П.Н.Краснов. "От Двуглавого Орла к красному знамени" (роман). Часть седьмая. Главы 29 - 40

Опубликовано 23.11.2019
П.Н.Краснов. "От Двуглавого Орла к красному знамени" (роман). Часть седьмая. Главы 29 - 40

XXX

В одиннадцатом часу вечера за Саблиным пришли два красноармейца.

— Генерала Саблина на допрос! — воскликнул один из них.

— Прощайте, милый генерал! Храни вас Господь, — сказала Подлесская.

Саблин поднялся и вышел. Обед, который и правда был сытный и достаточный, и чай его подкрепили. Голос окреп. Нервы были в порядке. Саблина провели по коридору и ввели в большую комнату, вероятно, бывший институтский класс. В комнате, кроме небольшого стола со стулом, стоявшего посередине, и шкафа со старыми бумагами в углу, не было никакой другой мебели. Паркетный пол был заплеван и заслежен грязными сапогами. Над столом, спускаясь с потолка на проволоке, тускло горела одинокая лампочка с потемневшим закоптелым колпаком. Углы комнаты тонули во мраке. В большие многостекольные окна гляделась холодная зимняя ночь. Топот шагов и голоса людей, не переставая и ночью ходивших по коридору, доносились сюда глухо. Красногвардейцы, приведшие Саблина, остались у дверей. Саблин подошел к столу и сел на стул.

Прошло четверть часа. В коридоре часы пробили одиннадцать. Красногвардейцы стояли у дверей, опираясь на ружья, и по временам тяжело вздыхали. Это были обыкновенные петербургские рабочие с хмурыми лицами, один был безусый, другой — в рыжих щетинистых усах.

В дверь торопливыми шагами прошел человек невысокого роста, с конопатым некрасивым лицом, бритый, нескладно сложенный, с длинными, как у обезьяны, руками и короткими ногами. Он решительно подошел к Саблину и остановился у столика. Саблин смотрел на него.

— Ваше превосходительство, — заговорил он, — вы в наших руках. Мы можем сделать с вами все, что хотим.

Он замолчал, как будто ожидая протеста или возражений. Саблин ничего не сказал.

— Все, все… до смерти включительно… — выкликнул маленький человек, ероша на голове густые вьющиеся рыжеватые волосы. — Но мы можем вас и помиловать, мы можем вас вознести на такую высоту, на какой вы не были при Царском правительстве. Правда… тогда вы делали, что хотели, теперь вы будете нам служить и мы будем следить за тем, чтобы вы нам не изменили. Мы не обещаем вам, что мы вас не повесим по ошибке, но мы обещаем вам, что мы прикончим с вами безотказно, если вы попробуете нам изменить. Вас, ваше превосходительство, обвиняют в том, что вы пробирались на юг к генералам Алексееву и Каледину, чтобы идти против Советской власти. Это обвинение настолько доказано, что мы не нуждаемся в дальнейшем допросе.

— Я и не отрицаю этого, — сказал спокойно Саблин, оглядывая с головы до ног маленького нескладного человека. — Я ехал к Донскому атаману Каледину, чтобы помогать ему в священной борьбе за свободу России.

— Ну вот… Вы напрасно ехали. 30 января атаман Каледин застрелился. Он понял, что он шел против народа, что он был игрушкой в руках иностранного капитала, и он покончил с собою. На Дону — рабоче-казацкая власть. На Дону — Советы. Ваше превосходительство, сопротивление безполезно. Атаман Дутов разбит и окружен в Оренбурге, Алексеев бежал из Ростова. Весь народ признал власть народных комиссаров, единственную после Царской законную власть.

— Вы считаете Царскую власть законной?

— Безусловно. Я служил в охранной полиции Его Величества. Но когда Государь отрекся, ваше превосходительство, Временное правительство не имело никакого права захватывать власть в свои руки. Единственная выборная власть, которая была законна: это Советы. Князя Львова и даже Керенского, несмотря на его широкую популярность во всех слоях общества, не признал никто. Ленина признали все.

— Вы звали меня сюда для допроса или для выслушивания обвинения? — перебил Саблин.

— Ни для того, ни для другого, ваше превосходительство. Мне приказано передать вам лестное предложение вступить в революционный военный совет и помочь нам своими знаниями, как специалист, создавать народную красную армию.

— Вы социалисты? — сказал Саблин.

— Да, мы большевики. Мы коммунисты.

— Так для чего же вам армия? Ведь социалистическое учение отрицает армию, дисциплину, начальников.

— Совершенно верно. Но обстоятельства не позволяют еще нам провести наше учение в полной чистоте. Английский и французский капитали ополчились против нас. Они формируют безчисленные белогвардейские банды, и завоевания революции в опасности. Нам нужно сделать весь народ способным к обороне, милитаризировать страну. Мы хорошо знаем способности вашего превосходительства, и я имею поручение от Совета народных комиссаров, в частности от председателя реввоенсовета товарища Троцкого, предложить вам занять большое место в народной красной армии. Я не знаю какое — это подробности. Военного министра, командующего фронтом — не меньше.

— Я могу видеть товарища Троцкого? — сказал вставая Саблин.

— Для чего?

— Чтобы дать ему в морду за его гнусное предложение! — воскликнул Саблин таким громовым голосом, что часовые встрепенулись.

— Ах, ваше превосходительство, ваше превосходительство, — качая головою, сказал маленький человек. — Жаль мне вас очень, потому что много хорошего я про вас слышал.

В комнату вошел красавец матрос. Он был очень высокого роста, пропорционально сложен, мускулист и силен. Черные волосы вились и природными локонами лезли на лоб и на брови. Большие масляные глаза смотрели открыто. На нем был черный гвардейский бушлат без погон и шаровары, заправленные в щегольские сапоги. Отвагой и удалью дышало от его широкого красивого лица. Он подошел к маленькому человеку и сказал:

— Ну как, товарищ Андрей, уломали генерала? Тот пожал плечами.

— Господин генерал, — сказал матрос, и Саблин почувствовал запах тонкого вина. — Идите, не колеблясь… Во-первых, — идея: вся власть — Советам, русскому народу. Ведь это тоже: единая, неделимая! Не всегда жиды верховодить нами будут, когда-нибудь и сами сядем на них. А потом жизнь, вам скажу, разлюли-малина. Прекрасный пол, вино и прочее. Я женат на генеральской дочери и кроме того успехи имею. И вам мы бы таких пролетарочек социализнули — пальчики оближете. Армия будет настоящая. Можно и в морду заехать и все прочее, лишь бы не контрреволюция. Да… господин генерал, рекомендую!

— Я пойду доложу ваше решение в Совет, — сказал маленький человек. — Не передумали?

— Ох, господин генерал, передумайте. Жалко вас. Ведь иначе выбор один — лицом ли, спиною, а к стенке… Гибнет цвет России. Одно упрямство.

— Я сказал, — стиснув зубы, проговорил Саблин.

— Хорошо, я доложу.

Маленький человек вышел вместе с матросом.

Саблин стал ходить по комнате взад и вперед. Он останавливался у окна. За окном был сад, заиндевелые старые липы и дубы протягивали кривые черные сучья, запорошенные снегом, глубокие сугробы лежали в саду. За каменного стеною с каменными беседками широким белым полотном расстилалась Нева, и на том берегу тускло светились окна в маленьких домиках на Охте.

«Разбить окно и броситься с третьего этажа на снег, — подумал Саблин. — Быть может, есть и шанс, что не убьешься. А дальше что? Опять погоня, крики, улюлюканье, выстрелы, побои, оскорбления…»

«Претерпевый до конца, — той спасется!»

«Христос терпел и нам терпеть велел», — вспомнил Саблин наставление своей няни и отвернулся от окна.

В коридоре стучали ружьями и сапогами. Большой отряд, человек двадцать матросов, вошел нестройною толпою в комнату и окружил Саблина. За ними быстро вошел среднего роста рыжеватый еврей в закрытом военном френче, шароварах и сапогах с черными кожаными голенищами. Он держался очень прямо, и голова его была задрана кверху. Маленькая бородка торчала вперед. На тонком носу было пенсне.

— Генерал Саблин, — властно сказал он, — вы отказываетесь служить нам своими знаниями и опытом… Значит, вы не поспели еще. Погодите, голод научит вас. Вот как поторгуете газетами на улице, послужите швейцарами, побегаете по банкам, ища грошового заработка, узнаете нищету — станете сговорчивее. В Петропавловскую!.. В Трубецкой!.. Впредь до распоряжения!.. — гневно крикнул он. И не успел Саблин что-либо сказать, как еврей вышел быстрыми твердыми шагами.

В ту же ночь Саблина перевезли на грузовом автомобиле в Петропавловскую крепость и заточили в одиночной камере в небольшом двухэтажном доме за Монетным двором.

XXXI

Широкими степными шляхами, бурьяном поросшими, мутными реками, в камышах притаившимися, запрятавшимися между балок крытых и извилистых, станичными глухими проулочками среди плетней затерявшимися, садами пахучими от духа вишневого цвета, сирени и черемухи, заросшими и тенистыми, полными мечтательной тайны шел шепот по Дону. Тихий и въедливый. С оговоркой, с оглядками, недосказанно говорили по станицам и хуторам, по белым мазанкам и кирпичным под железо выведенным домам, по казармам и школам, везде, где стояли станичники, о том, что новая власть комиссарская «не тае» будет, «не подходяш-ша для нашего казачьяго обихода».

Темными весенними ночами приходили из степи молодые исхудалые люди с горящими, как у волков, голодными глазами, крестились на иконы, садились на лавку и говорили тихо и вкрадчиво о донской старине, о вольности казачьей.

— Да разве такое бывало, — говорили они. — Иногородние сели на горб казакам и правят, а по какому такому праву? И кто их выбирал?

— Заслужили, значит, свое, — мрачно, глядя в сторону, говорил хозяин хаты и ближе подвигался к рассказчику.

— В Персиановском лагере церковь осквернили, над иконами святыми надругались… — тихо говорил пришелец.

— Митрополита по городу таскали… — добавлял он, помолчав.

— Офицеров перебили. А за что? Не такие же они казаки? Не наши сыновья или братья? — уже смелее досказывал он.

— И кто! И кто делаит-то все это? Подтелков, а кто он, Подтелков? Слыхал ты его? Ума-то его пытал — что ли? Знаешь его способности? Он только вино жрать и здоров, — наконец высказывал затаенную свою мысль и хозяин хаты.

В Новочеркасске освободили из тюрьмы Митрофана Петровича Богаевского, помощника атамана Каледина, и привезли его в кадетский корпус.

— Рассказывай про былую славу нашу и вольность, — сказали ему казаки-голубовцы.

Без малого три часа говорил Митрофан Петрович. Это была его лебединая песня. Хмуро слушали его казаки. Тяжко вздыхали. Отвезли потом назад на гауптвахту. А когда пришел к ним Голубов и стал свое говорить про советскую власть, раздались из рядов гневные окрики:

— Довольно… Завел нас, сукин сын! Замотал сам не знает куда. Косились казаки на матросов и красногвардейцев, распоряжавшихся по Новочеркасску, косились, но молчали. Особняком держались. Своими казачьими караулами заняли музей и институт, не позволили осквернить собора. Чувствовалось, что разные люди стоят в городе и по-разному думают. Из станиц перестали возить хлеб и мясо на базар, и стало красное воинство недоедать.

Красноармейские банды, руководимые Подтелковым, Антоновым, Сиверсом и Марусей Никифоровой, расползались по железным дорогам. Это были красные дни красной гвардии. Дисциплины не признавали, вожди были выборные, да и их не слушались. Поход был кровавый хмельной праздник, охота на жирного буржуя, сплошной грабеж и издевательство. Путешествовали эшелонами, выходя из вагонов лишь для боя и грабежа. Тут же в вагонах везли и награбленное имущество, степных дорог не признавали и от железнодорожных путей не отходили.

В Новочеркасске свирепствовал Голубов, Подтелков и Медведев, мрачный триумвират, в Ростове фон Сиверс расстреливал с балкона Палас-отеля между рюмками ликера юнкеров, под Батайском шарила Маруся Никифорова — кавалерист-девица, собственноручно пытавшая пленных; путями юго-западной дороги, в Донецком бассейне «правил» гимназист Антонов, а в 20-ти верстах от Новочеркасска за разлившимся Доном, за голубыми водными просторами по станицам робко сидели комиссары из местной голытьбы, из лавочных сидельцев и аптекарских учеников и до смерти боялись казаков. Там шло все по-старому.

А могучая степь по-весеннему дышала, поднималась зеленью трав, вставала утренними туманами, играла днем волшебными миражами среди неоглядного солнечного простора и несла свои думы и рассказывала свои сказки казакам.

