ВАЛЕЧКА ЧЕКИНА (повесть). Владимир Маканин

Опубликовано 08.07.2021
ВАЛЕЧКА ЧЕКИНА (повесть). Владимир Маканин

НА ЗАСТАВКЕ: Картина Василия Тевяшова "В пути" (1987 г.)

ГЛАВА 1

Мы с ней учились в одном небольшом городке, в одной школе — только я всегда был в классе «Б»: это называлось в параллельных классах. А затем, окончив школу, поехали поступать в институт, в Москву, и опять встретились: встреча произошла в студенческой столовой. Но мы были еще не студенты — мы были только-только с поезда. Мы ехали в разных вагонах и друг о друге не знали.

Мы столкнулись у кассы, там восседала женщина и нажимала клавиши — столько-то рублей и столько-то копеек, следующий, я вас слушаю. Нам это было в диковинку. И тогда же произошел случай со «вторым компотом». О нем позже.

Валя и сейчас живет и здравствует, но к ней очень подходит эта интонация прошедшего времени. Была такая девочка. Валя Чекина. Милая и славная. И так далее…

Отец погиб в 1944 году.

Похоронная прибыла в далекий уральский городок рано утром, и Тося Чекина не пошла на работу. Она плакала до самого вечера.

К вечеру пришла тетка, Мария Васильевна.

— Хорошее училище, дельное, — говорила тетка. — Отдавай туда Валечку, и половина детей, считай, устроена. И форма ей будет, и питание…

— Поварское, что ли?

— Ну да. Хорошее училище.

— Нет.

— Почему «нет»?

— Чекин всегда говорил: убьют меня или не убьют, а Валечка пусть учится.

— А в училище разве не учатся? И с нашим хлебозаводом они связаны. А еще знаешь что? Их после училища в самые разные города посылают.

— Ну? В большие?

— Даже в Москву. Повар везде нужен.

Но Тося Чекина стояла на своем:

— Вот Сережа подрастет — пусть идет в поварское. А Валечку не пущу. Да еще и думать-то рано об этом…

— Это верно. — И тетка вздохнула, бережно положив на стол похоронную.

У Чекина было двое детей — Вале восемь лет, а Сереже ровно год.

— Тьфу ты! Опять свет погасили…

— Экономят, — вздохнула Тося.

Помолчали.

— А Валечка не боится в темноте? — спросила тетка.

— Нет… Валя!

— Я иду, мама.

Валечка пошелестела тетрадями и пришла из той комнаты.

— Я как раз уроки кончила. Ну как раз, мама!

— Вот и умница.

Тетка шепнула:

— Не знает? Не говорила?

— Нет еще, — сказала мать и спросила у Вали: — Значит, кончила уроки?

— Как раз. Последнюю цифру написала — и погас свет!

— Молодец…

Маленькая Валечка почувствовала, что мать хочет ее обнять, и ощупью, в темноте шагнула ближе и ткнулась в живот матери.

— Молодец. — Мать погладила ее по голове. — Первоклассница моя… Скоро ли Сережа наш таким будет?!

— Скоро, — сказала тетка. — Если пошел, теперь все скоро.

— Нет… — сказала мать. — Он еще не ходит.

— Как не ходит? Сама видела…

— Будет врать-то.

И тут вмешалась Валечка:

— Мам, это правда. Пошел Сережа. Сегодня пошел.

— Да?

— Ты ж весь день болела, мама. Вот и не заметила…

Мать промолчала. Тетка тихонечко вздохнула и в темноте потрогала рукой на столе похоронную. А Валя с детской обязательностью и настойчивостью еще раз пояснила:

— Ты болела, весь день лежала, вот и не заметила.

В девятом классе Валечка Чекина читала запоем, особенно же ей нравился Бальзак. Выпущенный золотистый пятнадцатитомник докатился волной до самых глухих городков.

— И ты все это читала? — с завистью спросила подружка-одноклассница.

Обе только что пришли из школы — уже вечер; и Валя ответила ей со значительностью:

— По второму разу читаю.

— Нравится?

— Очень.

Обе бросают свои портфели. За окном — зима, долгая зима провинциального городка. Долгий зимний вечер с вьюгой. Да еще матери работают в ночную смену — дивное время! Можно бы сесть за домашние уроки, но девятиклассниц уроки не очень-то путают.

Обе сидят, нет, полулежат на пуховой материнской перине, две подружки. И Валя читает заложенные страницы.

— Иди, иди! Делай уроки! — кричат они маленькому Сережке, если он вдруг входит к ним.

Он кое-как перешел во второй класс, он вял и совершенно безлик.

— Мне скучно, — робко лепечет он, появляясь в дверях.

— Иди, иди.

Наконец они вспоминают, что его пора кормить и укладывать спать. Ест Сережа медленно и вяло: он вообще апатичный. И какой-то прибитый. Ни жизни в глазах, ни искорки.

— Ешь быстрее!

Сережа равнодушно жует. Они подгоняют его с неосознанной подростковой жестокостью:

— Ну ты — дите войны!.. Быстрее!

Для них это шутка, а смысл выражения далек. Сережа роняет ложку. Кажется, он спит над тарелкой.

— Ну ты посмотри на него! Его можно в цирке показывать! — говорит Валина подружка. Перед глазами у нее все льется сладкий мед читаемого романа. И Валя берет ложку и энергично «докармливает» — впихивает ему за ложкой ложку.

— Вот он всегда такой. Его в школе даже девчонки бьют, а он только нюнит… Плакса! И каким он только в жизни будет?! Дите войны, еще немножечко кашки?

Но каша изо рта Сережи вываливается опять в тарелку. Он как бы спит.

— Хватит! — решает Валя. Поит сладким чаем и быстро укладывает его в кровать.

Валя собирает ему на завтра портфель, затем они гасят в его комнате свет. А сами, прижавшись, опять утыкаются в золотистую книгу.

— Сейчас, — шепчет Валя, листая. — Сейчас я тебе прочитаю, что она ему ответила…

— А этот журналист ее еще встретит?

— Да. Такая любовь будет!

— Найди-ка, листай быстрее.

— Подожди. Гляну в комнату.

Валя идет к уснувшему братишке. Она подтыкает углы одеяла и возвращается, чтобы, отыскав, читать щемящую страницу. Барак полузанесен. За окнами долгая уральская зима, а мать работает в ночную смену.

— Сейчас, сейчас, — шепчет Валя, листая книгу.

В конце девятого класса Валя была влюблена. Она была влюблена и в десятом, вплоть до самых выпускных экзаменов. В преподавателя литературы. Самая подходящая личность.

Однажды поздним вечером она не сдержалась, заплакала и кинулась к матери. Уже ложились спать. И вот, худенькая, в ночной рубашке, заливаясь слезами, Валя кинулась. И шептала матери, что «сильно- сильно» любит.

Мать, утомленная работой, заспанная и плохо соображающая, восприняла это однопланово:

— Я ему покажу!.. Небось говорил о Пушкине, а сам глаз не сводил!

Валя так и затряслась:

— Ой, что ты, мамуля. Ради бога. Он совсем не такой!

Валя хватала мать за руки, сжимала и целовала ей руки:

— Мамуля, прошу… Я ж тебе призналась. Я ж от сердца.

И мать поняла: уложила ее спать, пообещала молчать. Однако она еще не вполне была уверена, что молчать — это правильно. А Валя была как больная: лепетала, объясняла — лицо, руки и все тело горели. Наконец она забылась. Мать отпустила ее горячую руку, укрыла худенькие плечи.

— Тошшая, — сказала мать тихо. С возрастом мать делалась грузной и все больше, как велось у пожилых людей в городке, нажимала на шипящие звуки. Тошшая. Нишшота. И тому подобное.

И тут же пошла к тетке — поделилась случившимся. И спросила, не нагрянуть ли все-таки к учителю?

— Мне только в глаза ему глянуть — и я все пойму.

— А нужно ли?

Мать пояснила:

— Я столько лет без мужа живу: насквозь мужиков вижу. Мне только один раз в глаза ему глянуть в таком разговоре…

Но тетка была против:

— Не ходи. Не обращай внимания. Я голову дам отрезать, что учитель за свою честь больше трясется, чем твоя Валя.

— И ничего, значит, не делать?

— Ни-ни.

— Я и сама не очень хочу идти — ведь шум-то будет, а будет ли толк?

— Именно. А Валечке объясни, что это бывает и проходит.

— Я точь-в-точь так и объяснила.

— Ну вот видишь!

Когда мать, уже частично успокоенная, заспешила опять домой, тетка сказала:

— А может, он и не заметил всего этого?

— Кто? — спросила мать.

— Как кто — учитель.

— Вальку не заметил?

— Ну да. — И тетка с легкой улыбкой и легким же шепотком заговорила: — Ты только моему не болтай… Лет десять назад я в нашего зубного врача влюбилась.

— В районного?.. В Галкина?

— А что тут такого?

— Нет, ничего. Просто смешно.

— А вот мне было не до смеха. Честно говорю… Но он, подлец, так и не заметил. Даже не сообразил, зачем баба к нему так часто ходит. Зубы мои, между прочим, не вылечил, а только попортил.

— Ну нет. Сейчас он хорошо лечит. Это ты на него зря!

— Сейчас да. За десять лет чему не научишься.

Но учитель заметил: Михайло Федорыч Новгородов относился к своей учительской профессии всерьез. И влюбленность девятиклассницы встревожила его и озаботила. Он рассказал жене — краснея, добавил, что речь идет «не о глупостях». Жена сказала:

— К матери ее сходи.

— Я?

— Конечно. Пусть мать хорошенько пристыдит девчонку.

— Эге, да я чувствую, ты сама не прочь сходить и пристыдить!

Тридцатилетний учитель заходил по комнате и, еще раз густо покраснев, сказал:

— Нет… У девочки это от большой чувствительности.

Он решительно подчеркнул:

— И ни от чего больше.

— А все же сходи к ее матери, — мягко сказала жена, припрятывая чувство, на котором ее было поймали.

— Нет!

Начитанность сделала Михайлу Федорыча мастером обобщающих фраз.

— Нет! — сказал он, подымая палец (перст) к потолку. — Нет. Учитель русской литературы не может быть доносчиком по природе.

И он заключил:

— У нее это пройдет в тот самый день, как она уедет поступать в институт.

И уже совсем как победитель в споре он улыбнулся:

— Ну, может, двумя днями позже!

И он угадал. Год спустя на выпускном вечере он пригласил Валю Чекину на танец. Учитель важно танцевал со своей выпускницей и, удерживая ее на строгом полуметровом расстоянии, вел разговор:

— Итак, Валя, вы трое едете в Москву… Ты, Тиховаров и еще этот, из класса «Б»… Кстати, когда вы выезжаете?

— Во вторник.

— Правильно. Заблаговременность приносит некую незаметную пользу…

— А вам не обидно, что мы в технический вуз поступаем?

— Если поступите, обидно не будет, — он улыбнулся. — Главное, чтоб поступили.

— Спасибо вам за учебники…

— Ну-ну, пустое… Я вот, Валя, все думаю и думаю. Ах, как хорошо в Москве будет Тиховарову. Спокойный. Волевой. Тихий. И в придачу такая замечательная провинциальная фамилия — Тиховаров.

Валя блеснула глазами:

— Мы тоже сумеем!

Танго кончилось, и в напутствие учитель что-то не успел досказать. Он только успел пробормотать:

— Дай бог. Дай бог. Дай бог…

Валя уехала; с ней уехали в Москву Тиховаров и я — из городка нас и было трое уехавших. Ехали мы поездом. Номер вагона уже не вспомнить.

Теми же или похожими поездами — «поездами пятьдесят четвертого года» — нас, юных, забросило в Москву, как волной. Очень и очень многих. И добрых. И недобрых. И напористых. И слабых. И всяких-всяких. Мы и сами не знали, какие мы. Это было скрыто и еще не проявлено внутри волны — заметна была лишь сама волна. «О боже ты мой! Сколько ж их приехало!» — сказала старушка на перроне, когда мы с Тиховаровым сошли с поезда, волоча чемоданы. В чемоданах были учебники. Моденов. Перышкин. И так далее.

С тех пор прошло много лет. Наша волна давно перестала быть волной, кончилась или, скажем, растеклась. И даже брызги этой волны давно опали… Гущин стал самым молодым академиком. Гребенников тоже фигура. Дягилев не доучился, а после, ныряя в воду, умер от разрыва сердца. Таня Исаева, которую выгнали со второго курса, стала фотографом на киностудии и очень счастливым человеком. Вот так… И в некотором, конечно абстрактном, смысле «нас» уже нет. И уже, дай бог им удачи, идут другие волны.

Волна за волной набегала,Волна погоняла волну.

И вот мы сидим втроем — Дужин Олег, Тиховаров и я. Сидим у Дужина и разговариваем. Вспоминаем. И это, собственно, основа рассказа. Отправная точка. Время от времени я спохватываюсь, что уже поздно, жена, то да се, и прошусь домой.

— Да брось, — говорит Дужин. — Совсем ты обабился!

У Дужина есть некоторое право так говорить. Потому что он геолог и в Москве, в своей квартире, бывает редко. Кочевник. Затем начинает проситься домой и уже встает, чтоб уйти, Тиховаров. И мы оба ему говорим:

— Да брось. Совсем ты обабился!

И он, понятно, остается. Такая вот драматургия вечера. А до этого мы были в ресторане. И там тоже пытались уйти, но не ушли. А теперь мы сидим здесь, и вечер не хуже других. Даже лучше. А вот почему?

А потому, что мы вспоминаем.

— Да! — говорит Дужин с восклицанием. — Какая была волна!

Ему и принадлежит выражение — «июньские поезда пятьдесят четвертого года». То есть те поезда, что привезли нас и наши чемоданы из городков и поселков на приемные экзамены. Первенство оспаривает наш Нехорошее. Он кончал факультет журналистики и говорит, что про поезда это он придумал. На самом же деле был такой итальянский фильм «Долгая ночь сорок первого года», после чего это пошло по рукам.

Мы сидим и болтаем. Или смеемся. Дужин, как выяснилось, забыл Валю Чекину — только так, обнаруживая забытое, мы и понимаем, что времени прошла уйма.

— Не помнишь Чекину Валю? — переспросил я.

— Нет. Кто это?

— Училась с нами… Красивая.

— Ну уж нет. Красивых я всех помню.

— Ну пусть и не очень красивая. Все же в ней что-то было особенное.

Но и с пометкой «особенное» он не помнит. Вот жена Олега Дужина Валю, конечно, помнит, и помнит прекрасно — они жили в одной комнате. Но жены его сейчас нет. Она тоже геолог и сейчас в экспедиции. Дужин смеется, что уже много лет он воспринимает самого себя и свою жену как спаренные надписи, то есть на киоске написано: «ПИВО», а пониже: «ПИВА НЕТ». Он смеется и тут же говорит, что они все же ладят.

Где-то и начинается — о судьбе, о счастье. Слова все затасканные, и потому мы говорим о жизненной нитке. То есть у каждого есть своя нитка, которая тянется сквозь всю жизнь. С узелками. С запутанностями. Со странными переворотами и переходами, которые только кажутся запутанностью, а на деле закономерны или даже изящны, как петля Нестерова… Мы говорим о наших сотрудниках: о всех наших. И случайно — о Вале Чекиной.

Собственно, начал Тиховаров. Он всегда Валю недолюбливал. Он ее терпеть не мог. В каком-то человеческом плане они составляли пару: они как бы дополняли друг друга.

И вот Тиховарова понесло. Сидит и рассуждает. Да, дескать, Чекина — несчастный человек, то да се, пожалеть можно. Но я-то знаю, что она была счастливой.

А Тиховаров все дальше и дальше. Дескать, если человек поступает так-то и так-то, то у него и судьба, жизнь, результат жизни складываются именно такими-то, а не другими. Так сказать, причина и следствие. И у правильного человека — счастливая жизнь. А всех прочих он тут же зачисляет в разряд несчастных. Притом закономерно несчастных. Ну, думаю, паразит. (Но чувствую, что и я такой же, в сущности. И Олег Дужин такой же. И любой четвертый. Все мы такие. Ну, думаю, паразиты. Ведь будь мы в силах, мы же весь мир в ячейки позагоняем…)

Тиховаров все делал продуманно и серьезно: умный человек. Он хорошо работал и хорошо женился. У него двое детей. А если и бывали запутанности, то именно у него они бывали изящными, как нестеровские петли. На работе его ценили и ценят сейчас. Он ученый, кандидат наук. Все замечательно. Все прекрасно. Но он почему-то несчастлив… А Валя Чекина жила нелогично и несерьезно. Она и была замужем, и не была. На работе ее не всегда ценили и даже выгоняли. И она всегда была счастлива. Вот ведь как.

Из этого не делался вывод. Боже упаси. К примеру, другой мой приятель тоже жил нелогично и несерьезно, но счастлив не был. Его жизненная нитка тянулась, дергалась и вдруг запуталась в удивительно нелогичный узел.

Но это лишь небольшой спор о Валечке Чекиной. Это частности. Случайная такая минута.

А в общем-то, мы сидим и вспоминаем. Гущин стал самым молодым академиком. У Егорова и Цаплиной трое детей, все мальчики. Дягилев погиб, ныряя в воду. Ну и так далее.

Была такая девочка. Валя Чекина. Славная и милая. Жила она в маленьком городке, без отца — с матерью и с маленьким братом. Училась старательно, без троек. Читала запоем Бальзака. Вместе с Бальзаком был у нее томик Шекспира, но она его не осилила, хотя некоторые фразы запомнила. И даже умело вставляла в свою речь. Жили они бедно, но Валя всегда была чистенькая и опрятная. И решила ехать в Москву, поступать в институт. Провинциалочка.

В школе у нее были славные учителя. И она — поступила.

Валя любила рассказывать о таком вот забавном случае. Это случай со «вторым компотом».

Прямо с поезда она пришла в приемную комиссию. У нее приняли документы, все честь честью, и дали беленькую бумажку — направление. Валя захотела поесть. Дело было к обеду.

Она спустилась в столовую. У кассы была очередь. Она встала в хвосте и, приглядываясь, уже поняла, что такое «выбить чек» и как после по этому чеку получить еду.

Касса была уже в двух шагах.

— Что такое гуляш? — шепотом спросила Валя, увидев паренька из ее же городка и даже из ее же школы. Но юный провинциал лишь густо покраснел. На лоб выкатились капли пота. Он что-то буркнул, что можно было понять и так, и этак, и вообще никак. Этот провинциал был я. Мы все были такими.

И как раз Валя подступила к кассе. Она «выбила» понятный борщ, гуляш и компот. Заплатила деньги.

И вот тут-то, когда нужно отходить, она спросила у кассирши:

— А еще один компот можно?

