана Денисовича". Вот они обрадованно говорят, что книга эта облегчила их совесть (так и говорят…). Признают, что я дал картину ещё очень смягчённую, чтокаждый из них знает более тяжёлые лагеря. (Так — ведали?…) Из семидесяти человек, сидящих по подкове, несколько выступающих оказываются сведущими в литературе, даже читателями "Нового мира", они жаждут реформ, живо судят о наших общественных язвах, о запущенности деревни…
Я сижу и думаю: если первая крохотная капля правды разорвалась как психологическая бомба — чту же будет в нашей стране, когда Правда обрушится водопадами?
А — обрушится, ведь не миновать.
Глава 8. Закон-ребёнок
Мы — всё забываем. Мы помним не быль, не историю, — а только тот штампованный пунктир, который и хотели в нашей памяти пробить непрестанным долблением.
Я не знаю, свойство ли это всего человечества, но нашего народа — да. Обидное свойство. Может быть, оно и от доброты, а — обидное. Оно отдаёт нас добычею лжецам.
Так, если не надо, чтобы мы помнили даже гласные судебные процессы, — то мы их и не помним. Вслух делалось, в газетах писалось, но не вдолбили нам ямкой в мозгу — и мы не помним. (Ямка в мозгу лишь от того, чту каждый день по радио.) Не о молодёжи говорю, она, конечно, не знает, но — о современниках тех процессов. Попросите среднего человека перечислить, какие были громкие гласные суды, — вспомнит бухаринский, зиновьевский. Ещё поднаморщась — Промпартию. Всё, больше не было гласных процессов.
Что ж тогда сказать о негласных?… Уже в 1918 сколько барабанило трибуналов! — когда не было ещё ни законов, ни кодексов, и сверяться могли судьи только с нуждами рабоче-крестьянской власти. Их подробная история ещё когда-нибудь кем-нибудь напишется ли?
Однако без малого обзора нам не обойтись. Какие-то обугленные развалины мы всё ж обязаны расщупать и в том утреннем розовом нежном тумане.
В те динамичные годы не ржавели в ножнах сабли войны, но и не пристывали к кобурам револьверы кары. Это позже придумали прятать расстрелы в ночах, в подвалах и стрелять в затылок. А в 1918 известный рязанский чекист Стельмах расстреливал днём, во дворе, и так, что ожидающие смертники могли наблюдать из тюремных окон.
Был официальный термин тогда: внесудебная расправа . Не потому, что не было ещё судов, а потому, что была ЧК.
Этого птенца с твердеющим клювом своим отогревал Троцкий: "Устрашение является могущественным средством политики, и надо быть ханжей, чтобы этого не понимать." И Зиновьев ликовал, ещё не предвидя своего конца: "Буквы ГПУ, как и буквы ВЧК, самые популярные в мировом масштабе."
Внесудебная, потому что так эффективнее. Суды были и судили, и казнили, но надо помнить, что параллельно им и независимо от них шла сама собой внесудебная расправа. Как представить размеры её? М. Лацис в своём популярном обзоре деятельности ЧК даёт нам цифры[88] только за полтора года (1918 и половина 1919) и только по двадцати губерниям центральной России ("цифры, представленные здесьдалеко не полны ", отчасти может быть и по чекистской скромности). Вот они: расстрелянных ЧК (то есть бессудно, помимо судов) — 8389 человек (восемь тысяч триста восемьдесят девять), раскрыто контрреволюционных организаций — 412 (фантастическая цифра, зная всегдашнюю неспособность нашу к организации, да ещё общую разрозненность и упадок духа тех лет), всего арестовано — 87 тысяч. (А эта цифра отдаёт преуменьшением.)
С чем можно было бы сопоставить для оценки? В 1907 группа общественных деятелей издала сборник статей "Против смертной казни" (под ред. Гернета), где приводится поимённый перечень всех приговорённых к казни с 1826 по 1906. Составители оговариваются, что этот список неполон (однако, не ущербнее же данных Лациса, составленных в гражданскую войну). Он насчитывает 1397 имён, отсюда должны быть исключены 233 человека, которым приговор был заменён, и 270 человек не разысканных (в основном — польских повстанцев, бежавших на Запад). Остаётся 894 человека. Эта цифра за 80 лет оказывается в 255 раз жиже чекистской! — а чекистская ещё дана меньше, чем по половине губерний (обильные расстрелы на Северном Кавказе, Нижней Волге сюда не вошли). Правда, составители сборника тут же приводят и другую, предположительную (и скорей всего натянутую в желаемом направлении) статистику, по которой приговорено к смерти (может быть и не казнено, ведь было много помилований) за один лишь 1906 год — 1310 человек. Это — как раз разгар пресловутой столыпинской реакции (в ответ на разлив революционного террора), и о нём есть ещё цифра: 950 казней за 6 месяцев.[89] (Всего 6 месяцев они и действовали, столыпинские военно-полевые суды.) Жутко звучит, но для укрепившихся наших нервов не вытягивает и она: чекистскую-то цифирку на полгода пересчитав, всё равно получимвтрое гуще — да это ещё по 20 губерниям, да это ещё без судов, без трибуналов.
А — суды?
А как же! В месяц после Октябрьской революции были созданы и суды — во-первых, народные суды, свободно избираемые рабочими и крестьянами, — но чтоб судьи обязательно имели "политический опыт в пролетарских организациях партии" и после "предварительной тщательной проверки соответствия кандидатов своему назначению" исполкомами райсоветов, кеми и отозваны могут быть в любое время. (Декрет о суде № 1, 24 ноября 1917, ст. ст. 12 и 13.) А коль скоро так — то и стали народных судей не выбирать всенародно, а просто назначать исполкомами Советов, — что одно и то же, поскольку Советы, как известно, и выражают интересы трудящихся масс.
Во-вторых, и даже опять во-первых, тем же декретом 24 ноября 1917 были учреждены рабочие и крестьянские Революционные Трибуналы , начиная от волостных и уездных. Эти задуманы были как орган пролетарской диктатуры, и как-то само так получилось, что Революционные Трибуналы мгновенно и возникли повсюду, а народные суды ещё потом многие месяцы не появлялись, особенно в глухих углах. Итак, революционные трибуналы взяли на себя все дела, включая уголовные.
Но успокоим, что не так была велика и разница между народными судами и трибуналами: когда позже, в 1919, появятся начала уголовного права РСФСР, там характеристика тех и других судов почти совпадёт: и для тех и для других нет никаких пределов применяемых наказаний, и те и другие должны иметь безусловно свободные руки: закон не устанавливает никаких карательных санкций, и за судами полная свобода в выборе репрессий, неограниченное право в применении их (если лишение свободы, то можно — на неопределённый срок, то есть до особого распоряжения). Народный суд, точно так же, как и ревтрибунал, руководствуется лишь революционным правосознанием и революционной совестью. Приговоры как тех, так и других судов — окончательные и не подлежат никакому обжалованию ни в какой инстанции. Народные суды, как и Революционные Трибуналы, не связаны в своей деятельности никакими формальными условиями, единственным мерилом оценки является степень того вреда, который принесен действиями подсудимого интересам революционной борьбы, приговор определяется целесообразностью в интересах обороны и трудового строительства. (Поначалу ревтрибуналы имели даже заседателей, назначаемых местными советами, но затем обрели свою более чёткую форму постоянной тройки, но так, чтоб один член тройки выделялся местной коллегией губчека — и так осуществлялась бы на всех этажах живая спайка между ревтрибуналами и ЧК.)
4 мая 1918 был декрет о создании Верховного Революционного Трибунала при ВЦИК — и тогда полагали, что это — завершение трибуналостроительства. Но, о, как ещё было до этого далеко!
Ещё оказалось необходимо создать, для поддержания деятельности железных дорог, единую для всей страны систему Революционных железнодорожных Трибуналов .
Затем — единую систему Революционных Трибуналов войск Внутренней Охраны.
В 1918 году все эти системы уже действовали дружно, не давая на территории РСФСР никакого убежища преступлению и проступку против революционной борьбы масс, — однако зоркий глаз товарища Троцкого увидел несовершенство этой полноты — и 14 октября 1918 он подписал приказ о сформировании ещё новой системы Революционных Военных Трибуналов .
Всецело занятый заботами Реввоенсовета Республики и спасением Республики от внешних врагов, этот наш вождь и вдохновитель не добавил более подробной разработки своего замысла — но зато исключительно удачно выбрал председателя центрального Революционного Военного Трибунала Республики — в лице товарища Данишевского, который не только блистательно создал и развил всю систему этих ещё новых трибуналов, но и написал теоретическое обоснование их в виде отдельной брошюры.[90] Один экземпляр брошюры чудом перехранился и попал в наши руки. Правда, на брошюре стоит гриф «секретно» — но за давностью лет быть может простится мне некоторая оттуда разгласка (вышесказанное о судах тоже взято оттуда).
Сразу после Октября, в духе его лозунгов и как уже заведено было в армии с Февраля, предполагалось, что в Красной Армии будут действовать выборные полковые и дивизионные суды. Но демократической деятельностью их не успели насладиться — и вскоре от них вообще отказались. Всё равно повсюду самочинно возникали военно-полевые суды, тройки, а само собой действовали (расстреливали) фронтовые органы ВЧК и само собой — органы контрразведки, предшественники Особых Отделов. В те жестокие для Республики месяцы, когда товарищ Троцкий сказал во ВЦИК: "Мы, сыны рабочего класса, заключили договор со смертью, а стало быть и с победой", — потребовалось заставить всех и каждого подтянуться и исполнить свой долг.