Настало время пахать, и «Господи благослови!» — запряг казак больших круторогих волов в плуги и вышел в степь поднимать Божью ниву. Наступило время работать в зеленых виноградных садах, и пошли казаки и казачки завивать лозы и устраивать «кусты», чтобы привольно было зреть винограду.

И в степи необъятной, и в садах прохладных, молодыми ярко-зелеными листочками лоз покрытых, услышали казаки вековечную правду. Тени предков явились в грезах сонных на степных шалашах и по крутым садовым откосам, рассказал о ней плеском синих волн Тихий Дон, разлившийся по всему широкому займищу, и фронтовики, ходившие всю зиму панычами, стали заботно оглядывать плуги и бороны, стали выходить на свои паевые наделы. Хмарь и туман проходили. Лозунги и резолюции, шумные митинги казались тусклыми и ненужными, стыдно становилось содеянного.

«Эх! — говорили они. — Не на кого опереться. Что ж, его сила. Большевики-то весь русский народ. Кабы было на что опереться, стряхнули бы мы всех комиссаров».

Историк, который будет изучать противобольшевицкое движение, должен будет остановиться на следующих причинах, положивших начало оздоровлению юга России весною 1918 года. И первая причина была, конечно, та, что поборы, насилия и убийства, касавшиеся только горожан, «буржуев», офицеров и бывшие выгодными для казаков, так как давали им добычу, — коснулись и самих казаков. В марте большевики отправили из Новочеркасска матросов в станицу Кривянскую за мукою и скотом для продовольствия гарнизона. Коммуна стала осуществлять свои права. Их встретили топорами и дубьем. Был послан карательный отряд. Из-за Новочеркасского вокзала стали обстреливать Кривянскую артиллерийским огнем, сожгли до трехсот хат, но казаков не испугали, но озлобили. И пришлось бы смолчать казакам, пришлось бы им покориться, если бы не сложились в это время все обстоятельства благоприятно для восстания.

Вторая причина была та, что явилась надежда у лучших казаков, что порядок восстановить можно, а у худших казаков явился страх ответственности. Темные, глухие, неясные неслись по степи слухи о немцах, уже пришедших на Украину и повсюду восстановивших порядок. Это приближение германских частей генерала фон Кнерцера сыграло двойную роль. Оно дало возможность опереться на немцев, создать из полосы, ими занятой, надежную базу, с другой стороны, дало возможность возбудить патриотизм среди казаков и поднять их для того, чтобы не допустить немцев поработить себя.

Третья причина была та, что на Дону вместо людей расплывчатых решений и соглашательского характера, шатающихся между властью и демократией, явились люди сильного характера, твердой воли, страстные патриоты, способные владеть умами казаков. Такими людьми были Георгий Петрович Янов и полковник генерального штаба Святослав Варламович Денисов. Эти люди знали, чего хотели. Они сознавали, что Россия временно рухнула, провалилась в кошмарное небытие, разложилась на составные части, из которых ни одной русской не было. Создать из Войска Донского такую русскую часть стало идеею этих людей, и этой идеей они увлекли казаков.

Если к этому прибавить, что с востока шли, правда, весьма смутные слухи о том, что из Сибири идет адмирал Колчак, а на западе упорно говорили, что с немцами идет генерал Щербачев со всею Румынскою армией, то ясно станет, что на Дону создавалось настроение боязливое, приближался тот «ответ», которого так боялись все впутанные в кровь и преступление казаки.

Эти-то условия, то есть то, что, во-первых, большевики сняли с себя маску и стали грабить и разрушать казачьи хозяйства, не признавая казачьей собственности; во-вторых, что появление твердо дисциплинированных германских частей на Украине и восстановление там порядка и собственности ободрило одних и испугало других; в-третьих, что на Дону появились честные волевые люди, которые в это трудное время взяли на себя власть и сумели осуществить ее, опираясь на казаков же, а не на офицеров и «буржуев»; в-четвертых, слухи о Колчаке и Щербачеве и создали почву, на которой смог установиться порядок на Дону и могла возродиться Добровольческая Армия.

И без этих условий Добровольческая Армия генерала Деникина никогда не смогла бы ни встать на ноги, ни оправиться, ни сорганизоваться.

Зашумели по станицам и хуторам дерзкие речи про комиссаров. Открыто, не потаясь читали на севере стихотворение в прозе донского писателя Ф. Д. Крюкова, директора Усть-Медведицкой гимназии, «Родимый край». Пророчески говорил в нем скромный Федор Дмитриевич:

…"Во дни безвременья, в годину смутную развала и паденья духа, я ненавидя и любя, слезами горькими оплакивал тебя, мой край родной… Но все же верил, все же ждал: за дедовский завет и за родной свой угол, за честь казачества взметнет волну наш Дон седой… Вскипит, взволнуется и кликнет клич, клич чести и свободы!»

«И взволновался Тихий Дон… Клубится по дорогам пыль, ржут кони, блещут пики… Звучат родные песни, серебристый подголосок звенит вдали, как нежная струна… Звенит и плачет, и зовет… То край родной восстал за честь отчизны, за славу дедов и отцов, за свой порог родной и угол».

«Кипит волной, зовет на бой родимый Дон… За честь отчизны, за казачье имя кипит, волнуется, шумит седой наш Дон, родимый край…»

Мартовским ясным вечером, когда над степью легла розовая дымка, а в станице сильнее стал пряный запах цветущих яблонь и вишен, вдруг на станичный бульвар, ведущий к собору и присутственным местам, высыпала толпа молодежи. Гимназисты реального училища, прозванные шутниками «реальная сила», несколько офицеров в светлых погонах, казаки-подростки, сопровождаемые большою толпою казаков-стариков и фронтовиков 9-го Донского полка, шли за старым человеком в судейской фуражке. Это был почетный мировой судья Чумаков. Серые глаза его были полны слез, седые усы безпорядочными прядями спускались к нижней губе, черное пальто моталось над запыленными, длинными складками упадавшими на башмаки штанами. Вся толпа шла к станичному правлению, где заседали комиссары, требовать у них отчета в их управлении.

Молодые голоса запели старую казачью песню, ее невольно подхватили строевые казаки, и по станице полилась широким напевом песня казачья. Зазвучала она, зазвенела, заплакала и стала звать восстать «за честь отчизны, за славу дедов и отцов, за свой порог родной и угол».

Слава нам, Войску Донскому,

Слава донским казакам,

Войсковому атаману

И станицам и полкам! —

пели в толпе, и в перерывах между куплетами песни молодые мощные басы зычно ревели:

— Долой комис-саров!..

Ночью за глухими ставнями, железными засовами припертыми, в маленьких комнатушках с олеандрами в кадках, мышиными шепотами тревожно шептались по углам станичники.

— Что-то будет! Ой что-то будет! Не иначе как Чумакова к стенке поставят.

— Слыхать, с Ростова пароходы идут с матросами и красногвардейцами.

Липкий страх бродил по темным углам и тревожно прислушивались к ночной тишине, все ждали выстрелов, жуткого треска залпа расстрелов.

А наутро облегченно вздохнули. По станице неслась радостная весть. Казаки арестовали комиссаров и пригласили старого окружного атамана управлять ими. В боковой улице слышалась бодрая команда. «Первый, второй, третий»… — рассчитывались казаки 9-го полка, формируя сотню на защиту родной станицы. У многих на шинелях уже нашиты были погоны. Лихой есаул проскакивал вдоль фронта на гнедом коне, и слышалась смелая команда — «смир-рна»!..

По Дону, к станице спускался на пароходах «Пустовойтов», «Венера» и «Москва» походный атаман Попов с детьми-партизанами, с тою самою молодежью, которую увел он февральским морозным днем из Новочеркасска.

И взволновался Тихий Дон!..

XXXII

Сначала движение было стихийное, неорганизованное. Станицы поднимались только для защиты самих себя, изгоняли комиссаров, призывали своих старых станичных атаманов, выставляли посты и заставы на дорогах и тревожно ожидали мести большевиков.

Оружия у казаков не было. Советская власть в предвидении возможности восстания отпускала на Дон с фронта полки не иначе, как отобрав от них оружие… Там, где станицы были недалеко от железной дороги, большевистская власть посылала карательные отряды с артиллерией и начались сражения уже не с детьми-партизанами, как то было при Каледине, а со старыми казаками и фронтовиками. Народно-крестьянская власть пошла против народа и крестьян, и против нее встали те, кто раньше стоял в оппозиции правительству или держал нейтралитет. Помощь оружием и патронами нужна была Дону. Все остальное имелось. Организация была готова, полки еще не потеряли своей спайки, офицеры скрывались, работая в полях, садах и огородах наряду с простыми казаками, и готовы были явиться в полки по первому призыву — но нужны были ружья, пулеметы и патроны.

Станицы Донецкого округа послали ходоков к немцам просить честной рыцарской помощи и помощь эту получили… Хоперцы со своим вождем, подъесаулом Сойкиным, восстали на севере Дона, 2-й Донской округ призвал Мамонтова, скитавшегося, подобно походному атаману Попову, по степи с гимназистами Нижне-Чирской гимназии, к нему примкнула первая восставшая на Дону станица Суворовская.

В станице Мигулинской семидесятилетний казак, урядник Лагутин, сел на неоседланного маштака, вооружился самодельною пикою и пошел во главе казаков на красногвардейский полк. Разметал, в плен забрал ошалевших солдат и захватил пушки, винтовки и патроны.

На юге восстала Егорлыцкая станица и послала гонцов на Кубань искать помощи у добровольцев.

Казаки готовы были идти с теми самыми «кадетами», которых выстрелами в спину провожали они два месяца тому назад.

И стало ясно всему Донскому войску, что пока не объединится, не устроится все это движение — обречено оно на гибель.

Уже рассеяны были отряды Сойкина и сам Сойкин был убит в первом бою, тяжело приходилось Мамонтову, со всех сторон окруженному врагами. Пылали станицы на юге, подожженные карательными отрядами большевиков, есаул Фетисов, на один день захвативший было Новочеркасск должен был отойти, и новыми казнями мстили большевики жителям Новочеркасска за свое поражение и тревогу. Притих Новочеркасск. Но и притихнув ожидал, когда можно будет снова восстать. Не хватало Дону управления, и это управление явилось в лице «Круга спасения Дона».

Остатки старого калединского Круга, но остатки сильные и крепкие, не побоявшиеся вылезть из подполья и заговорить громким голосом о правах казачьих, старые казаки десяти свободных от большевиков станиц собрались около войскового есаула Георгия Янова в станице Заплавской и постановили: освободить Дон от большевиков и восстановить на Дону атаманскую власть и старое богатое и привольное житье.

Они пригласили скрывавшегося в станице Богаевской под видом железнодорожного техника полковника Денисова и поручили ему формировать станичные дружины…

После февральской революции всю Россию охватило пренебрежение к военной науке. То, что веками считалось непреложными истинами, теперь смело отметалось новаторами военного искусства: Гучковыми, Керенскими, Крыленко и другими, стремившимися демократизировать армию. Стройная система обращалась в хаос, полки заменялись отрядами, партизанство и добровольчество вводилось в систему. Не избежало этого и войско Донское в печальные дни своего развала. Каледину не удалось восстановить старые полки и дивизии, и ему пришлось хвататься за отряды и дружины, за партизан Чернецова и Тихона Краснянского, за гимназические дружины Семилетова, за станичные дружины есаулов Назарова и Бокова. Попутно с ними формировались отряды «Стеньки Разина», «белого дьявола» и т. п., о чем объявлялось в газетах и распубликовывалось в специальных объявлениях, расклеиваемых по городу.

Они погибли. Денисов начал с того, что откинул партизанство и добровольчество и придал станичным дружинам характер старых полков. Он вызвал офицеров и начал с воспитания казаков, собравшихся на защиту Дона по призыву Круга спасения.

Широкий разлив Дона отделял его от Новочеркасска, и за ним, почти на глазах у большевиков, маршировали, рассыпались цепями, маневрировали Денисовские дружины.

В конце Великого поста партизаны походного атамана Попова соединились с казаками Денисова, а Денисов задумал смелый план прочно захватить в свои руки Новочеркасск. Острым военным умом этот маленький, рыжеватый человек с красивой характерной головою, не по летам моложавый, подвижной, крикливый, надоедливый и упорный понял, что, если он не поторопится сделать это, сделают это немцы, и тогда на Дону разыграются события, подобные киевским, атаман будет посажен немцами и будет опираться на немецкие штыки. Не о такой свободе от большевиков мечтали Денисов и Янов. Но Денисов подчинялся Походному атаману Попову, зависел от его штаба, являясь только начальником «южной группы», в которую входили созданные им из казаков полки.