Кассирша улыбнулась:

— Конечно, можно. Если есть деньги.

ГЛАВА 2

Жизненная нитка помедлила и на миг как бы задумалась, а затем поселила Валю в общежитии института, в комнате с номером 120. Все-таки круглая цифра. Заправлять и командовать в комнате с номером 120 — а жили они по четверо — стала Лариса Чубукова. Она была уже второкурсницей и, значит, имела некоторый опыт. Плюс властный характер. Крупная, крепкая, с чуть грубоватым лицом и толстой поэтичной косой. Такой вот тип студентки.

— Что это ты улыбаешься? — спросила Лариса появившуюся в комнате Валю Чекину.

Та, робея, вместо ответа сказала:

— Меня… Валечкой зовут…

Все остальные так и фыркнули, давясь смехом. Валя заалела, затем опомнилась и поправила себя и с этой минуты только так себя и называла:

— Валя.

Лариса Чубукова отметила поправку, чуть улыбнулась и спросила вторую девушку:

— А ты… Ну-ка представься теперь ты.

— Чечеткина.

— О господи. Да мы все на «ч»?

— Наверное, так и расселяли по комнатам. По алфавиту.

— Аты?

— А я — Цаплина.

— Тоже недалеко ушла.

— Конечно. Ведь «ц» и «ч» рядом, — охотно согласилась симпатичная Цаплина.

Так, вчетвером, девушки и стали жить. И весь первый месяц Лариса Чубукова звала их по фамилиям.

— Я не люблю всяких Машечек, Валечек, Женечек, — говорила она. — Во всяком случае, не с первого дня.

Разумеется, Ларисе было наплевать и на имена, и на фамилии — тут было важно нажать на новеньких, а как и чем нажать — для ее натуры было не так уж существенно. Через месяц Лариса сама удивилась своей причуде. И сама стала называть девушек по именам, а за ней и они все как бы получили разрешение на это.

Но Валя так и осталась для нее — просто Чекина.

— Извини, пожалуйста, Чекина. Что это ты развесила?

— Картинки. А что?

— Что за картинки? — Лариса гладила платье и будто бы даже не смотрела на развешанные над кроватью Вали репродукции. Они были простенькие, огоньковские, то есть вырезанные из вкладок журнала «Огонек». «Девятый вал». «Шоколадница». И всякое другое.

Валя улыбнулась:

— Разве нельзя?

И она заговорила восторженно:

— Девочки!.. Я люблю, чтобы было красиво! Приходишь — и глаз радуется. Да вы посмотрите-ка!

Но девушки смотрели только на Ларису. Молчали. А Лариса так же молча гладила платье.

Валя поникла:

— Но я правда люблю… чтоб все вокруг… было…

— Может быть, ты большая модница? — перебила Лариса.

— Нет, нет…

Ларисе было все равно, откуда атаковать непонравившуся первокурсницу. Пробуя пальцем утюг, Лариса как бы нехотя продолжала:

— Кстати, быть модницей — это совсем неплохо. Нельзя быть неряхой.

— Я не неряха, — сказала Валя тихим голосом.

— А я не уверена… — И Лариса заключила: — Ладно. Посмотрим. С этого понедельника будем считать, что началось твое дежурство.

И не только в это дежурство, но и в другие свои дежурства Валя убирала комнату по нескольку раз на день. Она убирала с особенной тщательностью, чувствуя, что за каждым шагом ее следят. Она ловила каждое слово Ларисы. Она всегда соглашалась с Ларисой и была как бы самой послушной. Но одно не переменилось.

— Висят!.. Ну вы подумайте! — сказала Лариса про картинки, вернувшись на следующий день с лекций.

Прикнопленные репродукции: медведи, сосны, лицо Незнакомки — все продолжало висеть большим цветовым пятном на стене. Лариса не допускала, что Вале не хочется снять их так уж сразу, так уж по- собачьи покорно, и что через неделю Валя их потихоньку снимет, улучив минуту, когда все уйдут и она будет одна. Но прошла неделя и две, а картинки были на прежнем месте.

— Вот она какая цаца, наша Валя!

И Лариса тут же строго спросила своим грудным и красивым голосом Чечеткину:

— У вас ведь на днях комсомольское собрание? Всего вашего курса, да?

— Да, — сказала маленькая Чечеткина, вся затрепетав.

Заканчивалась лекция по химии. Чечеткина шепнула Цаплиной — они сидели рядом:

— Я волнуюсь.

— А я, может быть, вообще не пойду на собрание, — сказала Цаплина.

— Что ты! Меня одну оставишь?

Хорошенькая Цаплина подумала, какую бы назвать причину.

— Я не ела, — сказала она. — Я хочу поесть.

— Ты обманываешь, — догадалась Чечеткина. — Ты не хочешь в это вмешиваться… Ой, десять минут осталось.

Цаплина тоже посмотрела на электрические часы, висевшие в аудитории:

— Собрание начнется сразу же?

— Да. После лекции.

— Ну вот видишь, а я не ела…

— Тише вы! — зашипел паренек с задней скамьи.

Но как раз лектор, заканчивая тему, пошутил, и довольно удачно — все засмеялись. Чечеткина под прикрытием этого общего смеха опять зашептала, шептала и показывала на сидящую впереди Валю:

— А она даже не подозревает…

— Если по-честному, тебе бы ее предупредить надо… Дескать, на собрании я собираюсь выступить, — сказала Цаплина.

— Я бы предупредила, но мне совестно.

— А выступать тебе не совестно?

— Тише. Вот разошлись, балаболки! — прикрикнул парень сзади.

— Скажите пожалуйста — отличник отыскался, — отмахнулась Чечеткина.

А хорошенькая Цаплина тихо, но вполне слышно поставила точку:

— Не связывайся, прошу тебя. Он глуповатый.

Прозвенел звонок. Цаплина сумела-таки выскользнуть потихоньку из аудитории. Оставшуюся в одиночестве Чечеткину била мелкая зябкая дрожь. Студенты складывали тетради и ручки, шумели, но не вставали — будет собрание. Перед самым началом в аудиторию успела забежать на минутку сама Лариса Чубукова.

— Ну как, готова? — подбадривающе спросила она Чечеткину.

— Д-да…

— Не робей… Все получится… Наш второй курс разделался бы с такой девицей запросто.

И Лариса ушла.

Собрание началось. Вопрос о близких праздниках. Затем — вопрос об успеваемости. И наконец, то самое «Разное».

Еле живая, наволновавшаяся, Чечеткина подняла руку, встала и дрожащим голосом заговорила:

— Вот если девушка… Если не сжилась с подругами по общежитию. Если вывешивает на стене всякие картинки — хорошо это или плохо?

— А какие картинки? — раздался любопытствующий голос парня.

— Тише! Тише! — заколотил карандашом по графину председательствующий. И уже в тишине сказал: — Кто хочет выступить?

Никто не понял, о чем речь. И желающих выступить не было. И тогда председательствующий спросил:

— У кого еще есть «разное»?.. Давайте.

— Я предлагаю всем курсом сходить на «Пармскую обитель», — сказала хроменькая студентка из первого ряда.

Вечером Лариса Чубукова спросила:

— Ну как?

— Я выступила… все как надо, — сказала Чечеткина.

— Ну и что?

— Ее, в общем, осудили.

Чечеткина умолчала, что на собрании она даже не назвала фамилию Вали. Она порозовела, перевела дух и сказала:

— Валя тихая…

— Таких и надо держать тихими. И ведь посмотри: не сняла свои картинки!

— Наверное, до нее очень медленно доходит, — робко предположила Чечеткина. И опять покраснела.

Однажды они были в комнате только двое — Лариса заплетала свою красивую косу. Такая минута. На столе тикал огромный будильник.

Отбросив косу за спину, Лариса решительно шагнула к Вале.

— Ты… ты, — у Ларисы неожиданно для нее самой заклокотало в горле, — ты выставлять себя стала, истории всякие рассказывать… «Ах, девочки, Валя Чекина так замечательно рассказывает! Истории прямо как сочиняет!..»

— Какие истории? — спросила Валя.

— Про то, как преподаватель пытался проскочить в кино без билета!

— A-а… Но я своими глазами видела.

— А как ветер уносит листья, да еще красивые листья, осенние, — тоже сама видела?

— Тоже видела.

— Видела, ну и держи при себе — видела!.. А зачем ты все это нам рассказываешь? Ах, девочки, я люблю, чтоб все было красиво, да?.. Зачем это ты миленькой щебетуньей себя выставляешь?

— Тебе жалко?

Лариса Чубукова надвинулась на Валю:

— Запомни, ласточка. В этой комнате один человек, которого все любят. Здесь только одного любят.

— Тебя?

— Да, меня. А ты не знала?

Валя не ответила. Лишь улыбнулась.

— И не строй из себя щебетунью, иначе мы тебя выживем из нашей комнаты. Заставим поменяться — понятно?

Вошли Чечеткина и Цаплина. В руках у них были аккуратные стопки белья — они гладили на общей кухне.

— Ур-ра! А нам удалось погладить без очереди! — И Чечеткина весело закрутилась на месте.

— Что это вы обе такие красные? — спросила Цаплина, внимательно вглядываясь.

Лариса Чубукова как бы нехотя бросила:

— Закон преломления света… Солнце в окна бьет, разве не видишь…

В тот же вечер, когда все четверо сидели в комнате, мучаясь над задачами, и выдалась минутка, — Валя опять рассказывала:

— …Иду я и вижу: в каком-то дворике задумчиво старичок бродит. Ну, старичок как старичок. Беленький. Вдруг оглянулся он по сторонам: никого нет — и как бросится к мячу… А мячик лежал на земле, мальчишки, видно, забыли. Старичок как врежет мяч меж кустов, как врежет еще… Бежит, ногами кренделя выделывает и кричит шепотом: «Пас!.. Пас!..» Я не удержалась и — в хохот… — Валя и сейчас засмеялась.

— Ну? — сказали девушки, улыбаясь. — Ну и что дальше?

— Ну и все. Я подошла, говорю: «Скучно, дедушка?» Разговорились. А сначала ворчал: «Не люблю девушек-студенток…» Я говорю: «Почему?..» — «Студентки, — говорит, — никогда матерям не пишут…» Вот чудак, да?

Я сблизился с Павлом Гребенниковым именно тогда, когда выяснилось, что мы оба идем в их девичью сто двадцатую комнату. Мы были с ним однокурсники. Но до этого только кивали друг Другу.

— Ты тоже к ним? — спросил Гребенников. Вопрос был в лоб, потому что мы оба заворачивали по коридору в их комнату.

— Да.

— К ним Полупроводники собираются прийти. Забито.

То есть студенты с отделения полупроводников.

— Точно? — спросил я.

— Да. Их вино у девчонок уже на столе стоит. — И тут же Гребенников, улыбаясь, добавил: — Но их самих пока нет…

Мы были очень молоды, И очень веселы. Мы приостановились на углу, и оставалось только выяснить последнее. Улыбаясь, я спросил:

— А между прочим, ты к кому?

— Ну, например, к Чекиной Вале.

— Это удачно. Не поссоримся. А я — к Цаплиной.

Мы засияли — получалось, что сама судьба делала нас товарищами, во всяком случае, на этот вечер.

— А ты Вале Чекиной, кажется, земляк?

— Точно, — сказал я. — Это что, так важно?

— Еще бы!

Придя в сто двадцатую, мы вдруг сглупили и устроили нелепый скандал:

— Зачем вы и нас пригласили, и их?.. Подлость!

Что-то подобное мы им мололи минут десять. Они обиделись. Они молчали. А мы повторяли:

— Зачем же давать авансы и вашим и нашим?

Они молчали. И не стали садиться к столу. Получилась неприятная пауза.

Наконец Валя Чекина сказала мне:

— Вот скажи-ка честно, кто тебе нравится на нашем курсе? Из девушек? Только честно скажи — мы же земляки.

— Ты и Цаплина! — выпалил я.

— Нет, ты честно скажи. Назови всех, кто тебе нравится.

— Ты и Цаплина, — упрямо твердил я, ни на шаг не отходя от золотой жилы.

И опять потянулась этакая постыдная пауза. Опять они молчали. Они сидели по углам. Особенно дулись не упомянутые среди «нравящихся» Лариса Чубукова и маленькая Чечеткина. Ожидалось, что парней будет шестеро, а сейчас вместо шести было лишь двое. И оба какие-то психи.

Цаплина решила высказаться:

— Они, то есть те ребята, для нас, пожалуй, приятнее.

Я как раз разливал вино (наше, мы тоже принесли) по стаканам. И вот стаканы стояли на столе полнехоньки, в неловкой и нелепой ситуации, а Цаплина высказывалась:

— Они приятнее. Они основной состав, а вы…

— А мы?

— А вы — дубль, — спокойненько и строго выговорила Цаплина. Она дружила с Полупроводником, яростным футбольным болельщиком.

Эта пауза была уже совсем никуда не годной. И тут Валя выручила — рассмеялась:

— Ладно, девочки. Давайте веселиться! Дубль ведь тоже играет.

— Во всяком случае, его не прогоняют с поля, — сказал я с обидой.

— Вот-вот. Девочки, за стол!

Был уже третий курс — нас всех разнесло по разным специальностям, а значит, по разным группам. Так что около года я их никого не видел. Разве что только на бегу мелькнет лицо.

Однажды я стоял в очереди в библиотеку — сдать учебники, две связки, штук двадцать пять, — стоял и томился. Вдруг услышал:

— Здравствуй, земляк.

— Привет, Валя.

Валя стояла и лучилась — похорошевшая, посветлевшая.

— Ну, как ты?

— Подожди… Положу книги.

Мы отошли. Присели на низкий подоконник, болтали. А я не терял при этом из виду свою очередь.

— Ну, что в сто двадцатой?.. Уже повыходили замуж?

— Ничего подобного.

— А Чубукова? Лариса?.. Она не перестала тебя грызть?

Валя улыбнулась:

— Перестала.

— Ну, еще бы. Ты ведь специально излучала сияние, а парни млели. Это и высушило Ларису.

Я подшучивал, а Валя неожиданно посерьезнела. И сказала:

— Не смейся над ней. Она сейчас такая добрая, грустная…

— Лариса?

— Да… Она такая прелесть. Понимаешь, — Валя понизила голос, — она очень влюблена. Только тс-с об этом. — Она вдруг встрепенулась вся и спросила с жаром: — Миленький! (Надо сказать, что это ее «миленький», хоть и прошло время, а все же кольнуло меня.) Миленький!.. Ты ничего не открыл? Ну, чего- нибудь выдающегося?..

— Нет.

— А почему?

— Не знаю…

— Ты не обижайся. Я ведь к чему говорю: у нас один студент сделал труднейшую задачу… Я прямо восхитилась. Я теперь как слышу «наука», «открытие» — мне прямо не по себе становится. Ах, как хорошо быть талантливым!..

Она вся светилась. И спрашивала:

— А ты не думал над этим? Не задумывался?

И поддразнивала, и как бы рассматривала собеседника со стороны:

— А ведь нельзя, миленький, не думать. Нельзя!

За какой-то год она заметно переменилась. Речь стала быстрая, находчивая, и это очень ей шло. Кроме того, в ней появилось особое женское обаяние, как бы приодетое в манеру этакого легкого разговора.

— Тебе надо подружиться с какой-нибудь приличной девушкой… Ты понял?

И это она всерьез говорила, а в глазах прыгали бесенята.

— А то я напишу нашим землякам, в каких ты компаниях бываешь.

— В плохих, что ли?

— Не в плохих, но и не в хороших. Тебя окружают несимпатичные люди. Малосимпатичные.

— Ах да, ты же любишь, чтобы все было красиво!

— Вот именно. И тебе советую.

— Ай-ай!

— И не айкай! — Она улыбнулась. — С кем это ты на днях шел по коридору?

— Ну и с кем?

— Не знаю уж с кем. Тянул к себе каких-то двух теток в возрасте.

— В каком еще возрасте?.. Им тридцати нет.

— Миленький, им сильно за сорок! — И она начала хохотать. — Нет тридцати, ой, ты меня уморил! Да они на ладан дышат!.. Они шли, от коридорного сквозняка качались!

Ей было девятнадцать, она закидывала голову с короткими остриженными волосами и заразительно хохотала. И все, кто шел мимо нас, оглядывались — и, как по приказу, улыбались, приобщаясь к ее радости. Особая была минута.

А это уже было в конце четвертого курса, когда я на физическом практикуме случайно встретился с Цаплиной Надей. Цаплина стала строже, деловитей.

— Садись рядом, — сказал я, ставя еще стул к столику с приборами.

— А у тебя что?

— Магнетизм.

— У меня тоже…

— Ну, а что нового в сто двадцатой? — спросил я.

Цаплина подумала, усмехнулась:

— Дубль выбился в основной состав.

— Не понял.

— Что ж тут непонятного?

— A-а. Погоди… Гребенников женился?.. На Вале Чекиной?

— Ну конечно.

Так я и узнал эту новость. И не очень-то думалось об этом, отметил факт, вот и все.

После практикума мы с Цаплиной по некоей инерции шли вместе. По инерции я зашел на их этаж и по той же самой инерции сказал:

— Посидим?

Она кивнула:

— Давай.

— Под фикусами?

Когда-то я был влюблен в нее — не слишком, а все же.

Теперь мы и двух минут не посидели.

— Пойдем, — сказала Цаплина, — а то грустно будет.

Мы встали и неторопливо пошли по коридору.

— А вот слушай еще кое-что грустное, — сказала она.

— Ну.

— Чубукова Лариса попала в психбольницу.

— Чубукова?

— Да. Была там три месяца… Теперь целый учебный год потерян. Но хоть, слава богу, обошлось.

— Нервное потрясение?

— Что-то вроде. Она была очень влюблена.

— Я слышал, но краем уха.

— Ты его не знаешь. Да это и неважно… Он вел себя так же, как и все другие.

— То есть?

— То есть ухаживал за Ларисой, вздыхал и просиживал наши стулья, а после — раз!.. — и влюбился по уши в Валечку… Это не ново. Случается буквально со всеми. При том, что Валя их даже не замечает, ведет себя исключительно благородно и, кроме своего Гребенникова, знать никого не хочет…

— Ты что-то уж очень о ней хорошо говоришь! Завидуешь капельку?

— Ничуть. Я давно смирилась с тем, что в ней есть что-то свыше. Ты просто не бываешь у нас, не в курсе наших дел… А ведь у нас весь этаж боготворит Валю. Даже комендантша…

— Одноглазка?

— Да.

— Это действительно показатель.