"Революционные Военные Трибуналы — это в первую очередь органы уничтожения, изоляции, обезвреживания и терроризирования врагов Рабоче-Крестьянского отечества и только во вторую очередь — это суды, устанавливающие степень виновности данного субъекта" (стр.5). "Революционные Военные Трибуналы — ещё более чрезвычайные, чем революционные трибуналы, которые врезались в общую стройную систему единого народного суда" (стр.6).
Неужели — "ещё более чрезвычайные"? Дух захватывает, сперва даже не верится: что же может быть чрезвычайнее ревтрибунала? Заслуженный деятель их, куратор многих приговоров тех лет, поясняет нам:
"Рядом с органами судебными должны существовать органы, если хотите, судебной расправы" (стр.8).
Теперь читатель различает? С одной стороны ЧК — это вне судебная расправа. С другой стороны — ревтрибунал, очень упрощённый, весьма немилосердный, но всё-таки отчасти как бы — суд. А между ними? Догадываетесь? А между ними как раз и не хватает органа судебной расправы — вот это и есть Революционный Военный Трибунал!
"Революционные Военные Трибуналы с первого дня своего существования были боевыми органами революционной власти… Сразу был взят определённый тон и курс, не допускающий никаких колебаний… Нам пришлось умело воспользоваться накопленным ревтрибуналами опытом и его дальше развить" (стр. 13) — и это ещё до первой инструкции, изданной только в январе 1919. Также, для сближения с ЧК, был перехвачен и опыт, чтоб один член ревтрибунала назначался от Особого Отдела Фронта. Но у фронтов существование было ограниченное — а при их отмирании ревтрибуналы не отмирали, а учреждались в областях и округах "для борьбы и непосредственной расправы во время восстаний" (стр.19).
Судили реввоентрибуналы за "трудовое дезертирство", которое "при данной обстановке является таким же актом контрреволюции, как и вооружённое восстание против рабочих и крестьян" (стр.21), — это кто ж такой многочисленный, восстать и против рабочих и против крестьян? Даже — за "грубое отношение к подчинённым, неаккуратное исполнение служебных обязанностей, нерадение по службе, незнание своих прав…" (стр.23) и др. и др. Реввоентрибуналы — совсем не только для военных, но и для всех гражданских лиц, проживающих в районе фронта. Они есть — орган классовой борьбы трудового народа. Чтобы не возникали споры с ревтрибуналами, действующими рядом, размежёвку установили такую: кто какое дело взял к производству, тот и судит — и ничьему пересмотру и обжалованию не подлежит. Приговоры регулировались в зависимости от военного положения: после победы на Юге с весны 1920 была директива по реввоентрибуналам уменьшить расстрелы — и действительно за первое полугодие их было только 1426 (без ревтрибуналов! Без желдортрибуналов! Без трибуналов Вохры! Без ЧК! Без Особых Отделов! — вспомним и столыпинскую цифру 950, остановившую всю анархию убийств по всей России, вспомним и 894 человека за 80 лет России). А летом 1920 началась польская война — и только за июль — август насудили реввоентрибуналы (без… без… без…) — 1976 расстрелов (стр. 43, по следующим месяцам не дано).
Имели реввоентрибуналы право непосредственной немедленной расправы с дезертирами и с агитаторами против гражданской войны (то есть, пацифистами, — стр.37). Должны были различать убийство уголовное (не-расстрел) и убийство политическое (расстрел, — стр.38); воровство у частного лица ("трибуналы должны быть чутки и мягки", ибо буржуазные богатства толкают людей на воровство) и воровство народного достояния ("вся тяжесть революционной кары"). "Никакого Уложения о наказаниях составить невозможно и было бы неразумно", но "не обойтись без руководящих директив и инструкций" (стр.39). "Очень часто Революционным Военным Трибуналам приходится действовать в обстановке, где трудно даже определить, действует ли Трибунал в качестве такового или же в просто в качестве боевого отряда. Нередко… происходит параллельно работа в зале заседания Трибунала и на улице". Расстрел "не может считаться наказанием, это просто физическое уничтожение врага рабочего класса", и "может быть применён в целях запугивания (террора) подобных преступников" (стр. 40). "Наказание не есть возмездие за «вину», не есть искупление вины…". Трибунал "выясняет личность преступника, поскольку… возможно уяснить её на основании образа его жизни и прошлого" (стр.44).
В реввоентрибуналах "отпадает самый смысл апелляционного права, установленного буржуазией… При Советском строе эта волокита никому не нужна" (стр.46). "Устанавливать практику апелляции абсолютно недопустимо", "право подавать кассационные жалобы отрицается" (стр.49). "Приговор приходится привести в исполнение почти немедленно, чтобы эффект репрессии был как можно сильнее" (стр.50), "необходимо у преступников отнять всякую надежду отменить или изменить приговор Революционного Военного Трибунала" (стр.50). "Революционный Военный Трибунал — это необходимый и верный орган Диктатуры Пролетариата, долженствующий через неслыханное разорение, через океаны крови и слёз провести рабочий класс… в мир свободного труда, счастья трудящихся и красоты" (стр.59).
Можно бы ещё и ещё цитировать, но довольно! Дадим взгляду углубиться в прошлое и пройтись по тогдашней пылающей карте нашей страны, представить себе эти живые человеческие местности, не названные в трибунальской брошюре. Каждое взятие города в ходе гражданской войны отмечалось не только ружейными дымками во дворе ЧК, но и бессонными заседаниями трибунала. И для того, чтоб эту пулю получить, не надо было непременно быть белым офицером, сенатором, помещиком, монахом, кадетом или эсером. Лишь белых мягких немозолистых рук в те годы было совершенно довольно для расстрельного приговора. Но можно догадаться, что в Ижевске или Воткинске, Ярославле или Муроме, Козлове или Тамбове мятежи недёшево обошлись и корявым рукам. В тех свитках — внесудебной расправы и расправы судебной — если они когда-нибудь перед нами опадут, удивительнее всего будет число простых крестьян. Потому что нет числа крестьянским волнениям и восстаниям с 18-го по 21-й год, хотя не украсили они цветных листов "Истории гражданской войны", никто не фотографировал и для кино не снимал эти возбуждённые толпы с кольями, вилами и топорами, идущие на пулемёты, а потом со связанными руками — десять за одного! — в шеренги построенные для расстрела. Сапожковское восстание так и помнят в одном Сапожке, пителинское — в одном Пителине. Из того же обзора Лациса за те же полтора года по 20 губерниям узнаем и число подавленных восстаний — 344.[91] (Крестьянские восстания ещё с 1918 года обозначали словом «кулацкие», ибо не могли же крестьяне восставать против рабоче-крестьянской власти! Но как объяснить, что всякий раз восставало не три избы в деревне, а вся деревня целиком? Почему масса бедняков своими такими же вилами и топорами не убивала восставших «кулаков», а вместе с ними шла на пулеметы? Лацис: "прочих крестьян[92] обещаниями, клеветой и угрозами заставлял принимать участие в этих восстаниях".[93] Но — что ж обещательней, чем лозунги комбеда? что ж угрозней, чем пулеметы ЧОНа (Частей Особого Назначения)!
А сколько ещё затягивало в те жернова совсем случайных, ну совсем случайных людей, уничтожение которых составляет неизбежную половину сути всякой стреляющей революции?
Вот дело толстовца И. Е-ва, 1919, рассказанное им самим сегодня. Ещё и в 1968 фамилии написать нельзя.
При объявлении всеобщей обязательной мобилизации в Красную Армию (через год после: "Долой войну! Штык в землю! По домам!") в одной только Рязанской губернии до сентября 1919 было "выловлено и отправлено на фронт 54.697 дезертиров" (а сколько-то ещё на месте пристреляно для примера). Е-в же не дезертировал вовсе, а открыто отказывался от военной службы по религиозным соображениям. Он мобилизован насильно, но в казармах не берёт оружия, не ходит на занятия. Возмущённый комиссар части передаёт его в ЧК с запискою: "не признаёт советской власти". Допрос. За столом трое, перед каждым по нагану. "Видели мы таких героев, сейчас на колени упадешь! Немедленно соглашайся воевать, иначе тут и застрелим!" Но Е-в твёрд: он не может воевать, он — приверженец свободного христианства. Передаётся его дело в рязанский городской ревтрибунал.
Открытое заседание, в зале — человек сто. Любезный старенький адвокат. Учёный обвинитель (слово «прокурор» запрещено до 1922) Никольский, тоже старый юрист. Один из заседателей пытается выяснить у подсудимого его воззрения ("как же вы, представитель трудящегося народа, можете разделять взгляды аристократа графа Толстого?"), председатель трибунала обрывает и не даёт выяснить. Ссора.
Заседатель — Вот вы не хотите убивать людей и отговариваете других. Но белые начали войну, а вы нам мешаете защищаться. Вот мы отправим вас к Колчаку, проповедуйте там своё непротивление!
Е-в — Куда отправите, туда и поеду.
Обвинитель — Трибунал должен заниматься не всяким уголовным деянием, а только контрреволюционным. По составу преступления требую передать это дело в народный суд.
Председатель — Ха! Деяние! Ишь ты, какой законник! Мы руководствуемся не законами, а нашей революционной совестью!
Обвинитель — Я настаиваю, чтобы вы внесли моё требование в протокол.
Защитник — Я присоединяюсь к обвинителю. Дело должно слушаться в обычном суде.
Председатель — Вот старый дурак! Где его выискали?