Попов медлил. Он боялся повторить ошибку Фетисова и не удержаться в Новочеркасске. Приближалась Пасха. Огнем горели глаза у казаков и молодежи. У многих в Новочеркасске были родители, братья, сестры, всем хотелось во что бы то ни стало встретить светлый праздник вместе, героями войти в этот день в Новочеркасск.

Денисов учел это настроение и решил вопреки плану, разработанному в штабе Походного атамана, который состоял в нерешительных действиях на Александро-Грушевск, — захватить Новочеркасск. Военным умом своим Денисов учуял, что моральное превосходство на его стороне, а в бою — он это знал со школьной скамьи — 2/3 успеха составляет моральный дух войска.

XXXIII

Дед Архипов волновался. Он не признал комиссарской власти, и, когда комиссары сидели в станице, он скрывался на соседнем зимовнике и как медведь отлеживался в берлоге. Теперь он вернулся, чисто прибрал хату, прошел на конюшню, вычистил, напоил и накормил коня, поседлал его седлом с белометальным убором, надел на себя свой длинный темно-синий мундир, нацепил колодку с крестами и медалями, снял со стены старую икону Божией Матери с темным коричневым ликом, обложенную серебром, завернул в шелковый выцветший платок и пошел искать по станице «самого главнокомандующего».

Он шел неторопливо, ведя за чумбур бурого маштака и поднимая пыль ярко начищенными сапогами с задранными кверху носками. Лицо его было благообразно, седая борода тщательно расчесана, седые волосы красивыми кудрями выбивались из-под синей с алым околышем фуражки. Сбоку висела шашка со старою круглою рукояткою, обвитою по черной коже тонкою медною проволокой. Красный лампас сверкал из-под длинных пол мундира-татарки. Была страстная суббота, и ветер гулял по станице, поднимая клубы пыли и завивая их столбами. Великопостные часы отошли в каменной старинной церкви, народ попрятался по хатам. У каждого к великому дню что-либо готовилось.

Архипов шел важный и величавый, и толстый мерин его шел за ним так же важно, поглядывая по сторонам. Сзади брела косматая овчарка Архипова.

Встречавшиеся казаки снимали фуражки или козыряли сединам Архипова и говорили почтительно:

— Здорово дневали, Архипыч?

— Здорово, здорово, — говорил сквозь зубы Архипов и шел дальше. «И куда это дед собрался, — думали казаки, — и со всем хозяйством своим. И Жучка даже забрал».

А Архипов шел, никого не спрашивая, военной смекалкой рассчитывая отыскать «самого главнокомандующего».

Наконец он увидал дом, у которого стояли поседланные казачьи лошади и к которому с двух концов тянулись телефонные черные провода.

— Кто здеся стоить? — спросил он у строевого казака в шинели и при винтовке дежурившего у дверей.

— Командующий Южной группой, полковник Денисов, — отвечал тот.

— Полковник, — сказал Архипов. — А не енарал? Чудно говоришь. Говоришь, чего не понимаешь. Енарал будет послезавтрева. Вот что. Подержи, милый, коня. Я к нему дело имею.

И, бросив чумбур казаку, дед Архипов поднялся не по-стариковски бодрыми шагами на крылечко, толкнул дверь и очутился в просторной комнате. За столом над разложенною картою сидел маленький человек с загорелым лицом и, ероша густые волосы, разглядывал карту. Сбоку стоял, перегнувшись на стол, очень высокий худой офицер в есаульских погонах, с лицом без усов и бороды и с густыми лохматыми русыми волосами. Сидевший у окна на скамье толстый сотник проворно кинулся к старику и, перегораживая ему дорогу, сказал:

— Сюда нельзя, дедушка. Здесь военный совет.

Архипов посмотрел на толстого офицера и, не останавливаясь, спросил: «Который здесь самый главный командующий?»

Высокий есаул выпрямился и смотрел на старика. Полковник, склонившийся над картой, вскочил на свои короткие, кривые от верховой езды ноги и с приветливой ласковостью вышел из-за стола навстречу старику.

— Ты чего, дедушка, — сказал он, — обидел, что ли, кто тебя? Какую нужду имеешь ко мне?

Архипов внимательными острыми глазами смотрел на полковника, точно изучал его и оценивал.

— Денисов? — сказал он. — Природной казак… А каких Денисовых? Адриану Карпычу, атаману, как придешься?

— Родной внук, — отвечал полковник.

— Так, так… Варлам Денисов, полковник, что семым полком командовал, отец приходится?

— Отец.

Старик еще раз зорко окинул глазами полковника Денисова. Морщины, набежавшие на темное загорелое лицо его, разбежались и остались только маленькие черточки, кучками бежавшие к вискам, от которых лицо Архипова лучилось какою-то особенною, светлою, чистою, стариковскою радостью.

— Мал золотник, да дорог, — сказал он медленно и раздельно, как бы оценивая по-своему малый рост полковника Денисова.

Он развернул принесенную икону Божией Матери и положил ее на стол.

— Владычица! — сказал он, крестясь… — Пресвятая Божия Матерь! Настал час! Не последний, не конешный час, настал час и будет! Я тебя спросил, а ты меня не спросил, кто я, — обратился он к Денисову. — Я Архипов, урядник 48-го Донского казачьего полка и кавалер… Ну, слухай теперь… Было у меня пять унуков… Один погиб, как в Восточной Пруссии были полки наши… Другой погиб, как Варшаву слобоняли, значит, за поляков погиб. О третьем писали не то убит, не то без вести пропал в Венгрии, ну, понимаю, убит, значит. Живым Ленька не дастся. Не таковской казак. Четвертого свои солдаты убили, как бунты по России пошли. Пятый в Питербурхе остался, в первом Суворовском полку служил и где он, служит аль нет — не могу про то определить. Полагательно, что обманули его. Просто(й) был парень и до девок охоч. Не иначе как соблазнули его… Ну вот. Оставался при мне правнук мой, старшего внука сын, Петушком его по станице звали. Как атамана Каледина, значит, защищать пошли и пришел к Чернецову полковнику в отряд Петушок. Вот он самый и есть. Пришел и в бою под Горною душу свою невинную за Престол и Отечество Господу отдал. Тело его я разыскал. Изуродовано до точности извергами, ну узнать можно. Похоронил тута… Верно все это, над иконою Божией Матери клянусь… Велика жертва казачья. Положило казачество животы свои за мать Россию… А видать, мало… Бери, ваше высокоблагородие, меня, и с конем моим, Петушку берег его… и со всем пречендалом моим. Послужу по-стариковски… Слушай! Послезавтра на заре в Новочеркасске будешь. И не убойся ничего. Все по-твоему будет. Задумал правильно. Светлая твоя голова. А икону бери, да охранит святым своим покровом Заступница! Аминь, ваше высокоблагородие.

И, вытягиваясь во фронт и надевая снятую было пред иконой фуражку, Архипов приложил руку к козырьку и, рисуясь стариковской выправкой, бодро спросил:

— Какой приказ есть, ваше высокоблагородие?

— Приказ… Ординарцем ко мне… Владимир Николаевич, — сказал Денисов толстому сотнику, — прикажите устроить урядника Архипова.

— Кру-гом, — скомандовал сам себе Архипов, повернулся по уставу и пошел из хаты.

— Ты видишь, Георгий Петрович, — сказал Денисов, обращаясь к высокому есаулу.

— Я же что говорил! — горячо воскликнул есаул. — Жив Дон! Эх и с такими золотыми людьми не отстоять своей свободы, не сказать по-старому, по-казачьему: Здравствуй, Царь, в Кременной Москве, а мы, казаки, на Тихом Дону.

— Я решился, — задумчиво сказал Денисов. — Надо положить предел этим недостойным колебаниям. Новочеркасск нас ждет, мы не можем его обмануть. Ты примешь меры, чтобы Походный атаман и Сидорин не могли помешать. В ночь с воскресенья на понедельник мы пойдем. А там что Бог даст!

XXXIV

Светлое Христово воскресенье в 1918 году приходилось на 22 апреля. Был яркий, солнечный, но холодный день. В Новочеркасских церквах служили заутрени, а потом обедни. Жители из последних средств собрали муку, напекли пасхи, покрасили яйца и шли, чтобы освятить их по православному обычаю. На пути их встречали красногвардейские патрули и отбирали от них со смехом и грубыми шутками разговены. Всю ночь ходили по Новочеркасску воинские команды красной гвардии, заглядывали в окна, врывались в дома, выходили к Аксаю и тревожно прислушивались и приглядывались к тому, что делалось в Задоньи. Они получили известие, что казаки в пасхальную ночь пойдут на Новочеркасск…

Холодом и сыростью тянуло от займища, пахло болотною травою и мокрым песком. С ветром от Богаевской из Заплав, с Кривянки и с Ольгинской, а по Дону из самого Старого Черкасска доносило благовест церквей, видны были горящие светом громадные окна, и в темноте ночи чудились тени искрящихся огоньками свечек крестных ходов.

«Богу молятся… — думали красногвардейцы, — нет, побоятся, не посмеют напасть».

Казаки 10-го и 27-го полков были хмуры. Запрятались по квартирам. Совесть глодала их. К ним посылали из Задонья, чтобы перешли казаки к казакам. И не смели. Боялись. Сосало под ложечкой. Злая тоска одолевала… «В случае чего, — решали промеж себя, — нейтралитет держать».

Не верили красногвардейцы казакам, казаки боялись суровой расправы, стрельбы в спину.

Из Ростова в эшелонах пришли подкрепления. Там тоже было неспокойно. Рассказывали, что немцы Таганрог уже заняли и к Ростову подходят.

— Он, немец-то, — говорил в темноте, сидя на полу открытого товарного вагона, переполненного людьми, молодой солдат со свиными желтыми глазами, прикрытыми белыми ресницами, и завитыми мочальными волосами, — он не таё. Не то что наш. Ему все ничаво. Сказал — «хальт» — и кончено. Ни ты ему что, ни он тебе. Наши и ружья сдают, не стреляют.

Патруль, пришедший из Новочеркасска, остановился на пути и слушал.

— Помирит, может, немец-то, — задумчиво проговорил один из патрульных.

— Что ж. Под немца можно. Лишь бы не Царь.

— А что Царь? — зевая сказал патрульный.

— Да надоело это все…

И потом долго молчали. Красногвардейцы патруля стояли как истуканы и, не моргая, смотрели в переполненный людьми вагон. Оттуда шел теплый прелый людской запах, слышалось сонное сопение и хрип. Кудлатый парень сидел и болтал ногами.

— Что не спишь-то, товарищ? — сказал патрульный.

— А не спится чегой-та… Он, немец-то, сказывают, в касках… Весь аккуратный. Честь отдают. Этого… как у нас, значит, нету. Порядок…

— Да… Коли придет, не похвалит, — проговорил, потягиваясь, патрульный.

— На Украине помещикам земли вернули.

— Ишь, черт…

Опять долго молчали.

— А звонят как! Стра-асть. Казаки-то, они верующие, — сказал патрульный.

— Я тоже когда-то веровал, — сказал сидящий в вагоне парень. — Ну теперя превзошел. Все это, значит, и Бог, и леригия энта, и попы начальством придумано. Эрунда! Мне учитель один разъяснил. И так это ясно выходит: человек, значит, превзошел от облизьянта.

— Да… Слыхали мы то же… А только у меня, значит, такая дума была. Ну вот он, вот, значит, человек и облизьянт, от которого превзошел он. Ну, а как же? Откелева же облизьянт-то вышел?

Все замолчали, слышнее стал пасхальный перезвон, прохладная ночь томила своими далекими ликующими звуками и будила забытые, заросшие новыми побегами мыслей старые воспоминания. Смутно становилось от них, хотелось забвенья, дикого выкрика, хмельного угара, кровавой потехи.

— Все химия одна, — сказал один из патрульных… Он, аком-то, его и не видать, а через него, значит, все — и весь мир.

— И вагон из акома? — спросил патлатый.

— Кубыть так.

— Да ведь он жалезный.

— А кто его знать. По-ученому все одно — аком… Ну пойтить, что ль, пошукать — не идут ли казаки?..

Мутило душу. Каждая полоска света, выбившаяся из щели ставня, каждый шум разговен за стенами дома возмущал тем, что не отвечал настроению. И, быть может, никогда не был так силен разлад душевный в красной гвардии, как в эту холодную, апрельскую пасхальную ночь.

С утра стали пить. Надо было забыться. Пьяные ватаги красногвардейцев наполнили улицы Новочеркасска и срамною руганью заглушили приветственное «Христос воскресе». Попрятался обыватель. Печально тянулся солнечный голубо-небный весенний день. Все сидели по углам и ждали. Что-то должно было совершиться: либо смерть, либо освобождение.

По улицам и площадям валялись пьяные красногвардейцы. Неслась похабная частушка, раздавались дикие крики, стреляли из винтовок по пролетавшим гусям.