— А не смейся… Недавно к Вале чуть ли не весь этаж пришел на день рождения. А мать прислала ей мешок пирожков — мать на хлебозаводе работает…

— Я ее земляк. Я знаю…

Цаплина рассказывала про день рождения, про пирожки, про столпотворение на этаже. И я не очень ясно представлял это. Зато очень ясно я слышал Валин голос: «Посмотрите, как они красиво сделаны! Как они выпечены!.. А какой узор по краешку! Берите больше, они же такие вкусные!..» Это вот: «Берите! Берите!» — было для Вали характерным. Всегда была доброй. Это точно.

Цаплина спросила:

— Ты что, не зайдешь к Вале?

— Как-нибудь в другое время. Отвык я от всех вас. — И, чтобы сказать еще хоть что-то, я добавил: — Смотри-ка, что с Ларисой Чубуковой… Она ведь кровь с молоком! Здоровенькая, крепкая!.. Я думал, нервы — это только у тоненьких.

— Ты пошел?

— Ага. Привет всем. Всей сто двадцатой.

Было уже лето, четвертый курс кончился. Все разъезжались на каникулы. В сто двадцатой комнате остались двое: Валя и Лариса Чубукова. Их жизненные нитки соприкасались в последний раз.

Валя штопала крохотную дырку на кофточке.

Лариса собирала чемодан.

— Я, Валя, заявление подала.

— Какое? — спросила Валя. Она не поднимала головы от штопки.

— Я на будущий год не буду жить в сто двадцатой. Хочется в какую-нибудь другую комнату.

— Это из-за меня?

Лариса Чубукова не ответила. Минуту спустя сказала:

— Мне ведь и врач… тоже советовал сменить комнату, приятелей…

— Лариса…

— Что?

— Лариса, мне очень жаль, что так получилось… Что ты меня не любишь.

Лариса усмехнулась:

— Я, в общем-то, уже равнодушна. И нельзя сказать, что я тебя не люблю… Но переехать мне все- таки лучше.

— Лариса, да ведь меня-то не будет здесь.

— Почему?.. Ах да: молодые супруги. Как это я не сообразила.

— Павлик ходил в деканат, разговаривал там и добился.

— Молодец! Он у тебя молодец.

— С самого начала пятого курса у нас будет отдельная комната.

Лариса Чубукова на секунду задумалась, но тут же сказала:

— Нет, я все равно отсюда уйду.

— Почему?

— Так лучше..

Помолчали. Валя продолжала штопать, ровными кругами ходила ее рука с иглой. И с ниткой. Лариса собрала чемодан и подошла к окну.

— Так вот что, Валя, уж лучше вы здесь живите… Это идея! Я поговорю с девочками… Все равно, даже уборщицы знают, что сто двадцатая — это твоя комната. Вот пусть твоей и остается.

— Спасибо. Я действительно здесь привыкла.

— Не за что.

Лариса Чубукова прошлась по комнате туда и обратно. Она вглядывалась в стены, которые стали ей родными.

— И все останется здесь по-прежнему. Картинки висеть будут…

— Какие? — спросила Валя.

— Да вот эти. Репродукции.

— Конечно, пусть висят. Они не мешают, а пыль выводить я научилась…

Лариса улыбнулась и сказала:

— Но это те же самые картинки.

— Какие те самые?

— Ты что, не помнишь?

— Нет.

Лариса опять улыбнулась:

— Ну и хорошо. Не помнишь — и не надо.

Прошло около года, однажды вечером Валя пришла в слезах и кинулась к мужу. Прямо с порога — и уткнулась ему в грудь, дрожа всем телом.

— Что? — спросил Гребенников. — Что, Валя?

Она молчала.

— Ну что? Что?

— Я… понимаешь, я… я чуть…

И сквозь слезы она сказала, что чуть не попала под машину. Гребенников побледнел:

— Как же…

Она закрыла ему рот пальцем:

— Тс-с. Не надо даже говорить об этом. Ой, как было страшно, Павлик!

— Ну успокойся, успокойся… В другой раз гляди внимательнее. — И Гребенников (он хотел, чтоб она улыбнулась) заговорил шутливо: — Вот подожди, закончим институт. Нас зашлют в такую глушь, что даже захочешь попасть под машину и все равно не сумеешь. Ни единой машины.

И Валя улыбнулась:

— Павличек!.. Ты говоришь глупости. А на чем же там люди ездят?

ГЛАВА 3

Распределение было заметной вехой в нашей жизни. Тут уж жизненная нитка порезвилась. Иногда она выкидывала такие прыжки и кульбиты, что можно было ахнуть. Тиховарову, который не верил в «жизненную нитку», а верил в причины и следствия, я всегда любил напомнить один случай.

Было у нас отделение механиков. В дипломе так и писалось «механик», хотя выпускался плохой ли, хороший ли, но молодой ученый и к механикам в смысле техники не имевший никакого отношения. А дальше так. Был у нас один парень, этот парень вдруг захотел ехать в колхоз, то есть распределиться туда и работать. Захотел, значит, захотел. Институтская многотиражка тут же об этом оповестила. И большое фото. Так, мол, и так. А тут вмешался «Московский комсомолец» — их-то и обмануло словцо «механик». Они написали в какой-то район, может, даже созвонились — бог их знает, — но факт, что нашему парню пришел вызов. А именно — быть председателем колхоза. Это было очень смешно. Колхоз был отстающий. А парень был мямля и недотепа.

И вот пришлось парню поехать туда и там работать, хотя, конечно, не председателем. А штука в том, что заявление о желании распределиться в колхоз написал за него один наш шутник и отнес в многотиражку. А сам парень, мягко говоря, этого не желал. Он даже не знал, что такое может прийти в голову. Но и отступать некрасиво, куда же денешься? Да и вызов пришел. Он еще и рта не успел открыть, а его уже фотографировали.

Оно вроде бы анекдот. А на самом деле не анекдот, а жизненная нитка. Я ж этого человека знаю. Он писал такие письма, что можно было заплакать. Мы ему два раза собирали деньги в складчину.

Распределение было заметной вехой. Большинство выпускников забрали к себе подмосковные НИИ. А Гущин был взят в аспирантуру. И Лопарев тоже, хоть и не так уж был талантлив. Ружейкина распределили в Смоленскую область. И так далее.

В Подмосковье попала и хорошенькая Надя Цаплина. Она уже вышла замуж за Егорова. В ней тоже было нечто особенное. Иногда это особенное называли характером, а иногда по-другому.

Надя Цаплина-Егорова была беременна — как и многим другим, им дали комнату, то есть с соседями, — и вот Надя, беременная, пришла к директору НИИ в первый день. Она не была многословной. «Когда мы с мужем распределялись, нам обещали отдельную квартиру». — «Как так?» — «Да уж не знаю. Ваш представитель обещал». Директор охнул, схватился за голову, вызвал представителя, и тот клялся, что ничего не обещал, но Надя стояла на своем. Представитель умолял ее сказать правду. Надя стояла на своем. И хотя с жильем было туго, директору пришлось добывать для них квартиру.

Дужин Олег, когда распределялись, связал свою жизнь с геологами. Так же как и его жена — маленькая, очкастая и сентиментальная Чечеткина.

Распределение началось за три месяца до окончания института. Разговоры о будущем — о работе и устройстве — стали главными. Спалось отвратительно. И даже мяч гонять не хотелось. А по этажам общежития, по нашим коридорам бродили веселые «дяди» — представители различных организаций, заманивая, как они сами выражались, «рыбку в сети».

Из трех подмосковных НИИ выбирала Аня Бурлакова: тихонькая, скромненькая, ну никак не могла она решиться. Представители весело расхваливали каждый свое. А она только хлопала глазами. Один из представителей случайно сказал: «У нас есть то-то и то-то и еще кружок бальных танцев». — «Правда?» — «Правда!» И эта мелочь оказалась решающей. Аня Бурлакова немножко любила танцевать.

И она туда распределилась. Работала. Как говорится, нашла себя. Что касается бальных танцев, они были в плохоньком состоянии. Но все-таки действительно были. А через год Аня вышла замуж за руководителя кружка, пошли дети, и бальный кружок в НИИ уже навеки прекратил свое существование. Наша тихонькая Аня его попросту торпедировала. Теперь ни руководителя, ни ярких афиш, ни самих бальных танцев нет там и в помине.

Распределение было на подходе. Юной семье Гребенниковых, как и всем другим, нужно было на что- то решиться. Как-то выбрать.

— Этот Седовласый велел мне читать толстенную монографию, — сказала Валя однажды.

Валя натирала сыр к макаронам и продолжала рассказывать:

— Этот Седовласый какой-то чудак!.. Неужели он не понимает, что я в науке птичка невеликая и что мне будет достаточно хорошего диплома! Ей-богу, чудак!

Гребенников, целясь в макаронину вилкой, спросил:

— Что за Седовласый?

— Мой руководитель. По дипломной работе.

— Раньше ты называла какую-то другую фамилию. Или это прозвище ему дали?

— Да, — Валя улыбнулась, — мы так его прозвали.

— Седой, что ли?

— Совершенно седой. И интересный. Такой важный, так улыбается!..

— У него много дипломников?

— С других потоков я не знаю. А нас у него трое. Одни девчонки… Только, пожалуйста, не ревнуй — он человек добродушный. Недавно говорит: «Товарищи студентки, мне вчера исполнилось пятьдесят лет. Прошу поздравить», — а у самого глаза молодые-молодые.

— И вы, конечно, кинулись его целовать?

— Павлик, как тебе не стыдно… Ничего мы не кинулись. Посмеялись — это было. Посмеялись, и все.

Но Гребенников как-то сник, загрустил. Он привык бояться за Валю.

— Ну, Павлик. Ну что ты!.. — Валя трясла его за плечо.

Она рассмеялась:

— Миленький!.. Он же старый!..

И еще смеялась:

— Он же старый, старик!.. Старикашка!.. Ну как тебя успокоить?!

Понимая, что смешон, и не находя других слов от волнения, Гребенников промямлил:

— Ну да… А если он начнет говорить о своем творчестве?

— Миленький!.. Даже если он наболтает на полную Нобелевскую премию, он же не станет для меня моложе?

Когда Валя уснула, Гребенников не спал — был неспокоен. Он вставал, курил, а к утру стал желт лицом.

Вот такой недоспавший, с желтизной на лице, Гребенников вдруг заявился вечером к Седовласому на дом.

— Я муж Вали, — сказал он смущенно, но с определенной твердостью.

Профессор, добродушно улыбаясь, провел его к себе в кабинет.

— Да, да, я с удовольствием вас выслушаю, — сказал он, усаживая Гребенникова и усаживаясь сам, — я весь внимание. Валю я люблю, она одна из лучших моих студенток… Даровитая девушка, не правда ли?

Гребенников покраснел. Он как-то сбился со своей мысли, с которой сюда пришел. Кроме того, он знал довольно скромные научные способности Вали и не нашелся, как ответить.

Профессор тоже не понимал получившейся паузы:

— С Валей что-то случилось?

— Нет, нет. Все в порядке.

— Может быть, вы в деньгах нуждаетесь? Я ведь понимаю, я сам тоже был студентом…

— Нет. — Гребенников набрал воздуха и решился: — Понимаете, Валя… она с виду очень боевая, веселая. То есть она и на самом деле веселая…

— Одни глаза чего стоят! Искры! — воскликнул профессор.

— Но на самом деле она излишне впечатлительная. Увлекающаяся.

— Так это же замечательно!

— Нет, вы меня не поняли… Она не контролирует себя — вот беда. Она как бы неуправляемая…

Гребенников рывком втянул глоток воздуха:

— Об этом не принято говорить, но я пришел именно это сказать. И я скажу.

Он еще глотнул воздуха:

— Понимаете… Отношения между руководителем и Валей… Конечно, руководитель обязан увлекать тех, кого учит. Но беда в том, что Валя не замечает разницы между одним увлечением и другим.

Он еще раз глотнул, и это уже в последний раз:

— Короче: она может увлечься… вами. Влюбиться как бы.

И когда слово было произнесено, Гребенников побагровел. А на его руках и на лбу разом вылез пот.

— Ах вот вы о чем… Я понял и скажу: бог с вами, мой дорогой! И разумеется, вы можете быть спокойны. — Профессор открылся мягкой улыбкой: — Ко мне впервые приходят с такой… с такой постановкой вопроса. Но я вас понимаю. И разумеется, — я повторяю — вы можете быть совершенно спокойны.

— Правда? Я рад… Спасибо.

— Я ведь — педагог.

— Нет, я рад, что вы меня поняли… Именно за это спасибо. Дело ведь не в каком-то предупреждении… Я ведь… Ну, извините… Понимаете: когда я о ней думаю, у меня будто разрывается что- то… Спасибо.

Профессор удержал его:

— Нет, я прошу вас поужинать с нами. Пожалуйста… Вы мне очень и очень симпатичны. Это старомодное выражение, но я его люблю.

Приглаживая действительно великолепные седые волосы, профессор провел его в комнату. Он представил Гребенникова жене и все повторял:

— Смотри, Верочка, на него и вспоминай. Это наша с тобой молодость, и в самом чистом виде!..

Они поужинали вместе. И жена профессора время от времени ласково говорила Гребенникову:

— Да вы берите… берите варенье, пожалуйста.

Распределение шло полным ходом.

— Нет, — говорил Гребенников представителям. — Я уже почти договорился. Опоздали.

— А у нас чудесный исследовательский институт. И лес рядом. И очень развитое спортобщество…

— Спасибо за предложение. Спасибо, но я — уже…

На самом же деле Гребенников распределен не был. Он ждал, как решится вопрос у Вали.

— Слушай, — сказал Гребенников, возбужденно влетая в комнату. — Тебе Седовласый назначил на пять часов?

— Да, — сказала Валя.

— Поздравляю. Мы опоздали.

— Вовсе нет… Он сказал, что в пять ученый совет только начнется. Павличек, все-таки оденься почище.

— Обожаю ученый совет!.. Говорят, академики при случае дерутся своими полированными палками.

— Павличек, мы не увидим, как они дерутся, — мы ведь идем к перерыву.

— Какая жалость!

Гребенников натянул свитер поопрятнее. А Валя уже была готова. Они пришли в институт.

В перерыве седовласый профессор поманил молодых супругов пальцем. Затем он отвел их по коридору. Чуть-чуть в сторону.

— Вот тут, на диване, мы и присядем.

Они сели, и после паузы Гребенников спросил:

— Вы, кажется, хотите взять Валю в аспирантуру?

— Да.

Седовласый профессор отчасти еще как бы заседал на ученом совете. Поэтому говорил он запинаясь и не сразу подбирал слова:

— А почему же и нет?.. Валя старательная и не без искорки… Д-да… Именно не без искорки божьей. А я таких люблю.

Затем с Вали он перевел глаза на Гребенникова:

— Вы, Павел, обдумайте это. Обдумайте вместе и решайте. Конечно, Валя имеет право отказаться… Но учтите: аспирантура — это не так часто бывает в жизни…

И, как бы загрустив об этой самой жизни, он повторил:

— Не так часто, Павел… Не так часто.

Он встал:

— Впрочем, думайте. Еще целых два месяца…

И они — думали.

Вопрос был в том, как же и куда же распределиться Гребенникову, потому что его в Москве не оставляли. И даже подмосковные места были к этому времени разобраны.

— Куда же мне деться? — размышлял Гребенников. — Не жить же нам врозь?

— Как же быть Павлику? — обращалась ко всем с одним и тем же вопросом Валя.

Им повезло. Один из московских исследовательских институтов взял Гребенникова на работу, правда, с условием, что он будет жить не в Москве, а в Подмосковье. Там институт дал им отдельную комнату. И они поселились. И даже ездили одной электричкой — Валя по делам аспирантуры, а Гребенников в свой институт.

Примерно через полгода (зимой) я и третий наш земляк, Тиховаров, договорились ехать к Вале. Я был уже женат и приехал с женой, а Тиховаров сам по себе. Так мы и прибыли к ним в Подмосковье.

— Пельмени! — сказал я, входя, и в носу стало щемить от запаха.

Гребенников был заметно немногословен. А Валя сияла, чувствуя, что сумела всем угодить, — пельмени были сделаны отлично. Когда зуб прокалывал ткань, мясное ядрышко обдавало проперченным соком и язык и самое душу. Говорили о том о сем. И что надо бы почаще видеться. Помню, Валя сказала:

— Ой, а скоро в Москве еще один наш будет. Мой братишка! Сережка!

— Поваренок? — спросил я.

— Да.

— Он был какой-то вялый, на ходу спящий.

— Да, да, дите войны. Каша все время изо рта валилась, — подтвердила Валя.

— Он и сейчас такой?

Я помнил этого мальчика, безжизненного, с потухшими глазами.

— Нет, — сказала Валя и почему-то засмеялась. — Приедет, посмотришь. А приедет он, между прочим, завершать свое поварское образование.

— Вот уж всласть поедим! — улыбнулся Тиховаров.

— Вы лучше поешьте сейчас. Вторая кастрюля готова! — торжественно объявила Валя.

Мы сидели у них допоздна, пробовали петь наши песни, и для этого пришлось обучать песням чужаков. То есть мою жену и Гребенникова. В конце концов и это удалось. И мы разъехались очень довольные вечером.

Мы уже подъезжали к своему дому (я и жена), мы сидели двое в безлюдном автобусе, и я спросил:

— Ну, как тебе Тиховаров?

— Понравился.

— А хозяева как?

— Он — очень понравился.

Я смотрел в замерзшие окна автобуса. И спросил:

— А Валя?

— Нет.

Я ожидал похвалы или, например, кисленьких комплиментов (женщина о женщине), а такого открытого «нет» не ожидал.

— Но почему?

Жена безразлично пожала плечами:

— Не знаю…

И едва ли прошла неделя после того вечера, Гребенников вдруг заявился к нам. Я как раз только что пришел с работы, намерзся — зима стояла лютая.

— Привет, — сказал я ему, — садись к столу.

— Спасибо. Ох и морозец! — Гребенников стряхивал снег.

Мы поели. Жена куда-то вышла. И только тогда он сказал мне:

— Знаешь… Валя куда-то исчезла.

— Как исчезла?

— Она оставила записку, что ушла с подругой в лыжный поход. На два дня.

— Это теперь называется «исчезнуть»?

— Да погоди. Ты что, Валю не знаешь? Никогда и ни в какой лыжный поход она не пойдет. Это не для нее. Хоть бы уж сочинила поумнее. — Гребенников старался выглядеть рассудительным и спокойным.

— Действительно странно.

— Что странно?

— Да все… все это… Как-то странно.

Я, разумеется, уже кое о чем подумал. Но от неловкости молол какую-то чушь. Гребенников понял это и невесело улыбнулся.

— Все проще. Она обманула меня — вот и все.

— Подруга эта?