Защитник — Сорок лет работаю адвокатом, а такое оскорбление слышу первый раз. Занесите в протокол.
Председатель (хохочет) — Занесём! Занесём!
Смех в зале. Суд удаляется на совещание. Из совещательной комнаты слышны крики раздора. Вышли с приговором: расстрелять!
В зале шум возмущения.
Обвинитель — Я протестую против приговора и буду жаловаться в комиссариат юстиции!
Защитник — Я присоединяюсь к обвинителю!
Председатель — Очистить зал!!!
Повели конвоиры Е-ва в тюрьму и говорят: "Если бы, браток, все такие были, как ты, — добро! Никакой бы войны не было, ни белых, ни красных!" Пришли к себе в казарму, собрали красноармейское собрание. Оно осудило приговор. Написали протест в Москву.
Ожидая каждый день смерти и воочию наблюдая расстрелы из окна, Е-в просидел 37 дней. Пришла замена: 15 лет строгой изоляции .
Поучительный пример. Хотя революционная законность отчасти и победила, но сколько усилий это потребовало от председателя трибунала! Сколько ещё расстроенности, недисциплинированности, несознательности! Обвинение — заодно с защитой, конвоиры лезут не в своё дело слать резолюцию. Ох, не легко становиться Диктатуре Пролетариата и новому суду! Разумеется, не все заседания такие разболтанные, но и такое же не одно! Сколько ещё уйдёт лет, пока выявится, направится и утвердится нужная линия, пока защита станет заодно с прокурором и судом, и с ними же заодно подсудимый, и с ними же заодно все резолюции масс!
Проследить этот многолетний путь — благодарная задача историка. А нам — как двигаться в том розовом тумане? Кого опрашивать? Расстрелянные не расскажут, рассеянные не расскажут. Ни подсудимых, ни адвокатов, ни конвоиров, ни зрителей, хоть бы они и сохранились, нам искать не дадут.
И, очевидно, помочь нам может только обвинение .
Вот попал к нам от доброхотов не уничтоженный экземпляр книги обвинительных речей неистового революционера, первого рабоче-крестьянского наркомвоена, Главковерха, потом — зачинателя Отдела Исключительных Судов Наркомюста (готовился ему персональный пост Трибуна, но Ленин этот термин отменил[94]), славного обвинителя величайших процессов, а потом разоблачённого лютого врага народа Н. В. Крыленки.[95] И если всё-таки хотим мы провести наш краткий обзор гласных процессов, если затягивает нас искус глотнуть судебного воздуха первых послереволюционных лет — нам надо суметь прочесть эту книгу. Другого не дано. А недостающее всё, а провинциальное всё надо восполнить мысленно.
Разумеется, предпочли бы мы увидеть стенограммы тех процессов, услышать загробно драматические голоса тех первых подсудимых и тех первых адвокатов, когда ещё никто не мог предвидеть, в каком неумолимом череду будет всё это проглатываться — и с этими ревтрибунальцами вместе.
Однако, объясняет Крыленко, издать стенограммы "было неудобно по ряду технических соображений" (стр.4), удобно же — только его обвинительные речи да приговоры трибуналов, уже тогда вполне совпадавшие с требованиями обвинителя.
Мол, архивы московского и верховного ревтрибуналов оказались (к 1923 году) "далеко не в таком порядке… По ряду дел стенограмма… оказалась настолько невразумительно записанной, что приходилось либо вымарывать целые страницы, либо восстанавливать текст по памяти" (!), а "ряд крупнейших процессов" (в том числе — по мятежу левых эсеров, по делу адмирала Щастного, по делу английского посла Локкарта) "прошёл вовсе без стенограммы" (стр. 4–5).
Странно. Осуждение левых эсеров была не мелочь — после Февраля и Октября это был третий исходный узел нашей истории, переход к однопартийной системе в государстве. И расстреляли немало. А стенограмма не велась.
А "военный заговор" 1919 года "ликвидирован ВЧК в порядке внесудебной расправы" (стр.7), так вот тем и "доказано его наличие" (стр.44). (Там всего арестовано было больше 1000 человек[96] — так неужто на всех суды заводить?)
Вот и рассказывай ладком да порядком о судебных процессах тех лет…
Но важные принципы мы всё-таки узнаём. Например, сообщает нам верховный обвинитель, что ВЦИК имеет право вмешиваться в любое судебное дело. "ВЦИК милует и казнит по своему усмотрениюнеограниченно " (стр. 13, курсив наш. — А. С.). Например, приговор к 6 месяцам заменял на 10 лет (и, как понимает читатель, для этого весь ВЦИК не собирался на пленум, а поправлял приговор, скажем, Свердлов в кабинете). Всё это, объясняет Крыленко, "выгодно отличает нашу систему от фальшивой теории разделения властей" (стр.14), теории о независимости судебной власти. (Верно, говорил и Свердлов: "Это хорошо, что у нас законодательная и исполнительная власть не разделены, как на Западе, глухой стеной. Все проблемы можно быстро решать" . Особенно по телефону.)
Ещё откровеннее и точнее в своих речах, прозвеневших на тех трибуналах, Крыленко формулируетобщие задачи советского суда , когда суд был "одновременно и творцом права (разрядка Крыленко)… и орудием политики" (стр.3, разрядка моя. — А.С.)
Творцом права — потому что 4 года не было никаких кодексов: царские отбросили, своих не составили. "И пусть мне не говорят, что наш уголовный суд должен действовать, опираясь исключительно на существующие писанные нормы. Мы живём в процессе Революции…" (стр.407). "Трибунал — это не тот суд, в котором должны возродиться юридические тонкости и хитросплетение… Мы творим новое право иновые этические нормы " (стр.22, курсив мой — А. С.). "Сколько бы здесь ни говорили о вековечном законе права, справедливости и так далее — мы знаем… как дорого они нам обошлись"(стр.505, курсив мой — А. С.).
(Да если ваши сроки сравнивать с нашими, так может не так и дорого? Может с вековечной справедливостью — поуютнее?…)
Потому не нужны юридические тонкости, что не приходится выяснять — виновен подсудимый или невиновен: понятие виновности , это старое буржуазное понятие, вытравлено теперь.(стр.318).
Итак, мы услышали от товарища Крыленки, что трибунал — это не тот суд! В другой раз мы услышим от него, что трибунал — это вообще не суд: "Трибунал есть орган классовой борьбы рабочих, направленный против их врагов", и должен действовать "с точки зрения интересов Революции… имея в виду наиболее желательные для рабочих и крестьянских масс результаты" (стр. 73.
Люди не есть люди, а "определённые носители определённых идей". Каковы бы ни были индивидуальные качества,[97] к нему может быть применим только один метод оценки: это — оценка с точки зрения классовой целесообразности" (стр. 79).
То есть, ты можешь существовать только если это целесообразно для рабочего класса. А "если эта целесообразность потребует, чтобы карающий меч обрушился на головы подсудимых, то никакие… убеждения словом не помогут" (стр.81), — ну, там доводы адвокатов и т. д. "В нашем революционном суде мы руководствуемся не статьями и не степенью смягчающих обстоятельств; в Трибунале мы должны исходить из соображений целесообразности" (стр.524).
В те годы многие вот так: жили-жили, вдруг узнали, что существование их нецелесообразно.
Следует понимать: не то ложится тяжестью на подсудимого, что он уже сделал, а то, что он сможет сделать, если его теперь же не расстреляют. "Мы охраняем себя не только от прошлого, но и от будущего" (стр.82).
Ясны и всеобщи декларации товарища Крыленки. Уже во всём рельефе они надвигают на нас весь тот судебный период. Через весенние испарения вдруг прорезается осенняя прозрачность. И может быть — не надо дальше? не надо перелистывать процесс за процессом? Вот эти декларации и будут непреклонно применены.
Только, зажмурившись, представить судебный залик, ещё не украшенный золотом. Истолюбивых трибунальцев в простеньких френчах, худощавых, с ещё не разъеденными ряжками. А на обвинительной власти (так любит называть себя Крыленко) пиджачок гражданский распахнут и в воротном вырезе виден уголок тельняшки.
По-русски верховный обвинитель изъясняется так: "мне интересен вопрос факта!"; "конкретизируйте момент тенденции!"; "мы оперируем в плоскости анализа объективной истины". Иногда, глядишь, блеснёт и латинской пословицей (правда, из процесса в процесс одна и та же пословица, через несколько лет появляется другая). Ну да ведь и то сказать — за всей революционной беготнёй два факультета кончил. Что к нему располагает — выражается о подсудимых от души: "профессиональные мерзавцы!" И нисколько не лицемерит. Вот не нравится ему улыбка подсудимой, он ей и выляпывает грозно, ещё до всякого приговора: "А вам, гражданка Иванова, с вашей усмешкой, мы найдём цену и найдём возможность сделать так, чтобы вы не смеялись больше никогда! " (стр. 296, курсив мой — А. С.).
Так что пустимся?…
Дело "Русских Ведомостей". Этот суд, из самых первых и ранних, — суд над словом. 24 марта 1918 года эта известная «профессорская» газета напечатала статью Савинкова "С дороги". Охотнее схватили бы самого Савинкова, но дорога проклятая, где его искать? Так закрыли газету и приволокли на скамью подсудимых престарелого редактора П. В. Егорова, предложили ему объяснить: как посмел? ведь 4 месяца уже Новой Эры, пора привыкнуть!