На рассвете гулко и резко, совсем неожиданно ударила со стороны Кривянской станицы казачья пушка. Засвистал, зашелестел снаряд и «памм» — звонко разорвался в розовеющем восходящим солнцем воздухе над самым вокзалом с эшелоном.

По грязному займищу за Аксаем показались редкие казачьи цепи.

Заспавшиеся спьяна красногвардейцы туго просыпались и плохо соображали, в чем дело. Послали за казаками 10-го полка, чтобы вышли на разведку, казаки отказались.

С окраины Новочеркасска, со стороны Александро-Грушевека, от предместья, где были бараки пехотной бригады, с так называемого Хотунка прибежали растерянные люди:

— К Хотунку движутся конные и пешие казаки. Заметались комиссары. Кто-то приказал двигать эшелоны на север, другой требовал отступления на юг, раздавались споры, и навстречу казакам выходили неорганизованные толпы красной гвардии, пытавшиеся вести уличный бой.

Крепче запирали ставни и двери обыватели, с тревогою прислушивались к артиллерийской, ружейной и пулеметной стрельбе, выглядывали опасливо в щелки.

Проскакал по Иорданскому спуску на буром мерине старик казак с обнаженною шашкою. Сдалась партия ошалевших красногвардейцев. На минуту затихла стрельба — и вдруг радостными ликующими криками визгами восторга из горницы в горницу, в коридоре, в кладовке, в самом подвале, где укрылись женщины с детьми, раздались радостные возгласы:

— Казаки в Новочеркасске!

— Не может быть?

— Да говорю же!

— Видал… Сам видал Архипова! Проскакал на буром коню!

— Христос воскресе!

— Идут, идут… Наши! Гимназисты!

— Я Пепу Карпова видал… Сережа Янов тоже. Заплавские казаки подходят.

— Семилетовские партизаны на Хотунке. Маленький Денисов шел во главе казаков…

И звучно ударил соборный колокол, и завторили малые колокола, и вышел скрывавшийся где-то епископ Аксайский Гермоген и пошел по Платовскому проспекту высокий, статный, молодцеватый, с красивой седой бородою, развевающейся по плечам, в клобуке с мантией.

Казаки подходили к нему под благословение, и слышалось радостное:

— Христос воскресе! Христос воскресе! Воскресал, возрождался и Дон.

XXXV

На другой день, 24 апреля, было жутко. Красная гвардия, никем не преследуемая, оправилась, к ней подошли подкрепления и густыми цепями стала покрываться степь от самого Персиановского лагеря. И стало ясно видно, как много озлобленного врага и как мало силы у полковника Денисова. То верхом, то на извозчике носился по городу Денисов, собирая дружины и направляя всех, кого только увидит во дворе или в доме, к Троицкой церкви. Там стояли два казачьих орудия и редкими выстрелами отвечали на грохот большевицских батарей.

И чем дальше продолжался бой, чем ближе наступали цепи большевиков, тем яснее становилось, что казакам не удержать Новочеркасска. Не хватит силы. Крайние бараки Хотунка уже были заняты красногвардейцами, они продвигались за реку к скаковому полю и надвигались густыми колоннами с севера вдоль железной дороги. Никто не знал, что в Ростове. Казаки колебались. Денисов поспевал повсюду.

— Держитесь! — кричал он. — Держитесь! Помощь близка.

И сам не знал — откуда помощь. Посылали за нею на юг и на восток, к добровольцам и к отряду Дроздовского, но никто не знал о их состоянии и не верилось даже, что они есть.

— Держитесь, — говорил он, соскакивая с извозчика и бегом направляясь к отходящим казакам. — Вы куда!

— Мало нас, — хмуро говорили казаки.

— Достаточно! Назад, назад! За мной!

Снова ложились казаки и отвечали одиночными выстрелами на несмолкаемый треск перестрелки.

Солнце перевалило к западу, еще холоднее становилось в голубом просторе вечера, и страшная близилась ночь. С левого фланга донесли:

— Красная гвардия отходит.

Не верили казаки. Но все быстрее и быстрее отходили большевики от Хотунка.

Из-за Краснокутской рощи со степи между Новочеркасском и станицей Грушевской грозно рявкнула тяжелая пушка, и густое облако черного дыма поднялось возле большевицских цепей.

Кто стрелял? Свои или чужие?..

— Свои, свои! — радостно шептали запекшимися губами усталые казаки.

Откуда-то взявшиеся, чудом присланные самим Господом Богом стройные полки шедшего с Румынского фронта отряда полковника Дроздовского подходили на выручку Новочеркасску.

И когда надвинулись сумерки, большевиков не было подле Новочеркасска, а в город входили походные колонны отлично выправленной, лихой, дисциплинированной молодежи. И, казалось, что весь революционный угар, комитеты, комиссары, эксцессы — все было сном. Тяжело и мерно стучали сапоги по каменной мостовой, аккуратно были надеты скатанные шинели, сурово выглядели сухие загорелые лица, и непреклонная, неумолимая воля горела в глазах…

Где-то грянула бодрый марш — давно не слыханная в Новочеркасске военная музыка.

Новочеркасск был спасен.

На другой день казачья конница полковника Туроверова вошла в Ростов, и несколькими часами позже ее туда же прибыли эшелоны с германскими войсками. Германское командование признало факт занятия Ростова казаками, и в Ростове стало два коменданта — немецкий и казачий.

В эти Пасхальные весенние дни Добровольческая Армия завершала свой отход от Екатеринодара, перешла границу земли Войска Донского и расположилась на отдых в радушно принявшей ее станице Мечетинской. Никто ничего еще не знал о событиях на Дону. Смутные носились слухи, что Дон поголовно восстал, что на Дону избивают комиссаров. От Добровольческой Армии был послан к Новочеркасску разъезд кубанских казаков.

Весенним прохладным вечером, когда голубели степные дали на востоке, а запад, с его поднимающимися к Дону холмистыми просторами, пылал лучами закатившегося в безпредельность степную солнца, когда вся станица благоухала сиренью, акацией и сквозь аромат цветущих садов меньше был слышен острый волнующий запах жженой соломы, хлеба и возвращающихся стад, когда вся улица станицы Мечетинской полна была отдыхающим народом — одни играли в свайку, другие сидели на рундуках длинными рядами и молчали, мечтая и надеясь, с западного края в улицу станицы въехал разъезд кубанских казаков.

Худое загорелое лицо кубанского офицера было покрыто густым слоем черной пыли, пылью была покрыта и запотелая, точно попоной укрытая, тупая от усталости лошадь. Блестели радостью глаза офицера, весело звучал его голос, и мощный дух побеждал усталое тело. Толпа офицеров обступила его и казаков.

— С Дона?.. Ну что на Дону? — раздавались голоса нетерпеливых взволнованных людей.

— Порядок… — был короткий ответ.

— А большевики?

— Большевиков нет. В Новочеркасске — атаманская власть.

— А в Ростове?

— Немцы.

— Немцы, — повторяли добровольцы… — Немцы. И как же они? С казаками-то?

— Ничего. Работают вместе против большевиков.

Все это так не вязалось со всем, что говорили и что слышали, что исповедовали в Добровольческой Армии, как непреложную истину, что некоторое время в толпе добровольцев царило молчание. Ум не мог воспринять той истины, что базою армии становилась Украина, занятая немцами, и для борьбы с большевиками являлось необходимым заключить в той или иной форме соглашение с немцами.

И радость известия об освобождении Дона, радость сознания, что, наконец, является надежда на передышку, на временный отдых, была отравлена недоумением, как отнестись к тому факту, что в эти страдные дни существования России и ее армии руку помощи русским людям протянули не их союзники, а их враги — немцы.

XXXVI

История борьбы России за свободу на юге может быть разделена на три периода.

Первый — когда неорганизованные, без тыла и фронта отряды офицеров и юношей скитались с генералом Корниловым по Кубанскому краю и с генералом Поповым по Задонью, когда главною целью была не борьба с большевиками, а сохранение кадров армии, сохранение ее офицерского состава для будущего. Так хозяин сберегает лучшие семена для нового урожая и боится растратить их. Корнилов скитался по закубанскому краю, пока судьба не вовлекла его в осаду Екатеринодара, окончившуюся смертью его и тяжелым отходом из Закубанья в Задонский край. Попов, удачно маневрируя от противника по богатым помещичьим зимовникам, сохранил свой маленький отряд и привел его на Дон. Первый период, начавшийся в феврале 1918 года уходом генерала Корнилова из Ростова и Попова из Новочеркасска почти в один день, закончился в конце апреля — возвращением Попова в Новочеркасск и устройством Добровольческой Армии на Дону.

Второй период был тот, когда у противобольшевицких сил явилась база. Этою базою стала Украина, занятая немцами. В распоряжении Донского правительства и командования Добровольческой Армии оказались богатейшие военные склады Юго-Западного и отчасти Румынского фронтов, патронные и снарядные заводы, суконные фабрики и спокойный край, вернувшийся к нормальной жизни. Эта база влияла не только в материальном отношении на операции против большевиков, но она оказала громадное моральное воздействие на казаков. Вид отлично одетых и дисциплинированных германских войск вернул казакам желание быть не хуже их. Круг спасения Дона, состоявший более чем на три четверти из простых казаков-землевладельцев, разговорами занимался мало. Он вручил судьбы родного края атаману и разъехался, не вдаваясь в критику. Атаман постановил: возврат к старому дореволюционному порядку, и прежде всего начал создавать армию по старой организации и на началах старой дисциплины. В эту пору у противобольшевицких сил на юге России была прочная база — Украина, были точно обозначившиеся операционные направления: на Воронеж и Царицын, и постепенно появлялась правильно организованная, чуждая духу партизанства и добровольчества донская армия, действовавшая по указаниям военной науки. Этот период был наиболее блестящим в истории борьбы на юге и заставил и красное командование встревожиться и изменить многим своим принципам. Период этот продолжался с мая по декабрь 1918 года.

В декабре 1918 года появились на юге России давно жданные союзники и началась союзническая помощь. Это был третий период борьбы. Союзники не сменили германские гарнизоны на Украине и не поддержали спокойствия в этом громадном крае. База была выдернута из-под армий, оперировавших на юге России. Все пришлось создавать снова уже во время широко развившихся по всему фронту операций и боев. Операционные направления расползлись по всей России и малыми силами Добровольческая Армия стремилась охватить и забрать и Украину, и Великороссию, и Кавказ, и Крым. С потерей Украины все довольствие войск и снабжение их легло на союзников и на жителей, что создало громадный тыл и повлекло к гибели всего противобольшевицкого дела. Развивая операции в крупном масштабе, Добровольческая Армия не могла отрешиться от духа партизанства и добровольчества, которым она была проникнута. Она не учла того, что противник ее вернулся к старым принципам военного искусства, и хотела победить его «новой тактикой и новой стратегией», выработанными в боях с Сорокиным и Автономовым, Думенко, Жлобой и другими кустарями военного дела и совершенно не пригодными для борьбы с Клембовским, Сытиным, Гутором, Незнамовым, Свечиным и другими профессорами Императорской военной академии. Этот период был самым кровопролитным и тянулся с января 1919 года по март 1920 года.

В первый период борьбы большевицское командование, во главе которого стояли дилетанты — Троцкий, Крыленко, матрос Дыбенко, вахмистр Думенко, солдаты Ворошилов и Минин, кое-как справлялось, благодаря своей многочисленности, с действовавшими против них «белогвардейскими бандами». Дружины Сойкина, смелые партизаны Чернецова, отряд Белого дьявола, даже Корниловская «армия» — без базы, без оружия и без патронов мало пугали народных комиссаров и в основу борьбы они клали агитацию, не нарушая народного демократического характера своих армий с выборными начальниками из случайных людей или просто из жестоких и храбрых солдат Императорской армии.

Во второй период гражданской войны, когда на Дону стал работать правильно организованный штаб и когда постепенно, железною волею генерала Денисова, станичные дружины стали заменяться полками, орудия были отобраны от владевших ими станиц, считавших их своею военною добычею, были созданы батареи и управление артиллерией, когда вместо отрядов явились фронты и вместо случайных полувыборных вождей, офицеров, захвативших в свои руки командование, стали опытные боевые генералы, когда операции под Воронежем и Царицыном приняли планомерный характер — Троцкий учел, что социалистическая армия, построенная на милиционных началах, не годится и что приходится признать что существует военная наука, и обратиться к специалистам.