— При чем здесь подруга? — сказал он.

— Ну а кто обманул? Валя, что ли?

— Ну да, Валя. И не прикидывайся идиотом…

— Я не прикидываюсь…

— Ну ладно, ладно.

Он помолчал. А затем стал спрашивать, — видно, и сам не был уверен вполне, — стал спрашивать, нет ли у Вали какой-нибудь фанатичной подруги-спортсменки, которая могла бы уговорить ее, Валю, пойти в поход. Но я действительно не мог ему дать и мало-мальского совета. Я ничего не знал.

— Не знаю, — сказал я. — Не знаю. Понятия не имею.

Гребенников ушел. На следующий день с утра, бог знает каким чутьем учуявший правду, он отправился в институт. И спросил там, есть ли дача у Седовласого. То есть нет, Гребенников спросил более аккуратно:

— Вы не скажете, где находится дача профессора такого-то?

И ему объяснили, и не стали даже спрашивать, студент ли он, и с какого курса, и какой зачет он собрался сдавать профессору, — мало ли!.. Гребенников тут же поехал. И скоро отыскал эту заснеженную дачу. Прошел туда по скрипучей снеговой тропке — дверь открыта. Собственно, сначала ничего особенного не было. Он едва только кинулся на Седовласого, хватанул его за грудь, а тот уже упал и застонал: «Сердце… Сердце!..» Возможно, сердце было лишь отговоркой. Но тем не менее пожилой, седой человек упал и не вставал. И Гребенников не знал, что теперь делать.

Он только кричал в ярости, стыдил и Валю, и Седовласого. Он укорял, взывал к совести и крушил стулом мебель. На шум прибежали соседи — они и Седовласый имели по «полудаче», то есть дом состоял из двух половинок, — и вот они прибежали из своей половины. Это были три братца, уже хорошо выпившие, возраст примерно от двадцати пяти до тридцати лет. Здоровенные и веселые. Не разбираясь, в чем дело, они примчались и избили Гребенникова в счет соседской чести.

Лицо Гребенникова было залито кровью, и Валя прижимала к его губам снег. Валя вела себя чисто по-женски. Когда Гребенников в ярости крушил дачное благоустройство, Валя кричала:

— Перестань! Ты видишь, ему плохо, ему с сердцем плохо! Болван!.. — а сама, суматошно отыскав пузырек, отсчитывала капли в ложку.

Но когда ворвались те трое, она взяла сторону мужа.

Она наскакивала на трех верзил. Она прыгала, царапалась и кричала:

— Что ж вы трое на одного! Подлецы!.. Трусы!

Драка постепенно переместилась во двор — там был глубокий снег. А еще через пять минут Гребенников уже лежал в снегу с разбитым лицом. Валя помогала ему встать.

— Павличек, — говорила она, — давай поднимайся, Павличек…

И прикладывала к его губам снег.

А те трое ушли к Седовласому, у которого, как это часто бывает, после мнимого приступа действительно случился сильнейший сердечный приступ — три или четыре месяца он приходил в себя после этого.

— Давай… Давай, Павличек. — Валя помогала Гребенникову идти.

Они выбрались из снега, вышли со двора — ехали домой электричкой. Валя плакала и каялась, не обращая внимания на то, что вокруг было полно людей. Гребенников ее простил. Они помирились. Валя сменила руководителя по аспирантуре, то есть ушла от своего Седовласого к другому профессору, тихому и безобидному старичку.

Но мир был недолгим. Очень скоро случился новый скандал. Слухи связывали Валю с талантливым и молодым Юрием Стрепетовым. Говорили, что однажды у всех на виду, чуть ли не после какого-то совещания, Гребенников влепил Вале две увесистые пощечины. И будто бы Валя даже не вскрикнула.

Затем Валя ушла от Гребенникова и вышла замуж за этого самого Стрепетова.

Гребенников, оставшись один, впал в романтический образ: он страдал. Побуянить или с кем подраться стало для него делом привычным. В исследовательский институт, в котором он работал, он заявился с горделивым лицом, перекинув яркий шарфик через плечо, — таким он прохаживался в коридоре, таким же сидел на своем рабочем месте. И (необходимое дополнение к шарфику) обо всех женщинах отзывался ужасно плохо.

А затем Валя к нему вернулась. К Гребенникову. И он сбросил свой шарфик. И, как все говорили, «стал очень добрым и человечным».

Об этом я узнал от нее самой. Однажды Валя пришла в гости. Было утро, Валя была, как всегда, радостная и рассказывала о себе.

Рассказывала она спокойно, с улыбкой и как-то щебечуще. Как о путешествии. «Сначала было то-то» (и шел маленький или немаленький вставной рассказ). «А после было то-то» (и еще, уже новый рассказ). И так далее.

— Тебе надо как-то угомониться, — сказал я, впадая на правах земляка в некое морализирование.

— Можно подумать, что я гоняюсь за этими приключениями, — ответила она.

— Можно и подумать. Уже дважды была замужем… И ведь еще не вечер, верно?

Она улыбнулась.

— Ну хорошо, — сказал я. — А почему ты не ужилась с этим Стрепетовым? Вот уж и талантливый, и молодой, и красивый — чего тебе еще?..

— Как тебе объяснить… Его окружение — все эти одаренные, умные — собираются и без конца важничают. А ко мне относятся как к плебейке…

— Не понимаю.

— Да дурачье они. Тут и понимать нечего. У них и то и се. И проблемы, и разговоры. А я вроде как куколка…

— Знаешь, Валя, ты слишком тщеславна.

— Может быть, миленький. — Она улыбнулась. — А может, и нет. — Она попыталась стать серьезной. — А главное — я все-таки люблю Павлика.

Я фыркнул:

— Хороша любовь!.. Ну ладно. Значит, вы опять вместе живете?

— Ага.

— И видно, скоро опять разойдетесь?

И тут она внезапно на меня надулась:

— Послушай. Ну зачем думать все время вперед?.. Ты мне неприятное хочешь сказать, да?

Она заговорила о том, как ей «сейчас замечательно». Она уверяла и меня и себя (себя-то больше) в том, что ее, такую нравящуюся и такую обаятельную, все любят. Все без исключения. Даже женщины, улыбнулась она.

— Плохо тебе будет, — сказал я.

— Ну, вот еще!.. Нечего пугать! — Она засмеялась.

Я не мог ей объяснить, я только чувствовал, что ее уносит куда-то в сторону. Уносит все дальше. Так мне казалось. Тогда я ее не понимал. Такая была минута.

Я сказал:

— Я вот понимаю Вику Бурмину. Понимаю Галю Несмеянову… Помнишь Галку?

— Помню.

— И даже Ларису Чубукову понимаю. Они все стараются, живут с семьей или без — но стараются, что-то делают…

— Ну а я не умна.

— Другие тоже не умны, но ведь заняты, живут, а что такое ты? Что такое Валечка Чекина?

— Ну и что она такое?

— А черт знает что… Ты уж прости, что я о таком прописном язык распустил. Но ведь тебе важно что? Поехать на какой-нибудь симпозиум. Пожить в гостинице. Чтоб ковры и вино. И чтоб за тобой поухаживали на каком-нибудь банкете. Какая-то околонаучная дамочка… Разве нет?

— Ну и наплевать, — сказала она. — Миленький, я ведь всего этого не понимаю. Ты вот говоришь, а я даже не знаю, как я со стороны выгляжу.

— А ты знай. Я же не солгу. Я тебе как земляк говорю.

— Только как земляк?

И этот бесенок заглянул мне в самые зрачки.

— Да ну тебя к черту! — сказал я, вставая и уходя в комнату.

— Ну, иди, иди сюда, — засмеялась она. — Дразнить не буду.

Я вернулся и стал опять объяснять ей, как моя землячка Валя Чекина выглядит со стороны.

Она вздохнула и улыбнулась:

— Но ведь это все для меня как-то слишком умно, миленький!

Она заговорила:

— А ведь любовь — это важно. Ты разве не знаешь, что говорил Пушкин?.. Он об этом много говорил: «Пока ты молод…» — и дальше о любви. Что-то замечательное. Я забыла. В общем, стихи такие были.

— Стихи?.. (Когда она рассуждала, это надо было послушать!)

— Нуда, миленький. И очень красивые!

(Это ее «миленький» раздражало меня.)

— Валь, по-моему, ты очень счастлива, когда притворяешься совсем уж дурочкой?

— Ага! — Она звонко рассмеялась. — Ну, пока. Не печалься, миленький! — Она встала и ушла.

Я остался один. Пытаться передать ее обаяние — это, видимо, все-таки невозможно. Смысла нет описывать глаза, руки или жесты.

Прошло три или четыре года. Это если считать от распределения. В эти три года Гущин и стал самым молодым академиком. Тиховаров защитил кандидатскую. Дягилев погиб.

Хромая и некрасивая Женечка Лукова вышла замуж за красавца актера одного из московских театров. Сначала он был в ТЮЗе, где играл Павлика Морозова и иногда Володю Дубинина. Ему было тридцать лет, когда он перешел в театр более высокого ранга: теперь он играл Кречинского. Он действительно был красавец, первый сорт. Ума не приложу, как он разыскал нашу тихонькую хромоножку. Или как она его разыскала. А жили они, так сказать, прекрасно.

Егоровы, то есть Егоров и Надя Цаплина, тоже жили прекрасно. Гущины и Чуриловы жили хорошо. А Гребенниковы, после того как опять сошлись, жили опять же неважно. Все шло своим чередом.

Жили неважно. Но это еще не значит, что они не были счастливы.

Дягилев ушел из института на четвертом курсе. Все колебался, не взять ли отпуск с правом восстановления, но так и не взял. Волокитное дело. Он стал матросом — объездил весь белый свет. Тонул. Болел. Охотился под водой. А в одной из стран Ближнего Востока попал в холеру.

Кораблю там было приказано покинуть порт, и Дягилев вернуться на него не успел. Двадцати четырех часов не дали. Дягилев и некий Стефан, провиантщик с польского судна, оказались там вдвоем. Без языка. И с очень незначительной валютой. Вдвоем они пробирались ночами через всю страну, прячась и обманывая холерные патрули. Сумели перейти границу. И уже в другой стране пробрались в порт. В порту, уже видя на близком расстоянии корабль с польским флагом, Стефан умер. Он умер, повторяя свое «не сгинела». Поляк всегда поляк. А Дягилев холеру пересилил. Он сумел попасть на чей-то корабль. Затем добрался к своим. Уже тут погиб, гоняясь за какой-то необыкновенной рыбкой. Он очень любил подводную охоту. Так и погиб.

Ну-ка, скажите, что он не был счастлив.

Весельчак Толя Тульцев женился в третий раз. Он был, кстати сказать, хорошим инженером. Но ему все «было мало». «Жизненная нитка — это мура, хочешь, я тебе расскажу о жизни?» — сказал он.

Он сказал, что провинциал должен найти в жизни нечто, что полностью задавит ему мозги и выбьет из него веселость. Ему нужен груз, как ослу. Иначе провинциал не будет счастливым. Иначе он будет думать, что вот приехал сюда, а так-таки ничего и не нашел. Груз, чтоб от тяжести обвисли плечи и вывалился язык. А в качестве дополнения хотя бы маленькую гипертонишку. Для начала… И вот у Толи была уже третья жена. И ребенок был. И гипертонишка. И у каждой из двух оставленных жен было тоже по ребенку. Но ему все еще «было мало».

И однажды он заговорил так:

— Со мной что-то странное. Я хочу бегать на длинные дистанции.

Сначала все решили, что Толя попросту спятил.

А страсть к бегу тем временем разгоралась. Толя всерьез участвовал во всех соревнованиях для начинающих. И ведь уже была не юность. И алименты платил по двум каналам. И в своей семье тоже — болели. И вот инфаркт, и только тут плечи Толи обвисли, глаза посуровели, веселье пропало, и плюс та самая небольшая гипертонишка. Весь ассортимент, Груз был найден: Толя Тульцев стал счастлив. Наконец- то. Он так и говорил:

— Тяжело, хоть в петлю. Жизнь жуткая. Я уже не помню, когда я смеялся. Нет больше Толи Тульцева… — И добавил: — Но, ты знаешь, кажется, я наконец-то утолил жажду.

Вот так все и шло. Своим чередом.

Была такая девочка. Валя Чекина. Жила в провинциальном городке, жила без отца, неплохо училась. Провинциалочка. Поступила в институт в Москве. И даже закончила его. Вышла замуж за своего однокурсника Гребенникова. Увлеклась — и вышла замуж за другого. А затем опять вернулась к Гребенникову. И они опять неважно жили.

Была она и нелживая, и неискренняя. Была вне этих слов, сама по себе. И это ерунда, что я так подтасовал факты, чтобы в конце ее как бы наказать за ее переменчивость. Этого нет. Я бы и рассказывать не стал такого… Я считаю, что она счастлива. И всегда была счастлива. Я на этом стою. В этом есть не очень-то выразимая, но очень важная мысль.

ГЛАВА 4

Все, кого я ни встречал из «наших», говорили, что Гребенниковы живут плохо. Валю поругивали, но еще больше осуждали самого Гребенникова: «Тряпка, а не мужчина. Слюнтяй. И чего он с ней мучается?.. Оторвал бы разом — и кончено…» Такие вот разговоры.

Я слышал, что живут они по-прежнему в Подмосковье, и что «все у них плохо», и что Валя все еще не может окончить аспирантуру. И оказалось, что так оно и есть. Однажды Гребенников приехал ко мне ночью, и я узнал, как говорится, из первых рук.

Был уже час ночи. Он позвонил в дверь, а я, и жена, и наша дочка спали. Я открыл ему:

— Входи. — И я добавил: — Только тс-с… спят.

Квартира состояла из комнаты и кухни — мы прошли на кухню. Мы сели, закурили, и Гребенников очень спокойным и простым голосом стал рассказывать, что Валя опять его обманывает.

— Она была в Киеве. Там что-то вроде съезда по вычислительным машинам — всю молодежь пригласили…

Для постороннего человека голос Гребенникова показался бы совсем уж ровным и как бы будничным:

— Съезд еще продолжается, а Валя оттуда незаметно уехала. Удрала. Ее там уже нет.

— Ну и что?

— Да ведь и дома ее нет, — все также буднично проговорил он.

— Где же она?

Он невесело усмехнулся. И молчал.

Я встряхнул головой:

— Ты извини. Я сонный… Рассказывай, рассказывай!

— Да что ж рассказывать. Часть людей вернулась из Киева пораньше. Встретил я на работе Витьку Флягина, встретил вашего Тиховарова…

— Тиховарова? — переспросил я.

— Да… Как, говорю, съезд? То да се. А как, говорю, моя Валя?.. «А она же вернулась. В одном вагоне ехали», — сообщил мне Тиховаров.

— Ну?

— Ну и все. Сказал я Тиховарову: «Пока», — и быстренько домой. Ждал, ждал — ее нет.

— Может быть, задержалась где-то. Например, в магазин пошла…

— Это было два дня назад.

Я молчал. Затем, как бы размышляя, сказал:

— Значит, она где-то здесь? В Москве?

— Да.

— Задача… — сказал я.

Он улыбнулся этакой характерной своей улыбкой — тихой и будто бы даже покорной:

— Только не делай вид, будто ты не догадываешься…

— Я догадываюсь. Ну, разумеется… Я конечно же — и как тут не догадаться, — заспешил, заторопился я.

— Все просто. Она здесь. Она в Москве. Она с кем-то. — И он улыбнулся с той же своей естественностью и простотой: — И я хочу ее найти.

Я все это понимал — да оно и немудрено было, зная Валю! — но вот что мне было неясно:

— А почему ты ко мне пришел?.. Я же ничего не знаю.

— Ну так. Все-таки беда у меня случилась… Совет дашь. Друг все-таки.

Я не мог дать никакого совета. И другом его я не был. Тут было вот что: я и его Валя были земляки, были родом из одного маленького провинциального городка. Вот и все.

— Д-да… Друг — это конечно, это разумеется, — сказал я сочувственно, — но что же я могу посоветовать?!

Я вытащил остатки ужина, налил чаю.

— Давай-ка горяченького…

Из комнаты выглянула жена. На плечи она накинула одеяло — вот так, верхней половиной, и выглянула:

— Что-нибудь случилось?

— Нет-нет, — сказал я поспешно. — Ничего. Спи.

Она сонно щурилась на свет:

— Правда?.. Может, что случилось?

Гребенников улыбнулся ей:

— Нет.

И я сказал:

— Павел зашел к нам переночевать. Вот и все.

— Ты найдешь, что ему постелить? — спросила она.

— Найду.

— Одеяло в шкафчике.

И она ушла.

— Замечательный чай… — Гребенников медленно вертел в руках стакан. — …Замечательный чай. Мне ведь и правда надо бы у тебя переночевать.

— Я так и понял.

— Нет. Не только сегодня. А вообще. Пока я буду ее искать…

— Хорошо, Павел.

И я тоже стал отхлебывать понемногу чай. Теперь я понял: Гребенниковы жили в Подмосковье, и он не хотел терять время на ежедневные поездки туда-обратно.

— Я буду искать ее. Понимаешь — я не хочу время терять.

— Я понял.

— А твои домашние не будут против?.. То есть против…

— Ночлегов?

— Да.

— Нет, не будут. Ну а будут — тоже ничего. Потерпят.

— Стеснять мне бы вас не хотелось. Но мне очень надо ее найти.

Я ничего не стал расспрашивать больше — я постелил ему и пошел спать. Жена спросила сквозь сон:

— Что у него?

— Да ничего. Опять с женой не ладит.

— Вот бедняга… Это та самая Валя?

— Да.

— Вот это любовь, вот это муж!

…И где-то среди еле слышного ночного шепота она уснула.

Мне не спалось — и вот я босо зашлепал на кухню.

— Покурим? — Я как-то был уверен, что он не спит.

Он не спал.

— Давай. Но только дверь прикрой, чтоб им не тянуло. Я все-таки чувствую, что стесняю вас…

— Да ладно тебе.

Мы помолчали.

— Я ведь, честно говоря, не только ночевать к тебе. Я ведь и на помощь рассчитываю…

— Ну?

— Помог бы ты мне.

— Искать ее?

— Да.

Я зевнул долгим ночным зевком и подпер рукой отяжелевшую голову.

— Не представляю себе…

И я вдруг стал хвалить Валю:

— Есть, есть в ней что-то чертовское… И не поймешь что! И ведь не скажешь, что красива, верно?

Я произнес утвердительно:

— И всегда в ней было это. Я ее с детства помню.

Гребенников тему не поддержал.

— А я слышал, вы разводились…

— Да. Мы и сейчас разведены, — спокойно сказал он.

— Правда?