Егоров наивно оправдывается, что статья — "видного политического деятеля, мнения которого имеют общий интерес, независимо от того, разделяются ли редакцией". Далее: он не увидел клеветы в утверждении Савинкова "не забудем, что Ленин, Натансон и Кo приехали в Россию через Берлин, то есть что немецкие власти оказали им содействие при возвращении на родину", — потому что на самом деле так и было, воюющая кайзеровская Германия помогла товарищу Ленину вернуться.
Восклицает Крыленко, что он и не будет вести обвинения по клевете (почему же?…), газету судят за попытку воздействия на умы! (А разве смеет газета иметь такую цель?!)
Не ставится в обвинение газете и фраза Савинкова: "надо быть безумцем-преступником, чтобы серьёзно утверждать, что международный пролетариат нас поддержит", — потому что он ведь нас ещё поддержит…
За попытку же воздействия на умы приговор: газету, издаваемую с 1864 года, перенёсшую все немыслимые реакции — Делянова, Победоносцева, Столыпина, Кассо и кого там ещё — ныне закрыть навсегда! (За одну статью и — навсегда! Вот так надо держаться у власти.) А редактору Егорову… стыдно сказать, как в какой-то Греции… три месяца одиночки. (Не так стыдно, если подумать: ведь это только 18-й год! ведь если выживет старик — опять же посадят, и сколько раз ещё посадят!)
Как ни странно, но в те громовые годы так же ласково давались и брались взятки, как отвеку на Руси, как довеку в Союзе. И даже и особенно неслись даяния в судебные органы. И, робеем добавить, — в ЧК. Красно переплетённые с золотым тиснением тома истории молчат, но старые люди, очевидцы вспоминают, что в отличие от сталинского времени судьба арестованных политических в первые годы революции сильно зависела от взяток: их нестеснительно брали и по ним честно выпускали. И вот Крыленко, отобрав лишь дюжину дел за пятилетие, сообщает нам о двух таких процессах. Увы, и московский и Верховный трибуналы продирались к совершенству непрямым путём, грязли в неприличии.
Дело трёх следователей московского ревтрибунала (апрель 1918). В марте 1918 был арестован Беридзе, спекулянт золотыми слитками. Жена его, как это было принято, стала искать путей выкупить мужа. Ей удалось найти цепочку знакомства к одному из следователей, тот привлёк ещё двоих, на тайной встрече они потребовали с неё 250 тысяч, после торговли скинули до 60 тысяч, из них половину вперёд, а действовать через адвоката Грина. Всё обошлось бы безвестно, как проходили гладко сотни сделок, и не попало бы дело в крыленковскую летопись и в нашу (и на заседание Совнаркома даже!), если бы жена не стала жаться с деньгами, не привезла бы Грину только 15 тысяч аванса вместо тридцати, а главное по женской суетливости не перерешила бы за ночь, что адвокат не солиден, и утром не бросилась бы к новому — присяжному поверенному Якулову. Не сказано, кто именно, но видимо Якулов и решил защемить следователей.
В этом процессе интересно, что все свидетели, начиная со злополучной жены, стараются давать показания в пользу подсудимых и смазывать обвинение (что невозможно на процессе политическом!). Крыленко объясняет так: это из обывательских соображений, они чувствуют себя чужими нашему Революционному Трибуналу. (Мы же осмелимся обывательски предположить: а не научились ли свидетели бояться за полгода диктатуры пролетариата? Ведь большая дерзость нужна — топить следователей ревтрибунала. А — что потом с тобой?…)
Интересна и аргументация обвинителя. Ведь месяц назад подсудимые были его сподвижники, соратники, помощники, это были люди, безраздельно преданные интересам Революции, а один из них, Лейст, был даже "суровым обвинителем, способным метать громы и молнии на всякого, кто посягнёт на основы", — и что ж теперь о них говорить? откуда искать порочащее? (Ибо взятка сама по себе порочит недостаточно.) А понятно, откуда: прошлое! анкета!
"Если присмотреться" к этому Лейсту, то "найдутся чрезвычайно любопытные сведения". Мы заинтригованы: это давний авантюрист? Нет, но — сын профессора Московского университета! А профессор-то не простой, а такой, что за двадцать лет уцелел черезо все реакции из-за безразличия к политической деятельности! (Да ведь несмотря на реакцию и у Крыленки тоже экстерном принимали…) Удивляться ли, что сын его — двурушник?
А Подгайский — тот сын судейского чиновника, безусловно — черносотенца, иначе как бы отец двадцать лет служил царю? А сынишка тоже готовился к судебной деятельности. Но случилась революция — и шнырнул в ревтрибунал. Ещё вчера это рисовалось благородно, но теперь это отвратительно!
Гнуснее же их обоих, конечно, — Гугель. Он был издателем — и что же предлагал рабочим и крестьянам в качестве умственной пищи? — он "питал широкие массы недоброкачественной литературой", не Марксом, а книгами буржуазных профессоров с мировыми именами (тех профессоров мы тоже вскоре встретим на скамье подсудимых).
Гневается и диву даётся Крыленко — что за людишки пролезли в трибунал? (Недоумеваем и мы: из кого ж состоят рабоче-крестьянские трибуналы? почему пролетариат поручил разить своих врагов именно такой публике?)
А уж адвокат Грин "свой человек" в следственной коллегии, который кого угодно может освободить — это "типичный представитель той разновидности человеческой породы, которую Маркс назвалпиявками капиталистического строя" и куда входят жандармы, священники и… нотариусы (стр. 500), кроме всех ещё адвокатов, разумеется.
Кажется, не пожалел сил Крыленко, требуя беспощадного жестокого приговора без внимания к "индивидуальным оттенкам вины", — но какая-то вязкость, какое-то оцепенение охватило вечно-бодрый трибунал, и еле промямлил он: следователям по шести месяцев тюрьмы, а с адвоката — денежный штраф. (Лишь пользуясь правом ВЦИК "казнить неограниченно", Крыленко добился там, в «Метрополе», чтобы следователям врезали по 10 лет, а пьявке-адвокату — 5 с полной конфискацией. Крыленко прогремел бдительностью и чуть-чуть не получил своего Трибуна .)
Мы сознаём, что как среди революционных масс тогда, так и среди наших читателей сегодня этот несчастный процесс не мог не подорвать веры в святость трибунала. И с тем большей робостью переходим к следующему процессу, касательному к учреждению, ещё более возвышенному.
Дело Косырева (15 февраля 1919) Ф. М. Косырев и дружки его Либерт, Роттенберг и Соловьёв прежде служили в комиссии снабжения Восточного фронта (ещё против войск Учредительного Собрания, до Колчака). Установлено, что там они находили способы получать зараз от 70 тысяч до 1 миллиона рублей, разъезжали на рысаках, кутили с сёстрами милосердия. Их Комиссия приобрела себе дом, автомобиль, их артельщик кутил в «Яре». (Мы не привыкли представлять таким 1918 год, но так свидетельствует ревтрибунал.)
Впрочем, не в этом состоит дело: никого из них за Восточный фронт не судили и даже всё простили. Но диво! — едва лишь была расформирована их комиссия по снабжению, как все четверо с добавлением ещё Назаренко, бывшего сибирского бродяги, дружка Косырева по уголовной каторге, были приглашены составить… контрольно-ревизионную коллегию ВЧК!
Вот что это была за Коллегия: она имела полномочия проверять закономерность действий всех остальных органов ВЧК , право истребования и просмотра любого дела в любой стадии производства и отмены решения всех остальных органов ВЧК, кроме только Президиума ВЧК!!! (стр. 507) Немаловато! — вторая власть в ВЧК после Президиума! — в следующем ряду за Дзержинским — Урицким — Петерсом — Лацисом — Менжинским — Ягодой!
Образ жизни сотоварищей при этом остался прежний, они нисколько не возгордились, не занеслись: с каким-то Максимычем, Лёнькой, Рафаильским и Мариупольским, "не имеющими никакого отношения к коммунистической организации", они на частных квартирах и в гостинице «Савой» устраивают "роскошную обстановку… там царят карты (в банке по тысяче рублей), выпивка и дамы". Косырев же обзаводится богатой обстановкой (70 тысяч), да не брезгует тащить из ВЧК столовые серебряные ложки, серебряные чашки (а в ВЧК они откуда?…), да даже и просто стаканы. "Вот куда, а не в идейную сторону… направляется его внимание, вот что берёт он для себя от революционного движения". (Отрекаясь теперь от полученных взяток, этот ведущий чекист не смаргивает солгать, что у него… лежит 200 тыс. рублей наследства в Чикагском банке!.. Такую ситуацию он, видимо, реально представляет наряду с мировой революцией!)
Как же правильно использовать своё надчеловеческое право кого угодно арестовать и кого угодно освободить? Очевидно, надо намечать ту рыбку, у которой икра золотая, а такой в 1918 году было немало в сетях. (Ведь революцию делали слишком впопыхах, всего не доглядели, и сколько же драгоценных камней, ожерелий, браслетов, колец, серёг успели попрятать буржуазные дамочки.) А потом искать контакты с родственниками арестованных через кого-то подставного.
Такие фигуры тоже проходят перед нами на процессе. Вот 22-х летняя Успенская, она окончила петербургскую гимназию, а на высшие курсы не попала. Тут — власть Советов, и весной 18-го года Успенская явилась в ВЧК предложить свои услуги в качестве осведомительницы. По наружности она подходила, её взяли.
