В сумерки прошумел за окнами короткий майский дождь. Рябой денщик, пивший в кухне при свете жестяной лампочки чай, посмотрел на часы, стучавшие на стене, встал и неловко, стараясь не скрипеть новыми сапогами, прошел в темный кабинет, подошел к оттоманке:
Кухонное окно было над подъездом, над его визгливой дверью, голосившей всякий раз, когда входили и выходили. В том нетерпении, горевшем огнем, в каком находилась Тамара Ивановна, она бы услышала звук двери из любого угла, даже из спальни на другой боковине квартиры, где уснул муж, но уже несколько часов продолжала стоять у окна, точно вытянувшаяся струна, направленная в улицу и ожидающая прикосновения.
Машенька Павлецкая, молоденькая, едва только кончившая курс институтка, вернувшись с прогулки в дом Кушкиных, где она жила в гувернантках, застала необыкновенный переполох. Отворявший ей швейцар Михайло был взволнован и красен, как рак.
Саша приехал на Старую площадь утром. На месте Китайгородской стены зияли мертвые провалы, лежали под снегом груды векового кирпича. Саша вошел в большое удобное серое здание – «Центральная контрольная комиссия», – в вестибюле на указателе кабинетов нашел номер кабинета Сольца и поднялся на второй этаж.
Было на этом рождественском балу в Москве все, что бывает на всех балах, но все мне казалось в тот вечер особенным: это все увеличивающееся к полуночи нарядное, возбужденное многолюдство, пьянящий шум движения толпы на парадной лестнице
Мы живем в удивительное время, когда к деньгам изменилось отношение.
Мы живем в той стране, в которой прекратилось величественное шествие капитала.
На семнадцатом году пандемии жизнь начала приходить в норму. Затихли протесты против обязательной еженедельной вакцинации; установленные в каждой квартире камеры позволили обеспечить соблюдение масочно-перчаточного режима дома, а сканеры QR-кодов в подъездах окончательно лишили непривитых возможности выходить на улицу.
Летом 1897 года семейство Таруотеров не на шутку всполошилось. Дедушка Таруотер, который, казалось, окончательно покорился своей судьбе и сидел смирнехонько почти полных десять лет, вдруг снова будто с цепи сорвался. На сей раз это была клондайкская горячка.
В тех черных, ледяных, продуваемых насквозь заснеженных горах погибала шестая сводная рота. В снежную, глухую, высокосную, двадцать девятого февраля, ночь там во всю бушевала кровавая вьюга. И рота, как потом в песне воспоется, – уходила на небо. Строем. Один за одним… Уходили молодые, с тонкими шеями, безусые мальчишки-солдаты, шли они не на любовные свидания, а на встречу-рандеву с тем, что называется – Вечность.
Деканом филологического факультета Кемеровского государственного университета, когда я в него поступил, был Василий Николаевич Данков. Он был деканом с незапамятных времён и с незапамятных времён копились страшные истории о нём. Данкова боялись все без исключения и все его не любили или даже ненавидели. Все, даже те единицы, к которым он благоволил.
Гениальная пьеса – это не просто иллюстрация посредством живого разговорного языка некоего глобально-исторического или частно-бытового события, но, прежде всего, попытка выявить и осмыслить ту или иную социальную проблему изнутри, т. е. находясь в самой сердцевине этой проблемы.
Старуха Анна лежала на узкой железной кровати возле русской печки и дожидалась смерти, время для которой вроде приспело: старухе было под восемьдесят. Она долго пересиливала себя и держалась на ногах, но три года назад, оставшись совсем без силенок, сдалась и слегла.
День за днем шел человек в глубину юго-восточной степи Советского Союза. Он воображал себя паровозным машинистом, летчиком воздухофлота, геологом-разведчиком, исследующим впервые безвестную землю, и всяким другим организованным профессиональным существом — лишь бы занять голову бесперебойной мыслью и отвлечь тоску от сердца.
Врачи утверждают, что взрослый человек состоит из того, что он съел и выпил. С точки зрения физиологии. И с этим трудно не согласиться.
В чайной произошла драка.
Дело было так: плотники, семь человек, получили аванс (рубили сельмаг) и после работы пошли в чайную, как они говорят, – посидеть. Взяли семь бутылок портвейна (водки в чайной не было), семь котлет, сдвинули два столика, сели и стали помаленьку пропускать и кушать котлеты
Дядя мой, полковник Егор Ильич Ростанев, выйдя в отставку, переселился в перешедшее к нему по наследству село Степанчиково и зажил в нем так, как будто всю жизнь свою был коренным, не выезжавшим из своих владений помещиком. Есть натуры решительно всем довольные и ко всему привыкающие; такова была именно натура отставного полковника.
О том, что отыскать егеря в Подсвятье — дело сложное, Воронов узнал от старухи, перевозившей его через Пру. Старуха была высокая, стройная, с крепкими ногами в коротких кирзовых сапогах; защитного цвета ватник обтягивал ее широкие круглые плечи, голова, несмотря на летнее время, была покрыта теплой армейской шапкой, скрывавшей седину, и когда, заводя шест, она отворачивала от Воронова маленькое морщинистое лицо, на нее приятно было смотреть.
В самую мучительную, самую последнюю, гибельную минуту допроса ее истерзанной дочери, когда уж и голоса своего нет, Тамара Ивановна слышит, как в ней что-то отдельное наговаривает: «Ничего, ничего... Это ничего... Это к нам. Принимайте гостей... мы гостям завсегда рады... Мы ничего... Мы такие...»
Я сплю в кладовке, рядом с сенцами, для освежения сна, и утром просыпаюсь от заунывного плачущего голоса, выводящего непрерывный стон: «Ой-е-е-е-ей! Че ж это деется-то? Ой-е-е-е-ей!» Пора подыматься, это идет по переулку старуха Лапчиха, напротив моей избы приостанавливается отдохнуть и, чтобы обратить на себя внимание, наддает голосу.
На работу Алеша Коренев собирается долго и с тем тщанием, с тем тревожным волнением и нетерпением, которые и должны сопровождать подготовку к делу нерядовому. Как только обозначается рабочий день, примерно раз в месяц, иногда чаще, иногда реже, а случается, что и два дня подряд, к Алеше подкрадывается сладкая и неопределенная истома, как перед встречей с женщиной, редко соглашающейся на свидания, он невольно начинает холить себя и нежить, дает себе выспаться, книги читает спокойные, эпического и чистого письма, окунаясь то в «дворянские гнезда» с их теплой и возвышенной жизнью под просторным небом