— Да… Но, честно говоря, разведены мы или не разведены — это уже не имеет значения. Все перепуталось.

— Как же так?

— А вот так.

— Но живете-то вы вместе?

— Да.

— Так, — сказал я машинально, — значит, она опять Чекина? Опять под своей фамилией?

На темной стене кухни были светлые пятна от ночных фонарей — чуть светленькие и какие-то зябкие пятна. Я уставился в них и повторял:

— Д-да… Валечка Чекина… Валечка Чекина! — Я сказал: — Ну и как же вы жили эти три… нет, четыре года?

Он усмехнулся:

— По-разному.

Мне все хотелось обрисовать ее в нескольких фразах, как-то очертить ее, оценить, что ли. (И совсем не хотелось ее завтра искать.)

— Не понимаю, зачем за ней бегать, — сказал я. — Это ведь еще хуже.

Он не ответил.

— …Ей важен именно минутный шум. Она, конечно, обаятельная, но, в сущности, девочка пустенькая. Совсем пустенькая. Коптит себе небо и ничегошеньки не думает… Разве нет?

Я ждал, что Гребенников как-то поправит меня (с чем-то не согласится), а он молчал.

— Почему ты молчишь? Или тебе это неинтересно?

— Нет… Это интересно, но для меня это неважно, — сказал он как-то очень тихо, очень спокойно и просто.

— Какая она — неважно?

— Неважно.

И тут уж мне стало совестно.

— Ты прости, пожалуйста, — сказал я. — Понимаешь, сейчас время такое… Сейчас смеются над такими, как ты. Вышучивают. Ты меня тоже пойми: это ведь редкость, чтоб вот так, как ты к Вале… — Я сглотнул слюну и, помедлив, добавил: — То есть из-за нее… То есть ты без нее не можешь, да? — Я как бы усмехнулся: — Это ведь редкость…

И мы оба, как сговорившись, потянулись за сигаретами — и закурили от спички.

Он сказал, помолчав:

— Надо ее найти как-то.

— Я обещал, и я помогу, сколько сумею, — сказал я, — но ты уверен, что она захочет вернуться?

— Конечно, — сказал он, — конечно!

Я встал, что было делать — спать? Но уже не спалось. С кухни я прошагал в прихожую и как-то полуавтоматически стал надевать плащ. Сначала я действительно хотел пройтись по улице и подышать ночным воздухом. Я даже сказал:

— Пойдем прогуляемся. Все равно не спится.

— Нет. Я уже засыпаю, — сказал Гребенников.

Я надел плащ прямо на майку и перед уходом заглянул в комнату: жена и дочка спали. Я вышел на лестничную клетку, стал неторопливо спускаться — и где-то тут пришла мысль.

Тиховаров тоже ведь был на этом съезде в Киеве и мог что-то знать, нужно позвонить, спросить — в этом и состояла моя нехитрая мысль. Правда, как спросить? Мне не хотелось, чтобы о Вале и Гребенникове опять начали носиться слухи. Тем более Тиховаров относился к Вале с некоторым презрением. И я заколебался. А ночь была теплая, без прохожих, и телефонная будка стояла с распахнутой дверцей — пустая.

Я положился на самотечность разговора, на то самое «как получится», и, войдя в будку, набрал номер.

— Тиховаров, привет!

— A-а… привет, — он узнал меня по голосу.

— Ты спал?

— Да. А в чем дело?.. Только я совершенно сонный.

Я помялся. Вопрос для ночного времени был, понятно, дикий, но я спросил:

— Слушай… Ты ж в Киеве был. Как там?.. На этом… симпозиуме?

— Ты издеваешься?

— Бог с тобой! Мне действительно интересно.

Тиховарова обмануть нетрудно — надо только твердо стоять на своем.

— Ну, что же тебе рассказать?.. Выступал, например, мой шеф, выступал Бобокин — оба по сорок минут…

Тиховаров, время от времени зевая, начал перечислять доклады.

— Подожди-ка, — сказал я. — Ну а кто блеснул?.. Ну, понимаешь, о чем я: какое-нибудь эффектное сообщение. Словом, сенсация, шумиха и все такое…

— Откуда ты знаешь?

— Знаю.

— Ну а знаешь — зачем спрашиваешь? Разумеется, Корнеев. Вообще-то он поэт. Иван Павлович Корнеев, не слышал?

— Поэт?

— Ему лет сорок, и кроме того, что он поэт, он занимается еще и русским языком — лингвистикой…

— Прости. Но все-таки что он у вас на симпозиуме делал?

— Ну как же: лингвистика, связь с вычислительными машинами — это сейчас модно до психоза.

— Я чувствую, вы там не переутомлялись… Ну а сам Корнеев, какой он? Тихий?.. Или нет? Наверное, пьянчужка и весельчак? Бабник, ага?

— Не уверен я, что он пьянчужка, ты уж меня извини за неосведомленность, — с этакой укоризной (за мои дурные мысли о хороших людях) сказал Тиховаров.

Я заторопился. Как это ни странно, — я хорошо это помню и могу поклясться, — моя речь сработала в нужном направлении раньше, чем мысль:

— Ну ладно, иди спи. Как-нибудь зайду. Кстати, ты Валю нашу видел?.. Как она в Киеве?

Вроде бы и случайное сопоставление имен этого Корнеева и Вали должно было сработать (если, конечно, там что-то было!) — и сработало, тем более что Тиховаров был сонный.

— Валя? Она как всегда. Вокруг этого Ивана Павловича, она и закрутилась… В своей роли!

— Ну, пока.

— Пока.

Вернувшись, я ничего не сказал Гребенникову, мне не хотелось, чтобы вышло что-то вроде той драки на даче, — я решил поискать Валю сам.

Утром Гребенников сказал, что он пойдет по знакомым.

— Только ты не спрашивай. Зайди и посиди у них. Если они что-то про Валю знают, они сами скажут, — напутствовал его я.

Он очень тихо сказал:

— Я ведь так и делаю.

Он ушел.

Я тоже вышел, позвонил из автомата на работу, кое-как отпросился на полдня — и теперь был свободен.

Сразу же (и довольно спешно) я отправился к поэту-лингвисту, я волновался, — я почему-то был уверен, что увижу там и Валю и этого Корнеева, — оказалось: ни его, ни ее. Только секретарша. Я как-то сник после своего разгона и бесцельно прохаживался около кабинета с надписью: КАБИНЕТ ЛИНГВИСТИКИ. КОРНЕЕВ ИВАН ПАВЛОВИЧ. Надпись, то есть табличка, была новехонькая, кабинет тоже новый — видно, поэт только-только пошел в гору… Не придумав, что делать, я рискнул повторить старый ход, который когда-то сделал Гребенников, — то есть я опять вошел и спросил секретаршу:

— А не подскажете хотя бы, где находится дача Ивана Павловича?

Секретарша фыркнула, сверкнув в улыбке двумя передними зубами, здоровенными, как у зайца:

— Он молод… У него нет дачи.

— Будет и дача, — сказал я, чтоб хоть что-то сказать, и улыбнулся: — Дело наживное.

— Вот тогда, пожалуйста, и приходите, — пропела она с издевательской нежностью.

Я решил съездить к брату Вали. В моей памяти он был все тем же вялым мальчиком, и я с трудом представлял, что он здесь, в Москве, и учится в каком-то специализированном училище ресторанных работников. Не скажу, что быстро, но я нашел.

— Здесь общежитие ресторанного училища?

— Нет, — ответила мне вахтерша с вызовом, — и никогда его здесь не будет!

Дело в том, что училище своего общежития не имело — арендовало ровно один этаж в этом вот здании. «Ресторанников» здесь не любили, и, видимо, не без причины.

Я отыскал этаж — полутемный и с устоявшимся запахом пива.

— Эй! — крикнули мне из полутьмы коридора. — Чего тебе?

Я молчал, потому что никак не мог сообразить, откуда идет крик.

Оказалось, что голоса шли откуда-то снизу, от моих ног. Я вгляделся. Вдоль коридорных стен — справа и слева — сидело человек десять, юнцы, совсем зелень, около них шеренги пивных бутылок. То есть сидели эти парнишки на полу, на корточках, спиной привалившись к стене, а около стояли бутылки.

— Мне Чекина… Сергея Чекина.

Один из сидящих у правой стены сказал хрипловато:

— Скажем, где Чекин, если всем поставишь по пиву…

Я молчал, глаза привыкали к темноте.

— Ну, угощай, угощай! — подбадривали меня голоса.

Тут было лучше промолчать, и действительно — один из сидящих оценил мое молчание и, вдруг вскочив на ноги, сказал:

— Да отстаньте же от человека! — И бросился ко мне. — Старичок! — закричал он звонко. Он попытался меня обнять: — Помнишь, мы с тобой у Сережки праздновали? Не помнишь! — Он говорил и дышал пивом: — Я-то думаю, где ты мне в душу запал?.. И вдруг сообразил. Вспомнил. Старичок, займи мне рупь.

Я улыбнулся — делал вид, что и правда виделись и что я его узнал.

— Что это вы стены подпираете? — сказал я, не спеша отыскивая в кармане рубль.

— Гульнули, старичок. Гульнули.

— Весело было?

— Ничего!.. Уж третий день гуляем. Три дня назад — ого! Мы тогда как раз сдали зачет по вегетарианским блюдам. Ну и тут же — сам понимаешь.

— Ну, разумеется, — сказал я.

Им всем было лет по шестнадцать-восемнадцать.

— Этот — тоже будущий официант? Что-то он нестойкий, — сказал я про одного — тот сидел у стены, вдоль стены и съехал, уткнувшись головой в пол: отключился.

— Да, он слабенький… Кстати, и на зачете срезался. Бедняга не знал, что такое спаржа.

— Держи рубль.

— Тридцать девятая комната, старина. Все честно.

— То есть Чекин в тридцать девятой?

— Ну да. Пройдешь налево, а там смотри по номерам — ну, пока!

Он кинулся было за пивом, но кто-то из сидящих протянул ему несколько книг:

— У девчонок спер. Сдашь в книжном, и еще будет рублишко.

— Ладно.

— Только быстрее! — Они понимали друг друга с полуслова.

Я прошел вдоль коридора. Девушек я тоже увидел — на крошечной кухоньке они что-то жарили. Одна из них очень предупредительно и мило спросила меня:

— Вам куда?

— В тридцать девятую.

— Поверните налево, и там — четвертая дверь.

— Спасибо.

— Не за что. Здесь так темно, что можно заблудиться.

Я нашел комнату с нужным номером, постучал (не ответили), а затем толкнул дверь.

В довольно светлой комнате стояло четыре, нет, пять кроватей, — на двух из них лежало по человеку, спали. Оба спали одетые, помятые, оба молодецки храпели. Когда я вошел, тот, что слева, поднял голову. Поднял и тут же уронил, однако уронил уже боком — так, чтобы и лежать, и меня видеть.

— Здравствуй, земляк, — сказал я.

Это был юный Чекин, брат Вали. Довольно высокий, гибкий, с чрезвычайно смекалистым лицом юнец — он не вставал и лежа меня рассматривал.

— М-м… — проговорил он. — Деньгами пахнет.

Он глядел на меня и как бы оценивал:

— Впрочем, так себе… Серенький.

Он зевнул и, зевая, докончил мысль:

— В моем положеньице — ты тоже фигура.

Он говорил с тем характерным, нескрываемым гонором, какой имеется у провинциалов, удивительно легко и быстро освоившихся в Москве, — рассуждения свои он вел по-прежнему лежа.

Я сел.

— Трещит? — Я показал на его голову.

— Просто потрясающе, — подтвердил он.

— Ты все еще не узнал меня?

— Я?.. Да ты в своем уме?! — оскорбился он, хотя, конечно же, он не узнал (да и не мог узнать!), и тогда я назвал себя. И сразу же перешел к делу. Я стал объяснять, что мне нужно найти Валю и что она куда-то делась.

— Да ты дальше не объясняй — я мою сестричку знаю!

Но о том, где сейчас Валя находится, он не знал и помочь мне не мог. Это было ясно.

Очень быстро (двумя-тремя вопросами, а спрашивал он напористо, хотя все еще лежал, свесив левую руку к полу) он выудил у меня всю известную мне информацию, то есть что Валя была на симпозиуме и что часто мелькала в обществе некоего поэта Корнеева, который в то же время еще и лингвист и даже завкабинетом лингвистики при таком-то институте.

— Корнеев, — сказал он раздумчиво и явно стараясь запомнить.

— Да, Корнеев.

— А как зовут, скажи-ка еще раз.

— Иван Павлович.

Он стал размышлять и бормотал примерно такое:

— Где-то здесь… А с Гребенниковым она разведена. Хотя жили вместе. Так, так… Может, они с этим поэтом в каком-нибудь гнездышке… Хотя поэт бедноват — откуда ему иметь гнездышко? Разве что на дереве?

Я с удивлением разглядывал этого юного прагматика — ничего не осталось от того вялого, безжизненного мальчика, у которого вываливалась изо рта каша. Ни тени не осталось. А был ли мальчик?.. В это время второй паренек, лежавший ничком на крайней кровати, вдруг захрапел, и не просто, а с какими-то чудовищными стонами. «Н-на… н-на… м-ммм», — неслось из угла на все лады.

— Бедняга… Как мучается! — сказал юный Чекин.

И вздохнул:

— Мучаются ребята. Пиво нужно. Срочно деньги нужны.

И вот юный Чекин с хрустом потянулся — сел подержался руками за голову — волосы его были всклокочены.

— Ладно, — сказал он. — Десять рублей, и я обещаю найти сестричку. Десять рублей, но только чтоб бумажка была новенькая и чистенькая. А то бывает такая замусоленная, что и взглянуть не на что…

— Рубль, — сказал я, немного подумав.

— Не надо шутить. Десять.

— Нет.

— Ну что за цена — рубль?

— Цена как цена.

— Ну ладно — пятерка.

— Нет.

— Ты что? — возмутился он. — Ты в самом деле думаешь, что я за рубль буду ее искать высунув язык по всей Москве?

— Да.

— Ну хорошо: трояк.

— Нет.

— Ну, слушай. Ха!.. Рубль? Ну что за цифра рубль?!

Второй юнец, что на кровати в углу, захрапел будто из самой утробы земли.

— Да ты послушай. Послушай, как человек мучается!.. Два рубля!

— Нет.

— Давай, черт с тобой! Давай рубль!

Я дал ему рубль. Он тут же стал одеваться (за пивом, конечно). Я оставил свой адрес и уехал. Я не то чтобы сомневался — я твердо знал, что он и не подумает искать Валю.

Я поспешил на работу. С утра я не был, пришлось задержаться и отсиживать вечером. И еще был разговор с начальником. Разговор не из приятных.

Домой я вернулся очень поздно. «Ай-ай… Ай-ай…» — слышно было, как жена укачивает дочку.

Гребенников сидел на кухне. Я (уже из прихожей) увидел край расставленной раскладушки и его лицо, он сидел за столом.

— Ну как? — спросил я шепотом. — Не нашел Валю?

Он покачал головой: нет.

Я прошел и увидел, что на кухне, кроме Гребенникова, еще и Тиховаров.

— Привет, — кивнул он.

— Привет. Ты тоже ко мне ночевать?

Тиховаров не улыбнулся, и я понял, что разговор у них к этому времени стал нешуточный.

— Валю искал? — спросил у меня Тиховаров.

— Утром искал, — сказал я. — Но не нашел.

— А я, например, искать ее не буду.

— Не ищи, — кинул ему я. — Кто тебя просит.

Я налил себе чаю — чай уже почти остыл.

— Это я просил его, — подал голос Гребенников.

— Землячка! Землячка! — передразнил Тиховаров. — Вы все жалеете ее, нянчитесь с нею. А попросите любого человека назвать нашу Валю одним словом — любого человека! — и он вам скажет это слово, до гениальности точное, хоть и нецензурное…

— Потише, — сказал я.

«Ай-ай… Ай-ай… Ай-ай», — мерно и с устоявшейся однообразной печалью доносилось из темноты комнатной к нам на кухню.

Тиховаров быстро зашептал:

— Я своей жене, которая больна, но работает, которая еле ноги носит, но работает, двух ласковых слов не успеваю сказать. И я должен, оказывается, волноваться и по всей Москве искать эту… эту…

— Потише, — сказал я. — Она его жена.

— Какая она, к черту, жена?! Пшик, пузырь мыльный, а не жена!

— Ну ладно! Ладно!

«Ай-ай… Ай-ай… Ай-ай…» — донеслось из той комнаты с усиленной интонацией и с намеком, чтоб мы говорили потише. Несколько раз дочка негромко вскрикнула и наконец успокоилась.

Мы помолчали.

— Ну как? — спросил Гребенников.

Я рассказал о некоем поэте-лингвисте Корнееве. О том, что он работает в институте. И о том, что я был в том институте, но ничего не узнал.

Гребенников сказал:

— Я тоже узнал эту фамилию. И тоже там был. Ни следа.

А через полчаса возник новый разговор. Тиховаров шепотом сказал мне, что получил письмо из дому: мы заговорили о нашем городке, о родных местах. Набегавшийся за день Гребенников лежал на раскладушке — молчал.

Я и Тиховаров курили и, полубезумно вскидывая глаза к потолку, говорили примерно так:

— Помнишь песчаный карьер? Купались, помнишь?

— А как у нас хоронили! Полгорода идет по улицам — и старики, и пацаны. Барабаны бухают, трубы выворачивают душу…

Гребенников уже спал. И из комнаты уже не доносилось укачивающего голоса жены. А мы двое сидели в сигаретном дыму, в глазах Тиховарова были слезы, и в восторге он шептал:

— Ты помнишь?.. Нет, ты помнишь, как там было прекрасно?!

Так получилось. Наутро Гребенников уехал, как обычно, искать Валю, но ночевать ко мне уже не вернулся.

Видимо, потому, что оказался примешанным Тиховаров. Или просто ему стало неловко. Два здоровых молодых мужика ищут по всей Москве не менее здоровую молодую женщину и каждый вечер обсуждают это. Ну два вечера, ну три. А далее уже перешагивалась какая-то грань, и это могло стать смешным. А Гребенников быть смешным не хотел.

И тем более мне запомнился тот вечер. То есть когда Гребенников последний раз ночевал у меня. Тиховаров и я сидели на кухне и в сигаретном мареве говорили:

— Нет, а ты помнишь те горы?.. А немецкие домики, а Розу и Магду помнишь?

Мы говорили. Гребенников тут же, на раскладушке, спал. И вокруг все было разбросано. И так или иначе все это было связано с Валей. Такая была ночь.