Само стукачество (тогда — сексотство) Крыленко комментирует так, что для себя "мы в этом ничего зазорного не видим, мы это считаем своим долгом;… не самый факт работы позорит; раз человек признает, что эта работа необходима в интересах революции — он должен идти" (стр. 512, курсив мой — А. С.). Но, увы, Успенская, оказывается, не имеет политического кредо! — вот что ужасно. Она так и отвечает: "я согласилась, чтобы мне платили определённые проценты" по раскрытым делам и ещё "пополам делиться" с кем-то, кого Трибунал обходит, велит не называть. Своими словами Крыленко так выражает: Успенская "не проходила по личному составу ВЧК и работала поштучно" (стр. 507). Ну да впрочем, по-человечески её понимая, объясняет нам обвинитель: она привыкла не считать денег, что такое ей несчастные 500 рублей зарплаты в ВСНХ, когда одно вымогательство (посодействовать купцу, чтоб сняли пломбы с его магазина) даёт ей пять тысяч рублей, другое — с Мещерской-Гревс, жены арестованного, — 17 тысяч. Впрочем, Успенская недолго оставалась простой сексоткой, с помощью крупных чекистов она через несколько месяцев была уже коммунисткой и следователем.
Однако никак мы не доберёмся до сути дела. А. П. Мещерский, крупный заводчик, был арестован за неуступчивость в экономических переговорах с советским правительством (Ю. Лариным). Его жену Е. И., у которой подозревали драгоценности и деньги, чекисты стали шантажировать, приходили сами к ней домой, с каждым разом рисуя положение мужа всё более подрасстрельным и требуя всё больших сумм для выкупа. Мещерская-Гревс в отчаяньи сама донесла о шантаже (через того самого присяжного поверенного Якулова, который уже завалил следователей-взяточников и, видимо, имел классовую ненависть ко всей системе пролетарского судо- и бессудо-производства). Председатель трибунала тоже совершил классовую ошибку: вместо того, чтобы просто предупредить товарища Дзержинского и всё уладить по-семейному, — распорядился дать Мещерской для взятки номерные ассигнации — и в её квартире посадить за занавеской стенографистку. И пришёл некий Годелюк, закадычный друг Косырева, чтобы договориться о цене выкупа (потребовал 600 тысяч рублей!). И застенографированы были все ссылки Годелюка на Косырева, на Соловьёва, на других комиссаров, все его рассказы, кто в ВЧК сколько тысяч берёт, и под стенограмму же получил Годелюк свой меченый аванс, а Мещерской выдал пропуска для прохода в ВЧК, уже выписанные контрольно-ревизионной коллегией, Либертом и Роттенбергом (там, в ЧК, торг должен был продолжаться). А на выходе — был накрыт! И в растерянности дал показания! (А Мещерская успела побывать и в контрольно-ревизионной коллегии, и уже затребовано туда для проверки дело её мужа.)
Но позвольте! Но ведь такое разоблачение пятнает небесные одежды ЧК! Да в уме ли этот председатель московского ревтрибунала? Да своим ли делом он занимается?
А таков был, оказывается, момент — момент, вовсе скрытый от нас в складках нашей величественной Истории! Оказывается, первый год работы ЧК произвёл несколько отталкивающее впечатление даже на партию пролетариата, ещё к тому не привыкшую. Всего только первый год, первый шаг славного пути был пройден ВЧК, а уже, как не совсем внятно пишет Крыленко, возник "спор между судом и его функциями — и внесудебными функциями ЧК… спор, разделявший в то время партию и рабочие районы на два лагеря" (стр. 14). Потому-то дело Косырева и могло возникнуть (а до той поры всем сходило), и могло подняться даже до всегосударственного уровня.
Надо было спасать ВЧК! Спасать ВЧК! Соловьёв просит Трибунал допустить его в Таганскую тюрьму к посаженному (увы, не на Лубянку) Годелюку — побеседовать . Трибунал отказывает. Тогда Соловьёвпроникает в камеру Годелюка и безо всякого трибунала. И вот совпадение: как раз тут Годелюк тяжело заболевает, да. ("Едва ли можно говорить о наличии злой воли Соловьёва", — расшаркивается Крыленко.) И, чувствуя внезапное приближение смерти, Годелюк потрясённо раскаивается, что мог оболгать ЧК, и просит дать бумагу и пишет письменное отречение: всё неправда, в чём он оболгал Косырева и других комиссаров ЧК, и что было застенографировано через занавеску — тоже всё неправда!
О, сколько сюжетов! О, где Шекспир? Сквозь стены прошёл Соловьёв, слабые камерные тени, Годелюк отрекается слабеющей рукой — а нам в театрах, а нам в кино только уличным пением "Вихрей враждебных" передают революционные годы…
"А кто пропуска ему выписал?" — настаивает Крыленко, пропуска для Мещерской не из воздуха взялись? Нет, обвинитель "не хочет говорить, что Соловьёв к этому делу причастен, потому что… нет достаточных данных", но предполагает он, что "оставшиеся на свободе граждане с рыльцем в пушку" могли послать Соловьёва в Таганку.
Тут бы в самый раз допросить Либерта и Роттенберга, и вызваны они! — но не явились! Вот так просто, не явились, уклонились. Так позвольте, Мещерскую же допросить! Представьте, и эта затруханная аристократка тоже имела смелость не явиться в Ревтрибунал!
После захвата взятки Мещерский был выпущен на поруки Якулова — и с женою бежал в Финляндию. Зато уж Якулова к моменту суда над Косыревым с удовольствием посадили под стражу — может быть, за эти самые поруки, а то — как пьявистого змея. На суд его приводили свидетельствовать под конвоем, а скоро, надо думать, расстреляли. (И теперь мы удивляемся: как дошло до беззакония, почему никто не боролся?)
А Годелюк отрёкся — и умирает. А Косырев ничего не признаёт! И Соловьёв ни в чём не виноват! И допрашивать некого…
Зато какие свидетели по собственной доброй воле приехали в Трибунал! — заместитель председателя ВЧК товарищ Петерс — и даже сам Феликс Эдмундович прибыл, встревоженный. Его продолговатое сожигающее лицо подвижника обращено к замершему трибуналу, и он проникновенно свидетельствует в защиту ни в чём не виновного Косырева, в защиту его высоких моральных, революционных и деловых качеств. Показания эти, увы, не приведены нам, но Крыленко так передаёт: "Соловьёв и Дзержинский расписывали прекрасные качества Косырева" (стр. 522). (Ах, неосторожный прапорщик! — через 20 лет припомнят тебе на Лубянке этот процесс!) Легко догадаться, чту мог говорить Дзержинский: что Косырев — железный чекист, беспощадный к врагам; что он — хороший товарищ . Горячее сердце, холодная голова, чистые руки.
И из хлама клеветы восстаёт перед нами бронзовый рыцарь Косырев. К тому ж и биография его выявляет недюжинную волю. До революции он был судим несколько раз — и всё больше за убийство: за то, что (в Костроме) обманным образом с целью грабежа проник к старушке Смирновой и удушил её собственными руками . Потом — за покушение на убийство своего отца и за убийство сотоварища с целью воспользоваться его паспортом. В остальных случаях Косырев судился за мошенничество, а в общем много лет провёл на каторге (понятно его стремление к роскошной жизни!), и только царские амнистии его выручали.
Тут строгие справедливые голоса крупнейших чекистов прервали обвинителя, указали ему, что все те предыдущие суды были помещичье-буржуазные и не могут быть приняты во внимание нашим новым обществом. Но что это? Зарвавшийся прапорщик с обвинительной кафедры Ревтрибунала отколол в ответ такую идейно-порочную тираду, что даже негармонично нам приводить её здесь, в стройном изложении трибунальских процессов:
"Если в старом царском суде было что-нибудь хорошее, чему мы могли доверять, так это только суд присяжных… К решению присяжных можно было всегда относиться с доверием, и там наблюдался минимум судебных ошибок" (стр. 522).
Тем более обидно слышать подобное от товарища Крыленки, что за три месяца перед тем на процессе провокатора Романа Малиновского, бывшего любимцем Ленина несмотря на четыре уголовных судимости в прошлом, кооптированного в ЦК и посланного в Думу, Обвинительная Власть занимала классово-безупречную позицию:
"В наших глазах каждое преступление есть продукт данной социальной системы, и в этом смысле уголовная судимость по законам капиталистического общества и царского времени не является в наших глазах тем фактом, который кладёт раз навсегда несмываемое пятно… Мы знаем много примеров, когда в наших рядах находились лица, имевшие в прошлом подобные факты , но мы никогда не делали отсюда вывода, что необходимо изъять такого человека из нашей среды. Человек, который знает наши принципы , не может опасаться, что наличие судимости в прошлом угрожает его поставить вне рядов революционеров…" (стр. 337, курсив мой — А. С.).
Вот как умел партийно говорить товарищ Крыленко! А тут, благодаря его порочному рассуждению, затемнялся образ рыцаря Косырева. И создалась на трибунале такая обстановка, что товарищ Дзержинский вынужден был сказать: "У меня на секунду (ну, на секунду только! — А. С.) возникла мысль, не падает ли гражданин Косырев жертвой политических страстей, которые в последнее время разгорелись вокруг Чрезвычайной Комиссии?"
Спохватился Крыленко: "Я не хочу и никогда не хотел, чтобы настоящий процесс стал процессом не Косырева и не Успенской, а процессом над ЧК. Этого я не только не могу хотеть, я должен всеми силами бороться против этого!"… "Во главе Чрезвычайной Комиссии были поставлены наиболее ответственные, наиболее честные и выдержанные товарищи, которые брали на себя тяжёлый долг разить, хотя бы с риском совершить ошибку … За это Революция обязана сказать своё спасибо… Я подчёркиваю эту сторону для того, чтобы мне… никто не мог потом сказать: "он оказался орудием политической измены" (стр. 509–510, курсив мой — А. С.). (Скажут!..)