Троцкий не задумался над тем, чтобы самому изучить военное дело. Он пригласил к себе профессоров академии и сел за книгу. Это не было методичное изучение военного дела — это было лишь нахватывание научных верхов. Троцкий начинял себя квинтэссенцией военной премудрости, ловил афоризмы и аксиомы великих полководцев. Те, кого он со школьной скамьи презирал, — Александр Македонский, Юлий Цезарь, Мориц Саксонский, Валленштейн и Густав Адольф, Фридрих и Петр Великий, Румянцев и Суворов, Наполеон и Скобелев — все империалисты и императоры, открывали ему в коротких чеканных фразах секрет победы. В большом черепе, прикрытом вьющимися волосами, прочно укладывались принципы «науки побеждать».

Троцкому сказали, что организация не терпит импровизации, и на пятом всероссийском съезде Советов Троцкий летом 1918 года выступил со смелыми, горячими словами:

«Мы не сомневаемся, — говорил он, — что для красной армии эпизоды подавления восстания левых социалистов-революционеров в Ярославле и изгнание красноармейцами чехо-словаков из Сызрани послужат уроком для укрепления дисциплины. Красная армия, построенная на науке, она нам нужна. Партизанские отряды — это кустарнические, то есть ребяческие отряды; это для всех ясно. Нам необходимо упрочить дисциплину, при которой такого рода авантюры стали бы невозможны, этот опыт даст возможность всякому солдату понять и всякий солдат это поймет, что кровопролитие и братоубийство возможны при отсутствии дисциплины. Красная армия есть вооруженный орган советской власти, она служит не себе, не тому или другому кружку, а служит рабоче-крестьянским целям». Самостоятельно действовавшие отряды стали расформировываться, и на их место появлялись полки, дивизии и армии.

Троцкий узнал, что воля одного лица может передаваться не больше как пяти лицам, а вследствие этого неизбежно нужна военная иерархия и армия не может быть демократична, потому что она аристократична по самому своему существу, так как стадо львов, руководимое бараном, слабее стада баранов, руководимого львом. Троцкий стал искать этих львов среди генералов и офицеров Императорской армии и не стеснялся выдвигать солдат, отличавшихся военным глазомером и смелостью операций. Он призвал Брусилова и Клембовского, он стал заискивать в Поливанове, и он же возвеличил вахмистра Буденного…

Он узнал, что les gros bataillons ont toujours raison (*-Большие силы всегда себя оправдают) — и на смену полудобровольческим полкам он приступил к мобилизациям, наборам и военному обучению молодежи. Он создал «всевоенобуч», на который возлагал большие надежды.

Ему сказали, что в обороне погибель, а потому всегда атакуй, что недо-рубленный лес вырастает скоро, что sans ипе cavalerie experimentee etsuffisante les armees marchent en aveugle et sont compromises(*-Без достаточной и искусной кавалерии армии бродят вслепую и могут быть рассеяны) — и он испытал это на своей шкуре три раза подряд. В районе Богучара, Бутурлиновки и Новохоперска его большие части заматывал всегда наступавший смелый генерал Гусельщиков с Гундоровским казачьим полком. На глазах Троцкого недорубленная армия Корнилова выросла в громадную Добровольческую Армию Деникина, а конницы Мамонтова, Фицхелаурова, Секретева, Врангеля и Улагая не давали ему возможности оправиться у Царицына, Камышина и Балашова.

И Троцкий задумал создать так недостававшую ему красную кавалерию.

Троцкому стали нужны специалисты военного дела. Он стал искать их между генералов, томившихся в заточении по тюрьмам и крепостям, укрывавшихся под чужими фамилиями, голодавших, нищенствовавших, продававших газеты и спички на улицах. Он стал вызывать их, суля сытую и хорошую жизнь, беря семьи заложниками, обещая власть и славу, грозя расстрелом и пытками, и многих соблазнил и привлек на службу под красными знаменами РСФСР.

В дни поисков «спецов» кавалерийского дела вспомнили о генерале Саблине.

XXXVII

Первое время Саблин ожидал смерти каждый час. Он прислушивался ночью к шагам в коридоре и молил Бога лишь об одном, чтобы Он дал ему силы смело встретить смерть. По ночам при малейшем шуме он вставал, прогонял сон и ходил взад и вперед по камере. Маленькое окошко за решеткой скупо обозначалось в стене. Шум утихал, и ни один звук не приходил в камеру из внешнего мира. Саблин томился до утра. Ему чудились выстрелы, стук автомобиля, крики — минуты казались часами. Наступал рассвет, гасло электричество, голубоватый свет лился в окно, холод сковывал члены усталого, разбитого тела. За Саблиным не приходили, он оставался жив. Так проходили дни, недели.

Саблин думал о том, что он сидит в той самой камере, где томились прежние узники Петропавловской крепости. Он испытывал то, что испытывали смертники, о которых он иногда читал в книгах. Когда-то, и как будто не так давно, он смотрел на эту самую крепость из окна дворцового зала и ему грезились призраки, выходящие из крепости. Когда-то он ходил с Марусей по набережной против крепости и Маруся возмущалась и жалела тех, кто сидит в казематах. Саблин вспоминал то, что он читал и что рассказывала ему Маруся о последних часах приговоренных к смерти. Как это не походило на то, что делали теперь с Саблиным. Тогда был суд и приговор, торжественно объявленный. Преступник знал, что его казнят.

Он мог надеяться на помилование, но эта надежда была ничтожна. Теперь не было ни суда, ни приговора, и Саблин только подозревал, что он обречен на смерть. Тогда обреченный пользовался известным комфортом. Его хорошо кормили, ему давали книги для чтения, ему давали Евангелие. Перед смертью к нему являлся священник и вешали его после целого ряда установленных формальностей, вероятно страшно тяжелых для осужденного. Но было в обряде смертной казни и нечто от христианской любви, что, может быть, смягчало суровость казни. Все, начиная с тюремных сторожей и кончая палачом, — священник, прокурор, офицер караула были ласковы со смертником. Они отправляли осужденного на тот свет без злобы и ненависти, по своему долгу. Часовые стояли у дверей камеры молча и не оскорбляли и не отравляли последних минут заключенного. Смертник должен был чувствовать, что эти люди против него ничего не имеют, его осудил закон, его осудил и может помиловать только Государь. Все бремя власти лежало на Государе, и, может быть, из этих сложных переживаний смертников, запротоколенных литературой, выросла в известных слоях русского общества ненависть к Монарху и царской власти.

В камере осужденного была тишина. В определенные часы ему подавали пищу, в определенные дни его выслушивал прокурор, к нему заходил священник. К нему допускались родные и близкие. Было ужасное одиночное заключение, от которого сходили с ума, но не было того, что испытывал Саблин.

Он не знал, находится он в одиночном заключении или просто живет в крепости. Все зависло от караула, от солдат. Вдруг днем распахивалась камера и в нее врывались солдаты караула. Они грубо ругались и оскорбляли Саблина.

— А, буржуй проклятый! Не теряешь буржуйского вида, сволочь, постой, мы тебя прикончим, — кричали они.

Они щелкали затворами ружей и прицеливались в Саблина, они делали нечистоты в камере и шумной ватагой исчезали. Жаловаться было некому и безполезно.

А на другой день — двери камер отворялись и все заключенные сходились, знакомились друг с другом и ходили, свободно разговаривая и ругая советскую власть. И солдаты караула ругали ее тоже.

С Саблиным в одном доме сидели: старый генерал-адъютант, от всего пережитого впавший в детство и мечтавший писать свои мемуары, и маленький суетливый член Государственной Думы, уверенный, что его выпустят.

— Главное, господа, — говорил он, — сохранить себя в этих условиях. Для этого нужен физический труд.

Член Думы топил печи во всем флигеле, подметал полы и коридоры и исполнял трудную работу. Он был стар и слаб и почти падал от утомления.

«Это ничего, — говорил он. — Это плоть, а дух мой силен, и я еще могу полным плевком плюнуть насильникам и жидам в самую их поганую харю».

Жила в камерах больная фрейлина Императрицы, целыми часами стоявшая на коленях в углу за молитвой и не выходившая из камеры даже тогда, когда двери отпирались.

Известий снаружи было мало. Знали то, что говорил караул. Солдаты рассказывали о войне на внутреннем фронте, о победах над Колчаком, над донскими казаками и над Деникиным. Но, судя по тому, что места побед приближались к Москве, надо было думать, что победы были неважные. Но больше говорили о пайке, о фунтах хлеба, о спекуляции, о сапогах и шинелях.

А на следующий день свобода кончалась. Новый караул был необычайно строг, грозил расстрелами, стучал винтовками, и в доме заключенных царила мертвая тишина.

Кормили очень плохо. Иногда ничего не давали, иногда приносили дурно пахнущую серую, мутную похлебку и желтый чуть теплый напиток, носящий название чая.

От такой пищи тело таяло. Земные помыслы исчезали, желания пропадали. Первые дни Саблин от голода думал о еде, вспоминал те роскошные обеды, которые бывали в собрании и у него дома, стол, уставленный водками и закусками, громадные пироги с сигом и вязигою, различные супы и мяса, потом это отпало. Его радовало, что духом он не падал, что душа его укреплялась в сознании своего безсмертия и предстоящая смерть его не пугала.

Очень часто, по ночам, Саблин слышал шум грузового автомобиля. Коридор наполнялся людьми, вспыхивали лампочки, слышны была брань, мольба и стоны. Раздавались крики отчаяния, кого-то приводили, кого-то уводили, стучала машина, и казалось, или то было действительно так, сквозь стук машины слышались короткие резкие звуки выстрелов.

На другой день сторож-солдат, внося хлеб и кружку с водой, говорил сокрушенно: «Вчера еще двадцать семь человек в расход вывели».

Однажды ночью в камеру Саблина втолкнули босого человека в одном нижнем белье.

— Побудь тут покеля! — сказал втолкнувший его солдат. Попавший в камеру Саблина был юноша с бледным интеллигентным лицом и большими глазами. Он дрожал всем телом. В камере было сыро и холодно, а на нем, кроме белья, не было ничего. Саблин накинул на него свою шинель и обнял его, чтобы согреть и успокоить.

Эта неожиданная ласка окончательно расстроила молодого человека, и он разрыдался.

— Спасите меня! Спасите! — говорил он, сжимая руки Саблина. — Ведь меня убьют!.. Я знаю… знаю. Меня взяли за то, что я хотел уйти от них. Меня обвинили в дезертирстве… Спасите меня… Мама, если узнает, с ума сойдет… Я… — он назвал одну из громких аристократических фамилий. — Моя мама в Крыму, она ждет меня… Спасите меня… Я все, все сделаю, но только жить… Вы понимаете, я готов им поклониться… Ах, только бы жить, жить… У меня есть невеста… Спасите меня…

Дверь камеры открылась, солдат назвал фамилию молодого человека. Тот прижался к Саблину.

— Ну живо, ты! Некогда нам с вами возиться. Пошел к стенке, — крикнул солдат.

И вдруг молодой человек встал и покорно, неловко ступая босыми ногами по каменному полу, пошел на зов солдата. Было что-то такое ужасное в этом движении молодого тела в белом белье, в его потухших глазах, в покорности окрику, что-то такое жалко животное, что Саблин навсегда запомнил его и ему все грезился этот одетый в белое юноша с наклоненной головою, выходящий из камеры.

XXXVIII

С осени 1918 года очень часто при камере дежурил бритый человек с умными вдумчивыми глазами. Сухое лицо его с большим лбом было нервно. Глаза проникали в душу, и было у него два состояния. Одно, когда он сидел часами в углу, молчал и тихо стонал, другое, когда он возбужденно говорил, рассказывал, вспоминал что-то, махал руками. Он заходил к Саблину в камеру и часами сидел у него в углу на табурете то молча, то разговаривая с Саблиным.

Их знакомство началось при обходе камер. Саблину в этот день удалось добиться разрешения побриться и постричься, и он, чисто вымытый, сидел на койке и думал свои думы.

Дежурный вошел в камеру в сопровождении часового, посмотрел на Саблина и сказал:

— Какой типичный буржуй. И вышел.

Через полчаса он вошел снова и сел против Саблина на табурет. Он сидел спиною к верхнему окну, Саблин — лицом к нему.

— Вы не обиделись? — сказал он. Саблин молчал.