ГЛАВА 5

Валя и поэт-лингвист Корнеев жили в одной из гостиниц, в прекрасном номере на двенадцатом этаже. Была середина дня. Предстоял доклад, и Корнеев волновался.

— Что это ты поник? — спросила Валя; в легкой полосатой пижамке она сидела напротив и крутила транзистор — искала музыку.

Поэт-лингвист вздохнул:

— Да. Скис что-то.

— А ты взбодрись.

Он пожал плечами:

— Уверенности, Валя, нет… Шум, успех. Вроде бы большое дело я начал — а что, собственно, большого? — ну, связь речи с математикой, ну и что? Ну и ничего ведь особенного…

— Но тебя же так хвалили на съезде.

— Мало ли. Хвалили, и сам верил. А вот сейчас глянул — ничего особенного.

— Ну вот что, миленький. Если ты будешь нытиком, я тебя разлюблю, и немедленно. Терпеть не могу нытиков. — Она улыбнулась: — Говоришь, что из твоей работы может получиться пшик?

— Может, Валя.

— Но ведь может и не пшик? Это ведь тоже возможно?

— Возможно.

— Ну, вот и держись. И не смей распускаться! Жизнь на этом и держится…

— Да ты философ, Валя.

— А ты как думал, миленький?

Он вздохнул:

— Ты молодчина. Господи, до чего ж ты необычная, Валя, а ведь я к тебе привык. Мне хотелось бы быть здесь и днем и ночью… — Он улыбнулся: — Не сказать ли жене, что у меня появились ночные работы по лингвистике…

— Смотри! — погрозила Валя пальцем. — Жена выгонит из дому!

Оба рассмеялись.

Он опять вздохнул, но уже свободнее:

— Ты права, ты совершенно права. Доклад нужно провести с блеском… Взялся за гуж — тяни. Верно?

Она весело сказала:

— И классиков можно к этому случаю вспомнить.

— Кого, например?

— А хоть Шекспира, миленький… Он очень славно на этот счет говорит.

— И что же он говорит?

— Поэт — а не знаешь?

— Не знаю.

— А говорит он так: и кто король с лица, тот и король на деле!

— Я понял, Валя.

— Вот то-то. Держись и гляди королем.

Корнеев стал собираться на доклад. Валя аккуратно сложила ему листки и, сияя улыбкой, говорила:

— А я вот всегда радуюсь… Живу себе в этом номере уже три дня, как на острове. И радуюсь! Никто даже не подозревает, что я в Москве. В этом какая-то прелесть, верно?.. Спущусь в буфет, куплю еды и опять в номер. И… жду твоих шагов!

— Тебе нравится здесь?

— Очень.

— Слава богу. Я все боюсь, что ты заскучаешь.

Валя вдруг встрепенулась:

— А я хочу с тобой на доклад!

— Что ты, Валя!

— Ага, струсил!

— Вовсе нет. Но ведь все думают, что ты в Киеве.

— Кто все?.. Моих знакомых на этом докладе не будет.

— А вдруг?

— Миленький! — рассмеялась Валя. — Зачем думать «а вдруг»? Лучше думать: «А вдруг все будет хорошо!..» Так думать гораздо правильнее.

— Ну разумеется!

Ощущение свежести, бьющего молодого напора и радости передалось и ему.

После доклада они возвращались в гостиницу пешком и попали под сильный дождь. Валя дурачилась — она была мокрая, хоть выжми, и хохотала над Корнеевым, который все пытался спешить.

— Бегом! — говорил он. — Ну, побежали!

— Да ничего подобного! — смеялась она. — Вовсе не побежали. Не спеши.

— Мы же промокнем…

— Но ведь не простудимся! Ведь весна!

Она таки настояла на своем, и Корнеев тоже промок до нитки. Сначала он был доволен и говорил:

— Слушай, Валя… Я прямо молодею с тобой. А ведь дождь — это действительно прекрасно…

— Не жалеешь, что я на доклад пошла?

— А тебе понравилось?

— Очень. Все с такой жадностью слушали. Ты был в точности как в Киеве. Там тоже был великолепный доклад — а ты весь звенел, когда говорил.

— Да?

— А я люблю, когда мужчина со славой и когда он сражается. Миленький, ты был так хорош! Чудо!

Он улыбался, хоть и прятал улыбку.

— Вот это дождина! — говорил он. — Посмотри, что на асфальте — ручьи, реки настоящие!

Но едва они поднялись в свой номер, сорокалетний поэт-лингвист почувствовал, что этот самый дождина дает себя знать, и довольно сильно. От озноба Корнеев едва мог говорить.

— А сейчас очень приятно горячую ванну!.. Разве нет?! — говорила Валя, открывая кран и пуская шумную, пышущую паром струю.

— Да-д-да…

Ванна наполнялась. Поэт-лингвист мужественно сказал:

— Иди-ди ты первая.

— Да не ломайся, миленький!.. Я ж вижу, что ты еле живой. Боже, как ты дрожишь!

— Я после тебя, — собрав все силы, сказал он.

— Если ты еще хоть секунду будешь вот так трястись, я тебя разлюблю!.. А ну, марш!

Он сделал вид, что покоряется.

— И перестань стучать зубами. Я не могу любить какого-то Щелкунчика! — смеялась Валя.

Он влез в ванну и даже вскрикивал от тепла и ознобистого удовольствия. Валя смеялась, слыша его крики. Она переоделась и была сейчас в халате — сидела в кресле и ожидала своей очереди.

— Да! — сказала она на стук в дверь.

Озираясь, вошел юный Чекин.

— Привет, сестричка, — сказал он баском. — Вот ты, оказывается, где!

У него был довольно нелепый, всклокоченный вид, и притом он беспрерывно озирался. Валя захохотала:

— Боже!.. На кого ты похож!

— Я еле тебя нашел, — сказал он, прислушиваясь к плеску в ванной.

— Еще бы. Такой сыщик… Ой, не могу… Ты посмотри, что у тебя за вид!

Поэт-лингвист крикнул из ванной:

— Валя!.. Что там такое?

— Ничего. Брат мой примчался… Грейся, грейся, ничего особенного. — И тут же говорила брату: — Ой, господи, да какой же ты уморительный! Да отдышись немного… Как же ты сумел меня найти?

А было так. Юный Чекин, разумеется, и не думал искать Валю, однако рубль кончился, а память по рублю осталась. И вот на следующий день он случайно увидел на улице вывеску того самого института.

— Мне везет. Мне черт знает как повезло! — вскрикнул он и тут же кинулся внутрь здания; он быстро шел по коридору, как идут на звук или на запах.

Он отыскал кабинет лингвистики, фамилия была написана — та самая — фамилию он помнил: Корнеев Иван Павлович. Он постучал и вошел к секретарше:

— Где Иван Палыч, не скажете?

— Вам чего? — Секретарша едва взглянула на этого сосунка.

— Мне срочно нужен Иван Палыч.

— Его нет. Он уже дома.

— Дома его нет, — сказал юнец, полагаясь на интуицию и на чуткие нервные ноздри.

— А я говорю: дома.

— Нет.

— Молодой человек!.. Иван Павлович не докладывает своему секретарю, куда он уходит.

И она застучала на пишущей машинке. Плут колебался лишь долю секунды. Он подошел к секретарше и сказал шепотом:

— Я только что из дома Иван Палыча. Что там происходит — шум и крик! Все ищут Иван Палыча, он купил лотерейные билеты, и один билет выиграл…

— Крупный выигрыш?

— Мне не сказали.

— Иван Павлович не знает об этом?

— Нет. В том-то и дело. Мне велели ему сообщить, а как?

— К сожалению, я ничем не могу помочь. — Секретарша смотрела в окно отсутствующим взглядом (что-то, видно, соображала).

— До свидания, — сказал Чекин.

Юный плут вышел. Осталось лишь приложить ухо к дверной щели. Там затарахтел телефонный диск — секретарша набирала номер:

— Гостиница «Спутник»? Извините, я не знаю телефон сто семьдесят пятого номера… Там проживает Иван Павлович Корнеев… Да, он там временно. Так-так. Спасибо… Большое спасибо.

Как же ты меня нашел?

— Долго рассказывать.

Юный Чекин оглядел номер — ему понравилось («Хоромы!»), затем из бутылки, что стояла на столе, он налил себе стакан вина, выпил.

— Как этот тип к тебе относится? — баском молодого мужчины спросил он, кивнув в сторону ванной.

— А что такое? — Валя сдерживала смех.

— Не обижает?.. Обижать я не дам.

— Дану?

— Ну чего, чего смеешься? Я его прямо сейчас в ванне утоплю.

И как раз вышел наскоро одетый Корнеев.

— Здравствуйте, молодой человек.

— Здорово, — сказал Чекин, пряча глаза.

— Это вы меня собирались утопить в ванне?

Юный Чекин глядел куда-то в сторону, буркнул негромко:

— Уж и не пошути…

Корнеев одобряюще рассмеялся:

— Ладно, молодой человек. Поговорите с сестренкой — я ведь не против. А я пойду позвоню… Валя, угости брата чем-нибудь.

Корнеев вышел.

Валя смеялась.

— Ну, чего, чего расхихикалась?

— А ты чего хмурый?.. Опять денег нет?

Брат кивнул головой: нет.

— Хорошо, что я стипендию получила недавно, держи.

Валя полезла в сумочку и достала ему пять рублей. Он чмокнул сестру в щеку и уже мялся, дрожал коленями — торопился уйти.

— Да посиди.

— Н-нет… Пора…

— Посиди, — просила Валя. — Я тебе что-нибудь вкусное сготовлю. Покормлю… Ну хочешь — давай в буфет сходим, этажом ниже. Хотя бы перекуси, если уж ты спешишь…

— Н-нет.

— Пьянствовать, что ли, торопишься?

— Не себе. Ребятам. Без опохмела вторые сутки… Мучаются…

Он переминался с ноги на ногу, спешил — деньги жгли ему руку.

— Ну иди, иди! — рассмеялась Валя.

День прошел, пуст и напрасен. Гребенников был в отделе аспирантуры. Был в институте. Был у забытых и полузабытых подруг Вали. Ни следа.

Поздним вечером он очутился возле дома, где жил Стрепетов, ее второй муж, — там, на скамейке, не спуская глаз с подъезда, Гребенников сидел в полудреме всю ночь. Он дремал, и если просыпался, то в страхе — не проморгал ли.

Утром Стрепетов вышел — отправился на работу с какой-то высокой красивой женщиной. Не с Валей.

Невыспавшийся и помятый Гребенников шел к метро. Он проходил мимо гостиницы «Спутник».

— Алло, — раздался голос. — Вот у кого мы прикурим.

Г ребенников почти наткнулся на них.

У входа в гостиницу стояли двое — юный Чекин и какая-то его подружка.

— Рекомендую, — сказал хрипловато Чекин. — Тоня. В будущем лучшая барменша Москвы. Ресторанное училище заканчивает с блеском.

Тоня раскраснелась. Юный плут прикурил у Гребенникова.

— Все-таки не каким-то, а родственным огоньком прикуриваю!

— Как родственным? — спросила будущая барменша.

Гребенников пояснил:

— Я муж его сестры.

— Притом бывший муж. Они разведены, — сказал Чекин и подмигнул Тоне.

И тут же обратился к Гребенникову:

— Я здесь жду одного знакомого. Караулю… Но если ты мне одолжишь рублей десять, я знакомого ждать не стану. И обещаю отыскать мою сестрицу.

Гребенников слишком хорошо знал эти обещания, — сонный и вялый, он только усмехнулся на очередное попрошайничанье. (А случаю случай рознь, и, поскреби Гребенников по карманам, он бы сейчас же узнал все. Но кто мог думать, что Валя здесь, в этой гостинице, в десяти шагах, и что плут специально притащился сюда, чтобы поклянчить денег у Корнеева.)

— Дело хозяйское. Нет, значит, нет, — сказал юный Чекин, нимало не смущенный отказом.

К Чекину пришла идея. Он заволновался. Нервные ноздри заходили туда-сюда — плут почуял запах верных денег.

— Одну минуточку, — сказал он.

— Ты куда? — спросила Тоня.

— Я сейчас, к знакомому…

Он улыбнулся и, придвинувшись, зашептал Гребенникову:

— Тоже времени не теряй, сойдись с ней ближе: будущий бармен — это знакомство полезное! — Глаза его бегали и искрились. — А коктейль она сбивает — закачаешься!

И уже на бегу он еще раз крикнул:

— Я живо вернусь. Ждите.

Плут примчался в гостиницу — благо, было рядом.

— Привет! — заорал он, влетая в номер.

— Привет. Опять у моего братика пусты карманы, по глазам вижу! — засмеялась Валя.

— Ну вот еще! — последовало гордое возражение.

И юный Чекин, слегка робея, обратился к Ивану Павловичу — поэт-лингвист выпил вина и курил первую спокойную сигарету, — и вот Чекин ему сказал:

— Мне вас нужно… на минутку.

— Поговорить?

— Ага. Вот именно.

Иван Павлович встал, плут вышел за ним. Они шагали по длинному коридору гостиницы — было пусто, ковер глушил шаги.

— Ну? — сказал Иван Павлович.

Плут изобразил в лице смятение и растерянность.

— Понимаете… Иду мимо гостиницы и вдруг вижу Гребенникова. Бывшего мужа Вали…

— Ну и что?

— По-моему, он почти выследил вас…

— Да? — Иван Павлович на секунду встревожился.

— Точно. И он не один. С парнями… Здоровенные ребята, между прочим.

— Неужели? — Иван Павлович улыбнулся (теперь он уже понял все).

Плут смутился, почувствовав, что его разгадали. Но тут же справился — будущий официант не имеет права теряться. На занятиях приводили пример, как однажды (дело давнее!) подвыпивший купец, перед которым все дрожали и трепетали, в «Славянском базаре» потребовал себе на десерт керосина — официант не моргнул глазом: «Холодненького? Или подогреть?..»

И Чекин тоже не растерялся:

— Я не говорю, что Гребенников такой уж страшный, может, вы и храбрец, я же не знаю, но я не хочу, чтобы он кружил около гостиницы. Я за сестру боюсь.

Плут уже вполне обрел свой ровный голос:

— И чтобы мне его отвлечь и куда-нибудь увести, нужны тугрики.

— Тугрики?

— Ну да. То есть деньги.

— Я понял, — сказал поэт-лингвист, улыбаясь. — Вот тебе десять рублей, и пусть он уедет достаточно далеко…

— И еще десять, чтоб достаточно далеко уехали его здоровенные ребята, — в тон ему сказал плут.

Понимая, что он не отстанет, Иван Павлович покачал головой, но вытащил еще десятку — дал.

— Ты, я чувствую, большой оптимист… Верно?

— А что это такое? — спросил юный Чекин.

— Оптимист?

— Ну да.

— Оптимист… это человек, любящий жизнь.

— Чудак вы, Иван Палыч. А чего ж ее не любить?

Плут быстренько вернулся к Гребенникову и Тоне — те молча стояли в двух метрах друг от друга. Никаких перемен. И даже, кажется, сигарету Гребенников курил ту же самую.

— Ну как? Весело было вам?

Чекин хохотнул:

— Значит, коктейль из вас не сбился? А еще барменша!

И тут же заторопился:

— Идем, Павел. Идем.

— Куда?

— К нам. В общагу. Я сейчас звонил одному дружку — он сказал, что вроде бы Валя обещалась к нам вечером приехать.

— Это точно?

— Что ж я, врать буду?

— С тебя станет… — Но тут же Гребенников подумал, что, может, и правда Валя приедет и ведь других путей для поиска не видно. — Ладно. Пошли…

Они прибыли в общежитие. Поднялись наверх.

— Этаж наше училище арендует, целый этаж! — пояснила Тоня, ей понравилось слово «арендует».

— А запах у вас. Не этаж, а пивная бочка, — сказал Гребенников, вглядываясь в полутьму. И повторил: — Ну и пахнет у вас.

От стены отделилась какая-то качающаяся фигура:

— Старичок, у нас пахнет только голодом.

Юный Чекин ткнул этому выступившему из тьмы под ребро — тот дернулся всем телом.

— Черт… Чего тебе, Чекин? Дай я поговорю с товарищем.

— Хватит попрошайничать — зови ребят. Я двадцать рублей раздобыл.

— О боже ты мой — двадцать!

Из полутьмы тут же набежали дружки, стали качать Чекина. Его любили, и, надо отдать плуту должное, он ведь не утаил, не сказал: «Я принес пятнадцать рублей», — хотя и понимал, что сейчас все это распылится до последней копейки.

Разумеется, Валя не появилась. Гребенников ждал, прохаживался по коридору мимо комнат, привыкал, общежитие как общежитие. В угловой комнате монотонно зубрили наименования блюд из тресковых рыб.

Появился Чекин, который, казалось, исчез навсегда. От него шел крепкий пивной дух. Он был раскисший и мягкий:

— Понимаешь… Она из-за нас с Валькой устроилась на хлебозавод.

— Кто?

— Мать наша. — И Чекин как бы всхлипнул: — Мамочка… Она и сейчас там работает. — Он пояснил:

— Это в войну, в голод… На хлебозавод устроилась, понимаешь?

— Понимаю.

— Нет, не понимаешь! На хлебозавод тогда брали в две смены. Либо в две смены, либо не берут. Она восемнадцать часов в день вкалывала, понимаешь? Нет, ты вслушайся: восемнадцать! Чтоб только мы с Валькой черную булочку иногда попробовали… — Он всхлипывал, расклеился. — Мам-мочка!

Был второй час ночи, когда Чекин появился в коридоре опять:

— Ведь ночь, чего ты ее ждешь? Не придет она — понимаешь? Я бы сказал тебе, Павел, да ни к чему это.

— Что?..

— Да ничего… Хороший ты человек, Павел, да вот беда — денег у тебя мало, славы мало. А сестренка моя это самое «мало» не уважает.

Чекин ушел.

Время было позднее, метро уже наверняка не работало. В конце концов Гребенников сел в коридоре прямо на пол и прислонился спиной к стене. Так вот, сидя, он и задремал.

Транзистор выдавал нечто в моцартовском духе, мелодичное и игривое. Валя в своей полосатой пижамке сосредоточилась на важном деле — она решила пройти на цыпочках по одной половице. От стены до стены.

— Так… так, — приговаривала она, балансируя руками.

— Так… так, — в тон повторял Иван Павлович, затаив дыхание. — Ура, Валя! Молодчина! — Он схватил ее на руки. — Я с тобой пацаном себя чувствую!

— Пусти, я вон по той пройду… по тоненькой!

Она опять шла по половице, балансируя руками.

— Я стал мальчишкой. Я даже и вру, как мальчишка. Именно так, как в молодости, — легко и безбоязненно врется!