Вот по какому лезвию ходил Верховный Обвинитель! Но, видно, были у него какие-то контакты, ещё из подпольных времён, откуда он узнавал, как повернётся завтра. Это заметно по нескольким процессам, и здесь тоже. Какие-то были веяния в начале 1919 года, что — хватит! пора обуздать ВЧК! Да был тот момент и "прекрасно выражен в статье Бухарина, когда он говорит, что на место законной революционности должна стать революционная законность ".
Диалектика, куда ни ткни! И вырывается у Крыленки: "Ревтрибунал призывается стать на смену чрезвычайным комиссиям". (На смену??…) Он впрочем "должен быть… не менее страшным в смысле осуществления системы устрашения, террора и угрозы, чем была Чрезвычайная Комиссия" (стр. 511)…
Была?… Да он её уже похоронил?!.. Позвольте, вы — на смену, а куда же чекистам? Грозные дни! Поспешишь и свидетелем в длинной до пят шинели.
Но, может быть, ложные у вас источники, товарищ Крыленко?
Да, затмилось небо над Лубянкой в те дни. И могла бы иначе пойти эта книга. Но так я предполагаю, что съездил железный Феликс к Владимиру Ильичу, потолковал, объяснил. И — разотмилось. Хотя через два дня, 17 февраля 1919, особым постановлением ВЦИК и была ЧК лишена её судебных прав (а внесудебные остались?), — "правда ненадолго" (стр. 14)!
А наше однодневное разбирательство ещё тем осложнилось, что отвратительно вела себя негодница Успенская. Даже со скамьи подсудимых она "забросала грязью" ещё других видных чекистов, не затронутых процессом, и даже самого товарища Петерса! (Оказывается, она использовала его чистое имя в своих шантажных операциях; она уже запросто сиживала у Петерса в кабинете при его разговорах с другими разведчиками.) Теперь она намекает на какое-то тёмное дореволюционное прошлое товарища Петерса в Риге. Вот какая змея выросла из неё за 8 месяцев, несмотря на то, что эти восемь месяцев она находилась среди чекистов! Что делать с такой? Тут Крыленко вполне сомкнулся с мнением чекистов: "Пока не установится прочный строй, а до этого ещё далеко (?разве?)… в интересах защиты Революции… — нет и не может быть никакого другого приговора для гражданки Успенской, кромеуничтожения её ". Не расстрела, так и сказал: уничтожения! Да ведь девчонка-то молоденькая, гражданин Крыленко! Ну, дайте ей десятку, ну — четвертную, к тому-то времени строй уже будет прочный? Увы: "Другого ответа нет и не может быть в интересах общества и Революции — и иначе нельзя ставить вопроса. Никакое изолирование в данном случае не принесёт плодов" (стр. 515)!
Вот насолила… Значит, знает много…
А Косыревым пришлось пожертвовать тоже. Расстреляли. Будут другие целей.
И неужели когда-нибудь мы будем читать старые лубянские архивы? Нет, сожгут. Уже сожгли.
Как видит читатель, это был процесс малозначный, на нём можно было и не задерживаться. А вот
Дело "церковников" (11–16 января 1920) займёт по мнению Крыленки "соответствующее место в анналах русской революции". Прямо-таки в анналах. То-то Косырева за один день свернули, а этих мыкали пять дней.
Вот основные подсудимые: А. Д. Самарин — известное в России лицо, бывший обер-прокурор Синода, старатель освобождения церкви от царской власти, враг Распутина и вышиблен им с поста (но обвинитель считает: что Самарин, что Распутин — какая разница?); Кузнецов, профессор церковного права Московского университета; московские протоиереи Успенский и Цветков. (О Цветкове сам же обвинитель: "крупный общественный деятель, быть может, лучший из тех, кого могло дать духовенство, филантроп".)
А вот их вина: они создали "Московский Совет Объединённых Приходов", а тот создал (из верующих сорока — восьмидесяти лет) добровольную охрану патриарха (конечно, безоружную), учредив в его подворье постоянные дневные и ночные дежурства с такой задачей: при опасности патриарху от властей — собирать народ набатом и по телефону и всей толпой потом идти за патриархом, куда его повезут, и просить (вот она, контрреволюция!) Совнарком отпустить патриарха!
Какая древнерусская, святорусская затея! — по набату собраться и валить толпой с челобитьем!..
Удивляется обвинитель: а какая опасность грозит патриарху? зачем придумано его защищать?
Ну, в самом деле: только того, что уже два года, как ЧК ведёт внесудебную расправу с неугодными; только того, что незадолго в Киеве четверо красноармейцев убили митрополита; только того, что уже на патриарха "дело закончено, остаётся переслать его в Ревтрибунал", и "только из бережного отношения к широким рабоче-крестьянским массам, ещё находящимся под влиянием клерикальной пропаганды, мы оставляем этих наших классовых врагов пока в покое " (стр. 67) — и какая же тревога православным о патриархе? Все два года не молчал патриарх Тихон — слал послания народным комиссарам, и священству, и пастве; его послания (вот где первый Самиздат!), не взятые типографиями, печатались на машинках; обличал уничтожение невинных, разорение страны — и какое ж теперь беспокойство за жизнь патриарха?
А вот вторая вина подсудимых. По всей стране идёт опись и реквизиция церковного имущества (это уже — сверх закрытия монастырей, сверх отнятых земель и угодий, это уже о блюдах, чашах и паникадилах речь) — Совет же приходов распространял и воззвание к мирянам: сопротивляться и реквизициям, бья в набат. (Да ведь естественно! Да ведь и от татар защищали храмы так же!)
И третья вина: наглая непрерывная подача заявлений в СНК о глумлениях местных работников над церковью, о грубых кощунствах и нарушениях закона о свободе совести. Заявления же эти, хоть и не удовлетворённые (показания Бонч-Бруевича, управделами СНК), приводили к дискредитации местных работников.
Обозрев теперь все вины подсудимых, что ж можно потребовать за эти ужасные преступления? Не подскажет ли и читателю революционная совесть? Да только расстрел! Как Крыленко и потребовал (для Самарина и Кузнецова).
Но пока возились с проклятой законностью, да выслушивали слишком длинные речи слишком многочисленных буржуазных адвокатов (не приводимые нам по техническим соображениям), стало известно, что… отменена смертная казнь! Вот тебе раз! Не может быть, как так? Оказывается, Дзержинский распорядился по ВЧК (ЧК — и без расстрела?…) А на трибуналы СНК распространил? Ещё нет. И воспрял Крыленко. И продолжал требовать расстрела, обосновывая так:
"Если бы даже полагать, что укрепляющееся положение Республики устраняет непосредственную опасность от таких лиц, всё же мне представляется несомненным, что в этот период созидательной работы… чистка… от старых деятелей-хамелеонов… является требованием революционной необходимости". "Постановлением ВЧК об отмене расстрелов… Советская власть гордится". Но: это "ещё не обязывает нас считать, что вопрос об отмене расстрелов разрешён раз навсегда… во все времена Советской власти" (стр. 80–81).
Очень пророчески! Вернут расстрел, вернут, и весьма вскоре! Ведь ещё какую вереницу надо ухлопать! (Ещё и самого Крыленку, и многих классовых братьев его…)
Что ж, послушался трибунал, приговорил Самарина и Кузнецова к расстрелу, но подогнал под амнистию: в концентрационный лагерь до полной победы над мировым империализмом! (И сегодня б ещё им там сидеть…) а "лучшему, кого могло дать духовенство", — 15 лет с заменой на пятёрку.
Были и другие подсудимые, пристёгнутые к процессу, чтоб хоть немного иметь вещественного обвинения: монахи и учителя Звенигорода, обвинённые по звенигородскому делу лета 1918 года, но почему-то полтора года не суждённые (а может быть уже разок и суждённые, а теперь ещё разок, поскольку целесообразно). В то лето в звенигородский монастырь явились совработники к игумену Ионе,[98] велели ("поворачивайтесь живей!") выдать хранимые мощи преподобного Саввы. Совработники при этом не только курили в храме (очевидно, и в алтаре) и уж конечно не снимали шапок, но тот, который взял в руки череп Саввы, стал в него плевать, подчёркивая мнимость святости. Были и другие кощунства. Это и привело к набату, народному мятежу и убийству кого-то из совработников. Остальные потом отпёрлись, что не кощунствовали и не плевали, и Крыленке достаточно их заявления.
Да кто же не помнит этих сцен? Первое впечатление всей моей жизни, мне было, наверно, года три-четыре: как в кисловодскую церковь входят остроголовые (чекисты в будёновках), прорезают обомлевшую онемевшую толпу молящихся и прямо в шишаках, прерывая богослужение, — в алтарь.
Так вот теперь судили и… этих совработников? Нет, — этих монахов.
Мы просим читателя сквозно иметь в виду: ещё с 1918 определился такой наш судебный обычай, что каждый московский процесс (разумеется, кроме несправедливого процесса над ЧК) не есть отдельный суд над случайно стекшимися обстоятельствами, нет: это — сигнал судебной политики; это — витринный образец, по которому со склада отпускают для провинции; это — тип, это — перед разделом арифметического задачника одно образцовое решение, по которому ученики дальше сообразят сами.