— Мне ли не отвечаете? Я комиссар и член чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией!.. А впрочем — все равно. Я ведь такой же буржуй, как и вы. Обратил я внимание на вас потому, что вот и издеваются над вами товарищи солдаты, и обречены вы, вероятно, на смерть, и не кормят вас, и вши вас едят, а вы все барин. Барином родились — барином, поди, и умрете. А они хоть и сверхчеловеки, а хамы. Вы молчите?.. Ну молчите, молчите. Я понимаю, что вам противно со мною говорить. Вдвойне противно, потому что я образованный человек. Доктор философии. Но, может быть, вы поймете меня. Я идейный коммунист. Я уверовал в них. Правда. Знаете, я юрист по профессии, был прокурором и вопросом о смертной казни специально занимался. Нравственно или безнравственно? Допустимо или недопустимо и если да, то как? Ну сначала пришел к тому заключению, что, конечно, недопустимо. И волновался и шумел. Помните Андреева — «Семь повешенных» — благородная тема!! Не правда ли?! Ну только потом прочел я его же «Губернатора». И задумался. Выходит дело такое: война. Ежели их не повесят, то они его ухлопают. Как же теперь говорить об отмене смертной казни? А тут подвернулась война и все прочее и у власти оказался Владимир Ильич. Я с ним когда-то газету его издавал, приятели. Заявился к нему, был принят. Ведь это, я скажу вам, — ум! Планетарный ум. Гений. Что ни слово, то откровение. А меня, признаться сказать, вопрос этот мучил — о смертной казни. Как же, мол, так: свобода и все прочее, неприкосновенность личности и вдруг… смертная казнь. Я к нему. Он принял меня, выслушал с полным вниманием и говорит: «Да ведь, товарищ, по существу смертной казни нет». — Как нет! а расстрелы, а пытки? — А он, знаете, улыбнулся своею веселою улыбкой и говорит: «Вы ничего не понимаете. Смертная казнь — это обряд. Это пытка, это мука! Суд, прокурор, священник, палач, да вон еще, говорят, прежде в красную рубаху палача наряжали и красный колпак одевали — это уже инквизицией пахнет. Этого нет. Но, понимаете вы, что некоторые люди нам не нужны и их нужно удалить. Ознакомьтесь с нашими порядками и вы поймете, что смертная казнь отменена». Я получил назначение в чрезвычайную комиссию. Положение, понимаете ли вы! То я по коммунистическим столовым шатался, суп из воблы жрал и хлеб из картофельной шелухи лопал, а тут — кухарочка у меня из аристократок оказалась, вино на столе, белый хлеб, вчера мороженое кушал. Жена, дети довольны.

Он замолчал. Оживление его как-то пропало. Он завял и бледным голосом договорил:

— Вы меня слушаете и думаете, что я провоцировать вас собираюсь. Что же, вы правы. У нас все на доносах. Я ведь по душе-то, может быть, первый раз говорю. Потому что и дома: мороженое ешь, вечером в картишки играешь, а ни жене, ни сыну ни гугу про свои мысли: выдадут. Вот ведь положение-то каково! Не знаю, поймете ли?

Он вышел, но минут через пять вошел снова и опять был возбужденный и оживленный.

— Тянет меня к вам. Вот посмотрел в ваши большие серые глаза и понял, что вы настоящий буржуй. Вы не выдадите меня, не предадите за кусок воблы или за ласковое слово комиссара. А то вот и аристократочка у меня кухаркой служит, и руки готова целовать, и все такое, знаете, надрыв в ней истерический. Пять красноармейцев ее изнасиловали, так с того пошло. Мужчинами грезит… Предать готова за лишнюю ласку. А накопилось у меня много. Я знаю — вы выгнать меня хотите, да не смеете.

— Я не не смею выгнать вас, а не могу, — сказал Саблин. — Вы все равно меня не послушаетесь.

— Ну, может быть, я-то и послушался бы. Я человек деликатный, — сказал комиссар.

— Тема, которую вы затронули, меня интересует. Да и всегда интересовала, — сказал Саблин.

— О смертной-то казни! Ну еще бы! Так вот, я в чрезвычайке это дело понял. Видите вы… Бывали вы когда-либо на скотобойне? Ужасное, знаете, зрелище, а никого не возмущает. Иные кисейные барышни даже ездят и кровь горячую пьют, от анемии, дескать, помогает. Быкобойца считается порядочным человеком и всякий ему руку подает. Да, говорят, трудное ремесло, но необходимое. И уже он, конечно, не палач. Ну еще бы — бифштексы, да ростбифы, да филеи разные это чего-нибудь да стоит. Так вот Владимир Ильич и указали, чтобы также, значит, и с людьми. Антимонии этой разводить нечего. Если хотите, тут немного и от Талмуда есть. Еврей ведь гоя за человека не считает, а за животное. Владимир Ильич и указали нам, чрезвычайкам-то, что всю эту буржуазную канитель: приговор, прокурора, священника, палача — все это оставить надо. Просто — вывести в расход. Уничтожить, чтобы не было. И конец. У некоторых — ведь во всяком деле русский человек совершенствоваться и услужить желает — явилась такая мысль! Трупы утилизировать, чтобы и от них филе да бифштексы выкроить. И, знаете, китайцы оказались мастера этого дела. А я, понимаете, ходил с научною целью… Да, представьте себе, гараж автомобилей на Гороховой. Пол бетонный, а в углу вдоль стенки желоб проделан. Приговор вынесен. Тридцать человек в расход. Есть мужчины и женщины. Ночью приводят их в гараж. Полутьма. Две лампочки, уже перегоревшие, тускло горят, проволоку видно. Красноармейцы их раздевают догола. Одежда и белье теперь цену имеют — все равно как шкура быка. Они стоят голые, дрожат и уже многие о смерти не думают, а так холодно им и стыдно. Другие плачут, на коленях ползают, руки целуют. И приходит чекист. Есть любители. Ну, конечно, под наркозом. Кокаин либо эфир. Глаза горят, ноздри раздуты. Весь в коже. Черная кожаная фуражка-комиссарка на нем с большою красною звездою, шведская куртка — это ведь самый модный нынче костюм, сам Троцкий его носит — кожаные штаны и высокие сапоги. Револьвер этакий большой, сбоку, не то восемь, не то десять зарядов в нем. Вид самодовольный, наглый.

— Станови буржуев к стенке! — кричит, — которые желают лицом, а кто спиной — мне безразлично.

И вот у стенки выстраивается ряд дрожащих голых тел… Да… Видали вы картины Штука… Или вот наши декаденты-мазилки пишут. Боже! До чего безобразно человеческое тело! Большие вздутые животы, тонкие ноги, длинные руки, и все это грязное, немытое, пахнет нехорошо. Чекист кожаный подходит — и кому в висок, кому в затылок, быстро так… Ну совсем скотская бойня.

Рассказчик замолчал и опять вышел.

— Вы простите меня, — сказал он, возвращаясь, — но я без кокаина даже рассказывать не могу. Вспрыснул еще. Я ведь тогда до конца остался. Новые методы изучал. И, знаете, наглость и ум у Владимира Ильича изумительные. Тогда, когда была гильотина и палачи, когда были виселица и расстрел — были герои. И Людовик XVI, и Мария Антуанетта были герои, и героями стали Рысаков и Желябов, и герой лейтенант Шмидт — их тела отыскивают, чествуют, гражданские панихиды поют, а тут не герои революции или контрреволюции, а просто убойный скот. Я думаю, в пять минут всех тридцать покончил. И вот тогда пришли китайцы и стали разделывать тела убитых. Вот совершенно так, как мясник тушу разделывает. Обрубили головы, руки и ноги, выпотрошили животы, все это в железные ящики положили, потом стали рубить на куски. Я смотрел. Куски мяса и не узнаешь что. В Зоологический сад повезли. Зверей кормить. Ловко? Вы подумайте — полное уничтожение личности. Царское правительство повесило Каляева или расстреляло Шмидта — а они остались в памяти, а тут кого, сколько, ну-ка узнай?!

— Выхожу я. Утро, знаете, такое бледное, летнее петербургское. Я ведь петербуржец сам. Люблю эту недоговоренность белых ночей, и небо бледное за шпилем Адмиралтейства, и сырой холодок с запахом царственной Невы. Ведь иного эпитета, как царственная, хотя оно и контрреволюционно, не придумаешь. Да, выхожу я из ворот, а на панели женщины, пять или шесть, старые и молодые. Ко мне. Хватают за руки, на колени кидаются: «Господин комиссар! — кричат, — мы знаем, что кончено. Дайте тело! Тело дайте похоронить! Я мать! Я жена… Я сестра… Я дочь!»… Да… ужасно, знаете. Владимир Ильич обмозговал это все хорошо. Ну возьми-ка тело героя из желудка какой-либо пантеры или полосатой гиены? Вот видите вы теперь разницу между христианской императорской системой и нашей коммунистической.

— Потом… Рассказывали мне, что в дни голода китайцы на Сенной людям продавали это мясо.

— Вы знаете, я теперь никакого мяса не ем. Видеть не могу. Увижу — тошнит. Запах ужасный. Но как систему не могу не приветствовать. Полное отсутствие личности. Скот, а не люди… Вы простите меня, что, может быть, замучил вас, но душу отвел. Дома и то боюсь говорить. Сын у меня, Аркашкой звать, пятнадцати лет мальчишка, двоюродного брата, кадета, чрезвычайке выдал, что он скрывается у тетки, за коробку старых леденцов Ландрина. Да… я думаю, и меня он, не стесняясь, предаст. Он ведь растет в этих новых понятиях, что люди — скот… Все ждет, мерзавец, когда крематорий кончат строить. Хочет в стекло посмотреть, как сгорает покойник. «Я ведь, — говорит, — папа, знаю, что ничего нет, ни Бога, ни души, это прежнее правительство выдумало, чтобы держать в темноте народ». А? Каков поросенок! Он и отца предаст, не задумается. Современное поколение. Ленина обожает. Вы простите, что я перед вами — но вижу, вы старого закала человек. Настоящий барин. Не выдадите, что я думаю. А то у меня слишком накипело. Хотелось хоть рассказать!

XXXIX

Комиссар, от поры до времени навещавший Саблина, солдаты и красногвардейцы, старик генерал-адъютант и другие лица, заключенные в одном доме вместе с Саблиным, порою казались Саблину не живыми людьми, но порождениями какого-то дикого сна. Жизнь не допускала ни таких явлений, ни даже таких рассказов. Пропитанный кокаином, с издерганными нервами комиссар не был нормален. Он жил только в грезах, но грезы его были страшными и кровавыми. Он приносил Саблину газеты. Но тяжело было читать безграмотные завывания «Известий» и «Красной газеты», Саблин просил книг и Евангелие, но комиссар покачал головой и сказал: «Не могу-с. Понимаете, за это самое могут к стенке. Мой начальник Дзержинский сказал: «Вместе с буржуазией отжили свой век тюрьмы. Пролетариату не нужно четырех стен. Он справится при помощи одной». Но в вашей судьбе, кажется, скоро будет перемена к лучшему».

И действительно: с зимы Саблину улучшили стол, стали давать много хлеба, настоящий мясной суп и раз в неделю допускали к нему парикмахера. Ему выдали чистое белье, матрац и одеяло и, наконец, прислали неизвестно от кого большую связку книг. Книги были военного содержания. Тактика Бонч-Бруевича, Военная Администрация и уставы. В тактике был вложен большой пакет. Надписи на нем не было, но, видимо, кто-то заботился о Саблине со стороны. В пакете была пачка денег и письмо… от Тани. Письмо было старое. Пакет долго валялся где-либо по сумкам, он был покрыт пятнами жира и сырости и надпись карандашом на нем стерлась. Саблин не мог ее разобрать. Саблин вскрыл пакет и достал из него большую пачку листов, исписанных тонким широким почерком его любимой дочери. На верху первой страницы был нарисован чернилами восьмиконечный крест и написано:

…"Господу Богу угодно было, в неисповедимых путях своих, прервать жизнь Святых Царственных Страдальцев в ночь на 4 июля 1918 года…

…Не знаю, милый папа, как я опишу тебе все то, что случилось. Мы ожидали этого. Но мы не знали, что это будет так ужасно.

…Несколько раз хотела продолжать писать тебе письмо и не было сил. Слезы застилали глаза, и карандаш валился из рук. Начала еще в Екатеринбурге, кончаю в Москве, потому что видала Пестрецова, он рассказал мне про тебя и обещал доставить письмо. Он обещал тебя освободить.

Папа! Пестрецов нехороший человек. Он служит у тех, кто убил их, кто уничтожил Россию.

13 апреля Государя, Государыню и Марию Николаевну отвезли из Тобольска. Мне рассказывали, что император Вильгельм потребовал через своего посланника в Москве, Мирбаха, чтобы Государя и Его семью отвезли в Москву или Петербург, он хотел их спасти. Московские комиссары решили убить Государя.

Янкель Свердлов, председатель Всероссийского Центрального комитета в Москве, играл двойную роль. Он сделал вид, что уступил требованиям Мирбаха, а сам вошел в сношения с уральским Совдепом, заседавшим в Екатеринбурге и непримиримо настроенным к Царской семье, и решил предать Государя в его руки.

Папа! Не первый раз жиду заниматься предательством. Янкель Свердлов предал Государя на казнь… Пусть запомнит это история!

А русские люди? Русские люди молчали или кричали: «Распни его!»

