Как будто совсем недавно была Нюрка неуклюжей, разлапистой девчонкой. Ходила вразвалку, косо переступая ногами, нескладно помахивала длинными руками; при встрече с чужими сторонилась и глядела из-под платка чернявыми глазами смущенно и диковато. А теперь перешла Ваське дорогу статная грудастая девка, на ходу глянула прямо, чуть-чуть улыбчиво, и словно ветром теплым весенним пахнуло Ваське в лицо.
На вокзале Николаевской железной дороги встретились два приятеля: один толстый, другой тонкий. Толстый только что пообедал на вокзале, и губы его, подернутые маслом, лоснились, как спелые вишни. Пахло от него хересом и флер-д'оранжем.
— …Но что-то стряслось!
— Не знаю.
— Ты, Митя, подумай.
Раньше, граждане, было куда как проще,— сказал Григорий Иванович.— А которые женихи — тем всё было как на ладони. Вот, скажем, невеста, вот её мама, а вот — приданое. А если приданое, то опять-таки какое это приданое: деньгами или, может быть, домик на фундаменте
На кладбище, над свежей глиняной насыпью стоит новый крест из дуба, крепкий, тяжелый, гладкий.
Произведения Маканина читаю много лет (школа-институт и далее), Владимир Семёнович до сих пор входит в число моих любимых писателей. Несколько лет назад я выполняла лингвистический анализ «Человека свиты». В научно-методическом журнале «Литература в школе» (2013, №3) была опубликована моя статья о языковой композиции повести.
В середине августа, перед рождением молодого месяца, вдруг наступили отвратительные погоды, какие так свойственны северному побережью Черного моря. То по целым суткам тяжело лежал над землею и морем густой туман, и тогда огромная сирена на маяке ревела днем и ночью, точно бешеный бык.
Воскресенье. Сегодня в течение дня буду ненавидеть. Месяца два, как я переехал на новую квартиру, и каждое воскресенье – весь день напролет – ненавижу. Это происходит так.
С первых строк романа Д. Н. Юдкина «Эхом вдоль дремлющих улиц» читатель сразу погружается в атмосферу бомжачьей жизни, морального разложения, на самое дно утонувших людей.
— Ну и было бы самому идти в Государственную думу вместо Вадима, чем теперь так нарекать на него,— сказал беспечно и нетерпеливо Павел Алексеевич.
Мы отдыхали - лежали на пригорке в тени столетней плакучей березы, курили и поглядывали на развалины деревенской церкви. Стояла самая середина лета, южный ветер нес с цветущих лугов сладкую пыль, порою гнал по их косякам волну, и все время не переставая, однообразно шумела над головой могучая крона.
Ах, славная, славная пора!.. Теплынь. Ясно. Июль месяц… Макушка лета. Где-то робко ударили в колокол… И звук его — медленный, чистый поплыл в ясной глубине и высоко умер. Но не грустно, нет.
Как только ударял в Киеве поутру довольно звонкий семинарский колокол, висевший у ворот Братского монастыря, то уже со всего города спешили толпами школьники и бурсаки. Грамматики, риторы, философы и богословы[2], с тетрадями под мышкой, брели в класс.
Тут в пику обострению внутриполитического противостояния органы правопорядка слили в прессу кое-что об имеющихся в их распоряжении арсеналах спецстредств для борьбы с оранжевыми революциями. Два средства, стоящие на вооружении у европейских стран и видимо закупленные и для нас, привлекли мое внимание.
Она маленькая. Ей всего три года. У нее дед Антон Губан, бабка Анисья, а мать ее зовут Матрешей. Отца она не знает; он ушел на заработки года два назад и пропал. Может быть, его уже и в живых нет. Все может быть. Поэтому и Матрешу и ее, маленькую Любку, выгнали из дома свекра, так как баб и ребят и без них там много.
Был на охоте, в Мещере, в Клепиковском районе, но не на озере Великом, а в Чубуковской заводи — это между Шигарой и Мартыном. Ездили мы теплой компанией: второй секретарь райкома Завражин, редактор районной газеты Наседкин, заведующий сельхозотделом Мишин и я.
Дней моих на земле осталось уже мало.
И вот вспоминается мне то, что когда-то было записано мною о Бернаре в Приморских Альпах, в близком соседстве с Антибами.
За что вы все меня ненавидите?», – этот вопрос Печорина подобен такому же вопросу палача к своей жертве. Но ведь палачу и нужно, чтобы жертва его боялась, т.е. ненавидела. Иначе, какой же он палач?
Дело обстояло так, в 1939 году я проводил лето в Жуан-ле-Пэн. Лето было необыкновенно веселое и шумное. Пир жизни шел горой. И однажды, как мане-факел-перес, прозвучал из радио хриплый голос Даладье: "Вив ля Франс": Франция объявила войну Германии. И в течении двух суток вся французская Ривьера опустела: веселый народ устремился под родные крыши. "Замолкли серенады, и ставни заперты".