— И что же ты такое врешь? — безразлично спрашивала Валя, тем временем сосредоточенно приближаясь к другой стене.

— Ну… ну, например, жене… Например, и тебе немножко…

— И мне? — преувеличенно серьезно спросила она.

— Ура!.. Ура! — закричали они оба разом (Валя как раз дошла до стены — и великолепно дошла).

— Ну, не то чтобы вру, — говорил он, прижимая Валю и глядя ей в глаза. — А все-таки. Например, не сказал, что дал твоему брату двадцать рублей.

— Он у меня плутишка.

— И большой плутишка!.. Он вздумал пугать тем, что тебя разыскивает этот твой Гребенников.

— Павлик знает, что я не в Киеве?

— Едва ли. Это был просто милый шантаж.

— Нет, нет! Значит, Павлик меня ищет.

Она стала переодеваться. Затем выдвинула чемодан на середину и стала бросать туда — уже волнуясь, руки дрожали! — свои тряпки и книжки.

Он хоть и ожидал, что однажды это случится, но как бы потерялся. Он заговорил отрывочно и невпопад:

— Неужели сейчас уйдешь? Прямо сейчас? Да что с тобой?!

— Не надо прощаться, миленький. Не люблю нытья.

— Валя!.. Но я сегодня так спешил к тебе…

Он попытался было забрать чемодан. Он взял его силой. Но она, очень точно попадая в уязвимое место, сказала:

— Ты ведь не похож на мальчишку, правда?

Он отдал чемодан — отошел к окну. Отвернувшись (глядя в окно), он попробовал теперь сентиментальную ноту:

— Прости меня…

— И ты меня, — довольно холодно сказала она.

Тогда, собрав весь свой ум и свой опыт, он сказал:

— Я, кажется, понял. Этот Гребенников тебя любит, и ты не хочешь, чтобы он волновался.

— Не знаю. Я хочу к нему — вот это я знаю.

Она на секунду заколебалась — чемодан был в руке, она готова была идти.

— Эй! Эй! Опять ты скис, миленький, — сказала она с улыбкой. — Не будешь ты человеком.

— Зато ты приедешь к нему человеком.

Валя (она не поняла иронии) совершенно искренне сказала:

— Да! Я приеду к нему веселой и любящей — вот такой я приеду.

Она вышла и быстро застучала каблучками, не попадая на выложенный гостиничный ковер. Иван Павлович Корнеев видел теперь ее в окно — она бежала, срезая угол асфальтовой площадки, к дороге. «Такси! Такси!» — она махала рукой.

Он выпил воды, выкурил сигарету — затем сел за телефон, чтобы сдать с таким трудом и муками добытый всего на несколько дней гостиничный номер.

— Да, — повторил он в трубку. — Да, сто семьдесят пятый… Да, прямо сейчас, он мне больше не нужен.

Павлик! — закричала она радостным, громким голосом, вернувшись в Подмосковье, в дом, где они жили, и вбежала в комнату.

Чемодан полетел в сторону — она бросилась к Гребенникову.

— Павличек! — повторяла она, вся дрожа. — Павлик мой, только не спрашивай, ничего не спрашивай…

Она всхлипывала:

— Ну виновата, ну дрянь. Ну что ж тут скажешь? Опять этот шик, вино, ковры гостиничные, таланты… Ну слаба я, Павличек, слаба… Ну побей меня, но только не спрашивай…

Она заглядывала в глаза:

— Но ты ведь не знал, что я не в Киеве? Или знал?.. Тсс. Я сама. Я сама все скажу. Мучился? Правда?.. Ну, слава богу, я как чувствовала!

И она повторяла, без тени сомнения, повторяла искренне, как главное:

— Павличек, я только тебя люблю. Никого и никогда я не любила!

— Да… Да… Да… — отвечал он, счастливый и наволновавшийся (он приехал после сидячего ночлега в общежитии, разбитый и опустошенный). — Да, Валя. Конечно, Валя, — повторял он и, словно это было бог весть как важно, вытащил, торопясь, вторую чашку и налил ей чаю.

Но ближе к вечеру — он даже не думал, скажет он это или не скажет, — Гребенников сказал:

— Слышишь, Валя…

— Да.

— А все-таки что-то случилось. Во мне случилось. — И он добавил нашедшиеся слова: — Кончилось что-то.

Валя чистила картошку на ужин. Нож в ее руках замер на секунду и тут же опять продолжил свою как бы кружевную работу.

— Что кончилось? Ты меня не любишь, Павлик?

— Да. Так случилось — я у стены сидел и тогда уже подумал.

— У какой стены?

— Ну, там, в общежитии, у брата твоего. — Гребенников увидел ее слезы, но продолжал: — И не оттого, что я ждал. Я же тебя не первый раз ждал, а как-то одно к одному…

— Но почему же? — Она капала слезами себе на руки и продолжала чистить картошку.

— Я тоже думал — мало ли как оно может кончиться? Пугался иногда, и всякие драмы виделись… А оно само кончилось.

Она тихо сказала:

— Я… я тебе противна?

— Нет, нет, — заторопился он. — Тут и не поймешь. Противна?.. Не в том дело. — Он проговорил, раздумывая: — Совсем не в том.

И он усмехнулся, как бы удивляясь самому себе.

Послышались шаги. Сосед или его жена. Кто-то шел с кухни.

— К нам идет?

— Ага.

— Удостовериться хочет — мы это в свой дом вернулись или не мы? — сказала Валя, понижая голос, а шаги приближались.

Вошел сосед, попросил электробритву.

— Понимаешь, Павел, моя испортилась… Я уж и не надеялся, что вы приехали…

Валя тряхнула головой, слезы веером слетели. Она улыбнулась:

— А к утру надо быть бритым.

— Именно! — Сосед расплылся в добродушной улыбке, будто признался в чем-то. Он взял бритву из рук Гребенникова и ушел.

Валя сказала:

— Тишина какая… Павлик, а может быть, тебе кто-то понравился?

— Нет. Даже и намека нет… Я бы сказал. — И он махнул рукой. — Боже меня сохрани от этого!

Но хотя все было сказано и названо, Валя еще не вполне поняла. Она продолжала чистить картошку и, как при некоторой беде, с привычным вздохом сказала:

— Как же мы жить будем?

— Не знаю. Мне, наверное, уехать надо… Уехать — это обязательно.

И тут Валя не только поняла, но и испугалась.

— Нет, нет. Тогда уж я уеду… Я же виновата.

— При чем здесь это!

Она заплакала и теперь уже всхлипывала — плакала и чувствовала, что ей больно:

— Павличек! Павличек!.. Как же я жить буду? Я же не могу без тебя жить.

Она продолжала чистить, роняя очищенную картошку в кастрюлю. Кастрюля стояла на полу, прямо под ее руками.

Минута шла за минутой, и был еще такой разговор. Они поели жареной картошки, и Гребенникова, утомленного за эти дни и ночи, стало бросать в сон. Он прилег и уткнулся головой в подушку — тело расслабилось.

— Павлик, ты спишь?

— Я просто лежу, — сказал он.

Валя говорила:

— И дрались мы с тобой, и ругались, и чего только не было — неужели же теперь так тихо, спокойно?.. И конец?

Она говорила:

— А что наши?.. Они, значит, тоже меня искали?

И еще говорила:

— Ведь правда получается — какая я дрянь.

И вдруг улыбнулась:

— Нет, наши никогда обо мне плохо не скажут.

Гребенников подал приглушенный подушкой голос:

— Я… я не сплю.

— Павлик!

— Не сплю… Я только устал.

Он проснулся — она трогала его за плечо:

— Павлик, куда же ты хочешь переехать?

Со сна он не понимал.

— Ты же сказал, что ты уедешь… а куда?

— Я не знаю. В Ленинград… Варапаев к себе в институт приглашал — давно, правда, было. Позвоню, узнаю.

Она плакала.

— Ну, что же ты плачешь… Перестань.

— Я тихо, тихо. Спи.

Она притихла. Он, продолжая спать, прислушался, плачет она или не плачет — понял, что плачет, и на этом понимании, не в силах переключиться, опять заснул.

Уж лучше я уеду.

— Почему же лучше?

— Я нехорошая.

— Начинается, — сказал Гребенников.

Валя собирала вещи. И без конца повторяла, что она уедет. Она уедет в приволжский городок, где живет какая-то полузабытая тетка. Домой ей, Вале, возвращаться стыдно. Она не смогла жить в Москве, а там, в маленьком незнакомом городке, она попытается начать жизнь снова. Что ей здесь?..

— Только ты меня здесь и держал, Павлик.

— Ну, перестань.

— Может быть, ты все-таки меня опять полюбишь? Нет?.. Я ведь без тебя здесь погибну… — Она улыбалась: — Павличек, попробуй опять полюбить.

Сначала желание уехать было у Вали лишь настроением, причудой. Но реальность сложилась соответствующая. Вечером позвонили из аспирантуры. Валя выслушала, повесила трубку и вздохнула:

— Павличек, слышишь. Шеф умер.

— Старичок твой?

— Ага.

— Жалко.

Валя ничего не сказала, только вздохнула.

Гребенников спросил:

— А к кому тебя определили?

— К Черникову.

— Имя звучное. Известное.

— Боюсь я, Павлик.

— Чего?

— Завтра он вызывает меня на разговор.

— Это нормально. Он твой новый руководитель.

Она задумалась:

— Может быть, мне уехать и даже не разговаривать с ним?

И вдруг заплакала:

— Когда я без тебя, я всего боюсь, Павлик.

Черников после двухчасового разговора с Валей подытожил:

— Я догадывался, что знания ваши невелики. Но я и не подозревал, что вы просто ничего не знаете.

Валя молчала.

— Я вас уверяю, — продолжал Черников, — медалист-десятиклассник, готовящийся в вуз, знает неизмеримо больше, чем вы.

Валя попробовала улыбнуться козырной своей улыбкой. Не помогло. Черников дрогнул лишь на секунду. И уже опять его глаза смотрели сурово и твердо.

— Интересно, как это вы смогли окончить институт?

Валя опустила глаза.

— Что же вы больше не улыбаетесь?

Валя молчала.

— Вы не знаете простейших операций. Вас должны были выгнать уже на втором курсе.

На какую-то минуту (в конце разговора) он подал ей слабенькую надежду. Она поверила и опять заулыбалась. А он как бы лишний раз убедился. Он поиграл с ней, как кошка играет с мышью. А затем сказал:

— Все. Можете идти… Я соберу специальную комиссию.

Дома Валя сказала:

— Не пойду я на комиссию. Я боюсь.

— Глупенькая, тебя же лишат диплома. Будет считаться, что тебя выгнали из института…

— Пусть.

— Ни образования, ни профессии — это все пусть?

— Павличек, конечно, пусть… Ты меня не любишь, а остальное меня не интересует.

— Да прекрати же!

— Но ведь это правда. Вот хоть поклянусь.

— Ты только на комиссии этого не скажи.

И Гребенников засел за телефон. Дело было нешуточное. Один подобный случай когда-то уже был Тогда все кричали: «Беспрецедентно! Непостижимо!» — и комиссия не только выгнала девчонку из аспирантуры, но и лишила диплома с высшим образованием. Председательствующий ей сказал: «Даже в школе вы преподавать не имеете права», — диплом забрали, не моргнув глазом. Скандал был громкий. Это было три года назад.

В первую очередь Гребенников позвонил Черникову.

— Ничем не могу помочь, — отрезал тот.

На следующий день Гребенников поехал к нему домой. И теперь он просил, как муж просит за жену. О том, что они разведены, он, разумеется, умолчал. Гребенников просил, чтобы Валю отчислили (так и быть!) из аспирантуры, но курс института он самолично переповторит с Валей в этом же году.

— Я обещаю вам, обещаю, — просил он.

Но все напрасно. Черников был не просто тверд в своем, он жаждал справедливости. Он терпеть не мог симпатичных девочек, получающих те или иные дипломы и степени за свои улыбки.

— Но это может вылиться в скандал. В позор! — уже взмолился Гребенников.

— Может.

— Побойтесь бога. Вы же помните тот случай (он назвал фамилию). Тот случай, что три года назад…

— Я не только помню, — сказал Черников.

— То есть?

— Я был председательствующим на той комиссии.

Когда Гребенников вернулся домой, Вали уже не было. И чемоданчика, который она все время собирала, не было тоже. Уехала. Записка доподлинно была такая: «Павличек, облачко мое. Я уезжаю насовсем. Жаль, что ты меня разлюбил».

И теперь Гребенников, встречая знакомых, говорил:

— Новость: Валя уехала.

Голос его был ровный:

— Да, совсем уехала. В какой-то маленький городишко. Нет, не на родину — куда-то на Волгу, адрес не оставила…

Месяца через два в его голосе уже можно было расслышать радость:

— Разошлись?.. Мы ведь давно разошлись. Да, я один. Аспирантуру она бросила — все бросила. Радуюсь?.. Да, пожалуй, радуюсь. Первые дни было тоскливо, уехала — это все равно что умерла. Ну хорошо, пусть преувеличиваю… Но главное вот в чем: сначала я печалился, а теперь вдруг почувствовал себя счастливым.

Гребенников был похож на человека, оправившегося после тяжелой болезни. Иногда, рассказывая, он вдруг плакал:

— Я живым себя почувствовал! Живым!..

ГЛАВА 6

Прошло еще три или четыре года. Гребенников стал известным инженером. Что называется, с именем. Валя так и исчезла, не было даже слухов. Тиховаров был уже с хорошей, признанной диссертацией.

Вот именно. Каждый ушел в свое. Волна кончилась, распалась — мы как «мы» перестали существовать. Никто и никого не видел, да и, кажется, не хотел видеть. А случайные встречи это подчеркивали. Дважды или трижды я встречал своих знакомых в метро, а они меня «не заметили», обошли стороной, чтоб не здороваться. А ведь я ничего не сделал им плохого и не подсмеивался над ними в ту пору, когда мы были дружны. Не пытался соблазнять их жен. Не был горьким пьяницей. И не стал бы тут же одалживать у них денег.

А затем я сам дважды обошел стороной кого-то из наших, уже других. Они ничего мне не сделали плохого. Не подсмеивались. Не были горькими пьяницами. И так далее.

Я даже не успел подумать, почему я их обошел стороной. Это было машинально. Без эмоции. Без мысли.

А мысль пришла позже. Однажды еще один «не заметил» меня в метро. Он вышел на какой-то станции, а я за ним. Он сел в автобус (ну, думаю, паразит). И тогда я сел в тот же автобус, специально. Он сошел с автобуса и бегом к электричке, он весь потом покрылся — я за ним. В электричке я сел прямо против него. И это был не он. Похожий внешне, но не он. Незнакомый. И тут я уже не мог не подумать, что, может, потому мы и обходим друг друга. Ведь, в сущности, не знакомы. Другие люди. А осталась лишь внешняя схожесть. Однажды все же зашел Тиховаров.

— Привет, — сказал он, протягивая руку и как-то странно отстраняя вбок левую. Оказалось, летом он ходил в поход по Заполярью, где-то упал и сломал левую руку. Помощи ждать было неоткуда, он сам сделал себе лубки, подобие лубков, и рука срослась, хотя и чуть-чуть криво. Надо полагать, ему было в те дни больно. «Покричал я… Я тогда хорошо покричал», — рассказывал он, слегка посмеиваясь.

— Почти незаметно, — сказал я. — А как при еде, в работе? Не мешает?

— Нет.

Мы посидели, поговорили. Вспоминали наш городок. Вспомнили Валю — где-то она сейчас?..

— Кстати, — сказал Тиховаров, — видел я Гребенникова. Вчера… И, кажется, он говорил, что хочет тебя видеть.

— Меня?

— Да.

— Может быть, что-нибудь новенькое о Вале?

— Не знаю.

Мы еще посидели, повспоминали и попели наши песни. Он здорово помягчел. Он впервые не говорил о Вале плохо. Он в конце сказал:

— Надо все-таки видеться, старина. Надо видеться. Мы как-нибудь зайдем к тебе с Дужиным Олегом. Договорились?

На следующий же день я приехал к Гребенникову на работу. Он был теперь заметной фигурой. Кроме того, я уже был наслышан о том, что Гребенников сейчас очень дружен с одной сотрудницей — молода, только что окончила вуз, хороша, мила и, как все повторяли в один голос, талантлива. Чего же, как говорится, еще?.. Я увидел его: Гребенников был весьма посолидневший и со строгостью в лице. Я спросил с некоторой шутливостью:

— Слышал, что ты женишься?

— Да.

— А меня зачем хотел видеть?.. A-а, понял. Шафером?

— Нет, — он не улыбнулся; он был строг, и, надо сказать, это ему шло.

Я спросил, в чем же все-таки дело. Зачем я ему нужен?.. Я не очень с ним церемонился, он производил впечатление уж очень респектабельного молодого ученого с совершенно наладившейся судьбой. А заметная седина, память о Вале Чекиной, делала его благороднокрасивым. И плюс ко всему (тут я могу быть не прав) я не мог отделаться от ощущения, что всю эту историю с Валей, свою неудачную женитьбу и свои страдания он носит теперь как медаль.

— Приехала мать Вали, — сказал он все с той же солидностью.

— Ну и что?.. К тебе приехала?

— Перестань шутить. Разумеется, не ко мне. Она у этого плутишки… у брата Вали.

— Понятно.

— Видишь ли, — он слегка замялся. — Кажется, она собирается расспрашивать меня о том, как мы жили с Валей.

— Ты не знаешь наших. Она не собирается тебя расспрашивать.

— Ну, неважно. Во всяком случае, она хочет, чтобы я ее навестил.

— А ты этого не хочешь.

— Вот именно, — сказал Гребенников.

— И хочешь, чтоб навестил я.

— С тобой говорить — прямо-таки мед кушать, — похвалил он меня за догадливость.

И очень спокойно добавил:

— Ведь вы же земляки. Навести ее.

Я приехал в то самое общежитие. Юный Чекин уже работал официантом в ресторане, был при деле. Но жил пока еще здесь.

Мать была теперь старой и грузной женщиной, очень медлительной.

— Ну, здравствуй, — баском сказала она и шагнула ко мне.

Мы поцеловались.

Затем мы сидели за столом, и нужно было видеть, как юный официант ухаживал за матерью. Стол буквально ломился от закусок, еды и фруктов. В глазах сына полыхал благоговейный трепет. Он без конца повторял:

— Мамочка, пожалуйста… Мамочка…

Он, видимо, удалил на время (выгнал из комнаты) своих товарищей — мы сидели втроем. Точнее сказать, мать и я сидели, а он бегал кругами, суетился и все умолял мать съесть великолепное большое яблоко. Мать глядела сурово, молчала и только раз-другой спросила меня о моей жизни.