Так, если сказано — "процесс церковников", то поймём во многомножественном числе. Да впрочем и сам Верховный Обвинитель охотно разъясняет нам: " почти по всем Трибуналам Республики прокатились " подобные процессы (стр. 61). Совсем недавно были они в Северодвинском, Тверском, Рязанском Трибуналах; в Саратове, Казани, Уфе, Сольвычегодске, Царёвококшайске. Судилось духовенство, псаломщики и активные прихожане — представители неблагодарной "православной церкви,освобождённой Октябрьской революцией ".
Читателю помнится тут противоречие: почему же многие эти процессы — ранее московского образца? Это — лишь недостаток нашего изложения. Судебное и внесудебное преследование освобождённой церкви началось ещё в 1918 году и, судя по звенигородскому делу, уже тогда достигло остроты. В октябре 1918 патриарх Тихон писал в послании Совнаркому, что нет свободы церковной проповеди, что "уже заплатили кровью мученичества многие смелые церковные проповедники… Вы наложили руку на церковное достояние, собранное поколениями верующих людей, и не задумались нарушить их посмертную волю". (Наркомы, конечно, послания не читали, а управделы вот уж хохотали: нашёл, чем корить, — посмертная воля! Да с… мы хотели на наших предков! — мы только на потомков работаем.) "Казнят епископов, священников, монахов и монахинь, ни в чём не повинных, а просто по огульному обвинению в какой-то расплывчатой и неопределённой контрреволюционности." Правда, с подходом Деникина и Колчака остановились, чтоб облегчить православным защиту революции. Но едва гражданская война стала спадать — снова взялись за церковь и вот прокатилось по трибуналам, и в 1920 ударили и по Троице-Сергиевой лавре, добрались до мощей этого шовиниста Сергея Радонежского, перетряхнули их в московский музей.
Патриарх цитирует Ключевского: "Ворота лавры Преподобного затворятся и лампады погаснут над его гробницей только тогда, когда мы растратим без остатка весь духовный нравственный запас, завещанный нам нашими великими строителями земли Русской, как Преподобный Сергий." Не думал Ключевский, что эта растрата совершится почти при его жизни.
Патриарх просил приёма у Председателя Совета Народных Комиссаров, чтоб уговорить не трогать лавру и мощи, ведь отделена же Церковь от государства! Отвечено было, что Председатель товарищ Ленин занят обсуждением важных дел и свидание не может состояться в ближайшие дни.
Ни — в позднейшие.
И был циркуляр Наркомюста (25 августа 1920) о ликвидации всяких вообще святых мощей, ибо именно они затрудняли нам светоносное движение к новому справедливому обществу.
Следуя дальше за выбором Крыленки, оглядим и рассмотренное в Верхтрибе (так мило сокращают они между собой, а для нас-то, букашек, как рявкнут: встать! Суд идёт!)
Дело "Тактического центра" (16–20 августа 1920) — 28 подсудимых и ещё сколько-то обвиняемых заочно по недоступности.
Голосом, ещё не охрипшим в начале страстной речи, весь осветлённый классовым анализом, поведывает нам Верховный Обвинитель, что кроме помещиков и капиталистов "существовал и продолжает существовать ещё один общественный слой, над социальным бытием которого давнозадумываются представители революционного социализма… Этот слой — так называемой интеллигенции … В этом процессе мы будем иметь дело с судом истории над деятельностью русской интеллигенции" и с судом революции над ней (стр. 34).
Специальная узость нашего исследования не даёт возможности охватить, как же именнозадумывались представители революционного социализма над судьбой так называемой интеллигенции и что же именно они для неё надумали? Однако нас утешает, что материалы эти опубликованы, всем доступны и могут быть собраны с любой подробностью. Поэтому лишь для ясности общей обстановки в Республике напомним мнение Председателя Совета Народных Комиссаров тех лет, когда все эти трибунальские заседания происходят.
В письме Горькому 15 сентября 1919 (мы его уже цитировали) Владимир Ильич отвечает на хлопоты Горького по поводу арестов интеллигенции и об основной массе тогдашней русской интеллигенции ("околокадетской") пишет: "на деле это не мозг нации, а говно".[99] В другой раз он говорит Горькому: "это её[100] будет вина, если мы разобьём слишком много горшков… Если она ищет справедливости — почему она не идёт к нам?… Мне от интеллигенции и попала пуля"[101] (то есть от Каплан).
Об интеллигенции он выражался: гнило-либеральная; «благочестивая»; "разгильдяйство, столь обычное у «образованных» людей"; считал, что она всегда недомысливает, что она "изменила рабочему делу". (Но именно рабочему делу — когда она присягала?)
Эту насмешку над интеллигенцией, это презрение к ней потом уверенно перехватили публицисты 20-х годов, и газеты 20-х годов, и быт, и наконец — сами интеллигенты, проклявшие своё вечное недомыслие, вечную двойственность, вечную беспозвоночность, и безнадёжное отставание от эпохи .
И справедливо же! Вот рокочет под сводами Верхтриба голос Обвинительной Власти и возвращает нас на скамью:
"Этот общественный слой… подвергся за эти годы испытанию всеобщей переоценки." Переоценка, так часто говорилось тогда. И как же она прошла? А вот: "Русская интеллигенция, войдя в горнило Революции с лозунгами народовластия, вышла из неё союзником чёрных (даже не белых!) генералов, наёмным (!) и послушным агентом европейского империализма. Интеллигенция попрала свои знамёна и забросала их грязью" (Крыленко, стр. 54).
И только потому "нет нужды добивать отдельных её представителей", что "эта социальная группа отжила свой век".
На раскрыве ХХ столетия! Какая мощь предвидения! О, научные революционеры! ( Добивать однако пришлось. Ещё все 20-е годы добивали и добивали.)
С неприязнью осматриваем мы 28 лиц союзников чёрных генералов, наёмников европейского империализма. Особенно шибает нам в нос этот Центр — тут и Тактический Центр, тут и Национальный Центр, тут и Правый Центр (а в память из процессов двух десятилетий лезут Центры, Центры и Центры, то инженерные, то меньшевистские, то троцкистско-зиновьевские, то право-бухаринские, и все разгромлены, и все разгромлены, и только потому мы с вами ещё живы). Уж где Центр, там конечно рука империализма.
Правда, от сердца несколько отлегает, когда мы слышим далее, что судимый сейчас Тактический Центр не был организацией , что у него не было: 1) устава; 2) программы; 3) членских взносов. А что же было? Вот что: они встречались! (Мурашки по спине.) Встречаясь же, ознакамливались с точкой зрения друг друга! (Ледяной холод.)
Обвинения очень тяжёлые и поддержаны уликами: на 28 обвиняемых 2 (две) улики (стр. 38). Это — два письма отсутствующих (они за границей) деятелей: Мякотина и Фёдорова. Отсутствующих, но до Октября состоявших в тех же разных Комитетах, что и присутствующие, и это даёт нам право отождествить отсутствующих и присутствующих. А письма вот о чём: о расхождениях с Деникиным по таким маленьким вопросам, как крестьянский (нам не говорят, но очевидно: советуют Деникину отдать землю крестьянам), еврейский, федеративно-национальный, административного управления (демократия, а не диктатура) и другие. И какой же вывод из улик? Очень простой: тем самым доказана переписка и единство присутствующих с Деникиным! (Б-р-р… гав-гав!)
Но есть и прямые обвинения присутствующим: обмен информацией со своими знакомыми, проживавшими на окраинах (в Киеве, например), не подвластных центральной советской власти! То есть, допустим, раньше это была Россия, а потом в интересах мировой революции мы тот бок уступили Германии, а люди продолжают записочки посылать: как там, Иван Иваныч, живёте?… а мы вот как… И М. М. Кишкин (член ЦК кадетов) даже со скамьи подсудимых нагло оправдывается: "человек не хочет быть слепым и стремится узнать всё, что делается всюду".
Узнать всё, что делается всюду??… Не хочет быть слепым?… Так справедливо же квалифицирует их действие обвинитель как предательство! предательство по отношению к Советской Власти!
Но вот самые страшные их действия: в разгар гражданской войны они… писали труды, составляли записки, проекты. Да, "знатоки государственного права, финансовых наук, экономических отношений, судебного дела и народного образования", они писали труды! (И, как легко догадаться, нисколько при этом не опираясь на предшествующие труды Ленина, Троцкого и Бухарина…) Профессор С. А. Котляревский — о федеративном устройстве России, В. И. Стемпковский — по аграрному вопросу (и, вероятно, без коллективизации…), В. С. Муралевич — о народном образовании в будущей России, профессор Карташёв — законопроект о вероисповеданиях. А (великий) биолог Н. К. Кольцов (ничего не видавший от родины, кроме гонений и казни) разрешал этим буржуазным китам собираться для бесед у него в институте. (Сюда же угодил и Н. Д. Кондратьев, которого в 1931 окончательно засудят по ТКП.)
Обвинительное наше сердце так и прыгает из груди опережая приговор. Ну, какую такую кару вот этим генеральским подручным? Одна им кара — расстрел! Это не требование обвинителя — это уже приговор трибунала! (Увы, смягчили потом: концентрационный лагерь до конца гражданской войны.)
В том-то и вина подсудимых, что они не сидели по своим углам, посасывая четвертушку хлеба, "они столковывались и сговаривались между собой, каков должен быть государственный строй после падения советского".
На современном научном языке это называется: они изучали альтернативную возможность.