Свердлов командировал в Тобольск комиссара Яковлева с секретными инструкциями.

Комиссар Яковлев явился к Государю 12 апреля, в 2?2 часа дня, и пожелал говорить с Государем наедине. Камердинер Волков доложил об этом Государю. С Государем вышла к Яковлеву Императрица и сказала, что она будет присутствовать при разговоре. Яковлев сказал, что он получил приказание доставить Государя в Москву. Когда Яковлев ушел, Государь сказал, что он имеет подозрение, что его хотят везти в Москву, чтобы заставить подписать Брестский мир.

— Это измена России и союзникам! — сказал он. — Пусть лучше мне отрубят правую руку, но я не сделаю этого!

Императрица была в отчаянии. Наследник был тяжело болен, его нельзя было оставить одного, и Императрица металась по комнатам, не находя себе покоя. Она ломала руки и рыдала. Она прошла в комнату великих княжон. Там был Жильяр и великие княжны Татьяна и Ольга Николаевны. Обе сидели с опухшими от слез лицами.

— Они хотят отделить его от семьи, — сказала рыдая Императрица, — чтобы попробовать заставить его подписать гадкую вещь под страхом опасности для жизни всех своих, которых он оставил в Тобольске, как это было во время отречения во Пскове!

Саблин отложил письмо в сторону и поднял глаза. «Боже, Боже, — подумал он, — до чего подлы люди. Все… И чем Родзянко, Рузский и Алексеев лучше этого Яковлева? Там, в страшный день 2 марта, они также грозили Государю смертью его семьи, несчастиями России и армии, вымогая у него отречение от Престола… Где же благородство, где же честь? — и что такое большевики, как не фотография тех, кто их породил!»

Несколько минут он сидел неподвижно. Голова устала от чтения, мысль привыкла носиться по своей воле, наполняя время странными, удивительными грезами. Саблин вздохнул и снова взялся за письмо:

«Папа! О себе она не думала. Она думала только о России, о ее чести и существовании. У ней не было и мысли сохранить себе жизнь и спастись за границу ценою интересов русского народа и чести России.

— Лучше я буду прачкой! — воскликнула она, обводя всех блестящими от слез глазами, — лучше приму смерть, нежели подчинюсь интересам Вильгельма.

В ней боролись чувства матери и чувства Царицы. Наследника нельзя было оставить одного, но долг Императрицы требовал от нее быть в трудные минуты при Государе.

— Яковлев уверяет меня, — сказала она Жильяру, — что с императором не случится ничего дурного и что, если кто хочет сопровождать его, — он не будет препятствовать. Я не могу допустить, чтобы император уехал один. Опять его хотят отделить от семьи, как тогда… Хотят вынудить его на неправильный шаг, угрожая жизни близких… Император им необходим: они понимают, что он один представляет Россию… Вдвоем нам будет легче бороться, и я должна быть около него при этом испытании… Но наследник еще так плох! А если вдруг случится осложнение? Господи, как все это мучительно! Первый раз за всю мою жизнь я положительно не знаю, что делать. Раньше, когда мне приходилось принимать какое-либо решение, я всегда чувствовала вдохновение, а теперь я не чувствую ничего! Но Бог не допустит этого отъезда; отъезд не может, не должен состояться! Я уверена, что сегодня ночью тронется лед!»

Татьяна Николаевна сказала: «Но, мама, надо же что-нибудь решить на случай, если папе все же придется уехать…»

Императрица все ходила по комнате, говорила сама с собою, строила разные предположения. Наконец она решилась.

— Да, — сказала она, — так будет лучше: еду с императором. Алексея я вверяю вам…

Императрица победила мать. Она решила пожертвовать собою, но не допустить хотя бы невольной измены России и союзникам.

Папа, а французы и англичане обвиняли ее в том, что она хотела заключить сепаратный мир! Бьюкенен, дававший золото, чтобы свергнуть Императора, Тома, говоривший льстивые речи толпе бунтовщиков, на ваших головах невинная кровь святой царицы! История не простит этого ни Англии, ни Франции!

Государь был на прогулке. В душе Императрицы бушевала в это время буря. Семья, Наследник или честь Родины, честь России! Ты знаешь, папа, что для нее была ее семья и особенно Наследник! Ведь вся история Распутина была лишь потому, что она испытывала глубокий мистический страх потерять мужа и сына, и это заставляло ее видеть в «старце» чудо спасения от зол. Это — суеверие, основанное на страхе! И как же виноваты те кто не рассеивал, а укреплял это суеверие! Ах, папа! Она так была несчастна в эти часы! Да и всю свою жизнь видела ли она хотя луч счастья? Россия или семья? Верность союзникам, честь своего слова или своя и своей семьи жизнь?

Государь вернулся с прогулки. Государыня пошла к нему навстречу.

— Решено, я еду с тобой, — сказала она. — И с нами поедет Мария.

— Хорошо, если ты этого непременно хочешь, — сказал Государь.

13 апреля в 3 часа ночи, еще в полной темноте к их дому были поданы простые сибирские плетенки. Одна была запряжена тройкой, другие — парами. В них не было даже сидений. Принесли сена, в повозку, предназначенную для Императрицы, положили матрас. Императрица села с великой княжной Марией Николаевной, Государь поехал с Яковлевым. С ними поехали кн. Долгоруков, Боткин, Чемодуров, Иван Седнев и Демидова.

Наследник и три великие княжны остались одни.

Дорога была тяжелая. Стояла весенняя распутица. Местами грязь была так велика, что лошади не могли везти, и Государь, и Императрица шли пешком. Яковлев все время боялся, что местные большевики не пропустят Государя.

Папа! И никого, никого не нашлось, кто бы в эти дни спас и спрятал Государя. Где же Россия! Где же русские люди?! Я гналась за ними. Тратя последние деньги, я мчалась по их следам, останавливаясь на тех же ночлегах, где ночевали и они.

15 апреля вдали показались ровные ряды огней. Весенний вечер догорал. Впереди была станция Тюмень. Там ждал поезд. Папа! Этот поезд метался взад и вперед. Он пошел на восток, потом повернул назад на Тюмень, потом пошел к Омску. В Омске Яковлев вел какие-то переговоры с Москвой и повез Государя в Екатеринбург. Москва приговорила Государя к смерти.

10 мая туда же привезли и остальных детей. Царская семья соединилась вместе для того, чтобы больше не разлучаться.

В Екатеринбурге Государя поместили в доме Ипатьева. Это небольшой каменный дом в два этажа. Нижний этаж подвальный и окна с решетками. Государь с Императрицей и августейшая семья помещались в верхнем этаже. Одну комнату занимали великие княжны, две — Государь с Императрицей и Наследником, кроме того, у них была общая столовая. В зале помещались Боткин и Чемодуров, в одной небольшой комнате Демидова и в крайней комнате и кухне — лакеи Леонид Седнев, Харитонов и Трупп. Последнюю комнату тут же, в квартире Царской семьи, занимали комиссар Авдеев, его помощник и несколько рабочих. Команда охраны из местных екатеринбургских рабочих помещалась внизу. Это были люди грубые, вечно пьяные и натравленные на Государя. Они делали все, чтобы сделать жизнь Государя и великих княжон невозможной. Днем и ночью они наполняли комнаты Царской Семьи, пели циничные песни, курили, плевали куда попало и грубо ругались в присутствии Государя и детей.

Государь обедал, по собственному желанию, за одним столом со своими приближенными и лакеями. Это была одна семья… Обреченная на смерть… Из двухсотмиллионной России только они… Только они, папа, имели смелость и честность разделить участь своего Царя Мученика!

На обеденном столе вместо скатерти была никогда не сменяемая клеенка. Посуда была простая, грубая. Обед приносили из «советской столовой». Это был неизменный суп и мясные котлеты с макаронами. Императрица, которая не ест мяса, питалась одними макаронами.

Но не это беда. Нет, папа, это все были мелочи в сравнении с теми страданиями, которые заставляли испытывать Государя Авдеев и его охрана. Они во время обеда вваливались толпою в столовую, лезли своими ложками в миску с супом, наваливались на спинку стула Императрицы, грубо шутили, старались как бы нечаянно задеть по лицу Государя. Они плевались и сморкались, и в их шумной толпе молча и торопливо, давясь кусками, съедала Царская семья свой обед.

Это была утонченная нравственная пытка, перед которою ничто все пытки инквизиции. Это пытка русского хама, пытка животного, которого раздражает благородство его жертвы.

Конечно, ни о каких регулярных занятиях или работах не могло быть и речи. Выходить можно было только в жалкий сад, окруженный высокою стеною, но и там все были на глазах у охраны.

Так шли дни, недели, месяцы. Кругом сверкали в богатом летнем уборе лесов отроги Уральских гор, струилась речка, блестело как зеркало озеро, отражая голубое бездонное небо, отражая правду Божию. И Бог смотрел оттуда и видел муки того, на кого Он возложил бремя власти, кого Он помазал на царство и кто двадцать два года правил великою Русскою Империей, кто был кроток и незлобив сердцем, кто любил Россию и русский народ больше, чем самого себя.

Я гуляла по этим лесам. Я стирала в речке белье Царской Семьи, я плакала о них и я молилась за них! Что могла я сделать больше этого, если вы, генералы, офицеры, если вы, солдаты, вы, сильные и могучие, покинули его. А он вас так любил!!.

Единственным утешением Царской Семьи было пение духовных песен, и особенно Херувимской.

Сидела я в садике, ожидая, когда передадут мне узел с бельем. Был теплый июньский вечер. Было тихо кругом. Охрана завалилась спать. Комиссар куда-то ушел. Недвижно висели круглые листочки берез, и белые бабочки порхали над примятой травой. Наверху открылось окно. Великая княжна Татьяна Николаевна подошла к нему.

— Нет, никого их нет, — сказала она кому-то. — Можно с открытыми окнами. Мама, вы начинаете.

Прошла минута молчания. Мое сердце разрывалось от тоски за них. И вдруг сверху пять женских голосов запели. Сначала долго тянулось, все поднимаясь выше и выше, расходясь и сливаясь, стремясь к самому небу, достигая до Бога, тонкое, воздушное «и»… «Иже херувимы, — пели Государыня и княжны, — тайно образующе!» — и песнь-молитва неслась к небу и достигала его глубин. Вся душа во мне плакала, и я не могла больше сидеть. Я встала и прошла ближе к окну. У двери стоял часовой-рабочий. Серыми глазами он смотрел в небо и, казалось, весь отдался обаянию царственной песни и что-то далекое шевелилось в его тупых мозгах.

А песня-молитва лилась и ширилась, и чудилось, что поют ее ангелы духи безплотные, что зовет она образумиться весь русский народ.

Я увидела слезы на глазах у часового. Я подумала, что русские люди не могут погубить Государя.

«Ангельскими невидимо дароносима чинми», — замирало у окна пение. Я рыдала. Часовой выругался скверным словом и пошел от окна. Точно стыдно стало ему русского чувства…

21 июня областным советом Авдеев и его помощник Мошкин были смещены. Они недостаточно жестоко обращались с Государем и его семьей. На его место назначен еврей Юровский, а его помощником русский рабочий Никулин.

Я видала Юровского. Высокий, коренастый, черный еврей. Широкий чуть вздернутый нос, темная борода, усы, лохматые волосы. Темные неприятные глаза. Он распоряжался у дома. Прежнюю охрану переселяли в соседний дом, а в дом Ипатьева привели десять человек. Я видела, как они входили в калитку. Папа! Это — больше половины не русские люди. Они угрюмые, мрачные… Настоящие палачи.

В ночь на 4 июля, около 12-ти часов, Юровский вошел к спавшей Царской семье и сказал, чтобы все оделись. «Вас сейчас повезут из Екатеринбурга», — сказал он.

Все оделись, умылись и надели верхнее платье. Юровский предложил им спуститься в нижний подвальный этаж. Государь и великие княжны захватили с собою подушки, чтобы положить в экипажи. Когда спускались вниз, на лестнице было темно. Императрица споткнулась о каменные ступени и больно ушибла себе ногу. По темным комнатам Юровский провел их в самую большую, где окно было с решеткой. Там горела лампа.

— Обождите здесь, — сказал Юровский.

Государь просил, чтобы им принесли стулья. Сверху подали три стула. На них сели Государь и Наследник. Рядом с Государем и немного позади стал Боткин. Императрица села у стены — возле окна. Рядом с Императрицей стала Татьяна, три великие княжны прислонились к стене, справа от них стали Харитонов и Трупп, в глубине комнаты Демидова с двумя подушками в руках. Они стали так, машинально, сбиваясь вместе, ближе друг к другу. Они думали, что сейчас подадут экипажи, но скоро догадались, в чем дело. Юровский и Никулин — еврей и русский рабочий, ставший рабом еврея, распоряжались. Лампа светила тускло. В пустой комнате было грязно и неуютно. Как только все разместились, в комнату вошло семь человек охраны с револьверами в руках и комиссары Ваганов и Ермаков, члены чрезвычайки.

