Строгое имя – Шолохов. Оно входит в сознание каждого человека русской (да и не только русской) культуры с самого детства. Григорий и Аксинья стали такими же мировыми символами, как Тристан и Изольда, Ромео и Джульетта, Онегин и Татьяна.
Лето 1902 года. Молодой смуглолицый человек с аккуратной бородкой и роскошной черной шевелюрой следует на пароходе в Ялту из Севастополя. И замечает, что к нему восхищенно приглядывается одна из прогуливающихся по палубе пассажирок.
Рука дрожит, сильно дрожит, даже трясётся. Но, чтоб ни на кого не думали, когда меня обнаружат, надо записать.
По дороге, вниз с горы, шла пожилая женщина. Невысокого роста, грузноватая, с простым русским лицом, похожее на которое можно часто встретить на улицах городов и сел средней полосы России. Овальное, нос картошечкой. Простое лицо, обыкновенное, ничем не запоминающееся, если бы не глаза. Глаза у этой женщины были особенными. Вестимо, сейчас уже поблекшие цветом, но, в молодости ярко лучившиеся встречным людям теплым приветом. Голубым-голубым. Словно небо над морем в ясный погожий день. Однако отнюдь не в названной только что причине заключалась их исключительность. Не в прошлой силе, не в особой какой-то их красоте.
«С Коли сейчас хоть картину рисуй!» – залюбовалась молодым соседом Алексеевна: «Настоящий русский солдат! Всегда он у нас такой был – за правое дело горой. Ни один враг с ним за всю историю не совладал. Оттого, что Бог всегда на стороне правды».
Молодому редактору дали для редактирования рукопись стихов поэтессы. А он уже видел её публикации в периодике. Не столько даже на публикации обратил внимание, сколько на фотографию авторши этой – такая красавица!
Если пойти на северо-запад от Порто-Веккьо[1] в глубь острова, то местность начнет довольно круто подниматься, и после трехчасовой ходьбы по извилистым тропкам, загроможденным большими обломками скал и кое-где пересеченным оврагами, выйдешь к обширным зарослям маки.
Мелкий редкий снежок с самого утра косо летел над дорогами и пустыми, черно-рыжими, в стерне и сухом бурьяне полями. Это был первый снег наступающей зимы, которой было еще совсем не время ложиться, необыкновенно ранней в этом году. Как ни мелки и невесомы были снежинки, а к середине дня поля уже ровно, однообразно белели. Только дороги оставались по-прежнему черны, – легкий пушистый снег сметало с закаменевшей грязи.
«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере, Святителя Николая Чудотворца и всех святых, помилуй мя, грешнаго», – почти автоматически прошептывал Николай Иванович, а сам занимался двумя делами: писал памятки, или, как их называли старухи, «пометки», о здравии об упокоении, – первое, и второе: думал, как жить дальше. Они с Верой были в самом прямом смысле изгнаны из квартиры, приютились в общежитии, но и тут приходили от коменданта, велели забирать вещи и уходить.
Знает ли кто из нас, где он умрет? Пошла еще новая мода умирать в больницах, а не в родных стенах. Правда, родных стен теперь почти не бывает, если говорить о больших городах, но все же бывают стены обжитые, хотя и казенные. Вокруг близкие люди, семья. За какие же прегрешения остаться в последний час одному в голых, унылых, перенасыщенных всеми предыдущими страданиями, болезнями и смертями стенах безликой и жуткой больничной палаты?
Bначале сотворил Бог небо и землю.
Земля же была покрыта брокколи, цветной капустой, шпинатом и овощами разными: зелеными, желтыми и оранжевыми всех видов, и у Адама с Евой жизнь была долгой и здоровой...
Ранней осенью в монастыре отпевали хорошего человека. Сладкий кадильный дым, умилительные слова молитв, согласное пение хора снимали скорбь, умиротворяли.
Когда я на почтовой тройке подъехал к перевозу, уже вечерело. Свежий, резкий ветер рябил поверхность широкой реки и плескал в обрывистый берег крутым прибоем. Заслышав еще издали почтовый колокольчик, перевозчики остановили "плашкот" и дождались нас. Затормозили колеса, спустили телегу, отвязали "чалки". Волны ударили в дощатые бока плашкота, рулевой круто повернул колесо, и берег стал тихо удаляться от нас, точно отбрасываемый ударявшею в него зыбью.
Я еле-еле успел на пригородную электричку. Вскочил в хвостовой вагон, вошел внутрь и услышал:
— Дорогие граждане, братья и сестры, обращаюсь к вам, полный инвалид, мои руки не работают, мои ноги не ходят, глазами вижу половину белого света…
Марта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенно-странное происшествие. Цырюльник Иван Яковлевич, живущий на Вознесенском проспекте (фамилия его утрачена, и даже на вывеске его – где изображен господин с намыленною щекою и надписью: «и кровь отворяют» – не выставлено ничего более), цырюльник Иван Яковлевич проснулся довольно рано и услышал запах горячего хлеба. Приподнявшись немного на кровати, он увидел, что супруга его, довольно почтенная дама, очень любившая пить кофий, вынимала из печи только что испеченные хлебы.
Потемневшее от пыли голубое южное небо – мутно; жаркое солнце смотрит в зеленоватое море, точно сквозь тонкую серую вуаль. Оно почти не отражается в воде, рассекаемой ударами весел, пароходных винтов, острыми килями турецких фелюг и других судов, бороздящих по всем направлениям тесную гавань. Закованные в гранит волны моря подавлены громадными тяжестями, скользящими по их хребтам, бьются о борта судов, о берега, бьются и ропщут, вспененные, загрязненные разным хламом.
У Проньки Лагутина в городе Н-ске училась сестра. Раз в месяц Пронька ездил к ней, отвозил харчи и платил за квартиру. Любил поболтать с девушками-студентками, подругами сестры, покупал им пару бутылок красного вина и учил:
Чем сильнее иностранец изучает Россию, тем сильнее влюбляется в нее. В России есть магнитная притягательность женственности, вековая мудрость, добрый юмор и спокойное терпение. Особенно любят Россию те, кто занимается русским языком, — филологи и переводчики. Мне везло на переводчиков, хотя даже лучшие из них часто ставили меня в тупик своими вопросами.
Ребенок родился в богатой семье Юго-западного края, в глухую полночь. Молодая мать лежала в глубоком забытьи, но, когда в комнате раздался первый крик новорожденного, тихий и жалобный, она заметалась с закрытыми глазами в своей постели. Ее губы шептали что-то, и на бледном лице с мягкими, почти детскими еще чертами появилась гримаса нетерпеливого страдания, как у балованного ребенка, испытывающего непривычное горе.