Грохочет голос обвинителя, но какая-то трещинка слышится нам, как будто он глазами шнырнул по кафедре, ищет ещё бумажку? цитатку? Мгновение! надо на цирлах подать! не эту ли, Николай Васильич, пожалуйста:
"для нас… понятие истязания заключается уже в самом факте содержания политических заключённых в тюрьме…"
Вот что! Политических держать в тюрьме — это истязание! И это говорит обвинитель! — какой широчайший взгляд! Восходит новая юстиция! Дальше:
"…Борьба с царским правительством была их[102] второй натурой и не бороться с царизмом они не могли! " (стр. 17).
Как не могли не изучать альтернативных возможностей?… Может быть, мыслить — это даже первая натура интеллигента?
Ах, не ту цитату подсунули по неловкости, не из того процесса. Вот конфуз!.. Но Николай Васильевич уже в своей руладе:
"И даже если бы обвиняемые здесь, в Москве, не ударили пальцем о палец — (оно как-то похоже, что так и было…) — всё равно:…в такой момент даже разговоры за чашкой чая, какой строй должен сменить падающую якобы Советскую власть, является контрреволюционным актом… Во время гражданской войны преступно не только действие[103]… преступно само бездействие " (стр. 39).
Ну вот теперь всё понятно. Их приговорят к расстрелу — за бездействие. За чашку чая.
Например, петроградские интеллигенты решили в случае прихода Юденича "прежде всего озаботиться созывом демократической городской думы" (то есть, чтоб отстоять её от генеральской диктатуры.)
Крыленко: — Мне хотелось бы им крикнуть: "Вы обязаны были думать прежде всего — как бы лечь костьми, но не допустить Юденича!!"
А они — не легли.
(Впрочем, и Николай Васильевич не лёг.)
А ещё такие есть подсудимые, кто был осведомлён! и — молчал . ("Знал — не сказал" по-нашенскому.)
А вот уже не бездействие, вот уже активное преступное действие: через Л. Н. Хрущёву, члена политического Красного Креста (тут же и она, на скамье), другие подсудимые помогали бутырским заключённым деньгами (можно себе представить этот поток капиталов — на тюремный ларёк) и вещами (да ещё, гляди, шерстяными?).
Нет меры их злодеяниям! Да не будет же удержу и пролетарской каре!
Как при падающем киноаппарате, косой неразборчивой лентой проносятся перед нами двадцать восемь дореволюционных мужских и женских лиц. Мы не заметили их выражений! — они напуганы? презрительны? горды?
Ведь их ответов нет! ведь их последних слов нет! — по техническим соображениям… Покрывая эту недостачу, обвинитель напевает нам: "Это было сплошное самобичевание и раскаяние в совершённых ошибках. Политическая невыдержанность и промежуточная природа интеллигенции… — (да-да, ещё вот это: промежуточная природа!) — …в этом факте всецело оправдала ту марксистскую оценку интеллигенции, которая всегда давалась ей большевиками" (стр. 8).
А кто эта женщина молодая промелькнула?
Это — дочь Толстого, Александра. Спросил Крыленко: что она делала на этих беседах? Ответила: "Ставила самовар!" — Три года концлагеря!
По зарубежному журналу "На чужой стороне"[104] мы можем установить, чту на самом деле было.
Ещё летом 1917 при Временном правительстве возник Союз общественных деятелей — помочь довести войну до победного конца и противодействовать социалистическим течениям, особенно эсерам. После октябрьского переворота многие видные члены уехали, другие остались, больше нельзя было созывать съездов, заниматься организованной деятельностью, но интеллигенты привыкли думать, оценивать события, обмениваться мыслями — и им трудно было сразу от этой привычки отстать. Близость к академическому миру позволяла им придавать своим встречам вид научных конференций. Обсуждать же было тогда многое что: Брест-Литовский мир, выход из войны ценой потери огромных территорий, новые отношения с бывшими союзниками и бывшими врагами, в то время как в Европе война продолжалась. Одни — во имя свободы и демократии, а также союзнического долга, — считали, что надо продолжать помогать союзникам, а Брестский мир заключён людьми, не имевшими полномочий от страны. Некоторые надеялись, что как только Красная Армия укрепится, так советская власть порвёт с немцами. Другие надеялись, напротив, на немцев, что они, став по договору хозяевами половины России, теперь устранят большевиков. (А немцы справедливо считали, что работать на кадетов значит работать на англичан, и всякое другое правительство, кроме советского, возобновит войну с Германией.)
На этих разногласиях летом 1918 из Союза общественных деятелей выделился Национальный Центр — а по сути просто кружок, резко-союзнической ориентации, кадетский по составу, но как огня боявшийся возобновления партийной формы, решительно запрещённой большевиками. Ничего этот кружок не делал, кроме замаскированных собраний в институте профессора Кольцова. Иногда посылали своих членов на Кубань для осведомления — но те канывали там и как бы забывали о московских. (Впрочем, и союзники выказывали к Добровольческой армии самый слабый интерес.) Но более всего Национальный Центр сосредоточился на мирной выработке законопроектов для будущей России.
Одновременно с Национальным Центром и левее его создался Союз Возрождения (в основном эсеровский — неудобно объединяться с кадетами, возобновлялись привычные партийные направления и представления) — для борьбы и против немцев и против большевиков. Но и эта борьба показалась им невозможной на большевистской территории и сводилась к отсылке людей на юг. Однако и районы Добровольческой армии отталкивали их своею реакционностью.
Задыхаясь в вакууме военного коммунизма, весной 1919 все три — Совет общественных деятелей, Национальный Центр и Союз Возрождения, решили поддерживать систематическую координацию и для этого выделили по два человека. Образовавшаяся шестёрка иногда собиралась, в течение 1919, затем замерла, перестала существовать. Аресты же их начались только в 1920 году — и тогда-то, во время следствия, шестёрка была громко обозвана "Тактическим центром".
Аресты произошли по доносу одного из бледных участников Национального Центра — Н. Н. Виноградского, он продолжал быть и успешливым «наседкой» в камере Особого Отдела, через которую пропускали многих участников, — а они, с наивностью тех ещё крыловских лет, открыто рассказывали в камере то, что хотели утаить от следователя.
Известный русский историк С. П. Мельгунов, также попавший в число подсудимых и притом главных (член шестёрки), в эмиграции написал изнехотя воспоминания об этом процессе — может быть и избежал бы писать, если б не опубликовалась как раз та самая наша книга Крыленки с вот этой самой громовой речью. И Мельгунов с досадой на себя и однодельцев рисует нам такую известную для советского следствия картину: никаких улик у следствия не было, "ни одного документа в деле не оказалось. Весь обвинительный материал почерпнут был из показаний самих подсудимых… Все будущие участники процесса во время предварительного следствия не держались тактики молчания… Казалось, что принципиальным неговорением я без нужды отягчаю свою судьбу и, может быть, судьбу других… Когда стоишь перед возможностью расстрела, не всегда думаешь об истории."
В "Красной книге ВЧК" (т. II, М, 1922) многие показания подследственных приведены дословно, и они, увы, неприглядны.
Мельгунов без юмора ставит в упрёк следователю Якову Агранову (который их всех и скрутил) —обман его и других подследственных, ловкое дураченье, о котором он считает, что "большего надувательства надо мною быть не могло", хуже, мол, всякого физического воздействия. И Мельгунов, столь проницательно потом объяснявший немало исторических лиц русской революции, тут сам легко попадается: подтверждает участие в Союзе Возрождения тех лиц, которые как будто уже прояснились из письменных показаний, ему предъявленных. И вообще "стал давать более или менее связные показания" — как рассказ, без выделения следовательских вопросов. (Эти показания изумляли и подавляли однодельцев, которым их показывали в свою очередь: как будто он рассказывал всё своею неудержимой охотой.)
"Купил" их всех Агранов и на том, что поскольку это — "дело прошлое", все эти центры уже не заседают давно — то и опасности подследственным никакой нет, ЧК выясняет всё лишь для исторического интереса. Многих обворожил Яков Саулович любезностью. Перед другими резко поставил равенство советской власти и России и, стало быть, преступность бороться против первой, если любишь вторую. И так получил от некоторых действительно униженные и угодливые показания. (В частности, статья Котляревского, указанная в сноске, была исследованием арестанта по заданию Агранова.)
А на суде? Мельгунов: "Революционная традиция[105] требовала известного героизма, а в душе не было нужного для такого героизма пафоса. Превратить суд в демонстрацию протеста — означало сознательное ухудшение не только своего положения, но и других".
Вот так легко попадалась на чекистский крючок и сдавалась и гибла русская интеллигенция, такая свободолюбивая, такая непримиримая, такая несгибаемая при царе — когда за неё и не брались.
Но того ещё ярче и страшней другая удача Агранова — "таганцевское дело" 1921 года (хотя оно не к этой главе относится, потому что суда не было). Профессор Таганцев 45 дней следствия героически молчал. А потом убедил его Агранов подписать с ним соглашение:
"Я, Таганцев, сознательно начинаю давать показания о нашей организации, не утаивая ничего… не утаю ни одного лица, причастного к нашей группе. Всё это я делаю для облегчения участи участников нашего процесса.
Я, уполномоченный ВЧК Яков Саулович Агранов, при помощи гражданина Таганцева обязуюсь быстро закончить следственное дело и после окончания передать в гласный суд… Обязуюсь, что ни к кому из обвиняемых не будет применена высшая мера наказания".
И по таганцевскому делу — ЧК расстреляла 87 человек.
Так восходило солнце нашей свободы. Таким упитанным шалуном рос наш октябрёнок-Закон.
Мы теперь совсем не помним этого.
Продолжение следует