И все поняли, что настал конец.

Прошла, папа, может быть, какая-нибудь секунда, но что должны были все они пережить в эту секунду!

— Ваши хотели вас спасти, но им этого не пришлось, и мы должны вас расстрелять, — сказал Юровский и первый выстрелил из револьвера. И сейчас же затрещали выстрелы злодеев.

Все упали без стона, кроме Наследника и Анастасии Николаевны, которые шевелились, а Анастасия Николаевна страшно стонала. Юровский добил из револьвера Наследника, один из палачей — Анастасию Николаевну.

И сейчас же стали сносить убитых на грузовой автомобиль и увезли в глухой рудник, в лес.

Город спал… Нет, папа, клянусь, я не спала. Я знала, что это будет… И это было. И никто не спал… Кто мог спать, когда убивали Царя! Когда жестокие Иудеи распяли Христа — были и Матерь Божия и Мария Магдалина и апостолы, и Иосиф Аримафейский умолил отдать ему тело и похоронить по обычаю. И воскрес Христос.

Когда убивали их, была низкая смрадная комната, тускло освещенная лампой, был притаившийся в горах спящий город. Их тела, говорят, рубили на части и жгли в бензине и обливали серной кислотой.

Папа! Этого ужаса Бог никогда не простит ни русским, ни евреям!

Нас освободил Колчак. Но к чему это было? Юровского не нашли. Да если бы и нашли?! Их не воскресить и муки их не залечить. Было следствие, были допросы, снимали показания, искали хотя что-либо от них. Ничего не нашли!

Папа! Кому-то надо уничтожить Россию. Кому-то надо уничтожить святую веру во Христа и снять красоту любви со всего мира.

Россия одна сохраняла в чистоте веру христианскую, и на нее обратил свое внимание враг Христа.

Папа! И я так думаю: нужно было, чтобы ничего не осталось от великого Царства Русского и от Царя, который больше чем кто-либо любил Россию. И они ничего не оставили ни от России, ни от Царской Семьи.

Только так ли? Осталась память! Память создаст легенды, и легенды сотворят чудо. Они вернут русский народ России и Царя русскому народу.

Так верит любящая тебя твоя Таня и верю, что так веришь и ты.

А смерть?.. Моя, твоя, их смерть — это ничто. И чем ужаснее была жизнь и смерть — тем прекраснее будет воскресение!

Они никогда не победят.

Бороться будут. Побеждать будут, но не победят никогда! Свет побеждает тьму и летом ночь короче дня!

Но как долго еще ждать дня?

Папа, за тебя молюсь, о тебе думаю. Кроме тебя, у меня здесь никого и ничего!

Твоя Таня».

XL

В середине зимы, когда именно Саблин не мог точно установить, так как несмотря на все старания отмечать и запоминать дни и числа, это ему не удавалось, глухою ночью его разбудили. Пришел наряд матросов с юношей комиссаром.

— Пожалуйте, товарищ, на новую квартиру, — сказал ему комиссар.

Саблин привык к известному остроумию советских служащих, изощрявшихся в различных наименованиях смертной казни, и подумал, что пришли, чтобы покончить с ним. Он стал, невольно торопясь, одеваться.

— Не торопитесь, товарищ, мы подождем, — сказал, закуривая папиросу, юноша. — Вас приказано доставить на улицу Гоголя, в вашу квартиру.

Саблин не поверил словам комиссара. Он надел свое измятое, изорванное пальто и пошел, окруженный матросами, к выходу. Морозный воздух опьянил его. Ноги в стоптанных порванных ботинках мерзли. Саблин вздохнул полною грудью. Он давно не дышал свежим воздухом и теперь едва не лишился от него сознания. Он поднял голову. На темном небе ясно горели звезды и месяц висел над собором. Как хороша была жизнь!

У ворот ожидал автомобиль. Саблина посадили на заднее место, рядом сел комиссар, матросы стали на подножки, и автомобиль, качаясь на ухабах, выехал из крепости.

Они свернули на Троицкий мост, и Саблин увидал Неву. На мосту, как и во всем городе, фонари не горели. Город был погружен в странную мглу. Ни одно окно в особняках и дворцах на набережной не светилось, и другой берег рисовался темною неопределенною линией на фоне ясного неба и белой, занесенной снегом Невы. Мост был пуст. Ни пешехода, ни извозчика, ни автомобиля. Не было городовых, милицейских, никакой стражи. Город казался умершим, покинутым. Странно было думать, что это Петербург, тот Петербург, в котором Саблин родился и вырос, в котором весело прожил столько лет и который он так любил. Он оставил его живущим нервною суетливою жизнью, промчался по нему тогда, когда ходили патрули, горели на углах костры, и город жил тревожною, опасливою жизнью. Прошло около года. Прошла та весна, когда его арестовали солдаты и когда он бежал по лесу и мягко расступался снег под его ногами, прошло лето, которое он знал лишь потому, что душно было в камере, сильнее был запах нечистот и гниющих тел со двора и иногда ночью слышалось, как выл ветер и плескали волны Невы. Наступила опять зима. По тому, что еще мало было снега и большие черные полыньи были на Неве — начало зимы.

Как весело бывало в это время в Петербурге на Троицком мосту. Даже в глухие ночные часы весело… А теперь?.. Мертвый город лежал перед Саблиным.

Автомобиль ехал по набережной мимо спящих дворцов. Двери были глухо замкнуты, окна заколочены, стекла разбиты, и дворцы стояли мрачные и нелюдимые. У Зимнего дворца с разбитыми стеклами маячил пеший патруль красной армии. Было похоже на то, что комиссар сказал правду: Саблина везли на его квартиру.

Автомобиль остановился у ворот. Матросы долго стучали прикладами в калитку, наконец, вышел какой-то незнакомый старик. Он, увидав матросов, снял шапку с седой головы и низко поклонился.

— Квартиру Саблина! — коротко сказал комиссар.

— Пожалуйте, товарищи, — услужливо сказал дрожащим голосом старик и повел на черную лестницу.

На лестнице было темно, и комиссар зажег припасенный им огарок. Саблин подумал, что здесь, будь у него его прежняя сила, он мог бы выхватить ружье у матроса, идущего сзади, и переколоть их всех и уже, если суждено умереть от руки своего, то умереть в борьбе. Но он был так слаб, что, вероятно, не удержал бы ружья в руках. Ноги тряслись и неловко нащупывали ступени, в ушах звенело. Саблин был как после тяжелой болезни. И думать было нельзя о сопротивлении и борьбе. И Саблин понял теперь, почему тот юноша, которого втолкнули к нему в камеру, так спокойно и покорно пошел на смерть по окрику солдата. Голод уже сделал все для порабощения воли. Но если нет силы сопротивляться, то дай мне, Боже, силы красиво умереть!

Опять стучали сапогами и прикладами в дверь и звонили в дребезжащий звонок. Дверь открыла, освещая комнату маленьким ночником, жена Петрова — Авдотья Марковна. Она увидала матросов, и ночник задрожал в ее руке. Она едва не уронила его. Она была бледная и исхудалая, и глаза смотрели, голодные и испуганные.

— Хозяина привезли, — сказал комиссар. — Очищайте, товарищи, квартиру. Где ночевал всегда генерал?

— В кабинете, ваше высокое превосходительство, — трясясь, сказала Авдотья Марковна.

— Веди, товарищ madame, в кабинет.

— Там матрос-коммунист устроился, — прошептала Авдотья Марковна.

— Прогоним. Не важная птица, — сказал комиссар.

Авдотья Марковна пошла по коридору в гостиную. В гостиной на диване, завернувшись в ковер, спал какой-то субъект. Воздух был тяжелый и спертый.

Саблин заметил, что все двери были с испорченными замками, многие без бронзовых ручек. Он шел по своей квартире и не узнавал ее. Мебель была поставлена иначе. Даже при беглом взгляде при свете ночника Саблин заметил, что многих вещей недоставало.

Открылась высокая дверь кабинета. При мерцающем свете пламени Саблин почувствовал на себе взгляд синих глаз Веры Константиновны. Портрет был цел и висел на прежнем месте. На его диване, сплетясь в объятии, лежало два тела. При звуке голосов и при стуке шагов они зашевелились и с дивана поднялись растрепанный молодой парень с идиотским лицом и девушка с остриженными по плечи волосами, с веснушками на толстых щеках и маленькими узкими глазами. Она села на диване и болтала босыми, белыми, большими ногами, щурясь на пламя ночника. И здесь был спертый воздух и так непривычно для его кабинета пахло мужицким потом и нечистотами.

— Ну, товарищи, побаловались на господской постели и довольно, — сказал комиссар.

— Куда же мы пойдем, товарищ? Мы здесь по распоряжению Чека поселены. Нас нельзя так гнать среди ночи. Мы коммунисты, — хриплым голосом, почесываясь, протестовал мужчина.

— Я знаю, товарищ, что делаю, — спокойно сказал юноша. — Тут комнат много. Забирайте свои манатки и пошли отсюда. Я имею точное приказание из Реввоенсовета.

— Да как же это так, — развел руками парень. — Ужели же есть такие права, чтобы коммунистов, трудящий народ, можно было середь ночи с постели гнать. Мы, товарищ, не буржуи какие.

— Ну, нечего разговаривать, — сказал матрос, — а то смотри, выведу в расход и со шкурою твоею.

— Товарищ комиссар, — завопила девица, — я прошу, чтобы меня не оскорбляли.

Юноша посмотрел на нее и ничего не сказал. Но вероятно в его молчаливом взгляде она прочла что-либо угрожающее, потому что быстро стала натягивать на свои не совсем чистые ноги шелковые черные чулки.

— А вы, товарищ madame, — обратился комиссар к Авдотье Марковне, — поставьте ночничок на стол и принесите сюда подушки, простыни и одеяло, да приготовьте умывальник, воду и все, что полагается, чтобы генерал ночевал, как у себя дома. А к утру согрейте чаю и подайте завтрак.

— Да как же, ваше высокое превосходительство, я это сделаю, — сказала Авдотья Марковна, — когда все белье забрали коммунисты эти самые. Вишь, и чулки-то она напяливает барышнины. Вчера пришла, никаких на ней чулков не было, все перерыли, отобрали и рубашечки, и чулки, и все, что я спрятать успела.

— Товарищ, — сказал комиссар высокому матросу. — Пойдите с товарищем madame и отберите, что нужно для ночлега. Да предупредите, что завтра с утра обе соседние комнаты освободить придется для караула.

Пара, спавшая на диване Саблина, удалилась, оставив одну подушку, смятые простыни и пуховое одеяло. Авдотья Марковна вернулась, неся несколько более чистую подушку и еще одеяло и стала устраивать Саблину постель. Комиссар распорядился поставить часового у дверей кабинета, пожелал Саблину спокойной ночи и вышел.

Авдотья Марковна молча расставляла посуду, вытряхивала одеяла, разглаживала простыни. Саблин стоял, прислонившись спиною к книжному шкафу.

— Ну здравствуйте, — сказал Саблин. — Как же вы тут жили без меня? Авдотья Марковна остановилась с одеялом в руке, слезливо заморгала, махнула рукою и чуть слышно сказала:

— Не спрашивайте, ваше превосходительство. Стены тут слышат… Его-то… голубчика моего, Фаничку-то… мужа… расстреляли… Вот сороковой день завтра будет. А за что!.. Кто их знает…

И она торопливыми, точно старушечьими шагами вышла из кабинета.

Саблин остался один. Он взял ночник и подошел к столу. Здесь был заперт им и забыт, когда он бежал, роковой дневник Веры Константиновны. Стол был взломан. Шкапчик с бумагами был пуст. Саблин подошел к библиотеке. Книг наполовину не было. Кое-где стояли разрозненные тома. Переплеты были оторваны. Но по стенам вправо и влево от портрета Веры Константиновны чинными рядами висели портреты предков. Ночник давал слишком мало света, но видны были белки глаз и то тут, то там проступал белый лоб, шитье мундира, кружево платья.

Саблин шатался от утомления. В глазах темнело. Он торопливо разделся и бросился на свой диван. Сладкое чувство сознания, что он еще жив, что его еще не казнили, охватило его, и он крепко, без снов, заснул…

Продолжение следует

Поделиться в соцсетях
Оценить

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ:

ЧИТАТЬ ЕЩЕ

ЧИТАТЬ РОМАН
Популярные статьи
Наши друзья
Авторы
Николай Зиновьев
станица Кореновская, Краснодарский край
Евгений Шевцов
Севастополь
Наверх