— Мамочка, вот эту грушу… Мамочка, ты только глянь, какая она красавица! — хлопотал и таял от любви (и некоторого мистического страха) ее сын.

Я спросил о Вале. Юный Чекин скороговоркой сказал, что живет Валя вроде бы неплохо. Живет все в том же небольшом городке — что-то вроде Воробьеве ка — это в Поволжье.

— Работает?

— Да, конечно. И замужем. И ребенок есть.

И, оглянувшись на мать, он сказал, что, дескать, мама только что оттуда.

— А где работает?

— На железной дороге. И муж у нее железнодорожник. Да, мама? — И он опять благоговейно оглянулся на нее.

Я спросил мать:

— Вы, значит, ездили туда?

Тем же суровым баском она ответила:

— Разыскала.

— Она писала вам?

— Мало.

— Ну и как?.. Как она там живет?

Старуха махнула рукой:

— Какая там жизнь… Нишшота!

Но затем мы немного выпили, и мать стала разговорчивее. И добрее. Сказала, что довольна Валей, в общем-то. Валя счастлива, вот главное. Дите есть. И второе дите собираются. Мужа ее фамилия Панин, работает проводником. И Валю намерен к себе перевести поближе. Валя выглядит хорошо, справная. Толста стала…

— Толста? — Я не представлял ее толстой.

— Ага. И лоск с нее весь ссыпался. Баба и баба.

— Жаль, — вырвалось у меня.

— Вот еще! Чего жаль-то?.. Да ты на себя глянь-то. Уже ведь тоже мужик. Меня похороните, а там уже и ваш черед. — Она засмеялась, выпила рюмку и сказала: — Ну, песню-то будем?

Через час она встала — грузная, массивная и слегка пригнутая к земле, — шагнула к своему чемодану. Пора было собираться. Побывав у Вали, она проездом остановилась у сына, и вот теперь — пора было домой. Она так и сказала, шагнув к чемодану:

— Пора домой, опять тышша километров.

Молодой Чекин кинулся помочь ей с чемоданом.

А мать оглянулась на дверь:

— Что там за шум развели?

У дверей — с той стороны — толпились дружки Чекина. Не слишком сытые, они ожидали, когда мать уедет, чтоб наброситься на еду и выпивку. Им предстоял пир. Я ел мало, мать вообще к еде едва прикоснулась — почти нетронутый, великолепный, сверкающий стол ожидал своей участи.

— Чего они шумят? — сурово повторила вопрос мать.

— Да так… Не знаю, мамочка.

Из темноты коридора в приоткрывшуюся дверь сверкали возбужденные глаза дружков, и Чекин пригрозил им кулаком:

— У-у, пьяницы… А ну, прикройте дверь!

Я поехал проводить. На платформе (как раз подавали состав) мать все же спросила:

— Что ж он-то… муж ее бывший, не пришел?

— Не смог.

Она притушила голос:

— Говорят, Валька плохо жила с ним, погано вела себя… Подло, да? — И, не дожидаясь ответа, старуха зло и сурово обернулась к сыну: — Смотри мне!.. Проворуешься или что другое — смотри!

— Мамочка… Да я… Ну конечно, мамочка! Ясней ясного! — засуетился около, заходил мелким бесом лихой ее сын.

Вагоны дрогнули. Встали. Она шагнула ко мне поцеловаться: — Давай, землячок. Увидимся ли.

Прошло еще пять лет. Гущин уже не самый молодой академик. Тиховаров нашел радость в походах и покорении снежных вершин. В каждый свой отпуск он куда-то и немедленно уезжает. И шутит, что именно сломанная рука дала ему вкус счастья. Валя Чекина прислала мне теплое письмо. И фотографию — она, Василий Панин (ее муж) и двое детей. Сергей Чекин стал заместителем директора ресторана.

Как-то в те дни я и заметил, что Валя на присланной фотографии — счастлива. Нет, не то очевидное, что нашла, мол, счастье в семье и в детях, женщина, мол, есть женщина, то да се, простые люди. Вовсе нет. И речь о другом. Я увидел, разглядел в ней то, что было в ней всегда. Где бы она ни жила. Кем бы она ни была.

Это и поражало. В Москве ли, в деревне ли, в городке ли с названьем Воробьевск — всюду она была сама собой. Всюду в ней был избыток жизни, этот сверхдар быть счастливой.

Именно так. В общежитии, когда раздавала всем теплые вкусные пирожки, она говорила:

— Берите. Берите еще. Берите больше — они ведь домашние!

Это и было в ней главное.

И Валя, и ее муж были на фото в форме железнодорожников. И по лицу было видно, что Вале все это очень нравится. Петлички, фуражка с гербом и все такое. Была такая девочка. Валечка Чекина…

Это вообще как загадка. То есть судьба, счастье, жизненная нитка или уж как там ни назови.

К примеру, наша хроменькая и некрасивая Женечка Лукова, которая после института стала хорошим инженером и плюс вдруг вышла замуж за красавца актера. В институте ее, хроменькую, ужасно жалели. А она, весьма говорливая и веселенькая, ходила себе на лекции с палочкой, похожей на костыль.

Все жалели ее, сочувствовали и стеснялись своего очередного счастья. Играли с ней в пинг-понг. Ходили в кино. И так далее. Старались хоть что-то дать ей, так откровенно и грубо обиженной Богом. Помню, был даже устроен диспут: «Что такое счастье?» Или, кажется, он назывался оригинальнее: «Как сделать всех счастливыми?» Выступавшие очень старались. И почти специально для Женечки рассказывали о Байроне и Оводе. И о Гомере, который не был хромым, но зато был слепым. Мы буквально лезли из кожи. Мы говорили о мужестве и сильной воле. Кто-то из наших интеллектуалов даже рискнул пойти дальше хромых и незрячих. Он процитировал Пруста: «С тех пор как я стал импотентом, у меня словно гора с плеч свалилась», — то есть и с этим вот недостатком можно быть знаменитым. Все это было выслушано с превеликим вниманием. Один выступавший сменял другого. Пафос все нарастал. А Женечка вежливо слушала. И лишь иногда лукаво улыбалась своими умненькими глазками, как бы говоря: «Не так все просто…»

И даже как бы подсмеивалась.

Она как бы наперед знала то, чего мы не знали… Прошло много лет. Недавно я слышал, как женщины удивлялись нашей Женечке. Ну ладно, бог с ним, с красавцем мужем. Но как и чем эта хромоножка умеет привлекать людей? Почему в ее доме всегда какие-то веселые и красивые люди? И почему, извините, именно в нее влюблен приятель мужа (имярек), совсем уж немыслимый красавец и талант?

— И ведь подумать только, — говорила одна из женщин со вздохом, — подумать только, какой у нее муж.

И все женщины (хором, с невыразимой тоской):

— А какой любовник!

Нет, в этом самом Воробьевске, прежде чем связать свою судьбу с Василием Паниным и с железной дорогой, Валя пробовала преподавать в школе. Но — не вышло. Оказывалось, что у Вали не в порядке нервы.

Как только дети задавали ей вопросы, горло сдавливал дыхательный спазм и в глазах стояли слезы. Ей казалось, что она вот-вот разрыдается. И почти месяц пришлось полежать в постели, пока нервы не унялись.

Она дважды устраивалась работать в школу, и оба раза не вышло.

И тогда она стала железнодорожницей.

Или вот Гущин, академик, хотя уже и не самый молодой. Уж казалось бы, все на месте. И жена, и дети. И дом полная чаша. А друзей нет. Они, конечно, появятся, но пока нет… И вот жена Гущина мне как-то рассказывала:

— В Болгарию с Сашей собираемся. Человек должен видеть мир, ты согласен?.. А может быть, в Англию поедем. Английские туманы посмотрим. Нельзя же сидеть на одном месте, ты согласен?

Она рассказывала, я слушал, а Гущин угрюмо молчал.

Или вот Сергей Чекин, брат Вали. Он уже сейчас был замом директора небольшого ресторана. И чувствовалось, что это только начало. Когда мы к нему пришли, Чекин показывал нам всякие грамоты, вымпелы и говорил о предложениях перейти на хозяйственную работу.

— На хозяйственную! — сказал он с нажимом.

А пришли мы трое. Дужин Олег, Тиховаров и я. Чекин узнал нас, обрадовался. Но засиживаться с нами не стал:

— Работа.

Так и сказал. И глаза у него были соответствующие. Деловые. Он выпил полрюмки коньяка (какого-то особенного, который он для нас отыскал), выпил и сказал. С той же интонацией:

— Работа.

Так что кончили мы вечер у Олега Дужина. И это, собственно, отправная точка всего рассказа. Вот он, вечер. Тиховаров, Дужин Олег и я — втроем… Сидим и вспоминаем.

Или представляем. Стараемся представить, что Валя Чекина едет сейчас в поезде, Гущин думает о том, что нет у него друзей. Хроменькая Женя Лукова провожает сейчас до метро какую-то веселую компанию. Ну и так далее. И все это происходит именно сейчас — когда мы сидим и разговариваем.

А затем другая минута. Олег Дужин читает из Пушкина — воспламенился и читает:

Бог помочь вам, друзья мои…

«И в бурях, и в житейском горе» — это, разумеется, для всех нас. А «в мрачных пропастях земли» — это для погибшего нашего Дягилева и рано умершей Наташи Тучковой.

И это самое «Бог помочь» мы желаем всем нашим. И Дужин еще раз читает. Уже как бы под занавес:

Бог помочь вам, друзья мои,

И в бурях, и в житейском горе, — здесь он делает глубокий вздох:

В краю чужом, в пустынном море

И в мрачных пропастях земли.

ГЛАВА 7

Василий Панин, счастливый, подошел к Вале.

— Ах ты, моя красавица, — заговорил, заворковал он.

Он обожал жену. Он заходил то справа, то слева. Сиял. Он мог вот так часами разглядывать Валю. И, как он сам выражался, «облизывать ее с ног до головы».

— Ну хватит тебе, — сказала Валя.

Но он не мог угомониться:

— Красоточка ты моя! Вот ведь какая у меня женушка!

Василий состоял как бы из двух половинок. Первая была лирической и нежной. Он обожал свою Валю. Вторая была не лирической. И не нежной. Это когда он ревновал или поучал Валю, как нужно относиться к профессии проводника. Валя в таких случаях только отмахивалась и говорила:

— Опять какая-то муха укусила.

Или старалась его отвлечь:

— Ты, когда в райцентре был, детских рубашек на лотках не видел? Вроде бы по трешке?..

Был поздний вечер. Ночь. Поезд мчал… Василий сидел рядом с женой в своем купе для проводников. Он очень хотел спать, но не мог себе этого позволить.

— Ну и пассажиры сегодня, — сказал он жене. — Никак, дьяволы, не улягутся.

— А тебе жалко?

— А чего по вагону шастать? Напился воды — ив купе.

Василий явно находился в состоянии, когда он поучал и ревновал. Проводница (Валя? Валечка?.. Валентина Ивановна?) промолчала. Она сидела рядом и равнодушно вязала на спицах. Вагон покачивало. Ночь как ночь.

— Спать ложись, — сказал Василий.

— Твоя очередь.

— Очередь не очередь, а ложись спать.

Проводница, не отрываясь от спиц, ответила:

— Мое дежурство. Сам спи.

— Знаю я тебя, — Василий вскипел, но сдержался. — Либо заснешь, либо заболтаешься. И опять украдут что-нибудь общественное.

— Ничего не засну.

— Ну, как же тогда крадут у нас?..

— Не знаю, как крадут.

— А с бородачом? Болтала, а? Небось про любовь да про ночку лунную. «Ах, поглядите, как луна на наш поезд глядит!» — передразнил Василий.

Проводница покраснела, но не ответила. Сказала только:

— Болтай…

— Ведь стыдно!.. Стыдно, понимаешь ты это слово?

Василий перешел на свистящий шепот:

— И ведь все в твое дежурство случается.

Василий передохнул:

— Неправда, скажешь?

Проводница промолчала.

— У тебя скоро и простыни, и полотенца — все утащат. Вагон от поезда отцепят, — фыркнул Василий. — Будешь стоять в какой-нибудь степи, смотреть на луну и думать, что едешь!

Василий прислушался. Так и есть, кто-то ходит. Кто-то не спит. Василий, не вставая, выглянул из купе.

— Студент этот. Да еще майор… Курят.

— Не спится людям.

— Это уж точно. Ждут, пока я засну. Сейчас это называется «не спится», а завтра стаканов не будет.

— Неужели майор утащит стакан? До чего же ты глупый, Василий. — Проводница даже руками всплеснула: — На майора подумал, а?! И надо же такое подумать!

— Ну, значит, студент.

— Студент еще туда-сюда. У них голь, все казенное. Если и возьмет, то по привычке… А ты на майора. Ума-то у тебя, Василий…

Василий сам понимал, что перегнул. Но сдаваться не хотелось. И теперь он вспылил по-настоящему. Ей, видно, в голову не приходит, что думают бригадиры об их вагоне, а ведь думают, что здесь работать не умеют! Или даже думают, что для себя Василий Панин крадет…

— И только в единственном вагоне это случается!.. В нашем, ты понимаешь?

Он даже задохнулся:

— Ты… ты… — Он никак не мог подобрать наиболее обидное, наиболее оскорбительное слово, чтоб проело ее раз и навсегда, как кислота. И наконец нашел. И выпалил: — Ты растратчица! Вот ты кто!

Она не стала спорить, сколько же можно. В конце-то концов.

— Пойду-ка пыль протру.

В проходе вагона не было ни души. Она вытирала пыль с поручней. Ни майора, ни студента — померещилось ему, что ли?

— Ох, танго. Танго и-итальяно… — пропела она довольно громко.

Она уже успела немного поговорить с майором. Он рассказывал, что ездит по гарнизонам и лается с начальством. Следит за солдатским питанием — и надо же работа какая!..

— Поплыли туманы над рекой, — напевала она.

Она стояла теперь у самого купе. Но войти и глянуть на майора не решалась: ночь все-таки, да и Василий прямо осатанел, следит.

Поезд тормозил. Станция. Василий взял фонарь. Ага, двинулся в тамбур.

Она быстро вошла в купе. Майор не спал. Видимо, смирился с бессонницей.

— Я… я подушечку вам. Получше принесла. Чтоб спалось вам.

Она поправляла подушку. Майор сидел на нижней своей полке и молчал. На верхних полках храпели.

— Может, в отдельное купе перейдете?.. В последнее, а? — сказала она вкрадчиво и в то же время просто. — Вот у нас военный ехал. Тоже устал, тоже бессонница…

— Что?

— В купе, говорю, отдельное… Там качает меньше.

Майор подумал. Оглядел ее добрым взглядом.

И улыбнулся:

— Красавица ты моя. Не даст он нам все равно побыть вместе. Твой, я про него говорю…

— А он уснет.

— Не уснет. Я его видел.

— Напрасно вы. А там купе тихое. Там броня, никого нет…

— Бронь, — поправил он.

— Ну, бронь… — Она замолчала, а затем сказала: — Поговорить хочется.

— Поговорить?

— Ну да. Я ужасно люблю новых людей. И чтоб рассказывали что-нибудь интересное.

— Имя-то твое как?

— Валечкой звали. — Она улыбнулась. — Расскажите. Вы говорили, что ездите по гарнизонам…

— Да. Работа такая.

— И следите, как солдат кормят?

— Да.

Он вдруг почувствовал, что поначалу понял эту женщину не совсем правильно. И смутился за свою ошибку. И стал что-то рассказывать… Она слушала. Она переспрашивала, ойкала или всплескивала руками.

— Валентина! — раздался голос Василия. — Где ты есть?

— Иду, иду! — Она виновато глянула на майора и выскочила из купе на голос мужа.

Василий в тамбуре возился с полученным углем. Кочережкой он разбивал здоровенные куски и чертыхался: опять скверный уголь…

— Чего тебе? — спросила проводница.

— Ужин-то сделай…

А когда она сделала ужин и заглянула в купе, чтобы пригласить майора, тот уже спал.

Они поужинали.

Василий, дежуривший прошлую ночь, прилег на скамье. Он теперь был в первом состоянии. Не ревновал. И любил жену. Хотелось сказать ей что-то нежное, но клонило в сон. Вагон покачивало. Дела были сделаны. Он ласково взглянул на нее.

— А если разобраться, мы ведь хорошо живем… Верно?

— Верно, — сказала проводница и погладила его рукой.

Глаза Василия закрывались.

— Как там дети? — вздохнула проводница.

— Мать присмотрит.

— Надо ей купить чего-нибудь, Василий.

— Можно.

Теперь он спал. А она сидела возле. Поезд вместе со всем составом как бы тихо запел, зазвенел. Пошли на подъем.

Она думала о детях. Затем о Василии. Затем об этой замечательной жизни на колесах, в которой нет-нет и встречаются люди, и рассказывают, и делятся с ней.

Она дремала и не дремала — привыкла с годами.

— Тормозит… Станция… — прошептала она, вся еще в каком-то сладком сне.

И тут же спохватилась:

— О господи. Узловая!

Она поняла, что уже утро и что четыре ночных часа пролетели. И людям сходить. И майору сходить, не проспал ли?.. Она выглянула — нет, не проспал. Майор уже стоял с чемоданом и с сумкой.

Она кинулась в купе, схватила там сахарницу, красивую, с надписью о фирменном поезде, — что она еще могла? — и к майору. Улыбалась заспанным лицом, а руками заталкивала сахарницу к нему в саквояж.

— Подарок это. На память это. С детства люблю что-то дарить… Вспоминать меня будете.

Майор молчал, недоуменно пожал плечами.

— Хоть небольшая, — сказала она, — все же дружба меж нами была.

Майор не знал, что сказать.

И сошел с поезда, все еще улыбаясь и пожимая плечами.

Она разглядывала Узловую. Когда прибыла тележка с углем, Валя закричала громко и звучно:

— Угля не возьмем! Брали уже… Разворачивай телегу!

Затем она увидела сонного милиционера. Тот дремал стоя, нахохленный, зябкий и весь какой-то несчастный.

— Эй, миленький!

Милиционер вздрогнул.

— Миленький! Чего ты раскис?

И милиционер почувствовал излучение какой-то необыкновенной силы. Он и не заметил, как распрямился. Он вытянулся в струну. И ждал, что еще она ему крикнет.

1974 г.

Поделиться в соцсетях
Оценить
Комментарии для сайта Cackle

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ:

ЧИТАТЬ ЕЩЕ

Последние комментарии
Загрузка...
Популярные статьи
Наши друзья
Авторы
Николай Зиновьев
станица Кореновская, Краснодарский край
Владимир Хомяков
г. Сасово, Рязанская обл.
Роман Котов
Санкт-Петербург
Наверх